Новая книга Вадима Месяца
Опубликовано в журнале Урал, номер 8, 2012
Слово и культура
Из сердца языка
(Новая книга Вадима Месяца)
Новая книга Вадима Месяца “Норумбега: головы предков” (НЛО.
— М., 2011) — действительно новая. Прежде всего в так называемом “жанровом отношении”. Не будем беспокоить классификацию видов словесной деятельности и дух Аристотеля — он работал с материалом, покрывавшим несколько сотен квадратных километров. Но заметим, что к началу третьего тысячелетия ПРХ система жанров любой (в стилистическом и стилевом отношении) словесности перемешалась, и жанровая диффузия (с непременным броуновским и разностремительным движением) вдруг вернула текст (опять же любой) в известный объем и в непредсказуемое качество книги. Книга есть слово. Жанр есть разновидность поэтики. А это разные сущности. Слово как единица беспредельная, воспроизводимая и крайне поливалентная, цепляясь за иное слово, за мир, за душу, за гортань, за уста, — вырастает в книгу. Книга — это реализованное (в голосе, в письменности) языковое мышление и сознание. Книга — это единственное, что защищает нас от безответственности и пустоты речи. (И — от современного синтезировавшегося жаргонного чудовища с тремя наборами головного мозга в черепной, так сказать, коробке: уголовной фени, общего “базара” и молодежного сленга.) Сегодня пишутся книги. А книга (талантливая) есть постпозиция (с мощной энергией препозиционального характера) Главной Книги. Какой? Уже существующей в каком-либо печатно-рукописном виде, восстановлением которого озабочен всякий писатель, думающий и страдающий свой текст.Книга В. Месяца растет. Сам автор признается (и письменно, и устно), что не знает, почему и как ЭТО происходит. Так и есть: жанровые вещицы сочиняются и пишутся, а книга
— растет. (“Норумбега” — лишь первая часть вырастающего вещества жизни, смерти, любви, языка, времени etc.) Книги вырастают. Произрастают. Разрастаются. “Норумбега” — и проста (очевидна в проекции поэтики, композиции и даже замысла), и невероятно сложна (интенционально, содержательно), и загадочна (непонятна; П. Вайль: поэзия должна обладать таким свойством, как непонятность… Энигматичность — вот одна из музыкально-содержательных основ и констант поэзии), и страшна (глубокой, острой, невероятной эсхатологичностью; взглядом поэта — сквозь жизнь — в смерть; заглядом его в–за–смерть; двуострым взором его в глубину (геосфера / биосфера) и в высоту (ноосфера — по В. Вернадскому); и стройна (композиционно, контентно, модально); и бредова (бред — начало прозрения); и профетична (пророчеств в ней — не счесть); и точна, ясна, логична (в содержательном плане); и случайна (как вскрик: вскриков и зажимания рта ладонью в книге хватает; но поэт здесь не “несет с Дону и с Волги”, или, точнее: “с Иртыша и с Ганга”, — он говорит, бормочет, поет — из вещества в вещество, а может быть, из правещества в вещество — жизни, смерти, любви, времени-пространства и т.п.); и умна (не только явной научностью своей в сфере reverse’ов, но и явленной мудростью, — мудростью крови древне-молодой: возраст крови — от 200 тыс. до 1,5 млн лет!); и талантлива; и обескураживающе нова, необычна; и темна (о! смерть, за-смерть и предсмерть); и светла (о! жизнь, преджизнь и за-жизнь); и — что самое важное — стихийна. Большой поэт, вообще поэт как таковой, от Бога, — это тот, кто освоил ментально, кардиологически, кровно и словесно все стихии и все основные категории и субстанции бытия. “Норумбега” — валит с ног; она — “мозг выносит”. Так и должно быть: что поэту хорошо, то обывателю — смерть. Случай как раз В. Месяца.Книга В. Месяца полиинтенциональна: в ней не просто взаимосвязываются, но прямо и органично соединяются в целое замысел и промысел. Так же, как сегодня стираются границы между жанрами, социолектами, функциональными стилями речи и даже сезонами (на Урале
— снежное лето и дождливая зима!), — так и книга вырастает одновременно из многих почв: из замысла, из вымысла, из Промысла (чистая поэзия) и — главное — из интуитивно-кровного, генетического знания — памяти, то есть порождающего истину (или тень ее) воображения, предощущения и прозрения. В. Месяц не создает (и — создает, естественно!) свой эпос, он восстанавливает его. Автор говорит: “Латинская поэзия создана, варварская — нет”. В. Месяц в этом случае воссоздает ее, то ли забытую, то ли ненаписанную. (Н. Заболоцкий с благословения Д.С. Лихачева мечтал воссоздать русский народный эпос, опираясь на сохранившиеся былины — островки затопленного мутным временем континента огромной народной поэмы. Не удалось.) В. Месяц решился на более сложное и опасное деяние — восстановление + сотворение + досотворение + пересотворение такого эпоса (скорее европейского, а далее — евразийского и, наконец, мирового) из сердца языка, коим является кровь наша, память крови (“Рассказ — сердце языка”, по О.А. Седаковой), — эпоса — из лингвогенетического опыта. Задача великая, мучительно сложная и неотвязная в ментально-языковой судьбе любого поэта.В. Месяц создает текст “Норумбеги”, который может быть охарактеризован как сверхтекст или
— как текст с метатекстовыми (генеральными) свойствами: поэзия, проза, научная проза и мифология под одной оболочкой и обложкой в данном случае — не эклектика, а явная синкретичность и синэстетичность. Поэтическая, эстетическая, научная и психологическая, генетическая, мифологическая парадигмы срастаются в книге в дерево. В дерево книги.Миф
— это конец мира и начало памяти. Но В. Месяц преодолевает (душевно, духовно, подсознательно, сверхсознательно и сознательно) границы этой дефиниции, утверждая (книгой своей), что миф — это начало памяти, память и конец ее. Потому что язык поэзии и язык как таковой аутентичны взору и реву мироздания, стихающему в памяти до шепота. В. Месяц сводит в одно целое память ретроспективную, проспективную и настоящую, презентивную. Этот мнемонический шар ворочается и в языке, и в сознании, и в духе. В духе человеческом и в духе поэзии. Внутренний язык наш удерживает этот шар; но выпусти его на волю — он рассыплется, лопнет, исчезнет. Только текст может приять его и вращаться вокруг него всеми своими частями, формами, элементами и сферами.Если вспомнить формулу: поэзия
— это нечто + язык, — то в книге В. Месяца при видимой адекватности данного нечто и русского (поэтического, прозаического, научного и иностилевого) языка особое внимание (внимание природное, кровное, онтологическое) уделяется первому компоненту. Нечто для поэта в нашем случае есть не только чистая / абсолютная поэзия, но и то невыразимое (термин В.А. Жуковского), что предощущается и затем — невероятной силой таланта — сгущается в текст. В текст, который обладает утроенной силой связности, цельности и открытости / завершенности. Эти качества текста “Норумбеги” определяются и производятся на свет Божий особым строением книги. Каждая из трех глав открывается стихами и завершается reverse’ами, то есть дословно: изнанкой поэтических текстов, или — точнее — их зеркальным отражением, но зеркала эти бывают и вогнутыми, и выпуклыми, то гиперболизируя предметную, историческую и концептуальную картины мира, то уменьшая их, а иногда и фрагментируя. Прямо говоря, три главы книги — это три зеркальных коридора (а в смерть, как известно от тех, кто испытал клиническую смерть, входят как раз через такие стеклянно-зеркально-хрустальные проходы; может быть, и выходят из смерти по ним же?), три хрустальных / отражательных хода, трубы, вообще сферы (с расширением первых), в которых активируются три состояния Вещества Всего На Свете: Память (“Размягчение камня” — 1 глава), Зарождение Жизни (“Рождение Хельвига”) и Жизнь (“Территория любви”). Возможна и другая / параллельная интерпретация этих глубинных сверхсмыслов: Смерть — Жизнь — Любовь (банально, но точно, так как любое вещество претерпевает данные испытания (опыт) и состояния (в различном, если не любом, порядке). Эти зеркальные “трубы” денотативно реферируются с любыми трубчатыми частями жизни: кровеносные сосуды (вены, артерии, коронарные), трубчатые кости, полые черепа, глазницы, ноздри и т.п., а также — тростник (естественно, мыслящий). Данте был ведом Вергилием. В. Месяц ведом кровью своей (возраст многотысячелетний), прапамятью, интуицией, своим погибшим братом-близнецом, Парщиковым, Бродским, Буддой и многими другими. Но главный движитель его и навигатор — поэзия. В. Месяц в своей книге восстанавливает прежний статус (античный) поэта — vates, то есть предсказатель, прорицатель, всеведатель, ясновидец и проч. Стихотворения в книге воспринимаются как сны / кадры бесконечной ленты памяти, прапамяти, постпамяти, которая испещрена и внятной речью, и обрывками бреда, чреватого озарением, и вспышками, и темнутами (термин С.С. Аверинцева), нестерпимым сиянием и аспидной темнотой. Вот — путь, противный Дарвину и дарвинизму; путь не развития и пресловутого прогресса — а познания; путь не улучшения — но углубления. Путь, сжимающий и скручивающий в трубку экстенсивность мышления — в интенсивность, — в трубку, сквозь которую льется и кровь, и свет, и вода, и звук, и слеза. В книге, следует отметить, есть несколько стихотворений, имеющих и могущих иметь вне зеркальности самостоятельное и весьма весомое значение (а это добрая дюжина шедевров, или — мягче — выдающихся стихотворений, среди которых “Родительская земля”, “Колодец”, “Последний огонь”, “Ночь на Купалу”, “Ясенево (в больнице)”; “Медведь”, из диптиха особенно № 2; “Зима великанов”, “Чертик в чернильнице черной сгорает…”, “Завещание” и др.).Каждый поэтический текст отзеркален текстом прозаическим: это может быть научный комментарий (исторического, этнокультурного, философского и т.п. характера), научная статья, мемуарный текст, эссе (эссе о Парщикове
— лучшее, что мне приходилось читать об этом поэте), рассказ, новелла и др. Не будем забывать, что В. Месяц — талантливый физик, кандидат наук: научно-художественный инстинкт поэта располагает каждое стихотворение лицом к зеркальному прозаическому двойнику (напомню: зеркала разные — от ровных и прямых до искривленных, надтреснутых и вообще разбитых). Каждый из нас знает такую игру: на поверхности стола устанавливаются лицом к лицу два зеркала (-льца), а между ними помещается зажженная свеча, огонь, который отражается в бесконечно повторяющихся — влево и вправо — зеркальных / хрустальных коридорчиках, и эта бесконечность сворачивает (заворачивает) мышление / воображение / сознание в восьмерку, в двух центрах которой — свеча, огонь. То есть — поэзия.Если говорить о семиотике прапамяти / памяти / постпамяти, то поэт улавливает (и издает) цифровые сигналы, а стихописец
— аналоговые. Объект и предметы геопоэтического, мифологического, онтопоэтического и в целом поэтического познания укрыты (имплицированы) в Невыразимом. Степень выразимости, изъяснимости, номинативности и называемости таких ненаблюдаемых объектов разная. Есть предметы легковыразимые, сносновыразимые, есть — средневыразимые, есть маловыразимые, есть полновыразимые (выразимые), и есть предметы трудновыразимые и абсолютно невыразимые. Эти предметы заполняют мир и напрягают / расслабляют сознание — не дисциплинируют его (как научное классификационно-иерархическое сознание / мышление, более склонное к анализу, нежели к синтезу), — но ускоряют или замедляют. Все дело здесь в скорости сконцентрированной / аккумулированной поэтической, языковой и мыслетворческой энергии, направляемой на обнаружение предмета (денотативного, воображаемого или мифологического), на его идентификацию и — самое важное — на его восстановление, воссоздание, вос-со-творение. В. Месяц — поэт (и человек), объединивший в своем сознании несколько интенций и интуиций (последний, может быть, великий классический филолог Вяч. Вс. Иванов отмечает: “Вадим Месяц говорит о науке всерьез, например, о языке неандертальца, нельзя отказать ему в проницательности и созвучности самым новым открытиям”). Поэзия всегда предшествовала науке (последние 16 тыс. лет), и В. Месяц, безусловно, будучи vates’ом, болен (во всех смыслах) всеведением поэта (термин Д. Веневитинова и Ап. Григорьева), он (как и любой крупный поэт, но в случае с “Норумбегой” — особенно, если не уникально) реализует глубинную духовно-языковую интенцию, которую А. Блок называл “тайным знанием и предназначением поэта”. В Месяц — поэт, знающий все — еще до рождения. Знающий кровью предков (вот откуда его внимание к мертвым, к смерти и т.п.) то, что, по определению, должны знать все, да, видно, не хотят, или — скажем по-мандельштамовски: да, видно, нельзя никак. В. Месяцу — льзя, Более того — он обязан вербализовать и версифицировать свое тайное знание. Поэтому поэзия его научна (вот откуда выплывает, нет — выкристаллизовывается ситуация: стихотворение в зеркале научного, прозаического, мемуарного, эссеистического текста). Тайная научность поэзии становится явленной не в сухом автокомментарии, а в самостоятельном и самодостаточном прозаическом тексте. (Один из первых читателей и понимателей “Норумбеги”, Андрей Тавров, замечательный поэт, прозаик и эссеист, очень тонко и убедительно показывает профетичность поэтического и научно-интуитивного дара В. Месяца, утверждая, что все “пророки, провидцы — направляли людей к реальности”. Действителньо, миф (как пророчество) есть изнанка истины — только выверни (на “правую”, на “левую” сторону) материю (текст) мифа — и увидишь, и покажешь Нечто: а нечто + язык = поэзия, истина etc). В. Месяц имеет дело (или оно “имеет” поэта?) с нулевым текстом мифоистины, рассыпанной в хаокосме (термин Н.Л. Лейдермана) или в хаокосмосе предбытия, бытия и послебытия. В. Месяц в “Норумбеге” связывает Нечто и Ничто интуицией — и получает уникальный, небывалый текст книги. Новой книги.“Норумбега”
— монография? Нет. Потому что слишком много предметов, и памяти, и мира, и мифа: от Хельвига до коровы (“Я корову хоронил…”); от говорящих голов (и камней — никулинское [М.П. Никулина]: камень — пещера — гора; и — мастер) до медведя (и сакрального, и тотемного, и зверя); от письменности до растений, пишущихся природой и не читающихся нами (уже не читающихся); от графики до звука (а графика — это визуальное эхо звучаний); от концептуальных максим до культурных и персональных концептов; от азиатской и европейской античной философии до М. Хайдеггера; от Святых и Священных земель до земли родной и теплой; от вечности как таковой к персональной вечности со смертью во рту; от конкретных богов (и Бога) до друзей детства, молодости и зрелости; от Духа до души: от мысли до смысла (мир как миф и миф как мир — это мысль, которую необходимо не только уловить, но и понять и вербализовать в хаокосмическом трехкоридорном хрустально-зеркальном эпосе) и т.д. В. Месяца могут обвинить в ментальной всеядности. Но я в этом явлении вижу как раз достоинство поэта, могущего меняться. (Если О. Мандельштам писал всю свою жизнь одну-единственную книгу [как ее ни назови, но — “Камень” (!), — лучшее имя книги], то иные, а их очень немного, писали и пишут многокнижно: от А. Блока и А. Ахматовой (МЦ — тож) до И. Бродского и В. Месяца; хотя есть еще и О.А. Седакова — поэт драгоценный.) В. Месяц — эклектик? Нет, скорее — синэстетик, синтезатор с ускорителем знаний явных и подспудных, неявленных. Китайская, индийская философия (вообще азиатская) работают со смертью, тогда как Европа (Европочка?) пытается козифицировать (англ. сosy) мир, сделать его и ментально, и материально комфортным. В. Месяц, его книга — дискомфортна, как сама культура, порвавшая ныне с цивилизацией, производящей утюги. (В чем разница? — Грубо: европеец гладит утюгом рубаху, просто рубаху, — азиат же греет утюгом дух того, кто в ней побывал, улавливая субстратные запахи плоти, чувств, мыслей и души того, кто эту рубаху носил, и того, кто ее шил, и того, кто ее стирал.)Книга В. Месяца
— поэзия во всех ее (и не очень приглядных, “негламурных”) проявлениях: это прежде всего поэзия духовности (от “дух” и “воздух”, или — звук). Брутально звучащие имена в книге тотально фоносемантичны: в них и звукоподражание, и звукоизображение, и звукосимволизм. Они сначала пугают — потом завораживают, а затем будят тебя среди ночи: Норумбега, Но-Рум-Бе-Га, Нор-Ум-Бег-А, Нору-Мбе-Га, Но-Румб-Ега etc. Однако в процессе приятия книги ты начинаешь относиться к этой фоноэкзотике, к невероятному многообразию цитат, рассуждений, анализа, синтеза и мемуарно-мнемонического созерцания Той Пустоты, которая когда-то станет тобой, — так, будто ты если и не вернулся домой, то уж точно стал нежданным, “хуже татарина”, гостем там, где когда-то ты был хозяином. Так экзотика (историческая, генетическая, философская, этнокультурная) становится дежавю. Поэтическим дежавю. Духовным: всё, я — дома…Книга В. Месяца поликонцептуальна. Для меня наиболее важными концептообразованиями оказываются три:
1) Мы предали себя, забыв цель своего существования и потеряв пути истинного познания (актуальная концептосфера).
2) Кровь помнит и знает все так же, как помнит и знает камень, кость, дерево, зверь, стихии (архетипическая концептосфера).
3) Я способен вспомнить и воссоздать все, потому что я сам есть миф и реальность, слово и поэзия, жизнь и смерть, дух и любовь (ментальная концептосфера).
Эти три (и иные
— их много) концептосферы объединяются в одну: поэзия; она всюду, и она больше всего на свете. Поэзия есть связь физического и метафизического (сверхфизического, предфизического, постфизического), или — поэзия интерфизична, как душа, сознание, язык и все, что порождается взаимосвязью этих сущностей. Мысль непростая. Ее могут оценить как эзотерическую. Какая разница? — слова здесь неточны и почти бесполезны.А. Тавров замечает, что ““Норумбега”
— переворот в современной поэзии. Вернее, во многом это вторжение поэзии в непоэзию…”. Если речь идет только о вербальном виде поэзии, то это, скорее всего, именно так. Но ежели вспомнить утверждение В.А. Жуковского о том, что Прекрасного нет, то есть его нет в мире вообще (и это при любой степени осмысленности последнего от “Принимаю тебя, принимаю” А. Блока до “На твой безумный мир / ответ один — отказ” М. Цветаевой). Думается, что Жуковский прав: и я думаю, что поэзия появляется там, где мы этого захотим. Поэзия не обязательно в ее языковом облачении и лингвистическом ограничении. Поэзия невербальная всюду: в мире, в мысли, в ощущении, в кинетике, в оптике, в звучании, в тишине и т. д. Поэзию все-таки не создают — но выжимают из языка (М. Бахтин) или извлекают ее вещество из ничего, когда ничто становится нечто. В. Месяц как раз “извлекатель”, а не “выжиматель”. Хотя и та, и другая функции не убивают друг друга (Мандельштам был одновременно и попеременно и тем, и другим). Я никогда не спорю (ни с кем) ни о жанрах, ни о методе, так как считаю, что эти форматно-функциональные категории применимы лишь в литературе, производящей продукт — текстовый продукт. Поэзия (в стихотворчестве / стихотворении, в прозе и в других языковых / текстовых поступках) — вне этих явлений. Поэзия — в Промысле: так сказалось, так говорится, так проплакалось, так вскрикнулось, так поется. В. Месяцу — так поется: от силлабо-тоники до верлибра (ритмизованного); от любви до бреда; от лепета до кошмара; от Будды до Конфуция; от индийских браминов до идеологии нефти Алексея Парщикова. Интертекстуальность — свойство вообще любого текста (ограниченное вкусом, мерой и чувством объема, то бишь талантом). “Норумбега” — интертекстуальна (внешне: чужое — текстовое) и вновь интертекстуальна (внутренне: свое в своем), и снова интер-интертекстуальна в аспектах антропопоэтическом, генетикопоэтическом и геопоэтическом (есть еще и другие, не менее важные: мнемонический, поэтологический и даже поэзиеведческий, — углубляясь в сыпучее прошлое время, В. Месяц добирается до основ двух состояний поэзии — вербального и невербального). Как это делает поэт? Вот, например, зеркальная двойчатка стихотворения и эссе “Последний огонь”.
Последний огонь
Холодом сжатый колодец тепла.
Смерчем закрученная игла.
Дым, вертикально стоящий в степи,
будто огонь на цепи.
То ли душа отлетает к луне,
цепи оставив на выжженном дне.
То ли лучи бесконечных светил
упали в зиянье могил.
Всадник, чей конь переходит на шаг,
это тебе утешительный знак,
если ты встретил в заснеженной мгле
последний огонь на земле.
Зияние огня сужается, штопается холодом, снегом, тьмой
— и душа отлетает к луне… И В. Месяц в зеркальном тексте небольшого эссе говорит уже не об огне, пылающем и зияющем, а о воспоминании об огне: история огня в антропологическом, религиозном, социальном и др. аспектах (неизменно приглашая свидетеля последнего огня к чтению Вергилия, Плутарха и т.д.). В этом случае создается не столько эффект присутствия всех рядом с умирающим огнем, но, что очень важно, воспроизводится, воссоздается память об огне, память в огне и память огня: вот — свеча, горящая меж двух зеркал…Геопоэтика, хронопоэтика, мнемопоэтика, генопоэтика, вообще и в целом полипоэтика (поэтика множественная, “шаровая”
— разжимающаяся, сгущающаяся и сжимающаяся в точку) книги определяется прежде всего спецификой мощного словесного (а значит — ментального и духовного) дара В. Месяца, который, как бы “загоняя себя в угол”, в конус, в наконечник общей идеи восстановления прапамяти и праистории пранарода праЕвропы, — вдруг обретает немереные хронотопические просторы на кончике иглы (поэзии), прошивающей не наугад материю (в прямом смысле) и вещество (во всех смыслах) того, что принято называть бытием. С другой стороны, полипоэтика и есть сама по себе генеральная идея книги: вербальная материализация воображения привела поэта к особому типу языкового и концептуального мышления, работающего в “Норумбеге” и ретроспективно, и презентивно, и проспективно. Поэтический хронотоп (термин М. Бахтина: хронос + топос) книги уникален в 21 веке и традиционен методологически в лингво-стилевом отношении. Так мыслили Данте, Мильтон и Пушкин (в “Пророке”, например): первый структурировал духовное инобытие, второй реконструировал — в синтезе — различные типы времени, третий удерживал прошлое, настоящее и будущее в тексте энергией лексико-стилистической и грамматической (и — просодической, естественно) природы. И все трое были учениками и детьми “Гильгамеша”, Священных книг (Веды, Библия и др.) и эпоса планетного нашего народа (Песнь, Сага, Поэма, Слово, Летопись, Хождение / Путешествие, Жития и т.п.).Поэтическая монография “Норумбега” к середине первой главы разрастается, преумножается или “размножается” до книги много-(поли)графического характера. Движитель книги
— среди прочих — есть тоска по добру, по духовности, по жизни живой и мертвой, по жизни всей и всяческой, по жизни в ее и первородном, и в инобытийном виде. Такое движение — к добру — делает поэзию преобразователем мифологии в фактологию. В. Месяц как ученный памятью поэт — фактолог той пустоты, в которой еще (немногими!) ощущается Нечто. Именно это загадочное, нет — энигматическое, — Нечто мерцает на дне смысловых колодцев и в горловинах смысловых столпов, существование которых в книге определено и композиционно, и композитивно, и эксплицитным / имплицитным контентом, и могучей познавательной интенцией, и — главным образом — поэзией. Поэзией книги цельной, связной, антропологически обусловленной, эвристической, энигматической, явно репродуктивной (конца поэме не видать) и полиинтерпретативной (многопонимаемой и понимаемой по-разному: жди теперь парадигму разнообразных оценок — от полного неприятия и недоумения до глубокого сочувствия тому, что сотворил автор).Главное в книге
— поэзия. Поэзия В. Месяца (во всех периодах и случаях появления его стихов — даже чудовищно длиннострочных) — песенна. Уже ранние его стихотворения удивляли несделанностью, влекли и увлекали естественностью, природностью звучания, а главное — голосом (особым состоянием звуковой и дискурсной оболочки стиха, строфы, текста). Поэтому движение поэзии В. Месяца от того, что можно назвать “песня” (“нутряная”, народная), к тому, что в “Норумбеге” звучит как песнь (Песнь Яа песня), — вполне закономерно, но и неожиданно в то же время. Почему? Потому что в конце 20-го века случился Бродский, поэт в большей степени просодии, поэтики, строфики, объема etc. Равных в этом отношении Бродскому немного: Цветаева и Маяковский. 90% стихотворцев были поражены силой репродуктивности просодической начинки его стихов (такой болезненно явной репродуктивностью отличались стихи Есенина, Маяковского, Цветаевой, Пастернака и его прямого последователя Вознесенского). Ситуация сложилась уникальная: заимствованная кем-либо просодическая оснастка стиха Бродского изменяла, адаптировала, ассимилировала мышление “подражателя” (даже крупные поэты “болели” способами поэтического мышления И.А. Бродского). В. Месяц ЭТО преодолел. Миновал. И — не вернулся к прежнему своему звучанию, но обрел новое, свое, месяцевское. Прямо говоря, появление “Норумбеги” также обусловлено и освобождением поэта от “современности” стиховой, от моды, от толпизма, в котором тысячи голов думали (и видели, и слышали) по-бродски. “Страх влияния” (Х. Блум) — великая сила. Слабые уподобляются Ему, сильные — перерождаются, обновляются; употреблю североморский термин: выныривают. В. Месяц должен был — неизбежно — создать “Норумбегу”.Повторю: главное в книге
— поэзия. Стихам В. Месяца свойственно прежде всего прямоговорение, укрепленное дефиниционностью (“Я тело тел чужих…” ; “Я фруктовое дерево…”), физической мощью метафоры (“Мне ангел по горлу ножом полоснул…”), воспринимаемой и одно-, и дву-, и многопланово. Афористичность стихов В. Месяца двуостра (вообще книга “Норумбега” зеркалится, двоится, множится звучанием, смыслами, видениями), — такая афористичность пугает, так как поражает (и в прямом, и в переносном значении) не только мир и его мифологический остов, но и самого автора, а значит, и читателя, то есть “со-автора” и “со-поэта”. В целом книга заслуживает серьезного антрополингвистического, лексикологического, лексикографического и идеографического исследования: например, в “Норумбеге” явно “ворочается” (как месяцевский Медведь) и просится на волю Поэтический тезаурус (словарь-сокровищница). Приведу лишь небольшую часть материала к такому словарю.
Сотвори алфавит, чтобы мог прочитать зверь,
но не смог написать с фронта письмо…
(NB: зверь = зверь и человек.)
И тысячи тысяч царских литых колец
Срывает с пальцев его роковой прибой…
(NB: энергия столкновения живого и стихии, времени и пространства.)
Семь вёсельных лодок о камни истер гонец…
(NB: сопромат времени. Времени и вечности.)
…узнать / имя чужого бога
— уже победить
(NB: мощь слова, языка.)
Ты вернулся с небес на землю:
опустела твоя земля…
(NB: прямоговорение.)
зашивать рты мертвецам …
(NB: чистая эвристичность и энигматичность языка / слова / смысла.)
Вспомни счастливое время,
когда звери были людьми…
(NB: прямоговорение.)
Мне подметен широкий путь на плаху…
<…>
… ведут под руки белую рубаху…
(NB: казнь материи / вещества материи.)
…стал пожирателем наших молитв…
(NB: смерть памяти / убийства / гибель etc.)
Звериная или рыбья моя плоть,
мне давно безразлично…
(NB: синтез памяти и прапамяти.)
И месяц качнется, как колыбель Христа…
(NB: зрительно
— ясно; также автономинация, точнее — автопамять).
Настоящий герой должен быть дурак…
(NB: вот
— Песнь!)
Я тело тел чужих…
(NB: по-моему, очень точно, ясно, истинно.)
Земля усталым зверем в поле спит…
(NB: прямоговорение.)
Всё “Ясенево (в больнице)”.
(NB: как уже говорил, в “Норумбеге” живет
— внутри, — побаливая и светясь, — книга превосходных и выдающихся стихов.)
Из “Медведя”:
2.
Холодно медведю в лесу.
И в душе его стынет лед.
Я его к реке отнесу.
На льдине пускай плывет.
Пусть его рыжий живот
Горит, как пожарище.
Без меня пусть вопиет-ревет.
Без товарища.
(NB: Сквозь “медвежью” мифологию
— к себе — медведю, и к себе — немедведю, и к себе без товарища, без медведя… и т.д.)
У мертвых тоже есть царь,
Теперь им умер мой брат…
(NB: “Умер”
— значит “стал”. Потусторонняя грамматика. Грамматика инобытия.)
В молитве сдвигает ладони метель…
(NB: и метафорическое, и прямое говорение, так и хочется сказать: по-моему, это
— гениально.)
Немота червей, пересвисты птичьи…
(NB: два языка: смерти и жизни.)
Хохот в лицо, переходящий в крик…
(NB: немота кричащая, тишина восклицающая.)
Я сгребал друзей черепа
в заповедные погреба… и т.д.
(NB: память
— память — память.)
Мне ангел по горлу ножом полоснул…
(NB: поймет только тот, кто сейчас прикрывает ладонью горло.)
Это лишь очень небольшая часть того, что составляет поэтический тезаурус книги. Есть также в “Норумбеге” и другие тезаурусы (“сокровищницы”)
— прозаический, научный, научно-интуитивный, мифологический, эссеистический, мемуарный и проч. Книга эта — как друза хрусталя: держи в руках, в уме, в сердце, в душе, вращай ее на свету и во тьме, — не погаснет.В. Месяц создал книгу необычную, новую, странную, страшную, темную и светлую одновременно, мощную, красивую и, видимо, бесконечную, ждущую своего продолжения, как ждет подзорная труба своего раздвижения, удлинения для того, чтобы увидеть дальше, глубже и выше. “Норумбега”
— стереоскопична, и оба окуляра этого текстового телескопа — увеличительны и уменьшительны одновременно: один смотрит вниз, другой — вверх. В стереооптике книги — глаза поэзии, стянувшие взором своим в единое целое две тверди — земную и небесную.
Юрий Казарин