Опубликовано в журнале Урал, номер 2, 2013
СЛОВО И КУЛЬТУРА
Монологи
1. Письмо об одиночестве
Автомонолог
— феномен божественный. Идешь по улице и говоришь себе внутри себя о чем-то очень важном, о таком главном и необходимом, что не чувствуешь земли, утрачиваешь ощущение города, улицы, поля, леса и начинаешь ощущать только себя и небо, точнее — себя в небе, или — наоборот — небо в себе, что в общем-то одно и то же. Ты превращаешься в то, чем был до своего рождения. Чем? — Не помню. Это невозможно запомнить. Потому что ты — один, сам с собой и сам по себе, и поэтому тебе необязательно что-то запоминать: зачем? — все равно некому рассказать, или поведать, или объяснить, или описать, или разложить по полочкам то, чего как бы и нет, — то есть себя — свое одиночество. Одиночество нужно заслужить. Оно тоже сущность божественная, т.к. в нем больше Бога, чем отчаяния, в нем больше мира, чем мира в мире, в нем больше времени, чем времени в вечности, в нем больше человека, чем человека в человеке, потому что человек в одиночестве — есть все на свете — на свете этом и на том.Идешь по улице
— и нет тебя: ты невидим. Как небо. Кто в городах видит небо? — Так, взгляд бросают на него: будет ли дождь? Повалит ли снег? А что сейчас — осень или весна, — непонятно… Идешь и говоришь с собой, как небо с небом. А под тобой земля. И хотя ты ее не чувствуешь — все равно знаешь, что она есть и что она — это тоже ты, но иной, другой — тот, который внешне спокоен и нем и не говорит вслух с собой. Именно в этот момент твой внутренний монолог начинает переходить в диалог: все, — земля заговорила с небом. Одиночество расщепляет тебя на всё, что есть в окрестном и важном для тебя мире: ты уже и дерево, и вода, и война, и дом, и река, и набережная, и люди, и страна, и государство, и диван, и книга, и птица на купольном кресте — то ли галка, то ли ворона…Заслуженное тобой одиночество преувеличивает тебя, оно тебя толпит (от “толпа”), размножает, как ветер волну. Хорошо. Хорошо и больно.
Современный человек, обчитавшись интернета и насмотревшись телевизора, скажет: псих. Психиатрия. Расщепление. Шизофрения. Маниакальная. Ну да. Она. Только
— онтологическая. Онтологическое расщепление — не личности, не сознания, а ментальности, физичности и душевности одновременно. Онтологическое раздвоение. Онтологическое одиночество. Или — художество. Художественный дар. Дар Божий.Человек стереоскопичен. Человек
— это множество. Антропология множеств. Единичная. Автомонолог, переходящий в автодиалог, делает одиночество хроносопродуктивным: время происходит быстрее, но на смену прошедшему приходит новое, и оно неисчерпаемо. Человек говорит сам с собой и сам собой: он диктует себе письма, адресованные себе, и отвечает на них.На моем столе в Каменке уже почти год лежат пьесы Олега Богаева. Я их читал. Уже читал. Раньше. Кое-что видел на сцене. Так что материал знакомый. Но почему-то я до сих пор не решался перечитать их. Почему? Боялся разочароваться? Или не хотел их воспринимать и понимать заново и по-новому?
— Не знаю. Просто однажды решился. И — перечитал.2. Иван-письмо
Совесть
— это способность и возможность увидеть себя со стороны. Т.е. совесть — продукт не только души, сердца и разума, но и онтологического одиночества. Все пьесы О. Богаева прежде всего совестливы. Совесть художника — константа, она есть и пребудет всегда, тогда как совестливость обывателя и вообще т. н. гражданина чаще ситуативна, прагматична. Она подменяется политкорректностью, толерантностью (то бишь равнодушием) и сентиментальностью, когда гладят котеночка и сюсюкают с ним, ползающим рядом с умирающим человеком. Художник онтологически совестлив, и такая природная, бытийная совесть чревата стереоскопичностью или правдой, истиной. Правда, истина — категории затертые, хрестоматийные и весьма мобильные. Назовем эти феномены странным именем “Нечто”. Нечто — это такое вещество, которое входит в состав — и понятийный, и предметный, и сущностный, и функциональный — некоторых главных, вечно осмысляемых, но не познаваемых до конца феноменов. Например: поэзия — это нечто плюс язык; музыка — это нечто плюс звук; человек — это нечто плюс душа и плоть; и т.д. — тогда как прямые дефиниции применимы лишь к явлениям артефактуальной природы, и ко всему социальному в том числе.“Русская народная почта”
— пьеса известнейшая, ее ставили и ставят на сценах театров в России и за рубежом. Ее любят (это очевидно), она удивляет, и ее побаиваются. Почему? — Причин такому противоречивому отношению к тексту много. Прежде всего, я думаю, остается загадочным качество таланта О. Богаева: откуда он взялся — такой серьезный, глубокий, умный и страшноватый? — Все ждут сегодня в литературе и “на театре” пьес развлекательных, легких, антрепризных, балаганчикового, речевого характера — что-нибудь такое мастеромаргаритовское, страшно-смешное или откровенно пошлое, с обнаженкой и реальной грязью, которую перед занавесом можно пустить со сцены в зал. А тут вдруг пьеса про сходящего с ума пенсионера…“Русская народная почта”
— художественный текст полижанровой природы. Смею утверждать, что это не только пьеса, но и повесть, и роман в письмах, и рассказ, и цикл новелл, и фольклорно стилизованный сказ, и поэма в письмах, и — просто — поэма. Очевидная повествовательность текста перепахана — и глубоко — монологами и диалогами. Жанровая стереоскопичность пьесы проявляется еще и в том, что этот текст существует явно во внеаристотелевском пространстве, но, как любая художественная мысль, обитает во внеэвклидовом, полисферическом космосе Н.И. Лобачевского, А. Эйнштейна и в бытие-времени-смысле М. Хайдеггера. О. Богаев — явный последователь не Чехова (“маленький человек” в “больших затруднениях”), и не Булгакова (трехслойный хронотоп), и не А.Н. Островского (среднестилевая идиоматика текста, персонажа, жизни), и уж совсем не А.М. Горького (пьесу которого “На дне” переписали и переписывают все, кому любезны лечебные грязи быта). Словесно и стилистически, бытийно и концептуально О. Богаев регенерирует энергию высокого стыда и ужаса красоты А. Пушкина (особенно в языке) и Н. Гоголя (преимущественно в многослойном хронотопе). Именно эти предтечи позволяют О. Богаеву соединять потоки сознания, мира, совести, души и Космоса. Богаевский ветер времени сдувает шелуху социально-бытового (оставляя убийственные детали) и выдувает из-под пепла рутинного сознания огромные, неподъемные (тем и хороши) валуны быто-бытийного. Писатель (sic! — не только драматург) О. Богаев не просто упорядочивает хаос в космос, а вполне поэтически (вот почему “Русская народная почта” — поэма) создает третье состояние бытия — хаокомос. Вот почему Иван Сидорович Жуков — не чеховский Ванька Жуков, который получает селедкой по морде от жены хозяина-сапожника, — богаевский Иван получает по морде, по голове, по сердцу, по душе всей тяжестью жизни, судьбы, всем ужасом России и русской жизни, всей свежестью любви, всей милостью смерти.Стереоскопичность
— главное свойство и текста пьесы-повести-романа-сказа-поэмы, и персонажа, и красоты, порождаемой болью расщепления человеческой личности на глобальные сущности страны (Иван — страна), войны (Иван — война), труда (Иван — рабочий человек), любви (Иван — любовь, дружба, муж и друг), жизни (Иван — жизнь), судьбы (Иван — мученик), смерти (Иван бессмертный), — а также на более конкретные и несокрушимые субстанции города, улицы, магазина, котлет, комода, чайника, кошмарного торта, конвертов и т. д.Письма Ивана Сидоровича
— это не только материальный знак одиночества и спокойного, ледяного безумия: глубинно и объективно в пьесе-поэме происходит переписка сердца с разумом, разума с душой и души с сердцем. О. Богаев угадывает тайну старения на всех ее процессуальных стадиях: молодая старость, мудрая старость, старая старость и смертельная старость. Такая антропологическая точность/правда также манифестирует расщепление жизни на любовь (жена, друзья, работа, страна, государство и т. д.) и на смерть (Елизавета II, Ленин, Чапаев и др., а также смерть как таковая). Антропологическое время расщепляется, и потоки его разносят в стороны Ивана-Ивана, Ивана-жену, Ивана-друзей, Ивана-войну, Ивана-страну и Ивана-злодея (Ленин, Сталин и др.), Ивана-квартиру, Ивана-чайника, Ивана-торта, Ивана-письма. Homo sapiens остается доминантой, и время выносит к нам, на наш берег живых, только Ивана-письмо.Письмо
— сущность летучая, перелетная, птичья. И Иван-письмо разводит свой эпистолярный птичник не только в своем дому, но и в наших умах, сердцах и душах. Письма появляются сами собой — как наши внутренние монологи. И это нормально (психиатр здесь должен усмехнуться). Автомонолог-письмо не нуждается в земле, он есть сущность небесная, т. е. душевная, безвидная и невесомая. В “Русской народной почте” — нет земли. Нет тверди земной. Нет вообще суши и тверди. Есть только твердь небесная. (Земля появится, чтобы умирать, в пьесе О. Богаева “Марьино поле”). Земли здесь и не должно быть, потому что Иван есть земля. Умрет Иван — исчезнет земля.“Русская народная почта” обладает редким качеством, присущим не всем современным пьесам, в которых, как правило, взаимодействуют две фабулы
— фактуальная и т.н. психологическая, — в пьесе-поэме вполне органично, не тесно (пьеса в одном действии) существуют и развиваются сразу несколько фабул (стереофабульность), когда вещная событийность становится частью антропологической, которая является частью социальной, которая, в свою очередь, определяется исторической фабулой, которая, не замыкаясь на мнемоническом уровне, вырывается в настоящее (и — в будущее) и уже трепещет и мерцает профетическим / пророческим ужасом (Ленин-Сталин / Чапаев) во второй части пьесы. Эмоционально-психологическая фабула, преодолевая окукливание безумием, становится душевной и, коснувшись эпилогической фабулы смерти, превращается в бытийную, духовную, онтологическую. Безумие в этом случае куда нормальнее прагматики современного российского мира: на твой безумный мир ответ один — отказ! Безумие Ивана есть отказ от безумия мира, пораженного пошлостью (деньги — деньги — деньги: Елизавета II делит квартиру еще не усопшего Ивана с его насильными наследниками — с Лениным, Сталиным и проч. [а также артисткой Орловой Любовью, ухохотавшей в свое время все репрессированное население СССР], которые и есть воплощения современных людей — любителей русской халявы и халявной собственности [квартира Ивана — архетип раздаваемой Ельциным I страны; его роль здесь играет Елизавета II, — анаграмматичность имен этих деятелей очевидна]). Стереофабульность пьесы обспечивает наличие в тексте, в подтексте, в предтексте, в затексте и в послетексте стереосмыслового эффекта: полиинтерпретативность и фабульной, и образной основ текста — налицо, — всякий факт здесь может осознаваться множественно (а это признак большой литературы).Был ли Иван Сидорович до своей автопереписки пошлым человеком?
— Да. Несомненно. Как и все мы — в той или иной мере и степени. Однако одиночество (читай — безумие: мужик пишет письма себе!) излечило его: так сказать, пошлостью пошлость поправ, Иван просветляется — не водкой, не героином, не свальным грехом, а — смертью своей. (“Здравствуй, Ваня! Пишет тебе твоя смерть <…> Ваня, живи вечно. Прощай. Твоя смерть”). Ивану ни к чему искать глазами смерть, чтобы заглянуть ей в лицо, в очи. Иван сам себе смерть. Сам себе жизнь, страна, война и любовь… Финал пьесы многозначен. Я понимаю его так: умирает Иван, и вместе с ним умирает война, страна, Ленин-Сталин, любовь, дура Елизавета II, торт, жизнь, занюханная квартирка, чайник, инфаркт, но главное, вместе с ним умирает сама смерть. Всё. Место и время сии — пусты и чисты. Можно начинать с самого начала, с того, где только Дух, безвиден и не страшен, носится над хлябями.Язык пьесы
— синтаксически, лексически, грамматически и стилистически — предельно точен, чист и ясен. Лапидарность, почти однословность. Так говорят только те, кто знает язык птиц (чистая интонация и прозрачный внелексический синтаксис), детей и ангелов. И при всей экономности и краткости язык пьесы-поэмы образует мощный смысловой, образный и ассоциативный поток. Концептуально “Русская народная почта” представляет собой сложную многоярусную структуру, в которой социальные слои общей концептосферы взаимообращаются с антропологическими, историческими и т.п. Однако базовый слой концептосферы наполняется смыслами и образами духовной природы. Поэтому один из интерпретационных путей обязательно приводит зрителя / читателя к мысли о том, что Иван, умирая, остается вечным (т.е. исчезает), — исчезает всё: инфаркт мироздания, но… Но письма остаются!Письмо, письменность, словесность
— вот гиперидея пьесы-поэмы. Пьеса открывается перечнем действующих лиц: дюжина Иванов Сидоровичей Жуковых с резюме “Итого: Человек, 1 штука”. Двенадцать воплощений и перевоплощений Ивана исходят из бухгалтерско-канцелярского осознания Пошлостью стереоскопического феномена пьесы-поэмы: а человек-то один. Как и ответ один — отказ. Отказ от безумия мира. В финале пьесы можно было бы дать 12 занавесов, уточнив парадигму занавесов итогом: “Занавес, 1 штука”. Двенадцатый занавес — это конец. Конец света.Функциональный тип авторской речи в пьесе является опять же множественным. Повествовательность (проза) синтезируется с монологичностью речи героя, которая восполняется диалогичностью эпистолярного и бредового (Елизавета
— Ленин — Сталин — другие) характера. Чередование таких порой несовместимых речевых актов создает особый гиперритм пьесы — поэтический. Весь текст воспринимается (в чтении вслух и про себя) как лиро-эпическое стихотворение-сказ-поэма. Пьеса просодически, несомненно, поэтична, а голый, почти одноклеточный синтаксис создает эффект добиблейского бормотания-повествования-плача, плача по Ивану.Стилистически пьеса странным образом парит и планирует между книжностью и городским просторечием: словно Олег Анатольевич (Богаев) и Иван Сидорович (Жуков), живя в дописьменную эпоху, вдруг в процессе отчаяния обретают письменность. Боль дарует человеку письменность. Память и боль, потому что боль есть память. Боль есть главный герой пьесы.
“Русская народная почта”
— это пьеса прежде всего для чтения. И — письма. Писем. Которые ждут ответа. Пьеса-поэма О. Богаева есть само по себе письмо, на которое всем нам еще придется отвечать.
3. Письмо о камне
Язык
— это такой кусок льда — теплого, холодного, горячего, нестерпимо жаркого, — который мы носим в себе. Лед то подтаивает, то опять нарастает, меняет температуру и очертания свои. Кто-то медленно истекает — речью — на протяжении многих лет: 70–90–100, — а кто-то плавит этот лед — усилием души и дара своего — быстро, сразу, молниеносно. Слякоть речи и потоп языка — вот два состояния языковой личности. Дело здесь в энергии душевной, в страсти, в замысле и в Промысле Божьем, в силе таланта. Художник, а особенно словесник, кроме того, всегда оказывается перед выбором — социальным, онтологическим, прагматическим, духовным, ситуативным, наконец. Он стоит сегодня перед незримым камнем-ведуном, на котором написано: “Налево пойдешь — 1 млн $ найдешь, а направо пойдешь — 10 млн найдешь, а прямо пойдешь — хорошим и любимым будешь” — сказочка известная. Но! Подлинный (крупный) художник обычно в самом начале предполагаемого раздумья — разбивает этот камушек к чертовой матери!.. И — направляется в пятую, десятую, сотую сторону света-тьмы, тьмы-света, просто света. (Разница здесь очевидна: у обывателя — доктор Хаус, у художника — Доктор Фауст в допродажнодушном состоянии.) Известный ученый, филолог и мыслитель Вяч. Вс. Иванов в одном из интервью пожурил русскую интеллигенцию (ну, и художество тоже) за то, что не любит она деньги, презирает их. А это, как говорит автор более 1 000 научных трудов, не есть хорошо; мол, на Западе это не так, там поняли волшебную силу денег (“больших денег” по Достоевскому, “бешеных денег”, денег вообще и как таковых). Ученому вторит известная шоу-девушка: воспринимать духовное можно тогда, когда ты крепко стоишь на ногах, когда ты по-настоящему материально обеспечен (йога, туризм, дорогие музеи, приобретение культовых артефактов etc.). Вот такая вот духовная демократия. Поэт, работающий дворником, не способен быть по-настоящему глубоко духовным человеком.Олег Богаев свой заветный камушек с указателем направлений разбил давно. Думаю, ему было куда труднее соединить в одно целое свои недюжинные способности прозаика, драматурга и поэта. Дело это не одномоментное. Долгое. И мучительное. Знаю Олега около двадцати лет
— студентом, рядовым редактором литературного журнала, писателем, драматургом и главным редактором, известным писателем, драматургом и литератором, лауреатом и проч. Знаю, как ему тяжело и одновременно счастливо пишется. Олег два года назад буквально вытянул меня из состояния затянувшегося отчаяния (мне пришлось пройти насквозь три катастрофы кряду). Мы видимся с ним раз в неделю. И разговариваем, нет — беседуем, нет — читаем вслух свои письма друг другу, — об одном и том же: о жизни, о смерти, о любви, о художестве, о языке. Мы пишем эти письма вслух осторожно — так, чтобы не помешать нашим внутренним одиночеством продолжать успешно расщеплять наше человеческое вещество на страну, на литературу, на душу, на язык, на время. Так что наши хаокосмосы, слава Богу, не упорядочиваются, но и не распадаются на свои две общеизвестные половинки. Части. Участи. Счастья (лучше — счастии)… На свете счастья нет, но есть Нечто иное. Что?
4. Письмо о плаче
Пьесу “Марьино Поле” я вынужден был перечитывать в десять приемов: останавливал, во-первых, озноб, пробегавший по загривку каждые три минуты; а во-вторых, памятуя о плаче об Иване (и держа его в сердце), этот плач о земле и о нас, грешных, читать сплошняком было невозможно.
Если пьеса-поэма “Русская народная почта”
— плач по Ивану, то “Марьино Поле” (“Поле” — с заглавной буквы!) — плач по земле и по нас, на ней стоящих и лежащих в ней. Если Иван путается в притяжательных местоимениях в письме себе — Президенту и не оговаривается, а проговаривается: “могу быть полезным вашей родине…” и “процветание вашей отчизны”, вежливо исправлял форму второго лица на первое — “нашей”, — то старухам, последним обитателям, может быть (и как оказывается), последней деревни, — этим несчастным, но витально вечным старухам и в голову не придет определять принадлежность земли: она просто земля — часть нас, и мы часть ее заброшенной, никому не нужной плоти… Под Иваном Сидоровичем нет земли; он где-то на каком-то этаже, почти в небе: он — вообще не человек, а письмо, человек-письмо, писанное жизнью, Богом и душой. Серафима, Марья и Прасковья — три составляющие жизни и земли: сомнение, любовь и вера — а это уже вещество памяти, нашей памяти, русской памяти.“Марьино Поле”
— пьеса старинная (поэтологически), странная, стереожанровая природа которой очевидна: “Марьино Поле” — это и пьеса-притча, и сказка, и сказ про трех старух-богатырей и корову, и аллегорическое повествование и т.д. и т.п., но главное (а здесь снова проявляется фольклорная способность таланта О. Богаева), — она — плач. Плач как жанр устной поэтической речи и плач как таковой, — горький, долгий и безнадежный плач то ли человека, то ли уже самой земли. Да: плач земли. Плач земли по земле.В “Русской народной почте” О. Богаев реализует внутренний, имплицитный (не выраженный явно), имманентный хронотоп. Топос, в котором письмуется Иван, и примитивен, и чрезвычайно сложен: он как бы загнан внутрь Ивана и не дает ему покоя, приводя простого мужика к эпистолярной горячке. Здесь, в Иване, полосуются топосы войны, любви, жизни, страны, идеи, насильственно внедренной в нас Лениным-Сталиным-Ужасом. Хронос Ивана может быть представлен одновременно в форме Вавилонской башни и Иванова самосожженного, но не догоревшего, скорее
— обожженного, как танкист, торта. Почему Время Ивана как Вавилонская башня? — Потому что Иван не понимает, вернее — не может понять, языков времен, втиснутых в него, а среди них есть и чуждые (социальное время, политическое etc.), и убийственные (война, российская звериная демократия etc.). — Иван накренился, затрепетал — и стал Письмом, которое пишется временем души, изболевшейся, изуродованной, но по-прежнему еще живой и, как это ни странно, доброй. Время Ивана в виде прогоревшего торта — это овеществленное представление о времени-катастрофе. Там всё катастрофа — от котлет до Любови Орловой, от погибших на фронте друзей до Смерти, от письма самому себе до своего ответа на свое письмо — самому себе. Время в пьесе-плаче “Марьино Поле” — это уже не метафорическое образование, а реальный разрыв — наперекор теории Альберта Эйнштейна — топоса и хроноса: топос сам по себе, — пуст, заброшен и непригляден; хронос — сам по себе, — катастрофичен и гибелен. (Так и хочется крикнуть Ленину-Сталину-Гитлеру-Ельцину: — Господа, вы — звери… Что же вы натворили… Вы же матерей своих изуродовали… Землю изнасиловали и бросили… Господибожетымой… Да на каждой станции русской нужно поставить памятник: стоят девушка, женщина и старуха — ждут своих женихов, сыновей, мужей и братьев, убитых этими гадами, в башке у которых только одно — ДЕНЬГИВЛАСТЬ!..). Именно здесь, в пропасти между топосом и хроносом, возникает логос.Как и “Русская народная почта”, пьеса-плач завершается появлением персонифицированной Смерти. И здесь Смерть милосерднее Жизни, потому что избавляет Ивана, Марью, Серафиму и Прасковью от Ужаса Соверменной Жизни, даруя Ивану вечность, а Марье молодость. Смерть у Богаева есть синтезатор всех видов времени, но результатом такого синтеза является не вечность, а человек: вечный Иван и вечно молодая Марья.
5. Письмо о гуманизме
Олег Богаев в этих двух пьесах (поэме и плаче) представляет людей, “выхваченных” не из рутинного (а значит, милого нам и пошлого по определению) состояния жизни (или так называемой жизни),
— писатель вырывает их из начинающего затвердевать вещества смерти — и заставляет жить (и Ивана, и Марью, и иже с ними, и нас с вами) жизнью невероятной, страшной, но и загадочной одновременно. Иван да Марья переживают особое состояние неопределенности, в котором в большей степени, нет — в максимальной степени проявляется душа, — они живут в жизнесмертии, в котором нет ничего необычного / фантастического и пограничного. Гоголевская энигматичность, высокая загадка, вечная тайна мерцает и по сей день в нашей жизни и пьесах О. Богаева. Богаевская тайна — не темная, она светоносна, потому что источает такую боль, что от нее видно всё и во все стороны света. Что толку сочинять гневные инвективы и проклятия веку, миру, тирании — куда как страшнее и честнее заглянуть в тайну жизнесмертия и, соединив свою боль с болью страны (а Иван да Марья — страна), стать частью той, невидимой сегодня стороны нравственности и эстетики, которую раньше называли — гуманизм. Мы долго строили и строим до сих пор то социализм, то коммунизм, то демократический (читай — феодальный) капитализм. Может быть, пришла пора создать новую социально-этическую (экономическую, политическую и проч.) общественную формацию с забытым интеллигентским названием “гуманизм”…
P.S.
Вот такой монолог я произнес нынче. Сначала он был внутренним, а потом вдруг, обретая черты эпистолярности, стал письмом. Письмом, в котором содержится, я надеюсь, и ответ. В общем, как писали раньше: “Добрый день или вечер…” А лучше так: “Ветка сирени упала на грудь…”
Юрий Казарин