Опубликовано в журнале Урал, номер 1, 2013
Аркадий
ЗастырецСтихи двенадцатого года
Аркадий Застырец — поэт, прозаик, переводчик, либреттист. В “Урале” печатается с 1988 г. Живет и работает в Екатеринбурге.
Лара в Чирчике
С невидимкой на виске,
Скрыта летом, точно мелом,
Платья с бантами пробелом,
Моя Лара в Чирчике.
А вокруг — цветенье роз,
Чёрно-сахарные сливы
И, отдать плоды счастливый,
Ярче солнца абрикос.
Дети, небо, свет, вода,
Жаром-жар живородящий…
Я ж — ещё не настоящий,
Мне пока нельзя туда.
Самолёт с моей руки
Улетел в одно касанье.
Что мне чаянье и тщанье?
Неделимо далеки!
О единственном глотке
По незнанию мечтаю
И над атласом гадаю:
Кто там? Где там? В Чирчике?..
Пинап-2012
Это чья во тьме пилотка
Поплыла-затрепетала,
Точно атомная лодка
Без ветрила и штурвала?
Чьё молчанье — фора рыбам
В полном смерти медсанбате?
Чей алеет мягким сгибом?
Чьи в жару прохладны стати?
Это что за нарушенье
Трёх ньютоновых законов?
Чьей невинности крушенье
Сходит в хоре горних звонов?
Это храброй санитарки,
Чьи в палате неуступки —
Полумёртвому припарки
Под огнём небесной крупки,
Чья ладонь теплей июля
До того, что рады боли,
Стонут, кличут: “Аля, Гуля,
Уля, Мила, Юля, Оля!”
***
Парады, сирень, физкультура,
Ждёшь утра всю ночь до утра…
— Куда ты торопишься, дура?
Пять-тридцать, ещё не пора.
И что тебе это движенье,
В горе керосиновый гул
И в улицу строя вторженье,
Чуть ветер — и солнце задул?
Зачем тебе равенство, девка?
Всех краше ты и веселей.
К чему тебе с прочими спевка?
Ангиной с утра заболей!
— Ах, матушка, матушка, что вы!
Я верю, что нынче мы все
К разбегу по взлётной готовы
Бетонной во сне полосе.
Не зря в волосах, белоснежны,
Взрываются банты легко,
Недаром, чисты и прилежны,
Натянуты туго трико,
И руки умеют волнами
Помалу ходить от плеча,
И флаг пламенеет над нами
По холоду шёлк волоча!
***
Не так уж часто умирают
В жилом массиве старики —
По вечерам они играют,
И реют в небе колпачки,
А на рассвете, став по зову
На ширину понурых плеч,
Внимают бережному слову,
Хоть там и нечего беречь.
Их память ничего не стоит,
И до невидимости бел
Тот свет, который звёзды строит
На кончиках чертёжных стрел.
Их время нынче на исходе,
Их немощь силы не сулит,
Они подвержены погоде
И связаны движеньем плит.
Иные слепы, немы, глухи,
Скрипят в тумане костыли,
При стариках живут старухи
Под притяжением земли.
Спроси у них — тебе расскажут
Про бегство, голод и войну,
О том, что шьют они и вяжут
И смерть во всём подобна сну,
А сон подобен юной жизни,
Где солнце, брызги, взор и стать,
И даже дремлющий на тризне
Умеет голубем летать.
Иосиф в Египте
Ещё один взошёл Иосиф,
Обиду в сидоре неся,
И землю на небо подбросив,
И голося, и голося…
Меж тем окуклился Египет —
Опять во тьме, опять рабы…
Иосиф срифмовал бы “выпит”.
И я бы мог, кабы не бы.
Как на ладонной тёмной складке,
Лежит вся Африка во мне,
В войне, в огне играя в прятки,
И вроде есть, и как бы не…
И кто сказал, что беспрестанна
Лелеющая сытых львов
Трава, Танзания, саванна?
Не плод ли северных грибов?
И кто сказал про эти нити
На острых крыльях ноября,
Где снег из ласточкиной прыти
Молчит, до смерти говоря?
Ни мифом вырезанный Лосев,
Очками рухнувший в цветы,
Никто не говорил, Иосиф,
Ни даже ты, ни даже ты!
Ни свет июльский, угасая,
Нам точных не диктует глаз,
Ни землю на небо бросая,
Иосиф, ты не сдвинешь нас.
И на штыре воложном Нила
В зрачок с орбиты введено:
Вот вам и золото, и сила,
И тьмы горчичное зерно.
Глаза профессора
Третий глаз? Не смешите меня.
У профессора всяко их шесть.
Для воды, для земли, для огня,
Чтоб дышать, чтобы пить, чтобы есть.
И, конечное, шесть — не предел,
Открываются за полночь к ним
Живописецкий глаз-новодел,
Стихотворческий глаз-невредим.
А когда, наглядевшись, уснут,
Замережась ресницами в тишь, —
Отворяются глаз-первопут
И помощник его — карамыш.
Ну и, чуть приступает рассвет,
Что ни шесть, к своему волшебству, —
Разгуляется глаз-небовед,
Не покорный телес естеству.
Он уносит профессора ввысь,
Через радуги струнный разбор,
Так что без толку звать — оглянись!
И впустую кричать — мутабор!
***
Спящий в снегу забывает о боли,
То есть не просто не чувствует, а
Вдруг отрывается воздухом воли
И улетает, как моль от винта.
То есть не пьянь в забытьи, а трезвея,
С каждой секундой над морем и тьмой
Веруя крепче, и рея, и вея,
Спящий, казалось бы, прошлой зимой…
И не покорный изгибам простора,
Ибо закону летит вопреки,
Не баритон или тенор из хора,
Не продолжение Божьей руки,
Но на любом языке говорящий —
Это не снег на морозе скрипит —
Временно всё ещё медленно спящий,
Даже — не важно — и мёртвый на вид.
***
За Виктором недавно Зинаида,
И вот уже затеяли ремонт —
Для чистого и радостного вида,
Комбинезон, графин, косынка, зонт…
Заварен в самый раз и даже лишку
Крахмальный клейстер в розовом тазу.
И не на вечер, на ночь — передышку,
Торопятся — как путники в грозу.
Как все бывают, молоды и гладки,
Ни облачка на высветленном лбу,
Обои клеят в правильном порядке,
Не озираясь: что там на горбу?
За Виктором недавно Зинаида:
И года нет, как счастье началось.
Во власти новобрачного рапида
Так хорошо! Не до смерти небось…
И в сером этом выгоревшем тоне,
В прекрасных лиц мерцающем наклоне
Из прошлого сквозь фотоаппарат
Небесные глаза и не глядят.
Сюзанна без старцев
Исполнена пены морской венерической ванна,
По мокрым плечам, золотясь, утекает рассвет,
И груди водой не теплее рассвета Сюзанна
Невинно ласкает… А старцев-то, старцев-то — нет.
В белёсых глазах не метнётся тяжёлое пламя,
Артритные пальцы не станут от пульса трястись…
Сюзанна чиста, как империи белое знамя,
Чиста и прекрасна, как ты за неё ни возьмись.
Она погружается телом в прозрачную воду,
И на пол течёт, как воде и велел Архимед…
А старцы замешкались: трудно им стало, по ходу,
Их плоть не восстанет купаниям тайным в ответ.
Они умирают — их похоть, увы, опоздала;
Старейшины рода и града усталые львы
Нисходят навеки с привольных страстей пьедестала…
И некому трогать Сюзанну и мучить, увы.
Безгрешность железна, стыдливость её неустанна,
Но старцев-то нету — кому ж это всё испытать?
Ни старца, ни мужа, ни мальчика… Плачет Сюзанна
И прячет от зеркала в мыле бессмысленном стать.
***
Сквозит по дому дмухановский
И шепчет в правое плечо
По-русски, польски и литовски:
“Ничё-ничё, ничё-ничё…”
А мы себе простого просим —
Жилья, одежды и еды,
И чтоб зима сменила осень
Огнём небесной череды,
И чтобы мама не болела,
И чтобы папа — в Небесах…
А то на что дано нам тело,
Душе внушающее страх?
И вся затея, вся природа?
Зачем так трудно сведены
Частицы в атом водорода,
Часы в годину старины?
Что станет ужасу затвором
И смыслу нижнею плитой,
Когда не Бог за разговором
И не твердыня под пятой?
***
Мой брат погиб в Афганистане…
Где он и не был никогда.
С аванса в водочном дурмане
Он вновь и вновь летал туда
На оглушительной вертушке,
Сжимая жаркий автомат,
И спирту был из мятой кружки
Из алюминиевой рад.
Мой брат погиб в Афганистане…
В жару и гибельный мороз
Он явь в отчаянном обмане
Сшивал струями мутных слёз
И врал о небе Кандагара
И тайной миссии своей,
О вкусе горького угара
На веках взорванных друзей.
От света выцветшею бровью
Он боль к закату прижимал
И рисовал текущей кровью
На горизонте контур скал.
Мой брат погиб в Афганистане…
Я не сумел его спасти —
Ни на такси к жене Татьяне
Кривого насмерть увезти,
Ни в Пасху на богослуженье,
Ни в воскресенья летний лес,
Какое, на фиг, тут спасенье,
Ведь он в такую даль залез!
1960-е
Девчонок выносят со сцены,
А Леннон поёт и поёт.
На сцене же обыкновенный
В утробе столетия год,
Какой-нибудь, скажем, четвёртый,
Лет двадцать, как нету войны,
И воздух, зловонием спёртый,
Снесло в океан тишины.
Девчонок выносят со сцены,
И падают туфельки с ног
Мадрида, Парижа и Вены
В кочующий лондонский смог,
Орут и визжат не от боли,
И слёзы текут по щекам
По собственной влюбчивой воле
И прочим таким пустякам…
Ни Сталина нет, ни нацистов,
Европа взошла из трущоб;
По-клоунски как-то неистов,
Не так уж и страшен Хрущёв.
Всё больше летит легковушек
По бархатным лентам шоссе,
Всё чаще красивых старушек
На взлётной видать полосе.
Грядут и грядут перемены,
Бикини, болонья вразлёт…
Девчонок выносят со сцены,
А Леннон поёт и поёт.
***
Дух творит себе формы,
По городу в сумрак летая,
И с тех пор до сих пор мы
Живём, эти формы листая,
Второпях и бессменно,
Солдаты во сне и в субботу,
Исполняя мгновенно
Загробную даже работу,
Эти стены и крыши
Собою с утра оглашая, —
Слух имеющий слышит —
Шагаем, задачу решая,
Утешаем ребёнка,
Латаем тайком табуреты,
И не рвётся, где тонко,
Не падает, где мы и где ты.
Потому что бессмертье
Рисует всё новые цели,
Не хотите — не верьте,
Усталый не чувствует мели,
Убегает, ложится
И думает, что умирает,
И усталому снится,
Что он в умиранье играет,
И уснувшему мстится,
Что на кон он ставит дыханье,
И рулетка вертится,
И выигрыш ясен заранее,
И секунда — как шарик,
Со стуком вращается, скачет,
А рука уже шарит,
А образ явился и значит…
Красный, оранжевый, жёлтый
Мне нравится вид из окна —
Под снегом плетёные ветки,
И улица утром видна,
Как птица в нечищеной клетке.
Огонь заявила зима,
Собака согрелась — не лает,
И каждый охотник желает
В чужие проникнуть дома.
И кто не охотник вперять
За стёкла нескромные взоры?
Не все ли мы робкие воры?
Всё тащим, не в силах понять…
Иметь бы, вживить бы под дых
Без платы, без спросу и права!
Пускай нам и воздух — отрава,
И снег-то — смертелен и тих.
Вся наша страна — сторона,
Где брызги — поминки прибою…
И ладно! Пока я с тобою,
Мне нравится вид из окна.
Город с большой высоты
Иногда, пробудившись, откроешь:
За стеклом леденеет крыло,
И, снижаясь, ты мысленно строишь
Всё, что будет ещё и прошло.
Между тем переводят пилоты
На ручное несмелый рассвет.
Не впервой им во тьме повороты,
Где ни звёздочки, в сущности, нет.
Если спросишь их, — “Это нетрудно! —
Уверяют они невпопад. —
Над Атлантикой небо безлюдно,
Да и брызги в лицо не летят…”
Объявлений заученной мессой
С нами за полночь явь говорит,
Притворяется, тварь, стюардессой
И в небесной воде не горит.
И попутчик на выгнутом ложе
Под неострым снотворным углом —
Это морок явления тоже,
Но уже не колом — соколом.
И огни, беспощадно и немо
Вдруг рассеявшись из пустоты,
Это — будь она проклята! — тема,
Это город с большой высоты.
Это слово, а якобы дело
Приключается, граждане, в том,
Что у города нету предела
И взрывное рыдает о нём.
И огни его — дикое поле,
Выезжают навстречу — ложись! —
Тем, кто ночью по собственной воле
Дал поднять себя в жуткую высь,
Кто из фантика вынет облатку
С подловатым лицом храбреца,
Но всегда, заходя на посадку,
Умоляет о чём-то Отца.
Вертикальным отдав километрам
Дань отчаянья — страх от души, —
Переменным уносится ветром
На простор атмосферной глуши
И хватает, как рыба, дыханье
Округленным младенчески ртом…
“Пристегните ремни на прощанье! —
Слышит он. — Дили-дон, тили-бом!”
И земного продления просит,
Мокрым веком завесив глаза,
И твердит: “Не могу”, — и выносит
Высоту в полосы тормоза.