Уральские студенты под следствием ГубЧК
Опубликовано в журнале Урал, номер 9, 2012
Владимир Филатов
— доктор геолого-минералогических наук, заслуженный геолог Российской Федерации. Автор книг “Тайны Каменного пояса”, “Стрела времени”, “Этюды об Урале”, “Отечества пользы для….” и др. Постоянный автор журнала “Урал”.
В документах сохраняются особенности орфографии и пунктуации источника.
Владимир Филатов
“Пусть наша жизнь будет всегда воскресеньем!”
Уральские студенты под следствием ГубЧК1
“НАШЕ СТУДЕНЧЕСТВО!”
22 сентября 1918 года начальник 7-й Уральской дивизии горных стрелков генерал-майор Владимир Васильевич Голицын издал приказ № 23, распорядившись прочесть его “во всех ротах, эскадронах, батареях и командах дивизии”. Текст приказа писал, конечно, не он, а кто-то из штабных, может быть, начальник штаба полковник Рудольф Карлович Бангерский, или старший адъютант поручик Родыгин. Скорее всего, поручик, потому что стилистика документа более отражает душевное состояние и миропонимание адъютанта, хотя бы и старшего, чем прошедшего огонь и воду полковника, видевшего не раз гибель однополчан и ставшего сдержанным в проявлении чувств.
Спустя две недели приказ генерала, окантованный заголовком “Наше студенчество!”, был опубликован в газете “Зауральский край”. Если бы не газета, то так бы и осталось неизвестным одно из многочисленных трагических событий Гражданской войны на Урале.
О каком студенчестве речь? Прежде всего, о студентах Уральского горного института. Но не только. Первая мировая война, две революции и, как говорил Веймарн, гражданская распря вынудили студентов различных учебных заведений покидать охваченные смутой города и уезжать туда, где можно было, не опасаясь за свою жизнь, пережить лихое время, не бросая учёбу. Урал, Екатеринбург и Горный институт им казался таким надёжным местом, или, может быть, у них не было другого выбора. Но и здесь они попали из огня да в полымя.
Наше студенчество!
“В бою 17 сентября под с. Покровское участвовала батарея штабс-капитана Лоренца. Около 19 часов появился бронепоезд красных на близком расстоянии от батареи, которой командовал прапорщик Башков, и был прямой наводкой двух пушек разбит. Паровоз ушёл, но вернулся, чтобы увезти подбитую часть поезда. Огнём той же батареи наводчиками Фридманом и Кожевниковым паровоз принуждён был скрыться.
Огонь батареи был перенесён на колокольню, где находились пулемётчик и наблюдатели. Наблюдатели ретировались, так как купол несколькими выстрелами был разрушен. Около 20 часов красные открыли артиллерийский огонь по батарее из трёх орудий. Огонь накрыл батарею, но ни один человек не покинул позицию и только когда на батарее осталось четыре человека… они под командой юнкера Фридмана покинули позицию.
Юнкер Фридман, Благин и Андреев вынесли на руках Башкова (у него была оторвана левая нога и ранена правая. — В.Ф.), который несмотря на боль успел отдать приказ об отступлении. Прапорщик Петров остался на батарее и после ухода номеров и погиб.
Студенты добровольцы — телефонисты Иванов и Астранцев ушли с батареи под адским огнём, унеся провода и аппараты.
Под огнём же, изнемогая под тяжестью прапорщика Башкова, раненый Благин, потерял сознание и был вынесен ездовым и фейерверкером Дукклем. Первую помощь Башкову оказал фельдшер-студент Красовский, отрезав ногу.
Орудия из под огня вывезли фейерверкер Дуккель с ездовым под руководством Фридмана. Батарея с остатками номеров была приведена в боевое состояние и скоро была готова для ведения огня по противнику”.
Герои! Несомненно, кто бы я ни был по политическим убеждениям или если бы даже у меня их не было совсем. Они были верны присяге и до конца исполнили свой солдатский долг. Горжусь такими героями! Преклоняюсь перед их исключительной доблестью!
Кто из названных в приказе был студентом-горняком, установить не удалось. Может быть, среди подчинённых штабс-капитана Лоренца их не было. Но они были в других частях дивизии. Её формирование началось 6 августа 1918 года по приказу командующего Сибирской армией генерала А.Н. Гришина Алмазова. Уже в день объявления приказа только в Екатеринбурге к сборным пунктам явилось более семи тысяч добровольцев, притом что в городе в это время проживало 83574 человека; 5633 из них были зачислены в строевые части. Первыми формированиями дивизии стали 1-я офицерская и студенческая роты, участвовавшие в оборонительных боях за Екатеринбург, потом в наступательных операциях в районе Пышмы, Балтыма, Билимбая, Режевского завода и вдоль линии горно-заводской железной дороги.
Первые бои, первые потери. 9 сентября в братской могиле на Михайловском кладбище был погребён студент Василий Обухов
— племянник Александра Евлампиевича Обухова, городского головы Екатеринбурга. Один из братьев Василия был ранен, а двух Бог пока миловал. Члены Совета УГИ почтили память Василия вставанием и послали семье письмо-соболезнование.Студенческой ротой командовал коренной уралец, участник Первой мировой войны капитан Борис Аполлинарьевич Герасимов
— старший брат выдающегося советского кинорежиссёра Сергея Аполлинарьевича Герасимова. В январе 1919 года его, уже полковника, назначили командиром 25-го Екатеринбургского полка горных стрелков, шефом которого был адмирал А.В. Колчак. Он был награждён Георгиевским крестом, участвовал в Сибирском Ледяном походе; в 1920 году его, больного тифом, пленили партизаны; полгода он просидел в тюрьме в Екатеринбурге, потеряв надежду выйти из неё живым. Спасла жена, Инна Сергеевна Архипова, выкупившая мужа у чекистов в конце 1921 года. Каким образом? Тайна. Получив свободу, он стал оперным певцом. Выступал в театрах Иркутска, Екатеринбурга, Москвы, учился в художественной студии В.И. Немировича-Данченко, а с 1944 года и до конца жизни работал хормейстером в Волгоградском театре оперетты.Развал, а затем и ликвидация царской армии оставили не у дел десятки тысяч кадровых офицеров. Для Герасимова Урал был родиной, в Екатеринбурге жили его родители, в гимназии учился брат Сергей, а вот что заставило приехать в уральскую столицу осенью 1917-го 33-летнего полковника Александра Ивановича Лабунцова, неизвестно.
Его родина Владикавказ, Александр Иванович
— Георгиевский кавалер, закончил Московский кадетский корпус и Константиновское артиллерийское училище, участвовал в Русско-Японской и Первой мировой войнах. Увлечение естественными науками привело Лабунцова в Горный институт. Он стал студентом, был принят в члены Уральского общества любителей естествознания, а чтобы прокормить себя (и, может быть, семью), пошёл служить помощником военрука Екатеринбургского военного комиссариата. С большевиками в июле 1918-го не ушёл, остался в городе и в августе был назначен командиром артдивизиона в 7-й Уральской дивизии. Вероятно, под его началом служил кто-то из однокурсников по Горному институту.В Гражданскую войну военная карьера делалась быстро, тем более для офицера с таким боевым опытом, какой был у Лабунцова. Дивизионом он командовал недели две, потом его откомандировали в штаб Сибирской армии, а в марте следующего года он уже был командиром 1-й Ударной Сибирской бригады, развёрнутой позже в дивизию. С этой частью он и отступал всё дальше и дальше на восток, пока в начале 1920 года его не взяли в плен под Красноярском. Лабунцову фантастически повезло. Он прошёл без репрессий чекистскую фильтрацию. Поработав немного в Череповце в краеведческом музее, он перебрался в Петроград, где в 1924-м окончил университет по геологической специальности, завершив, таким образом, образование, начатое в Екатеринбурге.
Александр Иванович прожил долгую, полную опасностей, лишений, трудов и открытий 79-летнюю жизнь, став выдающимся геологом
— первооткрывателем уникальных месторождений апатита в Хибинах, нескольких месторождений радиоактивных руд и двух минералов; один из них он назвал ферсманитом в честь своего учителя академика А.Е. Ферсмана, второй был назван в честь него самого — лабунцевитом.Война ненасытна на “пушечное мясо”. Мобилизации студентов следовали одна за другой, сначала в Красную, потом в Белую армии. Они буквально опустошили институт. В 1918-19 учебном году число студентов, главным образом студенток, едва достигало ста человек. Оставшиеся в институте морально и материально поддерживали ушедших в армию. 12 января 1919 года в здании первой женской гимназии был организован ставший уже традиционным концерт-бал в пользу Екатеринбургского союза учащихся в высших учебных заведениях.
На следующий день в газете “Горный край” было напечатано, что “бал прошёл оживлённо, хотя в настроении публики чувствовалась какая-то новая <…> нотка серьёзности. Бросалось в глаза почти полное отсутствие студенческих мундиров. Большинство сменило их на военную форму и для многих <…> студенческий бал являлся лишь кратким светлым отдыхом от тяжёлой боевой страды. Зал, буфет, коридоры переполнены молодёжью. Танцы затянулись до утра. Концерт-бал имел не только художественный, но, по-видимому, и материальный успех”.
“Материальный успех” концерта-бала составил 10 тысяч рублей. Эти деньги студенческая организация УГИ отчасти использовала для покупки тёплых вещей мобилизованным, объявив через газету, что “в связи с мобилизацией от 18 до 25-летнего возраста всех окончивших не менее 4-х классов, студенческая организация УГИ возбудила ходатайство <…> по изысканию средств для Народной Армии о снабжении призываемых студентов валенками и полушубками. Все расходы по приобретению <…> студенческая организация берёт на себя и призванные студенты будут снабжаться бесплатно. Кроме того, Американский Красный Крест предложил снабдить призванных тёплым бельём и чулками”.
В июне-июле 1919 года началась агония Белого движения на Урале и в Сибири. Она продолжалась несколько месяцев. 25 декабря 7-я Уральская дивизия, в которой служили студенты-горняки, почти полностью полегла у деревни Дмитриевской, прикрывая отход 3-й армии в Щегловскую тайгу. Те, кто тогда не погиб, через неделю сдались красным у деревни Алтайской.
Доля побеждённых всегда трагична. Особенно в гражданскую войну. Победители бывают великодушными только в романах. А героическая романтизация “комиссаров в пыльных шлемах”, которых воспевал Б. Окуджава,
— ложь. Пленные проходили через фильтрационные комиссии, которые устанавливали меру их вины и выносили им приговоры: виновен или невиновен. Виновных расстреливали, невиновных отпускали, но не на все четыре стороны. Ещё 7 октября 1919 года Совет народных комиссаров обнародовал декрет о мобилизации специалистов-горняков, а в апреле 1920 года был издан приказ по 1-й Трудовой армии о возвращении всех инженерно-технических работников, в том числе и студентов Горного института, на Урал для возрождения промышленности, которая находилась в состоянии полной разрухи.С отступавшей колчаковской армией в Сибирь уехало около 90% инженеров; несколько десятков из них, особенно крупные специалисты, управляющие горными округами и региональными органами промышленности, навсегда покинули страну, переселившись в США, Англию и Францию.
Реэвакуация проходила тяжело. Сибирские органы власти активно её саботировали. Им тоже нужны были специалисты. В декабре 1920 года председатель Уралпромбюро К.Г. Максимов, оценивая результаты реэвакуации, писал: “Согласно последнего категоричного распоряжения А.И. Рыкова (Рыков был председателем Высшего совета народного хозяйства. — В.Ф.) все бывшие уральцы подлежат немедленному возвращению на Урал. Предлагаю срочно составить списки на известных, находящихся в Сибири уральцев, по возможности с указанием адресов или мест их теперешней службы и кем были раньше на Урале”.
К концу года на Урал вернули 380 инженеров, которых сразу закабалили трудовой повинностью, не дав взамен почти никаких материальных благ. Если в 1914 году зарплата высшего технического персонала в четырнадцать раз превышала зарплату рабочего, то в 1920-м
— только в 1,7 раза, притом что зарплата самого рабочего в это время была в три раза меньше, чем в 1917-м. Но даже при чрезвычайных мерах инженерно-технический потенциал уральской промышленности всё же был ниже довоенного. А естественная и насильственная убыль специалистов не восполнялась выпускниками Горного института. Их ещё не было. Их ещё предстояло выпестовать, в том числе и из тех, кто был реэвакуирован из Сибири.Если бы… Коротка частица “бы”. Впору её и не заметить. Но для многих студентов, возвращавшихся из ледяного ада сибирской тайги, она стала роковой. Сколько кругов ада они прошли? В Екатеринбурге им был уготован последний. Самый страшный. Это как будто бы о них в глухом окаменении тоски сказал Арсений Несмелов: “Вспомяни, старик историк. Вспомяни о нас…”.
Исполнить завещание бывшего белого офицера выпало мне. Он дошёл до края России; в 1924 году бежал из Владивостока в Харбин, но в августе 45-го был там арестован, чтобы через месяц умереть на родине узником пересыльной тюрьмы.
Третьего мая 1920 года в Горном институте заседала Комиссия по проведению поверочного сбора студентов: председательствовал Полудин, протокол писал Кирюхин, а Брагинский и Фофанов исполняли при них роль членов. На повестке был один вопрос: “Заявления тов. членов Комиссии о лицах, приехавших из Сибири, и о том, какие сообщения они сделали во время их опроса”. Постановление, состоявшее из двух частей, было суровым. Под литерой “А” в протоколе было написано:
“Считать не принятыми в число студентов Уральского горного института следующих лиц: Трифанов, Фесенко И., Фесенко Ф., Лаврентьев, Кузнецов М., Нагаев Б.
Как активных участников в борьбе против советской власти и, кроме того, первых трёх ещё как добровольцев в Белую армию. О всех их довести до сведения Губернской Чрезвычайной комиссии”.
Фамилии всех студентов кем-то в ГубЧК были объединены скобкой, выполненной красными чернилами, а рядом со скобкой сделана помета: “Срочно арестовать. 10/ V (подпись)”.
Список студентов под литерой “В” был длиннее: “Считать, что отношение следующих лиц: Зорина, Маркова-Яковлева М., Астраханцева С., Уржумцева А., Типикина, Иванова А., Янченко, Куклин Н., Баранский И., Бывальцев, Андреев А., Родионов И., Новиков Н., Диев Н., Цайц С. к советской власти не выясненным, о чём довести до сведения Коммунистической ячейки Уральского горного института”. И к этому списку был тоже сделан красночернильный комментарий: “Взять на учёт. 10/V (подпись)”.
Комиссия, вероятно, заседала не раз, передавая списки “неблагонадёжных” студентов в ГубЧК. Как сложилась их судьба? Достоверно можно сказать только о тех, чьи следственные дела, хранящиеся в архиве, мне довелось изучить: Кобякова В.Г., Лаврентьева Ф.И., Ладыгина В.Ф., Маркова-Яковлева М.П., Султинского А.П., Фесенко И.А., Фесенко Ф.А. Вот о них я и расскажу
— “вспомяну”.Чекистская репрессивная машина работала споро. Многим были приготовлены места в двух исправительных домах, двери которых открывались только в одну сторону. Один дом создали возле Ивановского кладбища, второй
— в квартале улиц Декабристов — Тверитина и Обсерваторской — Кузнечной. Заместитель председателя ГубЧК, некая Штальберг, днём выносила смертные приговоры, а ночью спускалась в подвалы и приводила их в исполнение.29 мая 1922 года в городе прошли массовые аресты. Среди арестованных был Эдуард Ромуальдович Гусарский. Он умер от сыпного тифа 14 августа в Доме заключённых №2. Заключённые, люди образованные и интеллигентные, ожидая своей участи, издавали рукописный литературный сборник “Порыв” под редакцией заведующего учебно-воспитательной частью А.В. Лебедева. В нём они и почтили память умершего товарища, написав, что покойный окончил два факультета Киевского университета: медицинский и юридический; что в молодости много путешествовал по Америке, Индии, Африке, побывал почти во всех европейских странах; что на Урал приехал с Веймарном и был его ближайшим сотрудником по образованию канцелярии и лабораторий в Горном институте, потом и в Уральском университете. “Мир твоему праху работник науки”,
— скорбно закончили некролог сидельцы камеры №1, возможно, завидуя покойному.В 1924 году в Екатеринбурге на гастролях была Айседора Дункан. В одном из писем она поделилась впечатлениями о городе с приёмной дочерью Ирмой: “Ты и представить себе не можешь, какой кошмарной может быть жизнь, пока не увидишь этот город. Возможно, что убийство здесь некой семьи в подвале (семьи Николая II. — В.Ф.) <…> причина того, что здесь всё так мрачно <…>. Когда идешь по улице, регулировщик вопит “права” или “лева” и наставляет на тебя наган”. Её поразило, что в городе не было парикмахерских и ресторанов, не гуляли дамы, “будто их всех расстреляли”.
ВИТАЛИЙ
Виталий Кобяков был арестован 12 мая 1920 года; в этот же день на него завели следственное дело, и в этот же день оно было окончено. Таким было революционное правосудие.
Он родился 24 апреля 1895 года на Берёзовском заводе и был первенцем у родителей
— Григория Ивановича и Марии Васильевны. После него они произвели на свет ещё трёх сыновей — Алексея, Сергея, Галактиона и пять дочерей — Евдокию, Марию, Зою, Маргариту и Антонину. В 1920 году большая и дружная семья Кобяковых жила в доме на улице Розы Люксембург (бывшей Златоустовской) в квартире заведующего хозяйством Губернского отдела народного образования, каковую должность занимал Григорий Иванович. Отсюда до особого отдела ГубЧК, который размещался в бывшей усадьбе купца М.М. Скачкова на углу улицы Антона Валека (бывшая Большая Съезжая) и проспекта Льва Троцкого (бывшая Уктусская), было недалеко. Виталий шёл к чекистам, возможно, один, без конвоира. Шёл, конечно, не думая, что его жизнью уже кто-то распорядился и что он в последний раз видит знакомые улицы, дома, людей и уже больше не увидит отца и мать, братьев и сестёр.Придя в отдел, он положил на стол следователя все свои документы. Билет на право сдачи испытаний в УГИ, подписанный деканом Петровым, студенческое удостоверение, выданное 19 октября 1918 года, за подписью Веймарна. Ещё два удостоверения. Оба он получил в Томске. Одно было дано ему 6 апреля 1920 года приёмной комиссией при Томском уездном комиссариате по военным делам о том, что он по результатам медосмотра “признан не годным и уволен вовсе от службы”, а второе вручили девять дней спустя в лагере для военнопленных: следственная комиссия лагеря, рассмотрев дело белого офицера Кобякова, постановила прекратить его, признав невиновным.
Из Томска, получив воинский билет для проезда по железной дороге (его он тоже принёс следователю), Виталий уехал 23 апреля по предписанию местного совнархоза как горный техник и “по личной просьбе” в распоряжение Екатеринбургского совнархоза. Почему как горный техник? Да потому, что он ещё в 1914 году окончил Уральское горное училище и до мобилизации почти год, до 1 мая 1915 года, заведовал горными работами на Атбасарском медном руднике в Акмолинской области. А приехав домой, сразу же получил в Урало-Сибирском областном бюро учёта и распределения технических сил направление на работу в Райзолото.
Как будто бы документы безупречны и не дают повода обвинить в чём-то Кобякова. Но, может быть, он не всё рассказал о своей воинской службе членам Чрезвычайной следственной комиссии в томском лагере? Что-то важное утаил, а екатеринбургские чекисты его “разговорили”? Таких, как он, уничижительно называли “беженцами, вернувшимися в Советскую Россию из стана Колчака”.
Виталия мобилизовали в царскую армию 19 мая 1915 года (опять месяц май) рядовым, а поскольку он был образован и горный техник, то его отправили до сентября в школу прапорщиков инженерных войск, после окончания которой он до конца войны служил на тыловом объекте под названием “12-е строительство” на Северном фронте в Финляндии сначала помощником прораба, потом младшим и старшим прорабом, поэтому в боевых действиях не участвовал. К апрелю 1918 года, когда 12-е строительство вместе с Северным фронтом было ликвидировано, Виталий был уже подпоручиком. В офицерской форме, только без погон, он вернулся домой уже в советский Екатеринбург и, решив, что навоевался, устроился техником в квартирный отдел Уралвоенкома.
С красными не отступил. Остался в городе, полагая, что таким образом он из двух зол выбирает меньшее, а кроме этого у него было намерение поступить в Горный институт. Поступил, но ещё раньше, в августе, его мобилизовали в Белую армию, назначив старшим офицером инженерной роты 7-й Уральской дивизии горных стрелков. Так “меньшее зло” стало оборачиваться большой трагедией. Из-за службы у красных ему не доверяли, поэтому вскоре понизили в должности до младшего офицера. Но этим всё и закончилось.
Его пленил разъезд красных 28 декабря 1919 года, когда он, отстав от своей части, ехал в Мариинск. Через несколько дней, в январе он был допрошен следственной комиссией 5-й армии и без предъявления обвинений отправлен в лагерь в Томск. Война закончилась для него сыпным тифом и “правопаховой грыжей со значительным выпадением внутренностей в мошонку”. Других наград и званий он не удостоился.
Защищая себя на первом и единственном допросе, он говорил, что беспартиен, что его инженерная рота никогда карательным отрядом не была и никого не расстреливала, и в контрразведке знакомых у него нет, и никто обвинений ему не предъявлял, и что он даёт обещание “честно и добросовестно исполнять обязанности по службе” и уже имеет “предписание отправиться в Райзолото на <…> техническую службу”. А в конце назвал четырёх знакомых, которые могут за него поручиться.
Следователь, если этого сотрудника ЧК можно назвать следователем, из четверых выбрал соседа Виталия по дому
— некоего Николая Старцева. Почему именно его, и почему он был допрошен не 12, а 25 мая? Достоверно неизвестно. Возможно потому, что предъявить по существу Кобякову было нечего, но он должен был быть обязательно осуждён. И тогда следователь, обиняком узнав, кто из поручителей мог дать против Виталия нужные показания, остановился на Николае.Кто он такой? Тридцатилетний уроженец Новгородской губернии, образование
— начальное училище, токарь, женат, коммунист. Семья Старцевых поселилась в доме, где жили Кобяковы, в 1915 или 1916-м году. Вероятно, они были беженцами. На допросе Николай сказал, что Виталий был в это время “на фронте германской войны и во время Керенского занимал командную должность. В 1918 году после демобилизации <…> он приехал в <…> Екатеринбург, в каком чине точно не помню, но кажется, прапорщиком. Меня с ним познакомили его родители и я увидел, что он интеллигент до костей с привычками офицера царской армии. Убеждения его в 1918 году были кадетские, так что он ето (так в тексте протокола. — В.Ф.) время порицал даже социал-революционеров, а уж о коммунистах и говорить не хотел. Работал он в военном квартирном отделе только из-за того, чтобы быть на месте. Когда начинали говорить об отступлении из города <…> он явно насмехался над удиравшими коммунистами (по его выражению) и когда узнал, что я тоже уезжаю, то говорил, что всё равно им никуда не удрать, потому что большевики все окружены и им будет капут, а часто во время царствования Колчака говорил, что уже теперь Николаю (то есть мне) не вернуться при отступлении.При отступлении советских войск он с первого же дня одел свой мундир с погонами и взял на себя охрану <…> своего района как бывший офицер и в этом деле опытный. Его семья почти вся контрреволюционная, а также родственники. Брат его (отца. — В.Ф.) Иван Иванович <…> бывший торговец, учредиловец, недавно вернулся от белых, сын у которого служил в армии Колчака добровольцем, так же как и Виталий Кобяков. А потому, ввиду выше изложенного, от поручительства отказываюсь и прошу его привлечь к ответственности как не евакуировавшегося (так в тексте протокола. — В.Ф.) служившего в советском учреждении и при том добровольца Колчака”.
Вместе с Николаем был допрошен и его 57-летний неграмотный отец Василий Андреевич. Старик оказался мудрее и дипломатичнее. Ему, вероятно, было стыдно перед соседями за сына. Ведь с ними жить, им смотреть в глаза. Поэтому на вопросы следователя он отвечал: нет, не знаю, а о привлечении граждан на дежурство по охране порядка сказал, что Кобяков был только старшим десятка; дежурных же назначал квартирный староста.
Следователь составил сводку сведений о Кобякове только на основании показании Старцева, добавив от себя, что Кобяков при Керенском был командиром “какого-то полка”, что “добровольно принял район по охране города до прихода чехо-словацких войск, а также организовывал облавы на красноармейцев и коммунистов”. Содержание сводки стало основой для “Заключения”, написанного 26 мая следователем особого отдела ВЧК при Совтрударме: “предлагаю Кобякова Виталия Григорьевича — расстрелять”. В тот же день “Комиссия по фильтрации пленных офицеров колчаковской армии, утверждённая Наркомвнудел, Предвечека, Предсовтрударм 1 в составе <…> рассмотрев дела о белогвардейских офицерах, поименованных в списке № 19 в числе 17 <…> человек, постановила: <…> расстрелять”.
В числе этих семнадцати был и студент Уральского горного института Виталий Григорьевич Кобяков, реабилитированный спустя 72 года.
ФЁДОР
4 мая 1920 года в Губернское отделение уголовного розыска явился письмоводитель Сергей Горбук, уроженец Витебской губернии, проживавший в это время в Екатеринбурге на Глуховской набережной в доме Богословской, и донёс дежурному агенту, что в кинематографе “Художественном” “нечаянно видел бывшего офицера колчаковской армии гражданина Лаврентьева <…> который при белых принимал строгие репрессивные меры к тем, кто осмеливался не подчиняться его требованиям. Кроме того, его убеждения были контрреволюционные. В беседах с другими офицерами он отстаивал строй монархический. Поэтому применить к нему меры <…> и расследование о его отношении к советской власти теперь”. И пошла писать губерния, точнее, ГубЧК.
На следующий день Фёдора арестовали. В уголовном розыске его допросил помощник начальника Д. Шпигельман и препроводил в ГубЧК “на распоряжение”. Тяжёлым в доносе Горбука было обвинение в репрессиях, но Фёдор отвёл их, заявив: “Виновным себя в применении репрессий по отношению к оставшимся советским войскам во время пребывания моего в городе Екатеринбурге не признаю”.
Чекисты Лаврентьева знали, а в Особом отделе ВЧК при Совтрударме 1 находилось его дело. Оно было заведено, когда Фёдор, вернувшись из Сибири, пришёл к ним зарегистрироваться как бывший белогвардейский офицер. Тогда, 14 апреля, Особая комиссия признала его “годным на продолжение учения в Горном институте при условии строгого политического надзора” за ним и выдала ему соответствующее удостоверение.
Несмотря на это, чекисты его опять допросили, и он снова заверял их, что “за время службы в белой армии в карательных отрядах не состоял и репрессивных мер ни к кому не применял”, что часть его “всегда отступала, поэтому расстреливать было некогда. Перейти же (к красным.
— В.Ф.) не мог потому, что всегда находился в тылу” и что теперь он только желает “окончить образование и быть полезным инженером”. Своими поручителями он называл профессоров института, а “из них, — написал он в протоколе, — хорошо знает меня профессор Шубников”.Фёдор действительно очень много работал с Алексеем Васильевичем Шубниковым
— будущим академиком АН СССР и Героем Социалистического Труда, занимаясь изготовлением из дерева моделей кристаллов различных минералов. Некоторые из них сохранились и находятся в Музее истории Горного университета. Это мастерская работа, которую, зная высокую требовательность Шубникова, выполнить мог не всякий.Отпустили Лаврентьева и в этот раз, взяв с него подписку. В этом документе он написал: “…я обязуюсь все имеющие быть мне порученными работы исполнять честно и добросовестно, не проявляя ни в какой форме лени или саботажа. Я обещаю отнюдь не заниматься агитацией и пропагандой идей, имеющих целью свержение существующего правительства. За несоблюдение сего я готов отвечать перед Рабоче-крестьянским правительством по законам военно-революционного времени со всей тяжестью их наказаний до высшей меры их
— расстрела — включительно”.Опять ему выдали удостоверение о лояльности, и он, успокоившись, уехал в командировку в Камышлов.
На допросах в уголовном розыске и в особом отделе ЧК Лаврентьев как мог защищал себя, ведь в системе революционного правосудия адвокатов не было. Отвечая на вопросы, рассказывая о себе, а делал он это охотно и многословно, поскольку был эмоционален и креативен: он что-то “забывал”, что-то переиначивал, на чём-то важном, по его мнению, делал акцент, чтобы создать у следователя благоприятное впечатление о себе. Это естественное поведение человека, стремившегося спастись от наказания за проступки или преступления, которых он не совершал. Протоколы допросов, как машина времени, позволяют увидеть минувшее.
Фёдор родился 1 марта 1897 года в селе Сорочинском Самарской губернии. Семья Лаврентьевых была большой. На момент ареста Фёдора у его родителей, 70-летнего отца Ивана Никифоровича, кустаря-мыловара, и 65-летней матери Ольги Фёдоровны было ещё три сына и две дочери. Старшие сыновья Александр и Константин воевали; один за белых, второй за красных.
У отца до революции дела, видимо, шли неплохо, поэтому Фёдор окончил в Самаре реальное училище, а потом уехал в Саратов и поступил там в филиал Киевского коммерческого института. За юношескую браваду и максимализм он расплатился первым арестом, о котором рассказал на одном из допросов, поставив его себе в заслугу и защиту: “Мне теперь 23 года, а мобилизован я ещё царским правительством, когда мне минуло 18 лет. Тогда я был студентом Киевского коммерческого института. Незадолго до мобилизации, весной 1915 года я в нашем сельском саду (в Сорочинском. — В.Ф.) <…> высказался о монархических порядках и на другой день был арестован подслушавшим меня агентом охранки. Но благодаря связям мне удалось через день освободиться из под ареста” и от греха подальше уехать в Самару, устроившись в земство руководителем сельскохозяйственной переписи.
Гражданская жизнь продолжалась недолго. Через месяц он был вызван телеграммой к Бузулукскому воинскому начальнику, мобилизован и отправлен в учебный батальон в Царицын, а из Царицына в Оренбургскую школу прапорщиков. Через пять месяцев Фёдор стал прапорщиком. Первый и единственный офицерский чин он получил в канун Февральской революции, 16 января 1917 года. На фронт его не отправили, а командировали служить в Екатеринбург, в 16 роту 149 запасного пехотного полка.
“Так,
— вспоминал Фёдор, — началось моё мытарство. На счастье произошла Февральская революция… в октябре 1917 года был уволен в первобытном состоянии полка (правильнее — по общей мобилизации. — В.Ф.) и поступил в местный горный институт”. Лаврентьев учился на механическом факультете, учёба его увлекла. “Я успешно занимался наукой”, — говорил он следователю, а поскольку у Фёдора были золотые руки, то он много работал, занимаясь оборудованием лабораторий и кабинетов. Всё, что было связано с институтом, было ему дорого и, может быть, свято. Он бережно пронёс в своём ранце по военным дорогам потёртое, порванное на сгибах и подклеенное удостоверение о том, что 7 октября 1917 года он был “зачислен в число студентов УГИ”, его копию, заверенную 6 сентября 1918 года в Самаре печатью запасного огнемётно-химического батальона, зачётную книжку № 453, в которой так и не было сделано ни одной записи, членский билет студенческой организации, выданный ему 19 февраля 1918 года, — маленький прямоугольник картона, оформленный в стиле модерн. Всю Гражданскую войну эти документы были для него пропуском в будущую послевоенную жизнь, а стали вещдоками.В апреле 1918 года, выполнив практические работы, Фёдор по вызову родителей уехал в Самару, чтобы помочь семье. Поступил чертёжником в губернскую землеустроительную комиссию, рассчитывая поработать в ней до осени, а осенью вернуться в институт. Но для него был рассчитан другой распорядок действий. Какой? Он не знал и уж конечно не задумывался о “неотвратимости конца пути”.
9 июля Фёдор был мобилизован, по его выражению, “Учредилкой”. Его направили в инженерную часть, в огнемётно-химический батальон, в котором он служил полгода, до самой эвакуации белых из Самары. Батальон прямиком отправили в Томск и там за ненадобностью расформировали, а Фёдора в марте 1919-го вернули в Екатеринбург в распоряжение дежурного генерала, ведавшего комплектованием частей.
К победоносному весеннему наступлению белых, которое началось 4 марта, он не успел. На его долю выпало отступление. Командуя нестроевой ротой и обозом, он дошёл от реки Белой до села Кондинского, где сдал командование и был направлен младшим офицером в действующую часть. Воевал, по его словам, мало: “Участвовал лишь два раза в боях под деревней Гнилой и под селом Макроусовым <…> Когда же мне полковник Белевич-Станкевич приказал идти в бой третий раз, я отказался и заявил себя больным. Комиссией я был уволен в отпуск на два месяца <…> и уехал 15 октября <…> в Омск. Сев на станции Лебяжьей под г. Петропавловском на тормоз первого поезда, я ехал в продолжение недели до Омска”.
Почему он отправился в Омск? Потому что там в Министерстве труда служил его зять Борис Владимирович Грейбер, который и устроил родственника столоначальником в отдел статистики по деятельности профсоюзов. Пока удача сопутствовала ему. Когда Красная армия стала подходить к Омску, министерство было эвакуировано в Иркутск, а вместе с ним и Фёдор. И здесь осторожность не изменила ему. Во время большевистского восстания он неделю скрывался от мобилизации в гостинце “Париж”, а когда страсти улеглись, поступил на службу статистиком в городской коммунальный отдел по национализации недвижимого имущества и работал там до самого отъезда в Екатеринбург.
Части 5-й армии вступили в Иркутск 7 марта, и сразу заработала Особая комиссия её Особого отдела. Началась регистрация бывших колчаковских офицеров. “Я тоже пошёл на таковую,
— вспоминал Фёдор, — был задержан и направлен в особый отдел; когда выяснили мою личность, то я был освобождён; при мне имелось удостоверение, что я бывший студент Горного института и когда всех увольняли — специалистов для продолжения образования, я тоже приехал в Екатеринбург”, защищённый, как казалось, несколькими удостоверениями.Первое, самое важное, ему было дано 22 марта в Губернском военном комиссариате
— о том, что он прошёл регистрацию в Особом отделе и “как студент УГИ командируется в распоряжение Екатеринбургского горного института с зачислением на учёт в горный отдел Екатеринбургского Совнархоза”. Второе он получил через четыре дня. Это был своеобразный билет, выданный ему на основании приказа Председателя СНК РСФСР Ленина по распоряжению Особоуполномоченного Наркомпутей товарища Рудого, дававший право проезда в “составе эшелона с реэвакуированными железнодорожными служащими из Иркутска на Урал”. На документе стоит дата — 26 марта. В этот день он поехал в Екатеринбург. Этим поездом ехал с семьёй и его товарищ по Горному институту Валентин Ладыгин.Днем раньше, 25-го, Фёдора проводили члены студенческой организации местного университета, с которыми он подружился, будучи человеком общительным. На дорожку они ему тоже дали удостоверение о том, что “он является информационной связью организации с одной стороны и всяких студенческих иногородних объединений с другой”, а потому просят “студенту Лаврентьеву в этой сфере оказывать возможное содействие”.
С каким настроением ехал студент Лаврентьев, глядя по сторонам, вдыхая весенний воздух с угольной гарью, разминая ноги на остановках и бегая с чайником за кипятком? Догадаться нетрудно. Кончилась война, он уцелел, впереди учеба в институте, работа, женитьба
— сколько планов, от которых шла кругом голова.Он приехал в Екатеринбург в послепасхальную ночь, а Пасха в тот год была 11 апреля; 14-го зарегистрировался в ГубЧК. В тот же день проректор Николай Порфирьевич Горин выдал ему удостоверение о том, “что он состоит студентом УГИ приема 1917 года”, а спустя какое-то время жилотдел Горревкома вручил ему ордер “на право поселения в д. 3, кв. 3 по Вознесенскому переулку”. И это студенту. Отдельную квартиру в Екатеринбурге, где с жильём всегда было очень тяжело! Что ещё нужно для счастья? Любимое дело? И оно есть в “своём учебном заведении”, куда он вновь поступил, “заняв снова место модельщика-препаратора для выделки моделей, чертежей и учебных пособий для математического и кристаллографического кабинетов и рабфака”.
Но 17 июня Лаврентьев был арестован и заключён под стражу “до выяснения дела”. Решение об аресте было вынесено ещё 10 мая. На следующий день комиссар Шабалин получил ордер на право обыска и ареста Фёдора. Но ни то, ни другое сделать ему не удалось, потому что “обвиняемый как активный участник против Советской власти” находился в это время в Камышлове. Об этом сообщил заведующему оперативным отделом ГубЧК Глушкову сотрудник по особым поручениям В.С. Васильев, который для выяснения обстоятельств дела вынужден был сходить 11 мая в Горный институт на какое-то собрание и расспросить “регистраторшу” о том, где находится Лаврентьев. Арест пришлось отложить до возвращения в Екатеринбург.
Фёдор не поверил в серьёзность ареста и даже поиздевался над проводившим обыск и арест Шабалиным, когда прочитал в протоколе, что в квартире было обнаружено 300 рублей и 50 копеек колчаковских денег (которые уже ничего не стоили), внеся в текст добавление: “Прошу верить, что денег не триста рублей и пятьдесят копеек, а двести девяносто шесть рублей пятьдесят копеек. Правильность поправки протокола закрыл хозяин”, т.е. Фёдор, и витиевато расписался. Деньги ещё раз пересчитали и в квитанцию об их приёме вписали правильную сумму.
На другой день он написал заявление в коллегию ГубЧК, недоумевая, за что же его арестовали: “…я ещё при царском режиме был однажды арестован за агитацию против власти и кроме того ни когда не был противником социалистического строя, я считаю себя не виновным в этом. Служба моя в белой армии была сплошным принуждением и если бы мне не удалось под видом болезни бежать с фронта, то очевидно был бы давно расстрелян белыми за то, что я укрывал бежавших <…> солдат. Кроме всего этого основания, на котором я теперь арестован, т.е. список определённый комиссией УГИ, в который моя фамилия попала в рубрику активных противников Советской власти. Мне непонятно, ибо сама комиссия приняла меня в институт и кроме этого, такое же следствие велось в Особом отделе ВЧК при 1-й Трудовой армии и результатом следствия явилось моё освобождение. Считаю долгом добавить, что я единственный работник в институте по изготовлению учебных пособий, моделей и чертежей и в настоящее время работа, взятая от института остаётся невыполненной, а в связи с этим тормозится дело обучения на рабочем <…> и других факультетах <…> Прошу коллегию об ускорении моего дела или по представлении мне возможности исполнить работу хотя бы в заключении”.
В этот же день он был допрошен и убеждал следователя в том, что никакой вины за собой не чувствует, что противником советской власти никогда не был, за золотыми погонами не гнался, и просил дать ему “возможность учиться, чтобы чем-нибудь принести пользу Советской власти”.
Больше допросов не было. Фёдор был, вероятно, специально погружён в тревожное ожидание, состояние неопределённости, неизвестности, домыслов, догадок и фантазий, которые изматывают страшнее физических пыток. Его возможности добиться освобождения были ничтожными, но он попытался обратить в свою пользу, даже то, в чём его обвиняли.
23 июня арестант Лаврентьев передал в коллегию ГубЧК заявление с просьбой откомандировать его “как принадлежавшего к командному составу в распоряжение Запфронта”, которым командовал бывший царский генерал Алексей Алексеевич Брусилов: “…я, как сочувствующий и всемерно поддерживающий Российское Советское правительство,
— писал Фёдор, — сознаю всю тяжесть настоящего момента и поэтому решил отдать все свои силы и знания на пользу родине, а если потребуется <…> то и свою жизнь, дабы победой над польской военщиной поддержать родину и помочь возрождению любимой пролетарской страны”.В ответ молчание. 30 июня ГубЧК постановила передать дело гражданина Лаврентьева “по обвинению в добровольной службе в армии Колчака как офицера” в Особый отдел 1-й Трудармии. В первых числах июля и арестант, и его дело находились в Губревтрибунале. Но с вынесением приговора не торопились. Особисты запросили канцелярию по делам студентов выслать им анкету Лаврентьева и прислали повестки Брагинскому, Кирюхину и Полудину. Секретарь канцелярии ответила, что Брагинский и Кирюхин “откомандированы РКП на фронт”, Полудин “как член Чрезвычайной делегации УГИ находится в Москве”, а председатель Бюро комячейки Младов, у которого хранится анкета и другие документы, в отпуске. Тогда 7 июля к 9 часам утра в Особый отдел на допрос был вызван проректор Горин. Пока Николай Порфирьевич был только свидетель. Через 18 лет он сполна хлебнёт из этой же горькой чаши.
Его показания были сдержанно-доброжелательными, а самое главное, он в меру своей осведомлённости рассказал не следователю, нам, потомкам, кто был повинен в гибели Лаврентьева. Вот его рассказ:
“Фёдор Иванович Лаврентьев состоял студентом УГИ в 1917 году, где я в то время состоял преподавателем. В то же время я был членом Исполкома Екатеринбургского Совета. Так как Лаврентьев много работал в Институте по устройству моделей <…> то мне с ним приходилось встречаться … по должности. Лаврентьев в разговорах производил впечатление несколько несдержанного юноши, который иногда позволял себе неуместные выражения по адресу коммунистов <…> Такие разговоры совершенно не носили <…> серьёзного характера и в то время, ещё в начале эвакуации и в первые дни Советской власти этими же разговорами, может быть, занимались 60% населения <…> Со слов Лаврентьева знаю, что перед эвакуацией (красных. — В.Ф.) <…> он уехал из Екатеринбурга, но куда — не знаю. После моего возвращения в Екатеринбург (Горин эвакуировался с красными в Москву. — В.Ф.), я его снова увидел в Институте, как откомандированного из армии по постановлению Совета Обороны от 30 января 1920 года. С этого же момента Лаврентьев для Института сделался чрезвычайно полезным в деле оборудования кабинетов и устройства моделей.
При поверочном сборе по политической поверке всех студентов комиссией было предъявлено Лаврентьеву обвинение в активной борьбе против Советской власти. Зная Лаврентьева <…> я сомневаюсь в его действительной виновности и говорил об этом Полудину. Товарищ Полудин, в частности <…> мне заявил <…> следующее: “Я говорил с Лаврентьевым на допросе. Он производит впечатление сознательного человека. Ужасного ничего не представляет и деловые соображения в этом деле могут оказать перевес”…
Полудин, как человек новый в Институте, мне кажется, не знал раньше Лаврентьева. Товарищ Брагинский поступил в Институт в 1918 году, и я не знаю, застал ли он Лаврентьева в Екатеринбурге. Возможно, что он тоже раньше не знал Лаврентьева. Один Кирюхин знал Лаврентьева в 1917 году, т.к. и Кирюхин был студентом в тоже время, состоя в партии левых социал-революционеров. Теперь товарищ Кирюхин коммунист и он один мог настаивать на обвинении Лаврентьева. Какие данные имелись в его распоряжении <…> мне неизвестно, но в частном разговоре, на мой вопрос о том, как комиссия по поверке смотрит на Лаврентьева, он сказал: “Его в Институте оставлять нельзя. Он доброволец и контр-революционер”. Подробно т. Кирюхин мне ничего не говорил <…>
Лаврентьев для Института является чрезвычайно ценным работником, числится модельщиком при кристаллографическом кабинете, конструирует модели и чертежи для математического кабинета, работает в тепловой лаборатории. Ввиду этого, как проректор…, я должен возбудить ходатайство перед Особым отделом об освобождении Лаврентьева (т.к., по-видимому, серьёзного материала о нём у обвинения не имеется) хотя бы для работы в Институте. Об этом УГИ намерено послать официальное ходатайство”.
Но ходатайство так и не было написано. В материалах следствия его нет. Видимо, Горину “посоветовали” не делать этого.
Что было дальше? Конец этой истории предсказуем. В начале апреля 1923 года некая Зинаида Фёдоровна Черноголова обратилась с заявлением в ГубЧК с просьбой сообщить ей о судьбе арестованного 17 июня 1920 года Фёдора Ивановича Лаврентьева. Что ей сообщили, неизвестно. Но на обратной стороне заявления кто-то написал карандашом: “село Сорочинское Самарской губернии Ольга Фёдоровна Лаврентьева”.
Зинаида Фёдоровна и Ольга Фёдоровна, видимо, родные сёстры. Мать Фёдора попросила сестру узнать о судьбе сына. Узнала ли? В 1923 году из статистического отдела ПП ГПУ по Уралу в Самарский губернский отдел ГПУ секретной почтой был отправлен документ с просьбой “поставить в известность гражданку Лаврентьеву Ольгу в случае обращения последней к вам о судьбе сына Лаврентьева Фёдора Ивановича, каковой согласно постановлению коллегии Екатеринбургской ГубЧК от 1921 года приговорён к высшей мере наказания. Приговор приведён в исполнение”.
Догадалась ли она обратиться в Самарское ГПУ, подсказал ли ей это кто-нибудь? Или она так и не узнала, что стало с её сыном, мучаясь от неизвестности до последних дней жизни? Фёдора реабилитировали 26 мая 1992 года. В заключении по материалам его дела было написано, что данных о родственниках нет. Горькую радость реабилитации испытать было некому.
ВАЛЕНТИН И ЛИДИЯ
Они венчались 18 мая 1919 года. Медового месяца не было. Через несколько дней он уехал на фронт под Бирск.
Он
— Валентин Ладыгин, коренной екатеринбуржец, сын лесопромышленника Фёдора Агафоновича Ладыгина, студент Горного института с 12 октября 1918 года, не проучившийся пока ни одного дня, потому что задолго до зачисления в институт, ещё 21 августа, стал добровольцем Народной армии, а на день венчания был младшим офицером 1-го дивизиона 6-й Уральской артбригады горных стрелков. Семья Ладыгиных была большой, только детей девять человек; жили в собственном, украшенном деревянной резьбой, доме № 68 на Тихвинской улице (ныне улица Хохрякова). Дома этого давно уже нет. Его снесли в начале нынешнего века.Она
— Лидочка Сушкова, дочь священника Спасской церкви отца Михаила, была на три года старше мужа, окончила Епархиальное училище со званием учительницы, жила с родителями в доме при церкви и служила в Управлении Уполномоченного Министерства продовольствия и снабжения Урала.После венчания они сфотографировались. Его взгляд сквозь стёкла пенсне, из почти столетнего далёка, рассеянно-меланхоличен, спокоен и умиротворён. Валентин был лириком и доверчивым идеалистом. Взгляд больших и выразительных глаз Лидии вопрошающе-твёрд и собран. Она словно “ловит в далёком отголоске, что случится на её веку”. Точнее, на их с Валентином веку.
В августе Валентин был зачислен добровольцем в комендантскую команду, находившуюся в подчинении у командира 5 Екатеринбургского горных стрелков полка (позже полку дали номер 25). Почти сразу же необученных и необстрелянных стрелков бросили в бой под село Мостовское в 40 верстах от Екатеринбурга. Там 25 августа он прошёл боевое крещение, о котором написал подробно отцу:
“Милый папа!
Я <…> числюсь в 3-ем взводе 1 отделения пулемётной команды, куда мы (т.е. Коля Иовлев, Петя Сушков (видимо, брат Лидии.
— В.Ф.), я и ещё некто Ильин) перешли по прибытии сюда, т.к. нужны были к пулемёту люди. Живём мы в избе с чехами, от которых у нас почти отдельная комната. Офицер наш живёт <…> и довольствуется с нами. Я назначен первым номером, что значит <…> на моей обязанности лежит знание пулемёта как пять своих пальцев, чистка его, ходьба за ним, в бою наводка и стрельба. Теперь я уже приблизительно знаю все части пулемёта, сборку и разборку, осталось главное — изучить причины и устранения задержек стрельбы <…>25 августа наш отряд выступил в деревню Мостовку, где были убиты две сестры милосердия… Она находится в девяти верстах от села Мостовского. Сперва мы её проехал[и] до деревни Верхотурки… из Верхотурки двинулись ещё дальше после получасового привала в Троицкий прииск …, но тут полковник Торейкин нашёл, что позиция очень невыгодная… этот прииск находился весь в яме и удобен для обстрела со всех сторон. Пошли обратно в деревню Мостовку, как более подходящую по местоположению. Отряд наш состоит из чехов <…> офицерской, студенческой, добровольческой рот <…> и полусотни казаков при семи пулемётах и трёх трёхдюймовых орудий — приблизительно от 300 до 400 человек.
Пулемётная команда расположилась в … начале деревни со стороны краснопёрых. …Были выставлены на огороды посты. Я стоял с 8 часов вечера до 10 часов вечера <…> В лес на дороге в Верхотурку были высланы дозоры… в Верхотурке стояла застава <…> добровольческая рота при одном пулемёте и несколько казаков <…>
В двенадцатом часу ночи (я спал) нас поднимают: тревога. Оказывается краснопёрые напали. Спали мы в полной боевой готовности. Выхожу на улицу — стрельба. Пули поют дззз <…> Сейчас же стали запрягать лошадей в телеги с пулемётами. Только что запрягли, как начали бухать ручные гранаты. Наша лошадь стояла первой к воротам и сразу ринулась полным ходом <…> У меня в голове промелькнуло, что ей надо задержать, а то унесёт пулемёт. До этого момента было какое-то нервное состояние — зуб на зуб не попадал. Не трусость, а нервность какая-то.
Тут же совершенно спокойно бросился в телегу. Только дотронулся рукой до вожжей, как меня выбросило из телеги на воротный столб и сзади бежавшая лошадь ударила в спину запрягом. Вожжи у меня из рук выскользнули, т.к. я не успел их схватить как следует. Винтовка вылетела под колесо и ударила с силой по крупу лошади. Я же как мяч взлетел на воздух и упал. В голове мысль: “Чёрт возьми! Изуродуют меня лошади!”. Колесо телеги точно надо мной пронеслось по воздуху. Я вскочил, а наша лошадь, задравши хвост и гриву, мчалась по дороге в Верхотурку. Вторую лошадь задержали. Пулемёт наш погиб для нас. Другие пулемёты моментально отправили на позиции.
Сейчас же цепи чехов, офицеров, студентов, добровольцев были двинуты в дело. Да, что интересно, казаки, услыхав взрывы гранат… кто как был (на одной ноге сапог, другая босая, чуть не без штанов) во главе со своим сотником хотели задать тёку, но командир пулемётноё команды у нашего двора их задержал. Они забавно жмутся друг к другу. Трусы подлые! Никто не ожидал от них такой пакости.
Да, я не сказал, откуда наступали красные — они наступали со стороны Верхотурки и сделали обход с дороги на Мостовское. Первым долгом они бросились на артиллерию, но её отстояли. Они хорошо были осведомлены, где что у нас находится через жителей этой паршивой деревни, которые сами повылезли с винтовками за одно с краснопёрыми. Со стороны дороги на Мостовское они вошли в деревню, но были выбиты. Странно одно, что они палят по верху. Пули здорово свистели.
Нас прикомандировали к другому пулемёту и мы после того, как вышибли с конца деревни, заняли позицию за деревней. Это уже было под утро, часа в 3. Наша артиллерия встала на открытое место… шагах в 100 или 150 от нас и открыла огонь по Верхотурке, занятой в начале дела красными. Забавно было смотреть на военного доктора, который кланялся при каждом выстреле из орудия. Первые два-три выстрела уши резали, а потом ничего, привыкли. Красные пробовали отвечать, но их стрельба ни к каким результатам не привела. Наши же снаряды ложились хорошо, а их куда-то в сторону, в лес. Наши потери: убит 1 чешский пулемётчик <…> человека два-три раненых и, пропавших без вести из нашей роты, 12 рядовых с 2-мя офицерами, в числе коих Борис Родионов.
Утром пулемёт наш нашли в Верхотурке <…> всё в целости. Сегодня получили известие, что 3 рядовых и 1 офицер выбрались в город, а остальные 10 попали в лапы красных. Интересно, выбравшийся офицер, не Борис ли Родионов? Красные улетучились сей час же после орудийного огня. Мы отошли обратно в Мостовское, т.к. с такими маленькими силами в Мостовке оставаться было немыслимо. Здесь в Мостовском у нас позиции великолепные <…> К нам сюда подходят подкрепления. Наверное, когда соберётся больше сил, двинемся вперёд. Вот в каком бою я был.
Сегодня отсюда уехал Коля Иовлев в город по болезни (воспаление тонкой кишки), так вы навестите его. Узнайте, когда он поедет назад и, быть может, пошлёте с ним чего нибудь. Хлеб уж больно здесь плохой. Чехов кормят хорошо, а нас плоховато. Чехи нас, т.е. меня, Колю, Петю, Ильина и нашего офицера угощали своим национальным кушаньем — кнедли, которые нам очень понравились. Я спишу его рецепт и пошлю вам. Попробуйте сделать. Пальчики оближите. Папа, пошли мне пожалуйста мелких денег. Хорошо бы ещё одну смену белья.
Целую всех.
17 августа (старого стиля. — В.Ф.) 1918 г.
Ваш Валентин”
За первым боем последовал второй, третий… Но из-за слабого здоровья Валентин с трудом переносил тяготы войны. В середине сентября в связи с перебоями в сердце его направили на обследование в Екатеринбург. Но врачи сочли, что он ещё годен к военной службе, и вернули в часть, воевавшую под Тагилом. Он снова заболел, уехал в Екатеринбург, был произведён в ефрейторы, назначен на должность командира отделения, стал обучать солдат пулемётному делу и в ноябре с пополнением был возвращён в полк, но теперь уже на кунгурский фронт, к станции Шамары, где развивалось успешное наступление белых на Пермь. Провоевав месяц, он простудился во время боёв на речке Сылве, его положили сначала в кунгурский госпиталь, а потом увезли на амбулаторное лечение в Екатеринбург. В конце января он с пополнением опять был отправлен на фронт южнее Кунгура, но не в действующую часть, а в обоз для обучения пулемётчиков.
Дорогу солдату определяет командир. В начале февраля Валентина откомандировали в Бирск, в Уральский отдельный артиллерийский дивизион. К месту назначения поехал не торопясь, через Екатеринбург. Ведь там дом, родные, невеста. В часть прибыл в конце марта, когда вовсю шло наступление на красных. За успехи в обучении пулемётчиков его произвели в младшие офицеры, а позже в старшие фейерверкеры и причислили к команде базы дивизиона, расположенной в стоящих на путях вагонах, чтобы легче было наступать и… отступать. Но об этом тогда никто не думал, полагая, что такого не произойдёт. Поэтому Валентину в апреле дали отпуск, и он отправился домой жениться.
Когда он в конце мая вернулся в дивизион, военное положение было уже иным: белые армии отступали по всему фронту. Всё отступление от Бирска, через реку Белую, Челябинск и далее до станции Тайга, где его, больного сначала сыпным, а потом возвратным тифом, 5 октября положили в эвакуационный госпиталь, он был в обозе. Почти два месяца он находился между жизнью и смертью. Выжил и 29 ноября получил 2-месячный отпуск.
Что делать? Куда ехать? Туда, где “горячее любимая женщина”. В Иркутск. После венчания Валентин и Лидия не виделись. Только переписывались. Из писем Валентин знал, что жена беременна, а роды должны быть в октябре или ноябре, что её эвакуируют вместе с другими служащими министерства в Иркутск и что её сопровождают отец и мать. Надежда его не обманула. Они действительно встретились в Иркутске и были счастливы; судьба уберегла их от гибели и подарила сына. Жизнь обрела смысл. Этим смыслом стала семья, которую надо было беречь.
В Иркутске наступило смутное время межвластья. Валентин никуда не пошел регистрироваться, да и не мог, потому что у него отнялись ноги. Только когда власть перешла от эсеровского Политцентра к Советам и в городе стало спокойнее, он сходил в военный комиссариат зарегистрироваться, а чтобы кормить семью, устроился на сводный склад рабочим-весовщиком; 4 марта, за несколько дней до окончания отпуска, получил в уездном военкомате удостоверение, дававшее ему право как студенту УГИ вернуться в Екатеринбург вместе с женой, сыном, тестем и тёщей.
Ладыгины и Сушковы приехали в Екатеринбург 12 апреля. Старики поселились в своём доме при церкви, а Валентин привёз жену и сына в отчий. Фёдор Агафонович, уезжая в эвакуацию, полагал, что она будет недолгой, попросил прислугу — Александру Ивановну и Георгия Дмитриевича Татауровых — последить за домом. Дом был в целости и сохранности, но принадлежал он уже городскому коммунальному хозяйству, и теперь, чтобы жить в бывшем собственном доме и пользоваться вещами, нужно было получить ордер в горкомхозе. Дом пока был не поделён на квартиры и не заселён. Татауровы устроили Ладыгиных в одной комнате, и Валентин, пройдя по дому, взял себе нужные и дорогие его памяти вещи.
К возвращению молодого Ладыгина знакомые и соседи отнеслись по-разному: кто-то порадовался за него, что остался жив, кому-то его возвращение было безразлично, а кто-то затаил злобу. Почему? Поди разберись. И не только затаил, но и высказал её. Ведь на чужой роток не накинешь платок.
И вот 15 апреля один такой “роток”, некто Александр Иванович Шухов, член партии большевиков, принёс в Особый отдел ВЧК заявление, в котором написал, что считает “крайне нужным установление надзора и наблюдения за гражданином <…> Ладыгиным, являющимся по сведениям офицером колчаковских банд”, что отец Ладыгина “буржуа сбежал из Екатеринбурга ещё до отступления колчаковских банд, но далее Барнаула уехать ему не удалось” и там, в Барнауле, он “ждёт от сына известий о политическом настроении <…> и действий власти и в случае благоприятных условий ждёт сигнала к возвращению”.
Оба лакея бывших господ, т.е. супруги Татауровы, по мнению доносчика, настроены против советской власти и помогают молодому Ладыгину: “Из случайно подслушанного разговора (случайно ли? — В.Ф.) бывших лакеев и барина <…> удалось узнать, что последний у Колчака был офицером в тыловых частях и исполнял разные поручения большой важности, часто разъезжал по Сибири до Владивостока включительно. Вопрос о том, как этому господину удалось примазаться в Красную Армию и быть эвакуированным в отдельном вагоне… в Екатеринбург, является загадкой, так как об этом они вслух не говорили”.
Попытался Шухов выведать кое-что и у Ладыгина. Но тот был сдержан, немногословен, так что доносчик разговором с “барином” остался недоволен, однако постарался превратить скупой рисунок разговора в яркую раскраску: “Мне он (Ладыгин. — В.Ф.) крайне туманно и неопределённо говорил, что как красноармеец прибыл в Екатеринбург в отпуск и заодно для поступления в Горный институт. 15 апреля выяснилось, что он в Горный институт в 1919/1920 учебном году принят быть не может. Говоря об этом чете Татауровых, Ладыгин был крайне огорчён, что существующая власть крайне строга к дезертирам и ободрился тем, что старые знакомые помогут ему выправить документы <…> Ладыгин все свои документы оставил во Владивостоке или ещё в каком-то сибирском городе. Выступление японцев в Сибири вселило радость в сердца этих колчаковцев до такой степени, что они вслух себе позволили говорить, что японцы скоро сметут с лица земли эту сволочь. Эту радость разделяли как Ладыгин, так и бывшие их слуги”.
Шухов не только подслушивал и расспрашивал, но и выслеживал свою жертву: “В ночь с 14 на 15 апреля около 12 часов откуда-то Ладыгин возил свои сундуки, более нужные вносил в комнату, а часть сложил в кладовую при содействии А.И. Татауровой. Татауровы, особенно жена … больше Ладыгина несомненно враги Советской власти. Татаурова по несознательности, как дурная баба, а Ладыгин как враг рабочему классу, интересы которого ему чужды”.
На следующий день был выписан ордер на обыск квартиры и арест Валентина. Он был “арестован с взятыми вещами” 17-го; при обыске были изъяты письма, которые он писал жене, а она ему, дневник и “колчаковские кредитки”.
Валентина допрашивали дважды, 18 и 21 апреля. Протокол второго допроса интересен тем, что в нём он искренне сформулировал своё отношение к власти: колчаковской и советской. На вопрос следователя, что заставило его поступить добровольно в колчаковскую армию, хотя в августе 1918 года он стал добровольцем не колчаковской, а Народной армии, он написал так:
“…мой отец человек служащий, жил только своим трудом; вреда никому не причинял; работал только для того, чтобы прокормить, воспитать, выучить нас детей и вот узнаю, что этого трудящегося человека притесняют, считают каким-то буржуем, врагом народа. Мне это показалось диким; я увидел в этом только то, что власть выставляет одни лозунги, а на деле их не выполняет, что власть только говорит, но не делает. О белых шли слухи, что они гуманны, что они не притесняют трудящихся, что они хотят дать всем гражданам России свободу, именно ту свободу, какой хотят крестьянин, рабочий, средний горожанин. И я видя, вернее слыша это, решил, что это та власть, какая должна быть.
Но вот я солдат этой армии, встречаю на своём пути только опять те же слова власти и полнейшее безделие и даже хуже: говорилось одно, а делалось совершенно противоположное. Во всех отраслях правления государства замечен был разгул, пьянство, и борьба за повышение в службе, интриги и никакого уважения к делу.
С другой стороны слухи о тех завоеваниях дисциплины, труда и прилежности к делу в рядах работников Советской России, которые из каких-то обрывков, крох, создали такую сильную армию, которая, обрекая себя на изнурение и голод всё же таки продолжала бороться с врагом и боролась успешно, постепенно склоняли моё мнение в пользу Советской России”.
Выслушав эту идеологическую исповедь, следователь спросил Валентина, почему же в таком случае он не перешёл в Красную армию. Валентин ответил: “Вопрос этот объясняется весьма просто: я не мог, не имел на то душевной силы, чтобы порвать связь с горячо любимой женщиной, а она в это время находилась в Иркутске. Добрался я в Иркутск и, как видите, не замедлил оттуда вернуться обратно… Я приехал сюда для того, чтобы закончить образование в Горном институте и быть более способным помочь в деле создания Советской России своими знаниями по механической части горного дела”.
Допрос 21 апреля был излишним. Особист, ведший дело, уже 18-го предложил начальству “Ладыгина, как злейшего и вредного сознательного врага Советской России наказать высшей мерой наказания “разстрелом”. Но, прочитав письма Лидии, он доложил начальнику Особого отдела, что в дополнение к аресту Ладыгина находил бы нужным арестовать и его жену, ибо контрреволюционерка должна жить не на свободе, а в концентрационном лагере. “Контрреволюционеркой она зарекомендовала себя в письме, которое писала мужу”. Но и этого следователю показалось мало. “Нахожу нужным арестовать и тестя Ладыгина <…> Необходимо допросить его о причинах бегства с белыми и расследовать о его деятельности при белых”.
Что же крамольного вычитал следователь в письме Лидии? Её вызвали на допрос 23 апреля к 4 часам дня, пригрозив доставить под конвоем, если она не явится. Она пришла и рассказала: “Тогда, когда мой муж был у белых, я совершенно не разбираясь в политике, написала несколько строк <…> по отношению к красным. Будь мой муж у красных, я по отношению к белым написала бы тоже самое, т.к. мне безразлично, что красные, что белые. Лишь бы не было войны и лишь бы мой муж был со мной”. Разве можно было такое писать и говорить, ставя на одну доску белых и красных? После этого Валентин прожил всего один день.
24 апреля следователь Мишланов составил заключение по делу супругов Ладыгиных, написав в нём: “Ладыгин, как человек сознательный, с высшим образованием, поступил в армию Колчака добровольно <…> а потому является явным и сознательным врагом Рабоче-Крестьянского Правительства. Жена его <…> как дочь попа <…> является также контрреволюционно настроенным элементом, о чём характерно говорят об этом в письме ея на имя мужа следующие строки: “Когда же, наконец, уничтожат всех красных. Надо просить Бога, чтобы Он помог Вам скорее стереть с лица земли их”.
Приговор был приведён в тот же день. Валентина расстреляли, а Лидию с шестимесячным сыном отправили на год на принудительные работы. Все вместе они прожили в Екатеринбурге всего 12 дней.
МИХАИЛ
Двухэтажный кирпичный особняк под №2 на Успенской улице (ныне улица Вайнера) был построен купцом В.Я. Атамановым в 1887 году. На обоих этажах у него были меблированные комнаты, а в большом подвале он устроил бакалейную лавку и ренсковый погребок. Разбогатев к началу ХХ века, Атаманов возвёл трёхэтажную гостиницу на углу Успенской и Главного проспекта (ныне проспект Ленина); особняк же сдал в аренду А.Е. Румянцевой под её частную прогимназию. После революции вся недвижимость купца была реквизирована, и в 1920 году особняк на Успенской занял Особый отдел ВЧК 1-й Революционной армии труда. Поэтому войти в него, но, самое главное, выйти мог не всякий. Это и случилось с Михаилом Петровичем Марковым-Яковлевым.
Такая фамилия для сына и внука крепостных крестьян, приписанных к Верхне-Уфалейскому железоделательному заводу, где и родился Михаил 23 мая 1893 года, необычна. Но каково её происхождение, неизвестно. Зато известна судьба Михаила, пусть и не так подробно, как хотелось бы.
До двадцати лет Михаил годился там, где родился, работая на станции Уфалей техническим конторщиком. Станция была хоть и небольшой, обслуживавшей в час около 30 пассажиров, но связанной с 1895 года со старой столицей
— Москвой. Туда, на “ярмарку невест”, его и увезли какие-то неизвестные мне обстоятельства в юбилейный для России год — год 300-летия Дома Романовых — для учёбы на вечерних электротехнических курсах. Учёбе не помешала и начавшаяся Мировая война, поскольку у Михаила была отсрочка-бронь до июня 1917-го.Каким ребёнком Михаил был в многодетной семье, старшим, младшим, тоже неизвестно. Но отец Пётр Игнатьевич, родившийся за десять лет до отмены крепостного права, почему-то его выбрал для учебы в Москве и учебу эту оплатил. А сын старался, и как старался! Учась на курсах, он одновременно готовился сдать экстерном экзамены за среднюю школу.
Отсрочка закончилась в июне, и Михаил был мобилизован, став солдатом 7-й роты Московского запасного телеграфно-прожекторного полка, а в августе, выдержав экзамен при кадетском корпусе, получил аттестат о среднем образовании и поступил в военное училище. Юнкером, правда, пробыл только около месяца. Вернулся в полк в команду вольноопределяющихся и поступил в Коммерческий институт; днём служил, а по вечерам слушал лекции. Жизнь в Москве закончилась в середине декабря, когда его по болезни демобилизовали. Новый, 1918 год он встретил дома.
Вопрос, что делать, перед ним не стоял. Конечно, продолжать учёбу. Где? В Уральском горном институте, куда он поступил уже в январе. Но проучился всего полгода. В начале августа его как юнкера мобилизовали в Народную армию. Для него началась вторая война. Но, как и во время Первой мировой, ему не пришлось быть на фронте. После мобилизации Михаила отправили в сапёрную роту в Челябинск, а из Челябинска, как и всех бывших юнкеров,
— в Иркутское военное училище. Там он пробыл с середины сентября 1918 года до первых чисел июля 1919-го, выйдя из него в чине подпоручика.И опять к фронту он приближался только на такое расстояние, на котором не слышны выстрелы: из Иркутска его направили в Омск, из Омска в Красноярск, из Красноярска в составе инженерного дивизиона 2-й Сибирской стрелковой бригады под Ялуторовск, откуда волна отступающей армии вернула его в Красноярск, где он переменил “цвет”, став солдатом 8-го инженерного дивизиона 5-й армии красных. Переболел тифом, вернулся в дивизион, прошёл в феврале две проверки
— одну в военном городке, вторую в Особом отделе ВЧК при штабе 5-й армии и был назначен на должность взводного командира 3-й сапёрной роты 1-го запасного инженерного батальона, т.е. стал хоть и небольшим, но законным командиром Красной армии, а 7 марта он на основании декрета СНК был откомандирован, как и другие студенты УГИ, в Екатеринбург для продолжения образования.И в Екатеринбурге всё для него складывалось благополучно: 19 апреля он зарегистрировался в ГубЧК, прошёл (пусть и с сомнениями) в институте комиссию для вернувшихся из Сибири, в мае был зачислен, как он выразился, “действительным студентом”, получил квартиру в бывшем Нуровском доме в Детском городке (бывшая Архиерейская улица) и в начале июня спокойно поехал на практику к себе на завод, где на его иждивении было 7 человек: больной отец, 35-летняя жена старшего брата с тремя детьми и 22-летняя жена младшего брата с 8-месячной дочерью.
Всё лето до начала сентября он добросовестно проводил изыскания для строительства подъездных путей от Верхнего до Нижнего Уфалея, руководя разбивкой пикетажа и нивелировкой будущей 23-километровой линии железной дороги.
В Екатеринбург он вернулся 10 сентября. Занятия ещё не начинались. Студенты занимались обустройством кабинетов геологического факультета в здании бывшей 2-й женской гимназии, куда он был переведен из здания, которое когда-то занимало Уральское горное управление. В октябре была объявлена мобилизация на Польский фронт. Был ли Михаил мобилизован или нет, неизвестно. Но после неё он пошёл на очередную регистрацию в Особый отдел ВЧК и там 15 октября был арестован и отправлен в тюрьму.
Через четыре дня его допросил дежурный следователь К. Озоль. Больше допросов не было, а 10 ноября фильтрационная комиссия, рассмотрев его дело “по обвинению в службе офицером в чине подпоручика в армии Колчака, принимая во внимание, что получил производство (в подпоручики.
— В.Ф.) у Колчака за боевые отличия”, постановила расстрелять гражданина Маркова-Яковлева Михаила Петровича. Вот во что обошлось Михаилу сомнение членов комиссии по проведению поверочного сбора, высказанное ими 3 мая, о его отношении к советской власти. Сомнение, трактующееся в нормальном правосудии всегда в пользу обвиняемого, в революционном — использовалось против него. И какой был придуман повод для расстрела — производство в подпоручики за боевые заслуги, которых не было, поскольку он не участвовал в боях.Понадобилось 72 года, чтобы в никому не нужной справке о реабилитации Маркова-Яковлева Михаила Петровича было констатировано очевидное 72 года тому назад: “Конкретных враждебных действий в деле не отражено”.
АНАТОЛИЙ
“Нам всё разрешено”. “ЧК
— не следственная коллегия и не суд, она уничтожает без суда”. “Не ищите в деле обвиняемых улик, восстал ли он против Советов с оружием или на словах. Первым делом вы его должны спросить, к какому классу он принадлежит, какого он происхождения и какова его профессия. Вот эти вопросы и должны разрешить судьбу обвиняемого”.Эти цитаты взяты из статей члена коллегии ВЧК, руководителя, идеолога и теоретика отдела по борьбе с контрреволюцией Мартына Ивановича Лациса (Ян Фридрихович Судрабс). Для подчинённых особистов-следователей его указания были как абсолютный категорический императив, абсолютная догма, кредо
— или попросту служебная инструкция, как вести себя с обвиняемыми, нарушение которой грозило им неминуемой расправой. Обвиняемые знали на горьком опыте своих сокамерников, что следует говорить следователю, даже понимая всю призрачность такой защиты.Вот и Анатолий Порфирович (или Порфирьевич) Султинской на допросе 8 мая 1920 года повторял и повторял следователю как магическое заклинание, что он “беспартийный, сын крестьянина-середняка, в царское время не занимал никаких должностей, преследованиям при царе, Керенском и Колчаке не подвергался, близких родственников-офицеров старой армии нет, родственников же офицеров Красной армии не знает, есть или нет, так как долго не был дома; на государственной службе ни на какой не состоял, а служил на копях и заводах частных предпринимателей; недвижимого имущества не имеет, т.к. не имел средств приобрести что-нибудь; выборные должности занимал только в Висимо-Шайтанском старательском комитете по платиновой промышленности в июне 1917 года, когда была объявлена национализация предприятий; семья состоит из матери и четырёх братьев”.
Но следователя мало интересовали все эти “не занимал”, “не знаю”, “не имею”, “не состоял”. На них обвинения не построишь. Ему нужны были факты военной службы Анатолия, и он о них рассказал.
Хотя Султинский родился в 1893 году и к началу Первой мировой войны ему было около 21 года, его не призвали в армию. В это время он учился в горно-техническом училище, вероятно, в нижне-тагильском, потому что оно было ближайшим к его родному Висимо-Шайтанскому заводу. А учащиеся технических учебных заведений имели освобождение от военной службы. Потом он работал на Невьянском артиллерийском заводе уже как военнообязанный; снова учился и вдруг (а может, и не вдруг), поработав недолго членом старательского комитета, уехал почти на год, до марта 1918 года, на Кизеловские угольные копи помощником управителя заводской конторы.
Вернулся домой, чтобы продолжить учёбу, а попал на фронт и под Таватуем был пленён белыми. Отбыв в лагере около трёх месяцев, он получил свободу и поступил в Горный институт. Проучился лишь один семестр. В начале февраля 1919-го, почти сразу же после рождественских каникул, Анатолия мобилизовали. Сначала отправили в учебную команду, поскольку он был горным техником и студентом, а потом в 3-ю Сибирскую школу прапорщиков. В плен красным он якобы сдался в первых числах января 1920-го в Красноярске. Как и Маркова-Яковлева, его содержали в военном городке. Там он прошел первую проверку в Особом отделе и получил разрешение уехать в Екатеринбург.
По дороге Анатолий заболел. Его сняли с поезда и в Омске положили в госпиталь. Поэтому в Екатеринбург он приехал не в апреле, как Лаврентьев и Ладыгин, а в начале мая. Но его и ещё нескольких бывших офицеров, тоже, как и он, заболевших по дороге, почему-то привезли в Особый отдел. Сопровождал их, а точнее конвоировал, старшина 1-го Омского полка выздоравливающих Георгий Георгиевич Новиков
— человек с безупречной, с точки зрения чекиста, биографией: самоучка, чернорабочий, коммунист, один раз был, по его словам, арестован белыми за агитацию среди крестьян.В Особом отделе сначала допросили Новикова. Он охотно указал “на крайне подозрительных офицеров белой армии, которые занимались расстрелами и руководили восстанием. Сведения о них получил от других больных бывших красноармейцев из них даже коммунисты некоторые, которые делали от себя заявления об известных им белогвардейских офицерах в ячейку 1-го Омского полка выздоравливающих”.
Среди “подозрительных офицеров” он назвал и Султинского. “Он,
— написал Новиков в протоколе, — житель Висимо-Шайтанского завода принимал участие в восстании против Советской власти в ноябре 1918 года. Был в боях, но попал к нам в плен. Я был тогда на бронепоезде № 2 <…> и нашей командой был взят в плен. На второй день вечером этот Султинский бежал из под ареста. Он должен был быть расстрелянным. Теперь я его узнал. Личность его мне хорошо знакома”.Эти показания решили судьбу Анатолия. 17 мая следователь написал заключение по его делу:
“…Султинский, будучи в рядах Красной армии и спровоцировав массу несознательных красноармейцев, устроил против Советской власти восстание в Висимо-Шайтанке. С восставшими перешёл на сторону белых добровольно. Служа у белых, зарекомендовал себя активным борцом за восстановление монархии <…> я предлагаю гражданина Султинского Анатолия <…> расстрелять”.
На титульном листе “ДЕЛА № 784”, которое содержит всего 10 листочков, включая справку о реабилитации, в качестве резолюции был поставлен жирный крест синим карандашом и сделана надпись: “Как изменника сов. власти и руководителя восстания в Висиме высш. мера”.
ИВАН И ФЕОДОСИЙ
Братьев Фесенко арестовали 10 мая 1920 года прямо в аудитории. У них отобрали учебник “Курс технической механики” Н.Б. Делоне и папку с конспектами. Позже, находясь в исправдоме №1, они писали в ГубЧК, чтобы им вернули “названные пособия, т.к. они к делу не относятся, а (им.
— В.Ф.) <…> они крайне необходимы для работы”.Арест сыновей, конечно же, напугал их отца Архипа Афанасьевича, но не до такой степени, чтобы у него опустились руки. Жизнь научила его держать удары. Он был родом из-под Канева, где похоронен идеолог украинской самостийности Тарас Шевченко. Там же родились и старшие сыновья: Феодосий Архипович в 1897 году, Иван Архипович на два года позже. Грамотен он был не дюже, но обладал красивым почерком, благодаря которому в армии он служил писарем в штабе кавалерийской дивизии. Отслужив, женился на калужанке Федоре свет Васильевне. У них родилось четверо сыновей, кроме Феодосия и Ивана ещё Пётр и Григорий. Всю жизнь Архип Афанасьевич прослужил конторщиком на железных дорогах. Когда и по какой из них семья Фесенко приехала в Екатеринбург, неизвестно. Но накануне революции Архип Афанасьевич служил в Управлении Тюмено-Омской железной дороги, а при белых в Министерстве снабжения. Знал, где найти тихое хлебное место. В 1920 году семья снимала квартиру в доме №10 на Дубровинской улице (ныне улица Чернышевского).
Эта торговая улица начиналась у Покровского проспекта (ныне улица Малышева) и растворялась в Хлебном рынке. В шестнадцати её усадьбах жили небогатые купцы и мещане, державшие мелочные лавки, магазины, склады и постоялые дворы. Здесь все друг друга знали, знали, кто чем живёт. Советская власть многих из них ущемила, и они относились к ней с недоверием. О том, что произошло в семье Фесенко, сразу же стало известно всем жителям улицы, и они по просьбе Архипа Афанасьевича выступили в поддержку арестованных, направив 12 мая коллективное заявление в ГубЧК, под которым подписалось почти сорок человек. Жалея братьев, жители написали, что те “перенесли страдания от белых, а именно, по донесению нечестивых людей были арестованы, якобы, за участие в убийстве Николая II <…> и его семьи, а вместе с ними были арестованы их отец и два брата”.
В тот же день чекисты получили и заявление от коммунистов
— братьев Георгия и Ивана Михайловичей Птухиных, считавших, будучи солидарными с жителями Дубровинской улицы, что Фесенко, которых они знают с малых лет, “по своему образовательному цензу могли быть в колчаковской армии офицерами, но по своим убеждениям <…> не были таковыми, а служили добровольцами, не занимая ни каких ответственных мест службы”.Оба заявления будто провалились в пустоту. Тогда не выдержал Архип Афанасьевич. Он написал чётким красивым почерком военного писаря и конторщика ещё одно заявление, взяв, как истинно чадолюбивый родитель, часть вины сыновей, “арестованных по донесению ячейки коммунистов при Горном институте”, на себя: “Сыновья мои, — писал он, — политикой не занимаются <…> т.к. постоянно заняты учением академического характера. Добровольцами … записаны за три дня ранее объявленной мобилизации согласно моему настоянию с той целью, чтобы избрать такой род службы, где не пришлось бы принимать <…> участия против Красной Армии, освобождающей <…> трудящихся от колчаковского ига. Не записываясь добровольцами, (они.
— В.Ф.) всё равно были бы мобилизованы и назначены в любую часть. <…> первоначально поступили в инженерную роту, затем через 3-4 недели перешли в 12 дивизию один в качестве писаря, а другой — телефонистом и затем <…> в военно-механические мастерские в качестве слесарей и заблаговременно эвакуированы в Мариинск. Таким образом, сыновья… действовали под моим влиянием с <…> расчётом, чтобы под прикрытием бумажного добровольца не принимать <…> участия против Красной Армии”.Архип Афанасьевич поступил мудро, устроив сыновей в военно-механические мастерские. В этих же мастерских с ними работал студент Петроградского горного института Борис Михайлович Романов, ставший впоследствии выдающимся исследователем геологии Урала. Но он сумел избежать эвакуации в Мариинск, и его не тронула ЧК.
Вероятно, не единожды битый и видевший, как били других, Архип Афанасьевич, витийствуя пером, помнил поговорку: и в ножки чёрту поклонишься, лишь бы яйца нёс. А тут шла речь о судьбе сыновей. Поэтому, не жалея красноречия, лжи и лести, он сочинял: “Очевидно, всё донесение ячейки Института <…> обосновано настолько, насколько было донесение белых против <…> Фесенко, якобы за участие в убийстве Николая II <…> и его семьи, благодаря чему были сыновья арестованы и я. Правда, меня многие считали и считают “старый большевик”. Пожалуй, так это и будет, т.к. открыто записаться в партию коммунистов по старости и слабости здоровья, считаю неловко… Я где только возможно было агитировал против Правительства Колчака, что подтвердит коммунист <…> Харитонов Мартемьян Иванович”.
Мартемьян Иванович подтвердил, написав совершенно неграмотное, но очень доброжелательное заявление в поддержку сыновей Фесенко. Сам же Архип Афанасьевич, чтобы разжалобить особистов, не зная, что разжалобить их нельзя, пустил, что называется, “слезу”: “я несчастный горемыка конторщик от сидячей жизни <…> согнулся уже как дуга … Что может случиться с моей семьёй. Из 4-х сыновей 2 старших арестованы, не дают им учиться, а 2-х младших, наверное, скоро мобилизуют (16 и 17 лет) <…> Может быть <…> здесь сводятся личные счёты товарищей по Горному училищу”, которое Иван и Феодосий закончили в марте 1918 года.
Оба были в училище на хорошем счету. Иван благодаря отличным успехам учился за казённый счёт. И тот и другой состояли в профсоюзе служащих г. Екатеринбурга и уезда и в профсоюзе технических организаций Урала. Вернувшись из Сибири, оба стали членами спортивного клуба “Сила и Здоровье” при Всевобуче.
Братьев, не предъявив им никаких обвинений, 17 мая постановлением ГубЧК заключили в концентрационный лагерь сроком на три года каждого. За что? Предположение отца о возможном сведении с ними счётов как будто бы было не фантазией. У него, видимо, были на это основания.
В день ареста следователь допросил только Ивана, расспросив его лишь об истории ареста в 1918 году в связи с расстрелом царской семьи. И всё. Иван рассказал следующее: “В 1918 г. по приходе белых <…> я работал в Верх-Исетском округе в качестве маркшейдера. На квартиру нашу пришли офицеры и спросили, где я и мой брат, т.к. мы были на работе, то они не поверили и пришли через некоторое время <…> и арестовали <…> отца и брата. Потом <…> выяснилось, (что.
— В.Ф.) они были взяты заложниками. По приходе домой меня и брата арестовали, якобы, за то, что мы <…> соучастники убийства Николая Романова. Под арестом я пробыл 2 дня, а потом был освобождён под подписку о невыезде” и под надзор следственной комиссии по особо важным делам под председательством генерала М.К. Дитерихса, которая занималась расследованием убийства царской семьи.Кто мог навести следователей на братьев? Только доброхот-аноним, которого они, возможно, обидели, и теперь он им мстил, воспользовавшись для этого более чем удачным поводом, хорошо зная, что к гибели царской семьи они не причастны. Он рассуждал просто: пусть их арестуют, авось дело на следствии повернётся так, что их посадят, а ещё лучше, если их расстреляют. Но вышло по-другому.
Тот ли это был имярек или другой, но братья вернулись из Сибири 24 февраля, а уже 14 марта начальник Особого отдела 1-й Революционной армии труда получил донос о том, что они “по собственному ихнему желанию были зачислены в инженерную роту 7-й Уральской дивизии, которая была сформирована исключительно из добровольцев-воспитанников Уральского училища и студентов местного университета (не университета, а Горного института.
— В.Ф.) <…> Оба … типа были пропитаны до мозга костей анти-большевистскими убеждениями и даже после апрельско-июньского <…> отступления <…> они уходили в Сибирь с прежним фанатизмом контрреволюционеров”, а из Сибири вернулись “непонятным образом”. Вернулись они вполне легально. Когда части Красной армии заняли Мариинск, братья работали в мастерских, эвакуированных из Челябинска. Заведовал ими инженер Леонид Евдокимович Андрюков, назначенный в 1920 году начальником одного из цехов завода “Сталькан”. Через месяц у служащих мастерских появилась возможность уехать домой, и они ей воспользовались.Было и ещё одно заявление-донос от какой-то женщины-информатора в то время, когда братья уже были осуждены. “Довожу до вашего сведения,
— писала она, — что случайно узнала следующее: в одном доме с тов. Витте (кто такой или такая Витте, неизвестно. — В.Ф.) проживают родители братьев Фесенко, осуждённых нами за контрреволюции. Мать братьев говорила <…> в том числе и Витте, что её сыновей будто бы освобождают <…> до срочно и она полагает, что сыновья в Екатеринбурге жить не останутся. Ибо для них здесь жить неудобно и компроментирующе. По словам матери, они, наверное, переедут в Томск. На слова Витте, что это им не удасться, ибо для выезда <…> нужен пропуск и распоряжение, она ответила, моим сыновьям в этом поможет какой-то комиссар, ибо за их освобождение очень многие хлопочут. Больше ничего я не узнала”.В игре по перетягиванию каната пока сильнее были недоброжелатели Фесенко. 20 мая их перевели в исправдом № 1, а 29-го коммунисты Птухины, которых проверили на принадлежность к членству в РКП (большевиков), подали в Ревтрибунал очередное заявление, прося выдать им “братьев Фесенко на поруки впредь до суда и следствия”, заявляя, что “достаточного материала для их обвинения, кроме оправдания вряд ли найдётся”. Замолчать повторное заявление истинных коммунистов было нельзя, но и уважить их просьбу тоже. Поэтому коллегия ГубЧК приняла 7 июня соломоново решение: “в вiду обсужденiя обвiняемых в настоящем ходатайстве отказать”.
Так, пустыми хлопотами закончилась ещё одна попытка освобождения. Но тяжёлый маятник обвинений, исчерпав, кажется, силу их инерции, отклонился до предела и замер. В исправдоме исправляться братьев направили в канцелярию. Оттуда их через месяц перевели в концлагерь № 1, и не для того, чтобы валить лес или дробить камень, а по рекомендации заведующего исправдомом Калашникова определили в Управление лагеря: одного статистиком и заведующим столом заключенных, а второго
— техническим руководителем по строительству лагеря и табельщиком. Работали братья и в исправдоме, и в лагере безупречно.Маятник, наконец, медленно сдвинулся. 10 августа комендант лагеря Есяев сообщил братьям, что он был на приёме у Штальберг и она ему сказала, что по решению Президиума ГубЧК они освобождаются. Комендант попросил отсрочить освобождение на 3 дня, чтобы братья сдали свои дела начальнику канцелярии и получил на это согласие. Иван и Феодосий и не заметили, как пролетели три дня. Но постановление об освобождении они не получили ни через день, ни через два, ни через неделю. Нить маятника за что-то зацепилась.
17 августа они написали заявление в Президиум ГубЧК, спрашивая, чем вызвана задержка, опять просили предоставить им возможность учиться или работать “на трудовом фронте и тем доказать свою солидарность с Советской Россией”; жаловались на тяжёлое положение семьи, в которой престарелые родители бьются, чтобы дать образование младшим сыновьям, учившимся в Уральском политехническом училище, и вопрошали чекистов: “Так неужели нам не дороги интересы пролетариата? Неужели же мы, дети крепостных крестьян, будем служить врагам трудящихся?”
Обеспокоены были задержкой с освобождением сыновей и родители. Архип Афанасьевич и Федора Васильевна сходили в канцелярию ГубЧК. Делопроизводитель показал им постановление и сказал, что оно уже почти готово и завтра будет отослано в концлагерь.
Нет. Чья-то рука крепко удерживала маятник.
Время для осуждённых, которых, словно издеваясь, поманили свободой, не дав её, превратилось в пытку. Неизвестность, неопределённость изматывали, но веру в свою правоту они не теряли и за свободу боролись. В таком настроении братья написали 10 октября очередное заявление, изложив в нём ещё раз о себе всё, не побоявшись в ироничной форме высказать неудовольствие деятельностью ГубЧК: “Губчека была настолько любезна, что даже не прочитала протокола обвинения, ни разу не допросила <…> нас, так и родителей <…> в результате освещение получилось однобокое, одностороннее. До сих пор мы не знаем, в чём мы обвиняемся. Приходится только думать, да гадать — вот поэтому мы вам и описали всю нашу жизнь”.
Комендант лагеря через неделю передал это заявление в Президиум ГубЧК. 28 октября зампредгубчека Штальберг прислала коменданту резолюцию об освобождении Фесенко. Было бы наивным полагать, что резолюция была ответом на заявление братьев. Нет. Этот документ двигался по другой траектории. И опять он не открыл им ворота концлагеря. О чём они 17 ноября вынуждены были написать в Президиум. Такой оборот дела обескуражил даже коменданта, который приписал на листе их заявления, что Фесенко “весьма усердно и аккуратно относятся к делу, являясь ценными работниками. Поведение безупречное. Изложенное я с удовольствием свидетельствую и со своей стороны ходатайствую об освобождении”. А в конце сентября лестную характеристику братьям дал заведующий исправдомом Калашников, написав, что в доме они “зарекомендовали себя с хорошей стороны”.
Вертлявая синица свободы, перепрыгивая с документа на документ, как с ветки на ветку, крутя головой и чирикая, опять не далась. Что уж тут говорить о журавле в небе. Резолюцию Штальберг положили в папку входящих документов, а братьев
— опять на нары.Но рука, удерживавшая маятник, все-таки дрогнула. 15 ноября комиссия по проведению амнистии по случаю 3-й годовщины Великой Пролетарской Революции (которую позже стали именовать Великой Октябрьской Социалистической революцией) на основании постановления ВЦИК сократила срок наказания братьям Фесенко “до 1 года, считая со дня осуждения”. А какой это день? Суда-то не было. Есть только день ареста. Ну, да это не так важно, какой день считать днём осуждения.
Амнистия вдохнула в братьев уверенность в том, что свобода их все-таки “примет радостно у входа” в концлагерь. В своём последнем в злополучном 1920 году заявлении в ГубЧК они сослались на рекомендацию бывшего комиссара Томской железной дороги Н.Н. Сергеева, который уже работал в Москве в Главполитпути, и смело написали о своих недоброжелателях: “Как мы уже присмотрелись к делу, нас держат лишь только по милости клеветников наших, которые ревностно следят за нашим положением”.
Отец же братьев, помня поговорку: куй железо, пока горячо, решил не дожидаться, когда истечёт год. 29 января нового, 1921 года он отправил заявление в коллегию ГубЧК, приложив к нему протокол комиссии по применению амнистии и восемь отзывов на сыновей от заведующего исправдомом, комендантов концлагеря и знакомых коммунистов. Его мотивировка о досрочном освобождении сыновей юридически была безупречной. “Амнистия,
— писал он, — <…> сбавила им срок на два года, оставив 1 год… но они отбыли около 9 месяцев <…> осталось отбыть около 3-х месяцев. Согласно (параграфа) 14 “Инструкции о лагерях” <…> лица административно осуждённые, могут рассчитывать на досрочное освобождение отбыв 1/3 наказания. Мои же сыновья отбыли уже более 2/3 срока…Ходатайство может быть удовлетворено…местным Исполкомом или ЧК <…> или Главным управлением принудительных работ”.Сам Архип Афанасьевич, не закончивший и двухклассной сельской школы, такое заявление составить не мог. Видимо, помог опытный юрист, поэтому оно имело важные последствия.
7 февраля во Всероссийскую ЧК было направлено письмо за подписью начальника и комиссара Главного управления путей сообщения, в котором они просили “об освобождении <…> Фесенко из заключения с откомандированием их в гор. Москву в распоряжение технического управления Народного комиссариата путей сообщения или, в крайнем случае, использовать в правлении Пермской дороги”.
Пятью днями позже в Екатеринбург в ГубЧК был отправлен пакет с документами из Главного управления общественных работ и повинностей Наркомвнудел. Что это были за документы? Заявление Архипа Афанасьевича, написанное им 29 января, и восемь отзывов о работе его сыновей. Документы были направлены “на рассмотрение” ГубЧК.
И, наконец, 21 февраля в следственном отделе ГубЧК получили пакет, присланный из ВЧК с сопроводительным документом: “Настоящая переписка по делу граждан Фесенко препровождается для расследования этого вопроса по существу и непосредственного ответа НКПС”. Под “настоящей перепиской” следует понимать письмо, направленное в ВЧК начальником и комиссаром Главного управления путей сообщения.
Каким был результат сверхскоростного движения документов? Ведь надо иметь в виду, что почтовая связь между Екатеринбургом и Москвой осуществлялась только по железной дороге, которая тогда по всей стране находилась в состоянии, близком к параличу. 21 февраля помощник уполномоченного секретно-оперативного отдела ГубЧК Ярцев пересмотрел дело Фесенко. И пришёл к заключению, что “означенные граждане являются членами чисто мещанской семьи <…> В период заключения <…> подавали пример прочим заключённым. На основании чего, полагал бы <…> применить (к ним.
— В.Ф.) приказ ВЧК за №10 из под стражи освободить, направив их в распоряжение Уезд[ного] военкомата…”.Покровители братьев Фесенко, на которых намекала их мать, были сильны, но не всесильны. ВЦИК отклонил ходатайство о реабилитации Ивана и Феодосия. В Екатеринбурге об этом решении верховного законодательного органа Советской России стало известно 5 апреля. Но в конце концов они всё же вышли на свободу. Когда и при каких обстоятельствах, неизвестно. Документов об этом в их деле, а оно было у них общим, нет.
Справедливость восторжествовала? Не совсем. Сотрудники ВЧК, а с 1922 года ГПУ и ОГПУ так и не выпустили братьев из поля своего зрения. Особенный интерес они проявили к семье осенью 1925-го, когда Иван с женой подали заявление в миграционную службу на выезд за границу. В связи с этим Иностранный отдел ОГПУ несколько раз делал запросы в Полномочное представительство ОГПУ по Уралу, в Уральский областной суд, в Окружной административный отдел, в Окружной финансовый отдел и в Свердловский уголовный розыск о том, не располагают ли они какими-либо компрометирующими материалами на супругов. Жена Ивана Нина Александровна была в этом отношении чиста. На Ивана же в архиве лежало только следственное дело пятилетней давности.
Что же из себя представляла семья Фесенко к этому времени? Старики: 65-летний Архип Афанасьевич и 63-летняя Федора Васильевна бедствовали, жили на ВИЗе на улице Отдыха, но было им не до отдыха; он работал конторщиком, она торговала старыми вещами на барахолке. Правда, так было не всегда. В годы НЭПа Архип Афанасьевич торговал скотом по патенту; торговал успешно, был богат. Но финансовые органы установили, что патент был получен неправильно, и его отобрали. Торговлю пришлось свернуть.
Феодосий женился на дочери заведующего рудниками треста “Гормет” Александра Александровича Соловьёва; служил техником в Горкомхозе, а жена работала счетоводом в Уралоблсоюзе. В начале 1925-го оба уехали на станцию Слюдянка, что под Иркутском. Оттуда переехали в Москву, где Феодосий получил место инженера в институте по разработке месторождений слюды.
Иван, Григорий и Пётр учились в Екатеринбурге на рабфаке, но были отчислены за непролетарское происхождение. Иван с Петром переехали к старшему брату в Москву; Иван сначала работал в ВСНХ, потом на каком-то заводе, а Петр сумел стать членом РКСМ и устроился на работу в клуб физкультурников. Григорий, тоже член РКСМ, поработав на Слюдянке, вернулся на Урал и нашёл место горного техника на Косьвинских приисках.
Агенты, следившие за Фесенко, доносили, что “вся семья <…> настроена против Соввласти”, что в разговоре с “матерью, последняя неестественно старается характеризовать (сыновей.
— В.Ф.) <…> ярыми комсомольцами и вообще людьми преданными Соввласти, но по ея стараниям видно, что это говориться для какой-то цели, т.е. пускается пыль в глаза”. Об Иване и Феодосии говорилось как о колчаковских карателях, которые избежали расстрела только потому, что “были поздно выявлены, когда к белогвардейцам стали применять более мягкие меры наказания”.Каков конец этой непростой драматичной истории? Он наступил 26 ноября 1992 года в виде заключений по материалам уголовных дел Ивана и Феодосия Фесенко. Эксперты не обнаружили в их прошлых деяниях состава преступления и они были реабилитированы как жертвы политических репрессий. Интересные формулировки: дела уголовные, а жертвы политические.
На обратной стороне одной из фотографий, сделанных в день венчания, Валентин Ладыгин написал синим карандашом: “Пусть наша жизнь будет всегда Воскресеньем!”. О счастливой и радостной жизни, полной созидательного труда, мечтали для себя и своих детей не только Валентин и Лидочка, но и Виталий, и Михаил, и Фёдор, и Анатолий, и Феодосий с Иваном, и ещё многие тысячи их сверстников и не только. Но им в этом естественном и простом желании было отказано. Воскресением для них стало Воскресение их добрых имен, о котором ни им, ни их близким не суждено было узнать.