Дмитрий Новиков. В сетях Твоих. — Петрозаводск: «Версо», 2012.
Опубликовано в журнале Урал, номер 11, 2013
Дмитрий
Новиков. В сетях Твоих. — Петрозаводск: «Версо», 2012.
Рассказ Дмитрия Новикова «В сетях Твоих», давший название всей книге, начинается отсылкой к
евангельскому тексту и образам апостолов-рыбарей Петра и Андрея, которых Иисус
Христос обещал сделать «ловцами человеков» (Матф. 4, 19). У Новикова в зачине двое рыбаков пытаются
убедить батюшку в том, что они те самые «правильные» рыбаки, дабы получить
благословение на путешествие в сакральное пространство Севера. «Я даже
исповедовался уже», — торопливо убеждает один из них деревенского священника.
Намек на евангельскую историю настолько прозрачен, что это уже и не намек даже,
а прямое указание, которое поддерживает коллизия с бесами в милицейской форме,
чинящими героям препятствие, однако тщетно: рыбаки заручились бумагой из профанного мира, то есть страховкой, которая необходима для
проникновения в инобытие…
А потом начинается другое. И немудрено — сквозное незаполненное пространство северного края позволяет
изучить космос в распахнутом состоянии, в трех уровнях: небо, населенное
птицами, или «верх», далее — наземный мир, которому принадлежим мы, и подземное
— в данном случае подводное — царство, которое интересует рыбаков более всего.
Рыба обитает в нижней космической зоне, вообще «внизу», поэтому в мифологии ее
образ часто смыкается с интимной, определяющей, но и болезненно переживаемой
сферой жизни. Итак, из внешнего пласта рассказа, насыщенного евангельскими
образами, мы перемещаемся в бессознательную сферу, и маленькая Вселенная
личности раскрывается перед нами на всех трех уровнях своего бытия.
В рассказе есть интересный образ
бутылки, которая, освободившись от алкогольного содержимого, насыщается
пейзажем и становится его частью. Точно так же опустошенный человек, попадая в
«открытый космос» Севера, наполняется им и становится идентичен целому миру.
Познание Севера становится познанием собственного существа, телесной
целостности, поэтому, отправляясь «ловить человеков»,
герой рассказа едет также ловить самого себя — человека потерянного и
опустошенного среди прочих людей.
Интимные переживания, уходящие
корнями в личную историю героя, странным образом приоткрываются в истории
рыбной ловли, которая начинается с утраты ведра, почему-то имеющего для рыбака
исключительное значение. Ведро уносит река, оно удаляется, медленно ныряя в
темную глубину, и герой устремляется за ним, забыв опасность, потому что «в
ведре этом я и семгу уже солил. И сигов тугих, многочисленных, когда с
другом-охотником заплыли осенью однажды на остров посреди круглого озера».
Странное объяснение? Однако становится понятно, что ведро желает вновь
наполниться плотью, для этого оно и существует. Мотив ведра связан с телом, но
отнюдь не рыбьим, и вот неожиданное погружение в воспоминание выдает нашего
героя: «Руки сами выронили байдарочные болты на песок. Причальные брусья
вперемежку со стрингерами валялись рядом. В красивом беспорядке. А как она
тогда танцевала! Красное шелковое платье так и вилось вокруг ног. Я бы сам так
вился…» И все становится ясно. А там напарник нашего героя теряет фотоаппарат —
подобие всевидящего ока или просто любопытного глаза. Подглядывать за интимными
моментами действительно неудобно, вот он и оставляет камеру на берегу —
случайно, конечно. Наверняка ему ничего такого и не приходит в голову — про
подглядывание, и все же так получается.
Полагая, что борется с водной
стихией, подобно древним поморам, герой вступает в битву с самим собой,
собственной мягкой и нежной, по существу, натурой. Он не просто рыбачит, но
ищет собственную рыбу, точнее, Ее, скрывающуюся в темной воде. Она, как и наш
герой, идет на Север, влекомая любовью, которой
невозможно найти рациональное объяснение. Некоторые критики находят в рассказе
параллель с хемингуэевским «Стариком и морем», однако,
по-моему, здесь абсолютно иная коллизия. Героя ведет чувственность, вытесненная
в бессознательное — поглощенная темной водой. И вот
когда желанная рыба попадается ему в руки, счастье обладания оказывается весьма
недолгим, потому что — ну это же не она, не та, которую он искал. Это просто
семга, к тому же мертвая и не лучшего образца, о чем сообщает герою старик из
местных. Но как жестоко обманывался герой, лелея некоторые надежды на чудесную
рыбу, — что с ее поимкой что-то еще случится. Что-то важное. Перемелется,
успокоится, и его наконец отпустит. Как будто сам не
понимал, что это наваждение. Понимал, и все же подпитывал морок, внутри
которого становилось чуточку легче.
А говорят, что Новиков теперь про
рыбалку пишет. Рыбы в книге действительно с избытком. Если не углубляться в
психоанализ, чем мы с вами только что занимались, книгу Новикова можно
рассматривать как сборник рыбацких рассказов, а то и очерков, поскольку
«Строить!», «Змей», «Глаза леса» написаны явно на основе личного опыта и той жизненной
правды, которая вроде бы лежит в основе реалистического жанра. Обоснованию
последнего Новиков посвятил отдельное эссе, однако об
этом позже.
Рассказ «Жабы мести и совести»,
написанный отстраненно, от лица некоего Жолобкова,
невольно выдает внутреннее побуждение к творчеству, а именно — переживание
травмы, которую автор (не герой!) упорно пытается вытеснить из своего сознания,
утопить, как ведро, в темной воде, и все же стоит «ведру» погрузиться в пучину
бессознательного, как автор в страхе выдергивает его, опасаясь потерять навек. Поэтому в повествование от лица Жолобкова неожиданно внедряются авторские дискурсы типа: «Когда чистишь
свежую, только что пойманную рыбу, по преодолении первой тошноты начинаешь
находить какое-то даже удовольствие в процессе (…) Двумя пальцами ухватываешь
интимно-розовые жабры и вырываешь их вместе со всем пищеварительным трактом…»
При чем тут Жолобков? Новиков забывается, застигнутый
врасплох интимными воспоминаниями, сравнивает внутренности зубатки с «вульвой
незамужней красавицы», и дело тут не в физиологии даже, а именно в
повествовании от себя лично, которое странным образом перебивает рассуждения
героя по фамилии Жолобков. В следующем абзаце,
опомнившись, автор рассудочно-холодно перечисляет
личные качества героя, под маской которого пытается спрятаться, но вскоре, не
выдержав, срывается и опять рассказывает как бы от себя: «Когда едешь на Север,
то ожидаешь какой-то спокойной ясности…» Это «когда едешь на Север» явно
читается как «когда я, Новиков, еду на Север, то ожидаю, что чертово наваждение наконец схлынет, оставит меня, даст вздохнуть
полной грудью…». Какого ж лешего, Новиков, ты не дашь ведру утонуть?!
О том же, собственно, и рассказ «Куйпога», хронологически, очевидно, более ранний и также
написанный от третьего лица. В нем автор выдает себя только в самом конце, на
восхищенном возгласе: «глаза ее невинные, губы ее винные…» Невольное созвучие
тяготеет к стихотворному жанру интимной лирики, которую нельзя писать
отстраненно, поэтому мы догадываемся, что губы-то не совсем ее, то есть не
чьи-то, а Твои, — глаза твои невинные, губы твои
винные. Именно так следует читать и заглавие всего сборника «В сетях Твоих». Ты — это далеко не Север и не Боженька, вытесненный
цивилизацией в малонаселенные глухие места, а Женщина, на алтарь которой
Новиков кладет россыпь северных рассказов. В «Куйпоге»
чувство сравнивается с приливом, который захлестывает мощной волной и вдруг
отступает будто бы навсегда, обнажая скрытые извилины дна морского. Но ведь куйпога неизменно возвращается, иначе и быть не может,
поэтому рассказ еще пропитан надеждой, как морской солью…
Тема, объединяющая под одной обложкой
рассказы Новикова разных лет, — многократная смерть любви, верней, многократное
переживание этой смерти. Общая тема пробивается наружу по-разному, в рассказе
«Другая река» — даже отсылкой к святому старцу Варлааму,
который некогда убил собственную любовь, а после отшельничал
на Белом море. К Варлааму обращается герой потому,
что сам не хочет никого убивать, но вот же приходится
задавить внутри себя живую еще любовь. Она — такое же существо, которое, как и
ребенок, происходит при соитии двух людей. Рождается энергетический сгусток,
жаждущий оплотниться, проявиться в мире, а человек
убивает его, кромсает по живому ножом…
Жанр произведений Новикова,
написанных в последние годы, довольно сложно определить. Повесть «Строить!»
близка к очерку, в котором автор равен самому себе и уже не пытается прятаться.
Тем более что в ткань повествования вплетены откровенно меркантильные
рассуждения, чего не может быть в прозе, и чуждые для новиковской стилистики
газетные выражения: «Мне почему-то кажется, что сейчас очень важно — строить.
Строить дома. Для себя. Не дожидаясь правительственных решений и невзирая на казусы внешней и внутренней политики».
Возможно, автор пытается нащупать в литературе иную достойную тему, помимо
слепой страсти, утвердиться на своей земле — буквально обрести точку опоры.
Вспомнив о том, что в нем есть доля карельской крови, Новиков обращается к
памяти рода, как, собственно, и поступали карелы из века в века: они сильны
племенным, а не индивидуальным духом. Бытовое змееборство на клочке собственной
земли, описанное в рассказе «Змей», перекликается с тем, досюльным,
подвигом Георгия (в русском фольклоре Егория Храброго), имя которого в переводе,
кстати, означает «земледелец». А поскольку внешний мир в прозе Новикова
идентичен внутреннему, можно предположить, что наш
герой борется со скверной не только на дачном участке, но и в собственной душе.
Аллегория прозрачна. Но вот что интересно: женщина, ускользающая из рук в виде
рыбы, — это ведь тоже мифологический персонаж, калевальская
Айно, превратившаяся в чудо-рыбу и скрывшаяся от
поэта Вяйнемейнена в темной пучине. Выходит, именно
национальное сознание, затаившееся, дремавшее до поры, с самого начала
придавало прозе Новикова специфический окрас и ту особую тайнопись, которая
открывается далеко не каждому читателю.
Эссе «Новые поморские сказы имени Шотмана, или Мифы нового реализма», завершающее книгу,
наводит на размышления не столько о кризисе жанра, сколько о том, существует ли
реализм вообще как литературное течение, или же это просто ярлык, который
советское литературоведение прилепило к разножанровой
русской прозе. Что касается «реализма» советского периода, то такие
произведения как «Два капитана» или «Повесть о настоящем человека» скорее
относятся к позднему романтизму, а «Как закалялась сталь» можно отнести к жанру
житийной литературы, поскольку это явно религиозное произведение о победе духа
над бренной плотью. Вообще, если реализм подразумевает максимальную близость
жизненной правде, то наиболее полно реальную жизнь отражает очерк, а не
художественное произведение. Впрочем, это повод для отдельного серьезного
разговора, что же касается сказов имени Шотмана, то
автор, на мой взгляд, так и не определился, что же он конкретно хочет сказать о
реализме, отсюда сомнения в общем определении метода и тревожный вопрос: «А
было ли?» К тому же в эссе налицо некоторая путаница с
понятием прекрасного как эстетической категорией и бытовым его употреблением в
смысле «прекрасной шутки» (эпизод с выдрой). Прекрасное в эстетике
вертикально, оно лежит за пределами мира как некий идеал. «Прекрасная шутка»
горизонтальна, то есть реализуется на человеческом уровне, поэтому принадлежит
категории смешного, но никак не прекрасного.
Однако вернемся к прозе. Прозу
Новикова можно рассматривать как дискурс в глубины
Вселенной отдельной личности, изоморфной целому миру, о чем мы упомянули в
самом начале. Поэтому и любовные переживания, и ловля рыбы, и строительство
дома — это все исследование космоса человеческого существования. Причем в нем
обнаруживаются внешние и скрытые уровни, по которым вслед за автором
просто очень интересно бродить. Может, кому-то больше нравится образ бутылки,
насыщенной пейзажем, — пожалуйста. Если разглядывать пустую бутылку с разных
сторон, внутри нее раскрываются все новые виды, а вместе с тем — грани нашего
бытия.
Яна ЖЕМОЙТЕЛИТЕ