Рассказ
Опубликовано в журнале Урал, номер 5, 2012
Марина Ахмедова
— родилась в Томске. По образованию филолог, лингвист. Автор трех книг: “Женский чеченский дневник” (2010), “Дом Слепых” (2011), “Хадиджа. Дневник смертницы” (2011). Живет в Москве.
Марина Ахмедова
Лиза
Рассказ
Лизу я увидела из окна троллейбуса по дороге в университет. Она шла в простом синем пальто, а в моде тогда были дубленки. В то время в нашем городе простое синее пальто могло рассказать о человеке только одно
— у него нет дубленки. Оправдание “дубленка не в моем вкусе” не работало, поэтому к нему никто не прибегал. Дубленка, в общем-то, и не была обычным предметом одежды. Скорее индикатором того, что ты мог себе позволить, а чего нет. Если ты не мог позволить себе дубленки, то к тебе и относились как к человеку, который не мог себе ее позволить. Зимой в нашем городе принимали по дубленке.По Лизе, несмотря на ее синее пальто, нельзя было сказать, что она не смогла бы позволить себе дубленки. То, что у нее могло бы быть их две, а пожалуй, и три, почувствовал весь троллейбус. Из-за ее ботинок. В таких
— высоких, на шнуровке, с круглыми носами и на платформе — по нашему городу еще никто не ходил. Мода на них пришла сюда только через два года, а пока все женщины носили замшевые или лаковые сапоги с заостренными носами. Их наличие или отсутствие тоже было индикатором. В тот день весь троллейбус предвосхитил моду на такие ботинки и отнесся к Лизе по-особенному — не как к человеку в пальто.Лиза была ниже маленького роста. Но не настолько, чтобы казаться игрушечным человечком. Игрушечных человечков я видела в детстве, когда ходила с мамой в гастроном, стоящий на пригорке. С пригорка я глядела на идущих внизу людей, измеряла их размер большим и указательным пальцами. Я хотела завести себе одного такого или двух. Мне казалось, что внизу
— город лилипутов. Но когда мы спускались и шли по улице, на которой еще несколько минут назад я сверху видела игрушечных человечков, то нам встречались только люди ростом с мою маму, немного выше или ниже нее. Я решила, что город лилипутов можно увидеть только с пригорка, но он исчезает, прячется, когда спускаешься к нему. Я думала об игрушечных человечках до тех пор, пока не подросла и не поняла, что они были обычными людьми, уменьшенными расстоянием. Я смотрела на Лизу из троллейбуса, и мне хотелось измерить ее большим и указательным пальцами. Я чувствовала, как во мне поднимается раздражение, — я тоже была в пальто.—
Это наша новая студентка, — декан ввела Лизу в лекционный зал и поставила в пространстве между скамьями, уходящими вверх, и доской.Лиза стояла рядом с деканом и едва доходила ей до плеча. На ней было простое синее пальто, ботинки, мода на которые пришла в наш город только через два года, а у меня не было перед ней преимущества даже в том, что я училась на первом курсе факультета романо-германской филологии. Я сидела в последнем ряду лекционного зала, смотрела на Лизу сверху, но уже знала, что стоит мне спуститься вниз, и я больше не смогу измерить ее большим и указательным пальцами.
Лиза стояла между первой скамьей и доской и казалась зажатой между ними, как между моими пальцами. Доске я отдала роль большого.
—
Лиза перевелась в наш университет. В ее городе идет война, — сказала декан.Слово “война”, едва произнесенное в лекционном зале, сразу исчезло, никого не задев. Пять его букв, будто вылетевшие из-под щелчка пальцами, растворились в воздухе или спрятались, как город игрушечных человечков. Только галочка от “и краткого” повисла над Лизой. Мне показалось, что война не касалась ни Лизиного пальто, ни ботинок,
— такая одежда не подходит для города, в котором она идет. Если бы на Лизе была дубленка, я, может быть, смогла бы представить ее героиней черно-белой ленты о том прошлом, которое, оставшись далеко позади, нас не задело и никогда не вернется, потому что мы — счастливое поколение, родившееся в то время, когда война взяла передышку. Она прошла долгий путь по той черной ленте, которую люди расстелили у нее под ногами, как ковровую дорожку, в сороковых. Она устала и теперь спала. Мы — счастливое поколение — родились в ее тихий час и можем уверенно шагать по белой полосе жизни. Когда-нибудь война снова проснется — она всегда просыпается, но не на нашей памяти. Нас она не задела в прошлом, не заденет и в будущем. Слово “война” рассыпалось на буквы в лекционном зале, буквы растворились в воздухе, осталась только галочка от “и краткого”, но и она задела только Лизу.Когда декан произнесла слово “война”, я с высоты последнего ряда увидела город игрушечных человечков, маленьких оловянных солдатиков, которые разделились на два лагеря, сходятся и расходятся в схватке, тычут друг в друга свои оловянные сабли. А по городу идет война в дубленке, ростом с меня или с декана. Идет и давит игрушечных человечков платформой своих ботинок. Сидя в последнем ряду лекционного зала, я наконец поняла, почему город игрушечных человечков прятался.
Белая полоса заканчивалась в ста семидесяти одном километре от нашего города. Война проснулась в четырех часах езды от нас, но нам не было до нее никакого дела. Мы
— счастливое поколение.Каждый день из окна троллейбуса я видела, как Лиза спешит на первую пару. Наш город был зажат между горами и морем. Зимой ветер, приходя откуда-то из-за морского горизонта, налетал на горы, ударялся о них и, не долетев обратно до воды, обрушивался на город и мстил за полученный удар. Мстил людям в пальто
— влетал в правый рукав, прокатывался по груди и вылетал через левый или спускался вниз, задирая полы, а мог спрятаться в кармане. Только дубленка спасала от ветра. Меня спасал троллейбус. Лиза шла через ветер, держа руки в карманах. Спереди пальто прилипало к ней, а сзади надувалось, и Лиза становилась похожей на колокол. Из троллейбуса я видела, как между ее спиной и пальто гуляет ветер. Однажды Лиза принесла его с собой в лекционный зал.—
Кто виноват? — спросил преподаватель, хотя лекция не была посвящена войне, проснувшейся в Лизином городе. Война никак не была связана с фонетическим явлением преломления гласных, о котором он говорил, когда вошла Лиза, неся под пальто ветер. Гласные в слове “война” не преломлялись. Не преломлялась и она сама, только укладывалась спать на время, чтобы проснуться еще сильнее, чем до сна.Преподаватель знал, кто виноват. Желтая кожа туго обтягивала его скулы и голый беззащитный череп. Кожа старая, как желтые страницы учебников по языкознанию из университетской библиотеки, которые никогда не выдавали на дом. Спустись я к нему и встань вплотную, лицом к лицу, то смогла бы увидеть на его коже буквы и строчки. А может быть, прочесть ответ на вопрос “Кто виноват?” или “Что делать?”. Тогда я еще не умела преломлять вопросы и объединять их в дифтонги
— “Что делать, чтобы не было виноватых?”. Теперь умею, но до сих пор не знаю на них ответа.Преподаватель языкознания знал, кто виноват. Знание трепетало на кончике его языка. Он поднял палец вверх, призывая тишину. Ему было сложно вырывать буквы из гама, и складывать их в слова, и искать среди них тот ответ, который он уже знал. Прошлое из черно-белых кинолент задело его, и он сам мог бы стать их героем. Он не был представителем счастливого поколения и поэтому всегда знал ответ. Но сначала он хотел его услышать.
—
Они сами виноваты в том, что пришла война.—
Виновата война — она сама приходит.Лиза выпустила ветер и пошла против него. Или ветер разгулялся под ее пальто так, что она зазвенела, как колокол.
Послушаешь Лизу, и выходит, что люди из ее игрушечно-маленького города
— не игрушки, и у них тоже есть сердце. Выходя с мамой из гастронома и глядя вниз с пригорка, я ни разу не подумала о сердце игрушечного человечка. Не попыталась представить его в форме и цвете. Легким или тяжелым. Оловянным или не очень. Отсутствующим или присутствующим. Теперь, глядя вниз, я могла нарисовать в своем воображении сердца.У Лизы сердце было похожим на свеклу
— бордовое и сочное, с ботвой сосудов наверху.У преподавателя языкознания сердце было иглой
— он жил так долго, что мог бы сыграть Кощея в какой-нибудь черно-белой ленте.Мое сердце было похоже на то, каким исковыряли откидные крышки столов лекционного зала. Оно состояло из двух полукругов и заострялось на конце. Я не забыла выкрасить его в розовый цвет. Такое же билось в моих однокурсниках. Мы
— счастливое поколение — преломляли свои сердца на две части с одним общим концом и только потом узнали, что сердце не преломляется и не дифтонгизируется. Оно всегда односоставное, бордовое, как свекла, и полое, как долгая гласная. И больнее всего его колют не стрелы, а галочки от “и краткого”.У меня уже была подруга, и это не было солидарностью людей в пальто, но я не могла позволить Лизе идти одной против целого зала, против слов, которые не совпадали с ее ответом на вопрос “Кто виноват?”. Мой ответ заключался в том, что виноват ветер, который налетает и будит, сносит игрушечные города, перекатывается под пальто у тех, кто не может позволить себе дубленки. Ветра никто не заметил, хотя он уже гулял по лекционному залу.
С этого дня по утрам мы с Лизой вместе ходили на занятия против ветра. Или ехали в троллейбусе. Я узнала, что ботинки ей прислала сестра из Москвы, а пальто
— дядя из Германии. Узнала, что рыжие волосы у нее — в отца, а он погиб вместе с Лизиной матерью. Не на войне. Лиза рассказала о матери, которая ушла с мужем в гараж прогревать мотор машины перед долгой поездкой по ветру, сказав детям: “Посижу с отцом, а вы тут сами”. Их усыпила утечка газа, и они сидели до ночи. Когда их нашли, было уже поздно. Отец Лизы был главным редактором местной газеты, и, если бы сразу после его смерти не началась война, Лиза так бы и думала, что смерть случайна.Дружба с Лизой
— мое самое яркое воспоминание. Мы были лишены многих радостей больших городов, у нас были только горы и море и мы сами, зажатые между ними. Но моя жизнь больше никогда такой не повторилась. Я не сумела вернуть прошлое, даже вырвавшись из кольца гор и моря и оказавшись в большом городе, зажатой его радостями. Я не хотела вернуть Лизу, лекционный зал, ряды скамей и преломляющиеся гласные, которые тогда играли важную роль в моей жизни. Они были мне не нужны. Но я хотела снова пережить те чувства, которых не замечала, когда мы уходили с пары и сидели в университетской столовой в ожидании, когда к нам пристанут студенты юридического факультета, которые прогуливали пары для того, чтобы прийти в столовую и пристать к кому-нибудь из нас — девушек с “факультета невест”. В столовую мы приходили только с этой целью. И только с этой целью жевали невкусные пирожки с картошкой, пожаренные на прогорклом масле. Но когда к нам приставали, мы были возмущены вторжением на территорию нашего стола, бурно протестовали, а Лиза грозилась отомстить за свою честь, даже если та не будет поругана. Она была из рода оловянных солдатиков.Скоро в нашем городе, которого я так и не назову, открылся “Пассаж”
— магазин игрушечных размеров по меркам больших городов. Но нам, не видевшим домов выше девяти этажей, он казался настоящим пассажем. Галереи торговых рядов были заполнены вещами, мода на которые уже начала отходить в Москве, но к нам она только приходила. Мы ходили туда каждый день, изучили весь товар и ценники, но таких ботинок, как у Лизы, я в “Пассаже” не нашла. Мы купили одинаковые очки в позолоченной квадратной оправе из Италии и зеленую тушь для ресниц, она не шла ни мне, ни Лизе, но мы все равно красили ресницы в зеленый цвет, потому что это было необычно. Мы с Лизой выросли в городах, где одежда была индикатором, а моду диктовал ветер. Мы еще и не были знакомы с настоящей модой, поэтому модным нам казалось все необычное.Я надела квадратные очки на нос и ненадолго смирилась с отсутствием дубленки. Очки были похожи на Лизины ботинки
— намекали на то, что их хозяин мог бы позволить себе дубленку, а пожалуй, и две. Жаль только, что очки были солнечными, и их нельзя было носить с пальто. Через несколько лет я уехала из нашего города, и в моей жизни было много пальто и дубленок, но я больше ни разу не испытала от покупки такой радости, как в тот день, когда купила квадратные очки.Лиза казалась мне модной, потому что была симметричной. Из симметрии ее челки не выбивался ни один волосок. Каждое утро она заново перешнуровывала ботинки, чтобы шнурки лежали симметрично, и отглаживала юбку, добиваясь симметрии складок.
—
У тебя пуговица криво пришита, — сказала она мне однажды. — В одежде все должно быть симметрично.—
Ты можешь представить себе войну в симметричной дубленке? — спросила я.—
Не могу, — ответила Лиза. — Война не признает симметрии.—
Почему?—
Потому что она смешная. А смех не бывает симметричным, только у роботов “ха” и “ха” выходят через равные промежутки.—
Что смешного в войне? — спросила я и подумала, что у Лизы есть еще одно преимущество передо мной — она видела войну, а я знала о ней только из черно-белых лент, в которых наши всегда побеждали, а других мне никогда не было жаль.—
Однажды вечером мы с сестрой и братом пили чай на кухне. Война уже началась. В наши окна начали стрелять. Мы поползли в коридор — там не было окон. Ползли и смеялись. Ползли и смеялись… Я видела, как летят пули. Было очень смешно, — сказала она.—
Почему?—
Потому что никого не убило…“Не “убило” кто?”
— хотела спросить я, но для того, чтобы ответить на этот вопрос, нужно было знать, кто виноват. Я не была уверена, что Лиза знала, а если бы и знала, то не стала бы говорить об этом даже мне. Или именно мне.Мы больше не вспоминали войну, которая шла в четырех часах от нас. В нашем городе ее было не видно и не слышно. Может быть, ее загораживали горы. Я предложила Лизе подняться на одну из них, может быть, не на самую высокую,
— на высокую всходить тяжело. Подняться, как на пригорок, с которого я в детстве увидела город игрушечных человечков. Мы могли бы увидеть и войну. Но Лиза не захотела. Сказала, что тот, кто ее уже видел, не захочет смотреть на нее в другой раз.Зимой Лиза уехала на каникулы к сестре в Москву. Я каждый день красила ресницы зеленой тушью. Вернувшись, Лиза привезла мне оранжевую помаду, и я ходила с оранжевой помадой и зеленой тушью на лице. Мне казалось, что так модно. Хотя признанным модником в нашем городе был только один человек
— Виталик.—
Познакомь меня с Виталиком, — попросила Лиза.Виталик жил у меня за стеной. Он был старше меня. Каждый день я слышала, как он играет на пианино, привезенном его дедом из Германии как трофей. Оно было старо-черным, с бронзовыми подсвечниками по бокам. Его желтые клавиши напоминали давно не чищенные зубы. Наверное, такие были у деда Виталика, когда он стал ветераном.
Пианино было расстроено, но Виталик все равно играл и пел тонким голосом слабого мужчины. Своей игрой он разбил мои представления о трофеях, сформировавшиеся во время чтения “Илиады”. Раньше я считала, что трофеи достаются только сильным мужчинам. Виталик был слаб настолько, что многие в городе ставили под сомнение его принадлежность к мужскому полу. У Виталика никогда не было отца, поэтому я не учла, что трофеи можно передавать по наследству.
Дверь нам открыл Виталик, окинул Лизу взглядом и, мне показалось, оценил ее симметричность. В тот день он с двумя подругами гадал на кофейной гуще. Все трое были в халатах и бигуди. Для нас с Лизой он пел высоким голосом и угощал чаем со сгущенкой.
—
Кто из них Виталик? — спросила меня Лиза, когда мы вышли в подъезд, и я больше не водила ее к нему.—
Не смей всем улыбаться, ты — не чайная роза, — Виталик часто делал мне замечания. — Появятся морщины. Лицо девушки должно быть серьезным и неподвижным.От дружбы с Лизой и Виталиком мне досталось два трофея, от которых я так и не смогла избавиться,
— неподвижность лица и симметричность одежды.Перед тем как пить чай, Виталик наносил на лицо маску. Он делал это регулярно
— три раза в день. Из огурца, из клубники, из морской грязи — в зависимости от сезона. Он сидел передо мной в байковом халате, распахнутом на бледной груди, такой же беззащитной, как лысый череп нашего преподавателя по языкознанию. Пока Виталик говорил, я часто пыталась представить его сердце, и удивлялась, почему оно не просвечивает через его слабую грудь. Я представляла сердце Виталика из яичной скорлупы. Я так верила в чайные видения, что старалась четко рассчитывать свои движения на маленькой кухне, чтобы не задеть Виталика и не разбить неосторожным движением скорлупу. Вернувшись из армии год назад, он отрастил волосы до плеч и сделал химическую завивку. Такой прически мужчины в нашем городе никогда не носили, и я даже не берусь сказать, индикатором чего она была. Где-то за морями, за горами, может быть, была мода на таких, как он, но в город, который тогда был и моим, мода на виталиков не придет никогда. У меня не было ботинок на платформе, но все же было одно преимущество перед Лизой — я знала Виталика. О нем говорил весь город. Виталик, как и Лиза, почти не ездил на троллейбусе. Ходил против ветра.Я могла бы и не узнать Виталика, если бы не его химическая завивка до плеч. Он сидел на скамейке перед подъездом, и у него не было лица. Рядом лежал обрезок металлической трубы, на нем я увидела кровь
— она же запеклась в его волосах. Он качал головой, на которой не было лица, будто его закрывал толстый слой маски из клубники.—
Убили! Убили! — на всю улицу кричала его мать — моя соседка Элла Васильевна.Она понимала то, чего тогда не понимала я, но всегда делала вид, будто тоже не понимает. Ей было легче не замечать.
Виталик был жив, убили только моду на таких, как он, и наши чаепития. Может быть, скорлупа треснула. Он долго приходил в себя, а потом к нам пришла война.
Я всегда думала, что у войны женское лицо, и одевала ее в женскую дубленку. Но к нам она пришла мужчиной
— полевым командиром из города Лизы.—
Ты оправдываешь его? — спросила я Лизу. — Думаешь, он прав? Ты молчишь, но я чувствую — ты оправдываешь его!—
Я оправдываю справедливую войну, — ответила она, а я не знала, может ли война быть справедливой. Прежде чем это понять, нужно было ответить на вопрос “Кто виноват?”.—
Война за независимость — справедлива, — сказала Лиза.Война из Лизиного города была смешна, несимметрична, справедлива, и, заснув Великой Отечественной, она проснулась полевым командиром. Я не знаю, что думали о войне женщины из роддома, взятые в заложницы оловянными солдатиками из города Лизы. Но вряд ли они назвали бы ее справедливой.
—
Если я пойму, что в тебе оловянное сердце, мы перестанем дружить, — сказала я Лизе, а она промолчала.Она не шла против ветра, когда преподаватель по языкознанию наконец сообщил нам свою версию ответа на давно заданный вопрос. Я видела, как больно галочка от “и краткого” исколола Лизу. Видела, как тяжело ей нести на себе молчание всего лекционного зала, признавшего, что виновата
— она. Лизу взяли в кольцо молчания, и она стала его заложницей на четыре долгих дня, и первые слова начали попадать в него, когда полевой командир снял тугое оловянное кольцо с женщин из роддома. Слова с “и кратким”.—
Убили! Убили! — на всю улицу кричала Элла Васильевна.Виталика нашли на пустыре за роддомом. Он повалился на носилки, которые нес для раненых женщин. В его грудь попала пуля, и он умер. Но я-то знала, что скорлупа была сломана еще до того, как он записался в добровольцы.
—
А он лежит на носилках — скрюченный, ноги под себя поджал, руки на груди скрестил. Глаза б мои не глядели… Убили… Убили…У Эллы Васильевны больше не было детей. Позже она продала пианино.
Я много думала о Виталике
— скрюченном, с поджатыми ногами и руками, скрещенными на груди. И я до сих пор не могу понять, кто виноват — война или убитая мода. Но одно я знаю точно — я не стану забираться на самую высокую гору. Я думаю о Виталике и сейчас, но стараюсь сохранять лицо неподвижным — пришло время, когда на нем могут появиться морщины. Да и я — не чайная роза.Каждое утро мы с Лизой пешком ходили на занятия
— пришла весна, и ветер утих. Кольцо вокруг Лизы ослабло, но она сама не хотела впускать в него никого, кроме меня. Я больше не пользовалась зеленой тушью.Мы ходили к подножью горы, у которой лежал наш город. Жители любили говорить, что город раскинулся, но я предпочитала видеть его у подножий лежащим, а не раскинувшимся. У меня никогда не получалось описать красоту гор. Я не знала, из каких гласных и согласных она состоит. Мне не хватало знания на кончике языка, чтобы описать ее, не хватает и сейчас. Но, поднимаясь в горы, я не хотела быть одна
— считала несправедливым любоваться ими в одиночку. Я хотела делиться их красотой, но ее нельзя было унести в кармане пальто. Мы поднимались вместе с Лизой и делили красоту на двоих. Но поднимались невысоко — боялись того, что можем увидеть с вершины. Я больше не была уверена в том, что в Лизе свекла.С детства я любила мороженое. В нашем городе оно продавалось в вафельных или бумажных стаканчиках. Эскимо мы видели только в ленте про старика Хоттабыча. Мы с Лизой часто ходили на площадь к ларьку с мороженым. Площадь была лобным местом ветра
— она заканчивалась парапетом, за которым был песок, а за песком — море, и ветер, возвращаясь после удара о горы, разбивался именно здесь. Зимой в пальто на площади было нечего делать.Здание госсовета, стоящее спиной к морю, и драмтеатр казались мне самыми большими и красивыми зданиями в городе. Большими и красивыми вообще. Когда я попала сюда через десять лет, прошла по площади, ларек с мороженым на которой сменили стандартные холодильники с большим выбором, то не заметила госсовета. Я давно отвыкла замечать здания, которые были мне по плечо.
Я спустилась к морю. Была зима, и на берегу даже не рыбачили. Новый ветер только набирал скорость
— прилетев издалека, он еще не знал, что мой бывший город каменным занавесом окружают горы, способные отразить любую силу. Не знал, что получит удар в лоб и останется здесь навсегда. Я повернулась к морю левой стороной и почувствовала, как от холода леденеет моя щека. Я стояла у самой кромки воды, боялась промочить ноги и думала о Виталике, почему-то обвиняя в его смерти госсовет. О Лизе я тогда не думала.Если я как-то и представляла себе море, а я любила все представлять в образах, то оно было мужчиной и седым. Седеть оно начинало каждый год поздней осенью, а зимой становилось оловянно-серым. Мне нравилось смотреть на него сверху
— на ледяные волны, которые поднимались выше меня и бурлили пеной. Седой мужчина злился, но я знала, что он не причинит мне вреда. Иногда мне казалось, что это море выплевывает из себя оловянных человечков — непримиримых, непоколебимых, независимых, симметричных и смешных. В нашем городе жили такие люди. И Лиза была такой же — из того же сплава, что и полевой командир. В тот день, гуляя по берегу моря десять лет спустя, я была в пальто — дубленки не в моем вкусе.Весной город цвел
— клумбами и деревьями. В Москве, в Амстердаме, в Париже весна так не пахнет. Цветочная пыльца не смешивается с морской солью, как там, а с песчаного берега не видно просыпающихся гор, а с вершины горы — молодеющего моря. Я не берусь описать и весну — она та же красота, для которой у меня нет слов. Помню только яркие краски цветов, желтые лучи солнца и воздух, наполненный спокойным ветром.Мы с Лизой пришли на площадь за мороженым во время лекции по языкознанию. Мы всегда были вместе, как одна преломившаяся гласная. Гуляя по площади, мы хотели дойти до парапета.
—
Бегите! — на площадь выбежал широкий мужчина в цветной рубашке. Ладонью он отирал пот со лба. Слизывая подтаявший пломбир с вафельного стаканчика, я подумала, что, наверное, его пот такой же соленый, как вода в море.—
Война! — закричал он, показывая влажной рукой на дорогу к университету. И слово “война” уже не рассыпалось на буквы, не улетело, не исчезло, оно повисло в воздухе, било крыльями и кричало, как чайки на море. Оно стало одной из чаек. Их крик всегда будил во мне беспокойство.Я услышала звуки выстрелов. Они были редкие и несимметричные. Мы хотели вернуться в университет и присоединиться к представителям счастливого поколения в лекционном зале, но к площади кольцом подъезжали черные бронированные машины. Из них выглядывали мужчины в черных вязаных шапочках, закрывающих лоб, торчали дула автоматов. Мужчины не были оловянными человечками и были так не похожи на Виталика.
Из машин стреляли
— пока только в воздух. На небе не было ни солнца, ни луны, ни туч, ни облаков, ни чаек, и я не понимала, кого они хотят расстрелять.Лиза дернула меня за руку, и мы побежали к соснам, держась друг за друга. Сосны всегда стоят коротким рядом на площадях маленьких городов перед зданиями особого значения. Прячась за толстым стволом, я подумала, что сосна
— единственное дерево, которому подошла бы дубленка. Я не знала, кто эти мужчины с автоматами и почему они стреляют в воздух. Может быть, они хотели ввести моду на пальто, а для этого нужно было сначала расстрелять ветер? Но почему они делают это весной, когда ветер утих и мужчины могут ходить в одних рубашках — цветных или однотонных, но точно не в таких, как у Виталика?—
Перестань есть мороженое! — закричала на меня Лиза. — Выбрось его!В моей голове все смешалось
— ее крик, крик чаек, крик пуль. Но я не перестала есть мороженое. Я — представитель счастливого поколения — видела, как летят пули по ту сторону сосен. У меня по-прежнему не было ботинок на платформе, но одним преимуществом у Лизы стало меньше.—
Тебе смешно? — спросила я у нее.—
Будет, если поползем к университету, — ответила она.Вечером мы узнали из газет, что группа мужчин в подчинении местного авторитета взяла штурмом здание госсовета. Они не были связаны с оловянными человечками из Лизиного города. Война не пришла, до нее по-прежнему оставалось четыре часа езды.
—
Идите туда, — к нам подошел мужчина, лоб которого был спрятан под черной шапочкой. Автоматом он показал на дорогу к университету. Больше он не сказал ничего.Еще больше боясь ослушаться, мы, взявшись за руки, пошли одной преломленной гласной через ряды машин, которые все подъезжали и подъезжали, а я все ела и ела мороженое, пока не доела его до конца. Для нас из машин стреляли в воздух
— нас не хотели убить, нет, просто смеялись над нашим страхом. У меня было много страхов, но Виталик над ними не смеялся никогда. Война была смешной, но смеялись не мы.А потом снова был “Пассаж”, море, “Студенческая весна”, КВН. Снова была оранжевая помада, и я радовалась тому, что наступил сезон, когда я могу носить солнечные очки
— мои очки в золотой квадратной оправе.Во время прогулок я часто покупала мороженое
— по стаканчику для себя и для Лизы. Лиза выбрасывала свое в море и крутила пальцем у виска, когда я говорила, что седой мужчина не любит пломбир.—
Не могу видеть мороженое, — сказала она однажды. — Не могу видеть, как ты его ешь…Летом Лиза снова уехала к сестре и вернулась к началу учебного года. Все пошло по-старому
— оранжевая помада, писатели первой половины девятнадцатого века, прогорклые пирожки в столовой, прогулки и пальто. А в октябре — по-новому.—
Убили! — кричала на меня Лиза, стоя на ветру. — Убили! Убили!Она сама была виновата в том, что я ничего не могла понять. Лиза ни разу не заговорила о том, что в игрушечном городе остался ее брат.
—
Он увидел женщину с коляской и выбежал из подвала! Стреляли! Она бросила коляску, а он не добежал — убили, убили, убили!Лиза держала раскрытые ладони у лица. Она измазала лицо оранжевой помадой, а из глаз потекла зеленая тушь. По ее щекам несимметрично поползли зеленые бороздки, и я подумала, что, увидь она себя в зеркале, ей бы не понравился такой непорядок.
Ветер подхватил рыжие волосы Лизы и так долго их трепал, что, наверное, пересчитал каждый волосок. Ее брат был диктором на радио. В коляске были вещи. Лиза не хотела уходить, она стояла на ветру в расстегнутом пальто и кричала: “Убили!” Почти как робот.
Я устала от крика в оба моих уха. В одно постоянно кричала Элла Васильевна, в другое
— Лиза. Они кричали одно и то же слово, и такое же мне слышалось в крике чаек, когда я ходила на берег. Счастье больше не повторилось.Лиза уехала. Сначала в Москву, потом в Германию. Убежала дальше от войны. Между ними протянулось расстояние в четыре часа езды на автобусе, двое суток на поезде и три на самолете. Она не пришла попрощаться.
Я шла по железнодорожной платформе в расстегнутом пальто и не обращала внимания на ветер. Я нашла Лизу у зеленого вагона. И снова у нее было преимущество.
Лиза ела мороженое в вафельном стаканчике.
—
Надень очки, — сказала она, когда увидела мои глаза без туши.Я вынула из кармана пальто солнечные очки и надела их, хотя был сезон дубленок. Я не стала говорить Лизе о том, что внутри нее нет свеклы.
Лиза стояла у открытой двери медленно уходящего поезда и не махала мне рукой. Она ела мороженое. А я не шла, как в кино, за поездом по платформе. Долгая гласная натянулась между нами резинкой. Ее разорвал уходящий поезд, и она больше не повторилась даже в долгом крике чаек. Я стояла на платформе в расстегнутом пальто и смотрела, как расстояние превращает Лизу в игрушечного человечка. Я снова могла измерить ее большим и указательным пальцами.