Глава из романа
Опубликовано в журнале Урал, номер 1, 2013
Леонид Юзефович
Филэллин
Глава из романа*
Леонид Юзефович
— прозаик, историк, сценарист. Литературный дебют состоялся в 1977 г. в журнале “Урал”. Автор множества романов, книги о бароне Унгерне “Самодержец пустыни”, сценариев многосерийных телевизионных фильмов (в том числе “Гибель империи” и “Сыщик Путилин”). Лауреат премии “Национальный бестселлер” (2001), премии “Большая книга” (2009). Произведения Л. Юзефовича переведены на французский, немецкий, итальянский, польский, испанский языки.
* Роман посвящен Греческой революции 20-х годов XIX века. Большая часть персонажей
— реальные исторические фигуры, но их письма, записки и дневники, из которых, собственно, роман и состоит, сочинены автором.
Первую мою повесть в “Урале” опубликовал Вадим Кузьмич Очеретин (1977), вторую
— Валентин Петрович Лукьянин (1980). Я бесконечно благодарен им обоим, а еще больше — моему бессменному редактору Валентине Викториновне Артюшиной. В те годы я приезжал в Свердловск с пермским поездом, но поскольку прибывал он рано утром, а приходить в редакцию раньше одиннадцати было неприлично, часа три-четыре я сидел в парке возле дома Расторгуевых или бесцельно шлялся по городу в радостном предвкушении встречи с людьми, которые, как я теперь понимаю, относились ко мне серьезнее, чем я заслуживал. В молодости провинциальному литератору найти таких людей трудно. Эти несколько часов между прибытием поезда и тем моментом, когда можно будет заявиться на Малышева, 24 (этот адрес огненными буквами впечатан в мою память), я вспоминаю как редкие часы ничем не омраченного счастья.
Н.Ф. Крумзе
— П.И.Забелину.Флоренция, сентябрь 1823 г.
Эту историю недавно рассказал мне приезжавший из России офицер фельдъегерского корпуса.
Генерал М., страстный филэллин, на плацу обходил строй, время от времени останавливаясь перед кем-нибудь из солдат и спрашивая, откуда тот родом. Один, доложивший, что он из Курской губернии, спрошен был, чем эта губерния примечательна. Солдат ответил, что соловьями.
“Хочешь послушать соловьев?”
— спросил М.“Никак нет!”
— отчеканил служивый, наученный ротным, как надо отвечать на такие вопросы.“Молодец!
— одобрил М. — Не до соловьев сейчас, когда в Греции единоверные наши столько терпят от поганых турок”.Он перешел к следующему и, услышав, что тот из Вязьмы и знает, что Вязьма славна пряниками, осведомился, не хочется ли ему их отведать.
“Никак нет!”
— отвечал этот солдат вслед за первым.Похвалив и его, М. стал говорить, что не до пряников нынче, нельзя расслаблять себя лакомствами, чтобы не сплоховать перед турком, когда придет час воевать султана.
Это не так смешно, как кажется. Армия ждет войны и не понимает, почему государь медлит, пока дело можно решить малой кровью. Нам не нужно посылать в Грецию флот и высаживать десант, достаточно овладеть дунайскими крепостями и Сулинским устьем, занять войсками линию по Дунаю до Черновод, а оттуда, по Троянову валу, до Кюстенджи и, угрожая султану с этих позиций, заставить его признать греческую вольность в тех пределах, какие угодны государю. Английскому и французскому кабинетам придется принять это как факт
— в Европе филэллины приобрели такое влияние, что ни одно правительство не может с ним не считаться.Общество на стороне греков, в кафе и тратториях висят портреты их вождей, в моде дамские платья с поясом под грудью, как на тунике. Все читают сокращенного для школьников Геродота, Миаулиса сравнивают с Фемистоклом, султана Махмуда
— с Ксерксом и сулят ему новый Саламин. Всюду собираются пожертвования, идет вербовка волонтеров. После того, как австрийская армия покончила с революцией в Пьемонте, а французская — в Испании, некоторые беглые констуционалисты предложили свои услуги греческому правительству в Навплии. Среди этих болтунов и писак есть два полковника, которые стоят генералов, — пьемонтец Санторре ди Санта Роза и француз Шарль Фавье.О последнем стоит сказать отдельно.
Фавье состоял адъютантом при маршале Мармоне, в 1812 году тот из Испании послал его в Россию с донесением. Он примчался к Наполеону в канун Бородина и, хотя не должен был участвовать в деле, возглавил колонну егерей генерала Бонами в атаке на батарею Раевского. Гранатой ему изуродовало ступню, но он вернулся на службу и с тех пор пребывает в неустанных поисках правды, чтобы послужить ей своей шпагой. Он был предан Наполеону, но после Эльбы не присоединился к нему, считая, что его эфемерный триумф не принесет Франции ничего, кроме страданий. Он ненавидел Людовика XVIII, но сам сопроводил его до границы, опасаясь, что, если тот будет казнен, иностранцы получат повод для нашествия. Это не помешало Фавье войти в заговор против им же спасенного короля; от ареста он бежал в Испанию, где у него остались друзья-республиканцы, при вторжении французов дрался с соотечественниками за испанскую свободу, а с падением Мадрида решил воевать за свободу греческую. Та сторона, за которую он сражается, неизменно проигрывает, но это укрепляет в нем сознание своей правоты, ведь правда должна быть гонима, ее торжество доказывает, что по ходу дела она переродилась в неправду. Надеюсь, Греция опровергнет эту теорию.
Фавье, пишут в газетах, намерен создать из ополченцев регулярные части. Если он осуществит этот план, султану Махмуду останется уповать на Аллаха. Янычары годятся резать мирным жителям головы и отсылать их в Стамбул как доказательство своей доблести, воевать они разучились сто лет назад.
Шарль Николя Фавье. Записки для памяти.
Навплия, сентябрь 1823 г.
Мой друг, полковник Санта Роза, не первый месяц живет с вдовой волонтера из Навплии, а я лишь на прошлой неделе, впервые за полгода жизни в Греции, обзавелся любовницей. Миссис Сьюзен Латтимор привезла мне письмо от моих лондонских друзей и скоро стала для меня просто Сюзи. Брюнетка с большим ртом и маленькими глазами, в зависимости от погоды и времени суток меняющими цвет радужки от зеленого до серого, она почти одного со мной роста, если надевает сандалии, а я — сапоги на высоких каблуках. При улыбке глаза Сюзи делаются еще меньше, рот — больше, но это лишь оттеняет ее прелесть.
Сколько ей лет, не знаю, на вид — около тридцати. Иногда думаю, что все сорок, но кажется тридцатилетней, а в другой день — что двадцать, но выглядит на десять лет старше. У женщин иные отношения со временем, чем у нас, они умеют его заговорить, приручить и меряют не календарем, а пережитым счастьем.
Сюзи сопровождает брат, мистер Пэлхем, такой же большеротый, как она, но то, что в ней очаровывает, в нем отвращает. Когда он открывает свой людоедский рот, чтобы изречь что-нибудь вроде того, что Афины — колыбель просвещения, его сходство с сестрой делается еще неприятнее. В Лондоне оба входили в тот же кружок филэллинов, что и мои английские друзья, лорд Байрон — их кумир, Грецию они почитают святой землей, страдающей за грехи рода людского, как Христос на кресте. Я бы назвал их паломниками, если бы не количество привезенных с собой чемоданов. Из Навплии они собираются ехать в Афины — припасть к священным камням Акрополя, и в Астрос, где некий доктор Пинкертон, превозносимый ими как новый апостол Павел, основал отделение Библейского общества.
Для поездки Сюзи сшила светлое платье a la туника, с окантовкой из греческого орнамента на рукавах и подоле. Она никак не ожидала увидеть здешних женщин одетыми во все черное и считала их вдовами, носящими траур по убитым мужьям, пока число этих вдов не заставило ее задуматься. Их темные лица, сутулые от работы спины, по-мужски крупные ступни и кисти рук не отвечают представлениям Сюзи о гречанках; мистер Пэлхем тоже ими разочарован: они виделись ему или яростными вакханками, или меланхоличными созданиями с томиком Сафо в руках. Предполагалось, что на ложе любви последние легко обращаются в первых.
“У них хороши одни зубы, надо и мне перестать есть сладости”, — смеялась Сюзи, показывая свои без того белые ровные зубки.
Мои попытки разузнать что-либо о ее муже успеха не имели. Муж — вторая по значимости из ее тайн после возраста.
“Вас ведь интересует не он, а я, — сказала она. — Если я расскажу о нем все как есть, вы будете думать, что узнали меня лучше, но это не так. Если солгу, вы тем более ничего не поймете”.
Она понравилась мне сразу, при знакомстве. Услышав ее фамилию аристократки, я малодушно упомянул о своем баронском титуле, правда, добавил, что не придаю ему значения и не вспоминал о нем с тех пор, как якобинцы шестилетним ребенком заключили меня в монастырскую тюрьму заодно с матерью. Тогда же я объяснил причину моей хромоты, не то Сюзи могла принять меня за прирожденного калеку. Ей хватило деликатности не делать сравнений с ее божеством, но я счел нелишним заметить, что лорд Байрон хром с детства, телесный изъян выработал в нем тонкость души, а я этим похвалиться не могу.
Мой греческий костюм привел Сюзи в восхищение. Она придирчиво оглядела меня со всех сторон, как офицер новобранца, и заявила, что на мне он сидит лучше, чем на самих греках. Братец согласился. Я заметил, что он всегда с ней соглашается и во всем ее слушается.
При следующей встрече мистер Пэлхем, недолго посидев с нами в кофейне, был отослан сестрой в гостиницу и покорно удалился. Мы вдвоем погуляли по набережной, поднялись к бастионам Паламиди. Сюзи легка на ногу, но старалась идти помедленнее, чтобы не доставлять мне неудобств. Я рассказывал ей, что намерен создать регулярные части из арматолов и клефтов, она одобряла мои планы, а когда на обратном пути в город меня приветствовали двое попавшихся навстречу греков с ружьями и я ответил им на их языке, в ее взгляде появилось благоговение.
“Зря вы носите высокие каблуки, — сказала она. — При вашем увечье это мучительно. Поверьте, я и так смотрю на вас снизу вверх”.
Я хочу казаться повыше ростом и при первых ее словах сжался от стыда, но вспомнил, что любовь к себе пробуждает скорее тот, кто способен вызывать вместе уважение и жалость, а не какое-то одно из этих чувств.
Она шла по краю дороги, уступая мне середину. Временами сходила на обочину, тогда иссохшая за лето высокая трава начинала звенеть у нее под ногами. От этого звона у меня щемило сердце. Быстро темнело, серый редингот и того же цвета шейный платок Сюзи постепенно сливались с сумерками. Казалось, ее лицо плывет над землей само по себе, лишенное не только тела, но и шеи, как у ангелов на фресках греческих церквей. Для полного сходства не хватало лишь крыльев.
На угловой башне Паламиди зажгли сигнальный огонь, тьма разом сгустилась, поглотив очертания крыш ниже по склону. Город не спал, но долетавшие оттуда звуки в темноте отделились от людей и вещей, которые их производили, и зажили собственной жизнью. Они плавали вокруг нас, по-новому сочетаясь, вступая в диковинные союзы, невозможные при дневном свете. Я видел, Сюзи тоже взволнована тем, как полнится ими пронизанный пением цикад неподвижный вечерний воздух. Я испытал прилив нежности, от которой отвык. Давно рядом со мной не было человека, способного без слов разделить мои чувства.
“Однажды в Швейцарии Байрон с проводником отправился в горы, — рассказывала Сюзи со ссылкой на свою лондонскую подругу, чье имя не называлось ввиду особого характера ее отношений с их общим кумиром. — Вдруг разразилась гроза. Байрон, как обычно, имел при себе трость, но на скользком от дождя горном склоне приходилось обеими руками цепляться за камни, трость ему мешала. Проводник предложил временно взять ее у него. Байрон отказался. В трости была спрятана шпага, отдать проводнику трость со шпагой он не мог. Понимаете, почему?”
“Чтобы тот его не убил и не ограбил?” — предположил я.
“Как глупо! — расстроилась Сюзи. — Не ожидала от вас. Вспомните, с чего все началось. Была гроза”.
Подсказка не помогла. Она еще немного меня помучила и наконец раскрыла секрет: “Железо притягивает молнии. Байрон боялся, что по его вине проводника убьет молнией. Он бы потом себе не простил”.
Возвращаться в гостиницу ей было скучно, она выразила желание увидеть мое жилище. Когда мы пришли ко мне на квартиру, первым делом Сюзи черкнула записку брату и отослала ее с моим слугой. Интересоваться содержанием я счел неудобным, но чуть позже догадался о нем, спросив, не встревожится ли мистер Пэлхем долгим отсутствием сестры, и получив успокаивающий ответ.
Мы выпили вина с хлебом, оливками и нежнейшей фетой. Разговор зашел о трагедиях Эсхила и Софокла, о том, в частности, возвышают они душу или очищают. Я не находил тут большой разницы, но Сюзи азартно настаивала на последнем. В разгар дискуссии она внезапно встала из-за стола и поцеловала меня в губы. От неожиданности я растерялся, а она уже отстранилась, сбросила редингот прямо на пол и с возгласом “Я хочу жить!” стала расстегивать крючки на платье.
“Она вас не смущает?” — указал я на свою увечную ногу, а другой рукой из окна махнул вернувшемуся слуге, чтобы ступал прочь.
Сюзи присела на корточки и погладила мой сапог с заточенной в нем изуродованной ступней. Так ребенок гладит чужую собаку, даже если ему говорят, что она не кусается. Я помог ей раздеться. Она еще раз повторила: “Я хочу жить! Жить!” Адресатом этих восклицаний явно был не я, но в тот момент меня волновало ее тело, а не душа. Мои руки легко подчинили его себе. Единственное, что ей удалось сделать по своей воле, — задуть свечу, я не успел отставить ее подальше, чтобы Сюзи недостало дыхания погасить пламя. Мне хотелось видеть ее голую, ей — наслаждаться, не думая о том, как она выглядит, и это у нее получилось.
После объятий она осталась лежать неподвижно, не прикрыв наготы, которую я теперь и без свечи мог рассмотреть привыкшими к полутьме глазами. Звездное небо сентября давало достаточно света, чтобы я видел форму ее грудей и размер сосков, но понять, какого они цвета — коричневые или розовые, при таком освещении было невозможно. Растительность на лобке имела небольшую выемку в том месте, где мысленно проведенная через пупок вертикальная линия пересекала такую же воображаемую черту, соединяющую верхние части бедер. Сюзи обессиленно лежала на спине, ноги были сжаты, и эта выемка делала ее интимный треугольник похожим на черное сердце.
Она повернулась ко мне, подперла рукой голову. Я ждал лестных для меня интимных признаний, но Сюзи продекламировала по-английски: “О, прекрасная Греция, плачевный осколок древней славы! Тебя нет, но ты бессмертна!”
Я спросил, чьи это стихи.
“Его”, — сказала Сюзи. Нетрудно было догадаться, что имеется в виду Байрон.
Чувствовалось, ее порыв не исчерпался в этих строках, она готова продолжить, но боится вызвать мою насмешку.
“Дальше”, — предложил я.
Ее голос окреп:
“Кто станет вождем твоих сынов, рассеянных по лицу земли? Кто разрушит их привычку к рабству, длящемуся столь долго?
Сердце тоскует по отчизне, по отчему крову. Оно радостнее бьется у родного очага, но вы, вечные странники, отправляйтесь в Грецию, бросьте взгляд на страну, такую же печальную, как вы.
Посетите эту священную страну, эти волшебные пустыни!
Только не троньте обломков ее величия. Пусть ваша рука щадит эту землю, без того ограбленную слишком многими!”
В последних словах речь шла о контрабандном вывозе древностей. Правительство объявило этот промысел преступным и грозит ослушникам суровыми карами, но в Навплии обломки статуй и барельефов продают почти открыто. Чиновники сами участвуют в прибылях от торговли, которая ими же запрещена.
Покончив с декламацией, Сюзи заговорила о том, как ей жаль греков, и быстро перешла с них самих на свои к ним чувства. Я заметил, что они те еще негодяи. Сюзи приняла мои слова за шутку, а когда убедилась, что я не шучу, ее это поразило. Она даже слегка отодвинулась от меня, прежде чем спросить почему.
Я объяснил на примере: “Здешние негоцианты любят пожаловаться на бедность французского и английского языка. В них якобы мало оттенков, граница между да и нет чересчур отчетлива. В греческом между ними есть множество лазеек, в любой из них легко спрячется клятвопреступление”.
“Слова, слова, слова”, — сказала Сюзи.
“Есть и дела, — парировал я. — Недавно паликар Одиссей Андруцос осадил крепость на побережье и уговорил турок сдаться. Поклялся, что они будут невредимыми доставлены в Азию, но греческие моряки высадили их на диком пустынном островке без пищи и воды. Греки заявили, что честно исполнили обещание, ведь турки невредимы, а этот остров находится уже в Азии. Из трех сотен несчастных уцелели трое: их, умирающих от голода, подобрал капитан проходившего мимо французского судна.
“Поцелуй меня”, — попросила Сюзи.
Она хотела забыть об услышанном. Мы снова сплелись в объятьях, но едва все завершилось, я подвел итог: “Греки жестокосерды, коварны, испорчены рабством, склонны к воровству и обману”.
“Тогда почему ты с ними?” — спросила она.
“Потому что они же великодушны, свободолюбивы, честны, отважны, горды, готовы к самопожертвованию”, — ответил я.
Она возразила, что второе противоречит первому. После того, как ее тело дважды сошло на животный уровень, в ней усилилась способность мыслить логически. В разговоре о трагедиях Софокла я этого не заметил. В пользу их свойства очищать или возвышать душу, что Сюзи определяла как черты, в корне различные, приводились одни и те же доводы.
“Да, — признал я, — но противоречие заложено в них жизнью, не я его выдумал. Греки — благороднейшие из людей, и греки — лжецы, разбойники и воры, эти два тезиса нужно не примирить на чем-то среднем и теплом, не приплюсовать один к другому и поделить надвое, но принять в себя оба, так как и то, и другое — правда. Я приехал сюда сражаться за свободу людей, которые не так хороши, как мне представлялось издалека, и должен любить эту страну, помня о той, которую сами греки позабыли. Греция учит нас жить с трещиной в сердце”.
Сюзи ткнулась носом мне в подмышку, шепча, что ей нравится запах моего пота. У меня нет потребности откровенничать с женщинами, но она задела во мне какую-то пружину, я забыл, что перед тем, как отдаться мне, она говорила не со мной. Держа руку на ее животе, я начал рассказывать, как прошлой осенью в Пиренеях, на границе Испании с Францией, стоял на Беобийском мосту, а французские войска колонна за колонной шли мимо меня, чтобы задушить испанскую свободу. Я смотрел на них и задыхался от стыда, что они говорят на одном со мной языке.
Излив семя, изливаешь душу. Что может быть естественнее? Это две родственные субстанции, женщина принимает в себя ту и другую, но только в такой последовательности.
“В Испании, — говорил я, — я, француз, сражался с французами, за это парижские газеты называли меня предателем родины. Но разве родина — важнейшее из всего, за что стоит умирать? Она разная у разных народов, и если выше ее ничего нет, где же тогда единая для всех людей правда? Неужели ее не существует? Неужели голос крови в наших жилах заглушает зов совести? Когда меня убеждают, что совесть должна иметь подданство, иной раз ей лучше помолчать, я чувствую себя волком в собачьей своре”.
“Ты как та трость, — шепнула Сюзи. — Внутри тебя — железо”.
Она хотела поцелуем запечатать мне рот, я увернулся и продолжал: “В Греции передо мной встал новый вопрос: неужели ничто, кроме общей религии, не способно сделать людей братьями? Значит, на Западе я всегда буду изгоем по одной причине, на Востоке — по другой? Но оказалось, что здесь много таких, как я. Филэллины стекаются сюда со всего света, среди нас есть французы, немцы, итальянцы, сербы, поляки, венгры. Кого только нет! Католики, православные, протестанты, атеисты вроде меня”.
“Ты не веришь в Бога? Как якобинцы? — спросила Сюзи и осталась в недоумении, когда я подтвердил ее догадку. — Якобинцы ребенком бросили тебя в тюрьму, неужели это не отпечатало в тебе следа на всю жизнь?”
“Более глубокий след оставило то, что тюрьма была монастырская, — сказал я и вернулся к мысли, на которой она меня прервала. — Греция наша общая родина. Мы, филэллины, ищем в ней то место на земле, где правда не будет зависеть от племени, а братство — от религии”.
Сюзи захотелось что-нибудь съесть. Я принес ей в постель хлеб и сыр, которые мы не доели за столом, и, кормя ее с рук, договорил: “Друзья знают, как поступить в случае моей смерти. Тело должно быть погребено здесь”.
Ей стало неловко жевать во время таких откровений. Она с усилием проглотила то, что находилось у нее во рту, и отвела мою кормящую руку. Я был тронут, внезапно на ее лице появилось выражение озабоченности. На четвереньках она перелезла через меня, взяла со стола мой брегет, но не сумела открыть крышку. Я помог ей, заметив, что, если хочет знать время, могла спросить, я бы сказал.
“И соврал бы. Чтобы я у тебя дольше осталась”, — без тени улыбки ответила Сюзи.
Она взглянула на циферблат и ахнула: “Боже! Я обещала вернуться до полуночи”.
Мы быстро оделись, я проводил ее до гостиницы. Потом шел домой по спящему городу, стараясь не облизывать губ, бережно храня на них вкус прощального поцелуя, и вдруг понял, как именно следует составить записку в Министерство внутренних дел, чтобы оно приняло на себя расходы по оплате квартир для прибывающих в Навплию филэллинов. В августе я уже подавал такое прошение и получил отказ, но сейчас мне стало совершенно ясно, в чем заключалась ошибка.
В сорок лет, с изуродованной ногой, с морщинами на лбу и сединой в волосах я почувствовал себя молодым. Облегченные чресла дали голове возможность работать в полную силу. Свобода от тирании похоти обновила мой организм. Вот, подумал я, аллегория перемен, которые произойдут с Грецией после освобождения из-под власти султана.
Октябрь 1823 г.
На прошлой неделе мистер Пэлхем начал подыскивать судно, чтобы вместе с сестрой плыть в Афины, оттуда — в Астрос, к доктору Пинкертону. К тому времени я уже не пытался себя обмануть; было очевидно, что наш с Сюзи роман неотвратимо идет к концу. Я со своей трещиной в сердце стал ее утомлять, ей хотелось чего-то более цельного.
Дня за три до отплытия, чтобы не терять время зря, они с братом в плохонькой коляске, за которую с них содрали, как за королевскую карету, отправились в Аргос — смотреть тамошние развалины и по пути любоваться видами. Составить им компанию я не мог, накануне в Навплию прибыла группа филэллинов из Марселя, нужно было поставить их на квартиры.
В качестве охраны мистер Пэлхем взял двоих молодцов — из тех, что целыми днями околачиваются на площади возле гостиницы в надежде что-нибудь выклянчить у постояльцев, но разодетых как на праздник. Вместе с верховыми лошадьми они обошлись недешево, вдобавок львиную долю денег вытребовали авансом. Один из них, по имени Ангелос, когда-то жил на Корфу, кое-как изъяснялся по-английски и поведал Сюзи, что зарезал изменившую ему красавицу жену, поэтому бежал из родных мест, но унес в душе образ прекрасной покойницы, которую, несмотря ни на что, продолжает верно любить. Здесь нередко рассказывают такие истории туристам, но Сюзи полагала себя единственной иностранкой, кому довелось услышать это признание, и гордилась, что Ангелос открыл ей свое исстрадавшееся сердце. С нее сталось бы в ответном порыве одарить его утаенными от меня подробностями отношений с мужем.
“Мой трижды перегнанный Ангелос”, — говорила она об этом малом, как говорят об очень близком человеке.
Это греческое выражение Сюзи от него и узнала. Оно применяется к тем, кто многое в жизни испытал и тройной перегонкой достиг крепости чистейшей анисовой водки.
Греки — прекрасные моряки, но плохие наездники. Когда я пришел проводить Сюзи, Ангелос воинственно гарцевал около нее, сидя в седле, как собака на заборе.
Я посоветовал быть с ним поосторожнее, в ответ она указала на его попугайский албанский костюм: “Видишь? Греки ближе к природе, чем мы”.
“Да, они люди простые”, — согласился я.
Оказалось, я не так понял. С недавних пор я все время неправильно ее понимал. На последнем свидании не понял, например, что, если она то и дело вспоминает о моем росте, это лишь потому, что в ней много детского, ей, как любой девочке, нравится все маленькое.
“Селезень наряднее утки. У птиц самцы завлекают самок яркостью оперения, и у греков мужчины носят цветное платье, женщины — темное, — пояснила Сюзи, после чего высказала претензию, адресованную, вероятно, не мне, а ее таинственному супругу: — В Европе мы, видите ли, должны заманивать вас нашими перышками. Вы презираете все естественное, а тех, кто не принимает вашх глупых правил, считаете дикарями”.
Сюзи полезла в коляску. Подсаживая ее, я повторил, что не доверяю Ангелосу и нахожу эту поездку опасной.
“Я хочу жить!” — ответила она.
Слова, которые я слышал от нее при других обстоятельствах, меня ранили. Она, похоже, того и добивалась. Глаза ее деловито затуманились. Я понял, Сюзи вживается в роль вечной странницы, готовясь из экипажа кинуть взгляд на страну, такую же печальную, как она сама.
Коляска тронулась. На прощание мистер Пэлхем приподнял фуражку, но его сестра не соизволила даже помахать мне рукой, не то что послать воздушный поцелуй. Она упоенно кокетничала с Ангелосом, ехавшим обок с ней. За спиной у него висело ружье. Оба напрочь забыли о зарезанной им любимой жене, чей образ нетленно сиял у него в сердце.
Свою близость к природе он доказал в тот же день. Не знаю, успела ли Сюзи подумать об этом, все случившееся известно мне в самых общих чертах.
В паре миль от Навплии у коляски соскочило колесо. Сюзи с братом не пострадали, но кучер понятия не имел, каким образом приставить его на место, и отправился за помощью в соседнюю деревню. Там, как водится у греков, на площади перед церковью собрался консилиум, его участники, не видев ни колеса, ни брички, подробно излагали свое понимание проблемы; не выслушать каждую речь до конца значило нанести советчику страшное оскорбление.
Пока кучер отсутствовал, путешественники перекусили, потом Сюзи захотела прогуляться. Брат с Ангелосом составили ей компанию, а второй охранник остался сторожить коляску и лошадей. Неподалеку начинались обширные болота, где Геракл сражался с Лернейской гидрой. От Аргоса, которым правил пославший его на этот подвиг царь Эврисфей, сюда можно за день дойти пешком.
Скоро Сюзи с Ангелосом отделились от мистера Пэлхема. Гуляя, тот набрел на одинокий дуб-прунари с гнездом аиста на засохшей вершине и позвал сестру полюбоваться находкой. Хозяин гнезда был дома, она стала бурно восторгаться его красотой. Почему к середине октября он не улетел в Египет, не знаю. То ли жаркая осень испортила устроенный в нем природой календарь, то ли греческие лягушки вкуснее тех, что обитают во владениях Мехмеда-Али, и ему жаль было с ними расставаться.
Сюзи с братом в два голоса восхищались аистом, в этот момент за спиной у них раздался выстрел. Зашумела листва, подстреленная птица упала на землю. Вскрикнув, Сюзи закрыла лицо ладонями, а мистер Пэлхем обернулся, увидел, как Ангелос опускает дымящееся ружье, в ярости огрел его тростью по голове и незамедлительно получил ответный удар — ножом в живот.
Ангелос бросился к лошади, отвязал ее, прыгнул в седло и ускакал. Напарник, разумеется, даже не попытался его задержать. Вскоре появился кучер с деревенским кузнецом. Колесо починили, раненого доставили в деревню, там он и умер. На другой день мистер Джонатан Пэлхем вернулся в Навплию мертвым.
Я взял на себя заботы о похоронах, мы погребли его на католическом кладбище за неимением англиканского, в окружении венецианцев, когда-то владевших этой землей. Священник, приняв отступные, не возражал. Сюзи было все равно.
После похорон нас привезли в гостиницу. Раньше Сюзи называла ее словом хан, не подозревая, что греки позаимствовали его у турок, но теперь избегала им пользоваться. Все греческие слова, которые она заучивала и щеголяла ими в разговоре со мной, исчезли из ее словаря.
Она велела подать в номер вина и фруктов, залпом осушила бокал, не дожидаясь, пока я наполню свой, и начала упрекать меня в том, что я не удержал их от этой поездки.
“Да, ты просил меня не ездить, но мужчины, тем более любящие, так не действуют, — выговаривала она мне, чтобы избавиться от чувства вины перед братом, поскольку идея поездки в Аргос принадлежала не ему, а ей. — Если ты знал, что путешествие опасно, надо было действовать хитростью или даже применить силу”.
Я смиренно признал свою виновность. Сюзи немного успокоилась и, очищая апельсин, задала вопрос, которого я давно ждал: “Почему Ангелос убил аиста?”
“Ему не понравилось, что ты им восхищаешься”, — ответил я.
Впервые за последнее время я поймал на себе ее заинтересованный взгляд: “Приревновал меня к аисту?”
Чувствовалось, что она приятно удивлена и не прочь принять данную версию.
“Греки, — разочаровал я ее, — не любят аистов, для них это турецкая птица. Турки чтут их за набожность… Да-да, не удивляйся. Они верят, что каждый аист — дух какого-то умершего святого и ежевечерне напоминает им о необходимости вознести хвалу Аллаху. На закате аист поднимает голову к небу и начинает громко щелкать клювом. Постучит-постучит, перестанет, опустит голову, подождет, снова поднимет и снова застучит. Точь-в-точь как муэдзин, сзывающий правоверных на вечернюю молитву”.
“И за одно это Ангелос его застрелил?” — не поверила Сюзи.
Я объяснил, что, если воюют не нация с нацией, а религия с религией, это возвращает человека в первобытное состояние. В те времена каждое племя имело своего бога в облике какого-нибудь зверя или птицы, и воины одного племени охотились на покровителей другого, чтобы враг лишился их защиты.
“Теперь до этого не доходит, — заключил я, — но, как я слыхал, турки не жалуют ласточек. Причина в том, что христиане выделяют этих птиц из всех прочих”.
“Ангелос убил не только аиста”, — сказала Сюзи.
“Еще и жену”, — напомнил я.
Она сощурилась: “Что ты хочешь этим сказать?”
“Твой брат знал, с кем имеет дело, — не сдержался я. — Не надо было бить его тростью. Греки — гордый народ”.
“Ненавижу их”, — произнесла она без выражения, словно ненавидеть греков давно ей наскучило, само это слово в ее устах казалось стертым от многократного повторения.
“Если вычесть религию, они мало отличаются от турок, — заметил я, — ненавидеть можно только тех и других вместе, но это будет означать, что ты ненавидишь все человечество. В любом народе такая война, как эта, пробуждает все худшее. А одновременно — лучшее… Знаешь, почему греки часто кажутся нам дикарями?”
“Потому что они и есть дикари”, — сказала Сюзи.
“Ошибаешься… Представь себе, — предложил я, — человека, который долго, бесконечно долго был скован по рукам и ногам и вдруг освободился от цепей. В первый момент собственные члены кажутся ему необыкновенно легкими, с непривычки он совершает ими дикие движения. Со временем это пройдет”.
“Конечно, конечно, — покивала Сюзи с ядовитой кротостью, — но на твоем месте я бы не называла себя филэллином”.
“И по какой причине?” — полюбопытствовал я.
“Филэллин — тот, кто любит греков. А ты разве их любишь? Нет, — констатировала она с осуждением, хотя минуту назад сама признавалась в ненависти к ним. — Ты любишь свои мечты о них, но если ты в постели начнешь распалять себя мечтаниями обо мне и рукой ублажать свой орган, это же не значит, что ты любишь меня. Это значит, что ты любишь себя”.
Я терпел, понимая ее настроение.
“Ты ведь дворянин, — неожиданно переменила Сюзи тему разговора, — у тебя должны быть имения во Франции. Кто мешает тебе их продать или заложить, на вырученные деньги сформировать полк, как сделал Байрон, и командовать им в свое удовольствие? Если ты этого не делаешь, грош цена твоей любви к Греции”.
Я сказал, что у меня есть одно поместье, но продать его нельзя, на него наложен секвестр как на собственность государственного преступника.
“На какие же средства ты живешь?” — спросила она.
“Обучаю ополченцев военному делу, за это греческое правительство назначило мне жалованье”, — сказал я, скрыв, правда, что еще ни разу его не получил.
Она поинтересовалась суммой, но я сумел обойтись без цифр, чтобы окончательно не уронить себя в ее глазах, а на вопрос, хватает ли мне этих денег, ответил, что во Франции выслужил пенсию, один мой кузен получает ее за меня и посылает в Навплию, как прежде посылал в Мадрид. Пенсия вместе с жалованьем позволяет мне существовать безбедно.
“Как так? — удивилась Сюзи. — В Испании ты, француз, воевал против французского короля, а он платит тебе пенсию?”
Пришлось объяснить, что все несколько сложнее.
“Когда я еще имел влияние в правительственных сферах, — сказал я, — но состоял в республиканском заговоре и понимал, что при неудаче меня объявят вне закона, я на всякий случай выхлопотал пенсию этому моему родственнику. Мы договорились, что он может распоряжаться ею как хочет, но если я окажусь в стесненных обстоятельствах, будет отдавать ее мне”.
Сюзи усмехнулась: “Какая предусмотрительность!.. Иными словами, ты обманом получаешь то, что тебе не принадлежит?”
“Ничего подобного! — обиделся я. — В сущности, это моя собственная пенсия. Она мною заслужена, меня лишили ее несправедливо. Мой кузен — честный человек, недоразумений между нами нет”.
“И ты берешь у него деньги?” — не отставала Сюзи.
Я пожал плечами: “Беру. Отчего же не брать?”
“Ты не понял! — рассердилась она и даже топнула ногой. — Я имею в виду не кузена. Короля… Ты собирался его свергнуть, а теперь принимаешь от него деньги?”
“Это деньги от налогов, которые платит ему народ, а французский народ сочувствует греческому в его борьбе за свободу”, — сказал я.
“Не настолько, чтобы содержать тебя, — заявила она так, будто ей это доподлинно известно. — Греки правильно делают, что не доверяют тебе ими командовать. Ты обманываешь своего короля, значит, их тоже можешь обмануть. Они не слепые, видят, что тебе просто некуда податься, поэтому явился сюда. Во Францию ехать нельзя — тебя там сразу засадят в тюрьму, в Испании, в Италии — то же самое, англичанам ты не нужен, в Америке тебе нечего делать, пока негры не взбунтовались…”
Мы были знакомы чуть больше месяца, а эта женщина уже научилась ковырять мои язвы.
“С такой ногой, — безжалостно продолжала она, — ни в одну армию не возьмут, а ни к чему другому ты не способен. Жены нет, с горя прибился к грекам, но маскируешь свою никчемность любовью к свободе”.
Я молча поклонился и ушел. Больше мы не виделись, через неделю гидриотский парусник увез ее в Англию, а на следующий день я получил от хозяина гостиницы письмо, оставленное ему Сюзи с наказом вручить его мне, но после того, как корабль выйдет из гавани. Внутри я нашел прядь ее лобковых волос, испачканных засохшей кровью. И всё! Только эти волосы, память о ее черном сердце между ног.
Письмо не содержало ни слова, не считая моего имени на внешней стороне листа. Бессловесное, как у индейцев, послание напомнило мне то, что скифы прислали царю Дарию, и, подобно владыке персов, я не могу понять его значение. Вернее, у меня есть два варианта разгадки, зависящих от происхождения крови на волосах. Если кровь из нарочно порезанного пальца, то смысл таков: убийство мистера Пэлхема погубило нашу любовь. Если менструальная, своей посылкой Сюзи дала мне понять, что ее чрево пусто, а иносказательно — что я бесплоден, и всякий предмет моей любви, будь то она сама или Греция, после встречи со мной останется таким же, как был.