Стихи
Опубликовано в журнале Урал, номер 12, 2013
Андрей Тавров — родился в Ростове-на-Дону. Окончил филфак МГУ. Работал на телевидении и радио художником. Автор пятнадцати книг стихотворений и прозы. Живет и работает в Москве.
Андрей Рублев
Татарин плывет, плавниками колышет,
с лица — чудо-юдо, острога выходит из уха.
А над ним, над горящим кремлем
звезда Полынь мир вращает и движет,
словно жернов в муке, уплотняя свет до зерна, до круга.
Татарин пространство глотает, как еще большую рыбу,
в глазах у него два мировых океана.
А Андрей обнял, стоит, сестру свою липу,
и внутри у него огонь, как внутри нагана.
Полноокое пламя его за плечо целует,
полногубая дева Премудрость на ухо шепчет,
и весь он не здесь, а вовне, как ударили в колокол,
который еще не отлили, — и земля осела.
И несут по рвам ее людей убитых,
а лебеди синий порох с неба криками сыплют
и садятся, как сланцы с огнем, отрывать зарытых,
черепа выправляют мыслью своей, зыблют.
А Андрей себя потерял в звезде и меле,
не отличит черемухи от подковы
и мертвого от живого, а жернова все мелют
его кости в свет, на муку луча полнокровного.
Хочет найти себя, а видит бочаг и грушу,
букву заглавную, киноварного ангела, снег,
потом еще больше снежинок
и как рак ползет по подводному камню, снова и снег, и лужу,
и тела воскресенья, как наизнанку вывернутую пружину.
Бог, — говорит Андрей, — и кровь его умолкает,
и мысль стоит, как бутыль в тумане, а он ушел
туда, где теперь стоит и тишиной намокает,
как будто бы Бог обронил себя как Андрея, а он нашел.
И поэтому стал татарином и подковой,
вынь паука из сети — рассыплется Африка мира,
и ни одного тогда уже не найдешь на земле мавра,
и чернец Андрей сияет, как кусок света.
Не из древа в сучках звездоносных,
пучках световых, мукомольных
доску себе творил под глаза и лицо Спаса,
но из глин, просевших до черепа, да из высот могильных,
из пустого дупла, из выдвижного часа.
Вот и катится колесо. И звезда на кругу звезде
себя уточняет лучом, словно слову слово.
Цапля рождает цаплю. Ангел вмещен в версте.
Все, чтобы быть, состоит из всего остального.
Разговор с бабочкой
Кто оживит тебя,
крылатую вполне,
нашедшую себя
в огне себя вовне,
кто излучит, вернет
в наперсток сжатый луч,
расширит и поймет,
как он тобой живуч?
Кто разжует твой хлеб,
кто разожмет кулак
огня, чтоб в нем окреп,
в крыло сложившись, прах?
Ты — это мозг в горсти,
зажатый света клок,
воскресший до кости
и разодравший дрок,
как земляной волной,
Фавором, гробовой
расщепленной доской
и мукой родовой.
Еще сначала, не
впадав в огонь свечи,
ты означала вне
самих себя лучи.
Ты — пригоршня лица,
восставшего из глин,
нет вне тебя Творца –
Он — глубь твоих глубин.
Себя собой забыв,
замри собой одной,
себя в себе избыв
избытком, пустотой…
Индрик-зверь
Индрик-зверь есть Индрик зверь, есть зверь
в завитках, кольчуге, звездах и ручьях.
Ты вернешься в город, если дверь
в белых там замедлилась руках.
Индрик синий зверь, его в индиго взгляд,
сеном звезд хрустит, копытом землю раздвоил,
чтоб змеей ручей по позвонкам бежал подряд,
серебрился, бился и боготворил.
Я лежу у пушки черен, неубит,
холм стекла прогнулся подо мной,
и на том краю земли стоит
Индрик-зверь с прозрачной головой.
Кукушонком тычусь в край стеклянного гнезда,
сербия или иран в глазах дымят,
снег червонный сыплет на сугроб лица,
гильзы с дымом, кровью полные, стоят.
Мне б зарыться бы под юбки синей край,
между белых ног землею в землю лечь,
там где Индрик-зверь, как синий-синий рай
в изразцах и птицах, словно печь.
А по речке вниз плывут стеклянные шары,
колбы, банки да бутыли-пузыри,
я вхожу в них как с серебряной горы
и лицо свое ищу там до зари.
Джабриил. Жертвоприношение Авраама
Он вложил себя ладонями, как в расщеп,
в свое сердце и так, зажатый доской молитвы, пошел
рядом с ослом, на котором, как неба хлеб,
горбился сын, от отчей молитвы тяжел.
Бились громко и вразнобой
три сердца — Ицхака, отца, осла.
Ветер дул в них, выпуклый и живой,
и пустыня шуршала, словно в печи зола.
А когда заносил руку с ножом, возник
гость, которого никто не звал.
В волчьей крови был его язык,
и спину горбил в огне и ручье кристалл.
В нем жевала всадников саранча,
и, как жидкий азот, какой-то мальчик стекал,
и бились насмерть медведь с головой грача
и город Москва, и в них океан сверкал.
Он привязал агнца к занесенной руке,
поглядел назад, на города святых,
и вперед — на виселицу на реке
и присел на камень, лежащий в кустах сухих.
И тогда проступил из-под старца лед,
и стеклянный осел закапал водой и льдом,
и таял Ицхак, и стекал его смертный пот
с белой льдины с руками отрока, с белым лбом.
И растаяли камни, холмы, Авраам, костер,
и кустарник втянулся внутрь, как слизня рога,
и растаяли нож и рука, и в другой — топор,
деревья и облака, деревья и облака.
И Джабриил встает как белый света калач,
меж крылом и крылом — вселенная как москит.
И гремит, как жесть, его раскаленный плач –
безначальная люлька, что вдох и выдох хранит.
Габриэль
Габриэлле Хадинек
Не архангел — утка над черемухой,
выдох нужен, чтоб тебя создать
и разрушить, вновь вложить меж ребрами,
и утратить, и вернуть опять.
И не утку в свисте, а архангела
каждым мигом как с руки кормлю,
убиваю и рождаю заново,
неба смерть как жизнь боготворю.
Он стоит со лбом прямым, младенческим,
в волосах ракушки и ментол,
я ему не озеро — отечество,
я ему — колода, света ствол.
То-то неказист он светом связанным,
то-то губы тишиной полны.
В стратосфере шар плывет меж вязами
в речь неразрешенной немоты.
Я — один на всю безмерность мощного
бытия, как имя на бегу,
и творю Творца холмами, рощами,
и себя запомнить не могу.
Словно рвется грудь бомбардировщика
в небеса, куда нельзя войти,
собран ты из селезня и прочерка –
буква мира у тебя в горсти.
На бедре лег свет, и ты, страшилище,
с Троицей в заснеженной груди
вложишь грудь мою в свою, в святилище,
чтоб сияньем в перегной войти.
Что ни миг, все рушится и зыблется.
Ты жива в зазоре между двух,
и рождаются, и грушей сыплются,
возникают зрение и слух.
В хороводе у луча зернистого,
где тосканец ногу схоронил,
на пределе кости света чистого
ты стоишь средь водоросли сил.
Потому из тела рва могучего
мышцей света, буйволом луча
я восставлен в круге неба жгучего,
и дверная ручка горяча.
Захария
Бородатые ангелы, козлоногие города,
стекольщик Захария на горбу короб лучей унес.
В морге дева лежит на мраморе гола, горда
и состоит из холмов и слез, из холмов и слез.
Короб унес тишины, улей запретных снов,
и облетел, как шелковица осенью, до ребра,
до ствола, до себя, до Бога сирот и вдов
и стал как неба гора без горы, как неба гора.
Пахнет ментолом от рыжих волос, дождем,
ей сторож вставляет, сплошная слюна, дебил,
ее пятки розовы и слюдяным плащом
под ней шелест крыл, трущихся в хруст крыл.
А когда сложил немоту к Гавриила стопам,
из стекла родился верблюд и зверь Иоанн,
и пошел он окна стеклить слепым черепам,
чтобы свет в них струился, как солнце по куполам.
Вошел в один дом, видит — мертвая дева лежит,
между ног ее мальчик слепой, как слюна звезды,
и он любит ее и как снегопад дрожит,
и на мраморе буквы волос дрожат, как книги листы.
Что читаешь ты? — Иоанн ему говорит. —
Что за слово силишься одолеть,
и зачем эта мертвая дева в длину под тобой лежит,
словно выдоха клеть, с белым ангцем-выдохом клеть?
И берет их за руки, белых детей, и идут
в каналы и облака, в каналы и облака,
на холмы, где Захария плачет, где города умрут,
и дети поют, невидимые пока.
Человек — это мертвый лев, угол без стен.
Голова отсеченная — щедрее Божьей руки.
Человек состоит из сердца и двух колен,
из покаянного неба и гробовой доски.
Лошадь
Как увалиста, как льдышка,
круп все тает, словно яма
от сома, как внутрь подмышка
или след под днищем яла.
Четырьмя в слюду вкопалась,
центр земли тянулся к розе,
но уперся и попался,
завалился, заелозил,
замутил ведро как морду,
холку взбаламутил, гриву,
позвоночник, словно хорду,
выкопал и вставил криво.
Вся отвалена из ямы
круглым кубом глинозема,
вспучены твои изъяны,
и в глазах твоих озера.
Ты сама себе отрава —
кость да клубень, червь да челка,
крови красная орава,
рек подземных богомолка.
Антоний Римлянин
Встань на камень, до небес дотянись,
до лунных драконов, марсианских львов,
донеси им в пальце себя, не смотри вниз —
там пропасть и ночи кров.
Донеси им себя, всего в Божьем огне,
в громе, глаголе на гребне волны живой,
словно торс абиссинца проступает в летящем коне,
ухватившись за небо пятипалой рукой.
Вынь камень, если окажется мал, из своей груди,
загляни вовнутрь — те же там небеса.
Куда б ни шел ты — заговорен прийти
к камню небес, прозрачному как роса.
А теперь прислушайся, как шевелится мир,
как костер сгущается в камень, а ночь в песок,
и рассыпься в Бога, как рассыпался канонир,
когда ядро угодило ему в висок.
Бога вымолвить невозможно, ощупать, как день, нельзя,
его райский хвост всегда за твоей спиной.
Клюнь себя в пятку, чтоб в Волхов стекла слеза,
и войди ему в сердце Его же кровью — собой.