Рассказ
Опубликовано в журнале Урал, номер 3, 2012
Андрей Коряковцев
— родился в 1966 г. в г. Кирове. С 1990 г. — житель г. Екатеринбурга. Историк, кандидат философских наук, доцент. Член Союза российских писателей и Московского клуба афористиков. Работает в УрГПУ. Проза и публицистика публиковалась в журналах “Урал”, “Свободная мысль”, “СОЦИС”. Лауреат региональной премии “Книга года — 2008”. Автор двух научных монографий.
Андрей Коряковцев
Костер на пустыре
Рассказ
На этой планете стрелять опасно прежде всего для самого стрелка: пули по неизвестной причине всегда возвращаются обратно.
Из ЖЖ Олега М. по прозвищу Руст, историка, ассистента кафедры истории Средних веков N-ского госуниверситета
1
В отличие от всех остальных ее “бывших”, как она подчеркнуто небрежно выражалась в разговорах с подругами, хотя на самом деле у нее когда-то был всего один робкий ухажер, этот приглашал ее не в клубы или в кино, а на городские пустыри. Лучше сказать, даже не приглашал, а просто сообщал, сталкиваясь с ней случайно в университете или на улице: “Я иду сегодня за объездную”. И она кивала головой.
Так они облазили все пустыри Города.
На пустырях ее охватывало чувство удивительного покоя. Она словно бы залезала на высокое-превысокое дерево и глядела с него вниз, на свои повседневные дела и проблемы, которые с такой высоты казались ей маленькими и смешными. С тех пор она сама себе казалась маленькой и смешной, когда участвовала в них. Здесь же, на фоне зеленых далей и среди непривычной тишины, перемешанной с жужжанием насекомых и птичьим гамом, ее жизнь приобретала какое-то странное, непонятное измерение, как будто она принадлежала чему-то большему, нежели вечно ругавшиеся друг с другом родители, навязчивые преподаватели или компания глупых подруг. Наконец, она стала с нетерпением ждать, когда он найдет ее в коридоре универа и привычно скажет: “Сегодня я иду за объездную”.
Эта объездная, казалось, объезжала все: и родительские скандалы, и долги по сессии, и постоянные денежные долги… Поэтому она всегда с готовностью кивала головой. Эти прогулки стали ей привычны и необходимы. Они встречались на остановке, шли, болтая, и замолкали только на пустырях, где каждый занимался своим делом: он, сидя на пне, стучал по клавишам ноутбука или что-то рисовал в блокноте остро отточенным карандашиком, она, стараясь ему не мешать, ходила вокруг и наблюдала за птицами, стрекозами и бабочками.
Один из пустырей ей особенно нравился
— единственный, находившийся в самом городе. Он был ближе всего к дому, и, может быть, поэтому они посещали его чаще, чем другие. До него можно было доехать на троллейбусе, а потом долго идти через дворы между гаражами и деревянными двухэтажными бараками, в которых жили молчаливые, мрачные люди. Река здесь делала неожиданный изгиб, ломавший прямолинейную простоту градостроительных планов. Сразу за бараками и гаражами начинались густые кусты. Между ними вилась узкая тропка, приводившая на грунтовую площадку, очень удобную, как однажды он заметил, для посадки вертолетов. За площадкой сквозь всклокоченные заросли черными пятнами виднелась река, а за рекой тянулись корпуса заброшенного завода, который он почему-то называл “Бразилией” (был такой фильм, только она его не смотрела).Как-то бродя вдоль берега, в то время как он привычно склонялся над ноутбуком, она подумала, что почти совсем не знает своего нового друга. Его зовут Олег, друзья называют его Рустом, он работает ассистентом на какой-то исторической кафедре
— вот и все, что ей о нем известно. Чем он еще занимается? О чем он пишет? Что рисует? Где пропадает неделями? Обо всем этом ей вдруг захотелось у него спросить, но она не посмела. “Пишет и пишет себе. Ничего особенного”, — подумала она и бросила камень в воду, вспугнув уток. А на обратном пути спросила его в первый раз, как бы между прочим: “Руст, когда мы снова еще сюда придем?” Он пожал плечами и ответил: “Пока не знаю, Кира, совсем не знаю”.Через несколько дней она увидела его в коридоре истфака, разговаривающего с пожилым, но еще молодящимся профессором бескомпромиссно благообразного вида. Точнее, говорил профессор, энергично кивая головой и взмахивая руками, а Руст слушал его с непроницаемым лицом. Заметив Киру, Руст знаком попросил подождать. Через некоторое время профессор, услышав его ответ, который Кира не разобрала, вдруг подскочил и крикнул на весь коридор: “Да вы нигилист! Нигилист!”, затем резко повернулся и скрылся на кафедре, громко хлопнув дверью. Кира заметила, как Руст побледнел. Она шагнула к нему и услышала, как он шепнул вслед старику, чуть заметно пожав плечами: “Над Арканаром
— безоблачное небо”.— Что случилось, Руст?
— Ничего не случилось. У меня только что накрылась аспирантура.
— Не берут?
— Берут, только мне туда идти уже противно. Ладно, не будем об этом. Сегодня вечером я иду на пустырь. Тот, ближний. У меня много чего произошло. Потом расскажу. Созвонимся в семь. Пока.
И он ушел так быстро, словно ему было противно здесь оставаться.
2
Они встретились на остановке поздно вечером. За спиной Руста был рюкзак. Взяв Киру за руку, он молча и быстро провел ее сквозь спящие дворы. Она заметила, что он был встревожен.
На пустыре было удивительно светло. Сияла полная луна, и небо было в звездах. Между тополями, растущими по краям пустыря, стремительными молниями часто проносились летучие мыши. За журчащей на перекате рекой раскинулись темной массой тихие заводские корпуса на фоне цепочек городских огней. Руст снял рюкзак и произнес:
— Сегодня я ночую здесь, в палатке, а завтра уеду. Я попрощаться тебя позвал. Давай посидим.
— А что случилось?
— Случилось то, что меня ищет полиция.
Он вытащил из рюкзака палатку защитного цвета и начал ее ставить на грунт.
— За что? — спросила Кира испуганно.
Руст не ответил.
Разжигать костер они не стали.
Когда палатка была поставлена, он расстелил около нее пенки и лег на одну из них.
— Смотри, как красиво, — кивнул он в сторону завода. — Красиво и таинственно. Похоже на старинный замок.
— Да… — рассеянно произнесла Кира. — Надолго ты уедешь?
Руст снова не ответил. Погрузившись в какие-то свои мысли, он молча достал из рюкзака бутерброды и термос. Кира разлила горячий чай в пластиковые стаканы, и они стали ужинать. Наконец она не вытерпела.
— Да блин, Руст! Я ничего не понимаю! Ты зовешь меня ночью прощаться и ничего не рассказываешь! Ну, прощай тогда, я пошла.
Кира действительно собралась встать и уйти.
Он поперхнулся, схватил ее за руку и произнес сквозь кашель:
— Подожди. Извини. Не уходи пока.
Прокашлявшись, он продолжил.
— Я был участником подпольной группы, сайт ей делал. Группа готовила теракт.
— Ты готовил теракт? — переспросила она сдавленным голосом.
— Нет, не я. Я-то как раз был против. Но там, — Руст голосом выделил это слово, — в этих деталях разбираться не будут. На днях арестовали всех этих ролевиков, переключившихся со Стругацких на Бакунина. За мной, наверное, придут позже, но я не хочу дожидаться.
Они помолчали.
— Я даже рад, что все это дерьмо кончилось. Но ты спроси, против кого, точнее, против чего замышлялся теракт. Спроси, спроси…
— Ну?
— Они хотели взорвать памятник Столыпину. Тот, новый, на площади…
— Но это же глупо!
— Да не более глупо, чем снести в девяносто первом Дзержинского на Лубянке. Им можно, нам нельзя? Так парни и рассуждали.
— Дураки, — выдохнула Кира.
— Те, кто памятник царскому министру поставил, думаю, не умнее были. — Руст усмехнулся и сказал, как будто процитировал: — Хотите возродить самодержавие? Получайте р-р-р-революционеров. Хотите капитализм? Получите кризис и забастовки. Нет, они хотят самодержавие без революции и капитализм без кризисов, — и добавил, понизив голос:
— При этом они еще левых обвиняют в утопии…
Кира вздохнула, а Руст продолжил:
— В общем, глупость одних — это реакция на глупость других, ибо глупость ничего, кроме глупости, породить не может. Вот такой расклад, — заключил он.
Они помолчали. На территории мертвого завода что-то грохнуло и заскрежетало, на мгновение там рассыпались огни, но вскоре снова стало тихо. Кира немного подвинулась к Русту. Тот дожевывал бутерброд и допивал чай.
— Я ничего в этом не понимаю, но мне тебя жаль. Куда ты поедешь?
— Да некуда ехать, в том-то все и дело… Может, я и зря испугался, когда узнал, что наших взяли… Но испугался. Потому и пришел сюда. Здесь спокойно. А ты знаешь, что это за место?
— Нет.
— Это ядовитое место. В советское время здесь был химический завод. В пятидесятые на нем произошел взрыв. Как раз здесь, где мы сидим. С тех пор здесь ничего не строят, развалины только убрали, площадку выровняли. Завод закрыли, за рекой — его старые пустые корпуса.
— Так здесь ядовитый воздух?
— Уже нет. Здесь только жить вредно, почва глубоко всякой гадостью пропиталась. Вплоть до грунтовых вод. А так, посидеть, — ничего.
На них снова опустилось облако молчания. Они сидели и смотрели вперед, на черную массу, видневшуюся за кустами и рекой. Редко-редко там вспыхивал и сразу же гас огонек.
— Кто-то там есть, — прошептала Кира.
— Может, охрана? Хотя что там охранять? Давно все растащили уже… Скорее всего, бомжи.
Она еще ближе придвинулась к нему, и он накрыл своей ладонью ее ладонь, на которую она опиралась. Они сидели так долго, что Кира, положив голову ему на плечо, стала дремать. И сквозь дрему она услышала, как он неожиданно сказал:
— Я вот что решил: никуда я не поеду. Спрячусь пока на заводе. Пережду. Будешь ко мне приходить?
— Буду, — ответила она, не открывая глаз.
— Завтра на “платформе” митинг будет. Как бы туда пробраться незаметно? — задумчиво произнес Руст, но Кира уже его не слышала, она спала.
…Вокруг них на тысячи километров укладывались спать, ворочались во сне или уже просыпались миллионы русских и нерусских людей. Словно кто-то всесильный нажал на паузу, и страна замедлила свой бег на месте, переводя дыхание.
Совсем недавно, во время начавшегося кризиса, Россия внезапно обрела правду о себе и о мире. Правда эта оказалась такова, что привела в движение новое поколение. Оно, в отличие от своих отцов, хотело не веровать, а действовать.
История России на новом витке стала повторять свои старые, выстраданные сюжеты.
3
Петр Алексеевич Ламышев
— бывший рабочий-металлург, революционер, член ВКП(б) с 1915 года и красный командир в Гражданскую, капитан артиллерии в Великую Отечественную, зэка № … по 58-й статье, реабилитированный после XX съезда, пенсионер союзного значения — умер в 1962 году в возрасте 83 лет. Через десятилетие его возродили, одели в шинель из красноватого гранита, водрузили на голову папаху с лентой по диагонали и поручили работать памятником на центральной площади Города, которая официально называлась Площадью всех русских революций и которую народ называл “платформой”.Работа была легкая. Стой себе да глазей на то, что творится вокруг. Творилось, конечно, разное, да такова жизнь (рассуждал Петр Алексеевич): есть в ней не только хорошее, но и плохое. Все бы ничего, да только голуби… Но и эта проблема решалась. Не так часто, как хотелось бы, но все-таки рано или поздно по стремянке заползали на него комсомольцы и стирали мокрыми тряпками непотребное с папахи.
Совсем непонятное и противное стало происходить в конце восьмидесятых, когда пропали одни комсомольцы, а другие по левую и по правую руку построили киоски, продававшие алкоголь и шоколадки. Но и это еще ничего: киоски через несколько лет убрали. А потрясен по-настоящему Петр Алексеевич был, когда в начале две тысячи десятых возвели как раз напротив памятник царскому министру Столыпину, повесившему его старшего брата в 1906 году. Так и стояли с тех пор на Площади всех русских революций друг напротив друга, глаза в глаза, два памятника
— царскому министру и большевику-революционеру. Революционер сжимал несуществующую винтовку, министр — чуть склонил голову в тяжком раздумье о судьбах российского самодержавия.Терпел, терпел Петр Алексеевич, да и не выдержал. Однажды ночью, когда площадь совсем обезлюдела, он, кряхтя и едва не уронив с головы гранитную папаху, сошел с пьедестала и, с непривычки покачиваясь и тяжело ступая, направился к министру. Ему было что сказать.
Подойдя, Ламышев прочел огромные слова, начертанные у ног министра, обутых скульптором в щегольские ботинки: “Нам не нужны великие потрясения. Нам нужна великая Россия. П.А. Столыпин”.
— Да кто бы уж говорил про великую Россию, так только не ты… — проворчал Петр Алексеевич. — Мы Гагарина в космос запустили, а ты только рабочих вешал.
Столыпин молчал.
Ламышев, прищурившись, вгляделся в ботинки и штаны министра.
— Да… — протянул он. — А ведь не бронза это, Петр Аркадьевич. Сплав дешевый. Сэкономили на тебе, барин. Это я как металлург говорю.
Столыпин издал чуть слышный скрежещущий звук, поднял голову и произнес:
— Да знаю я. Заказчик, мэр местный, договорился с заводчиком, принял брак, а разницу от сделки они себе в карманы положили. Ворюги. Все знаю. Зачем пришел? И так тошно.
— Слазь, поговорим.
— Да вот еще. Говори так, мужик.
Ламышев уперся гранитными руками в постамент, на котором возвышался Столыпин, и легонько его потряс. Тот испуганно крикнул, а Петр Алексеевич спокойно произнес:
— Слазь давай, не то скину. Проржавеешь весь скоро, кукла жестяная!
Столыпин вздохнул, сел на камень и, опираясь на руку Ламышева, осторожно спустился на землю.
— Только не упрекай меня ни в чем. Я уже не царский министр, а памятник. Что было — то было. Забудь.
— Да вижу, что ты уже только жестянка дешевая. Не ругаться я с тобой пришел, а спасти. Взорвать тебя хотят.
Столыпин удивленно уставился на Петра Алексеевича.
— Меня? За что? Меня и так уже убили, а сейчас еще и взорвать хотят? Опять нигилисты?
— Возрождали тут все твоим же именем — вот и возродили… Взорвать хотят, потому как ты, дескать, символ нового режима. Третьего дня стою я, замечаю парней. Вокруг тебя они ходили — видел, наверное? Все измеряли. Потом ко мне отошли. Обсуждали, как и куда взрывчатку подкладывать. Эх, да неопытные! Да и взрывчатку еще не додумались, как сделать.
— Да ты бы им подсказал, у тебя опыт большой, — вставил Столыпин.
Ламышев сделал вид, что не расслышал.
— Тебя-то, жестянку, мне не жаль. А парней найдут и посадят. Молодые еще. Вот их — жаль.
— А нигилистам туда, в Сибирь, и дорога! — проворчал Столыпин.
— Ну ты, говнюк, когда человеком был, и так туда кучу народу отправил. Сейчас хоть, жестянкой став, поступи по-человечески. Сам же посуди: кому ты сейчас нужен? Буржуям, которые тебя из бракованной болванки заказали?
Столыпин помолчал и протяжно произнес:
— Сыро-то как, мужик… Будь я человеком, кости бы ныли стариковские.
— Вот и поступи, наконец, по-человечески. Уходить тебе надо отсюда. Да и я с тобой уйду, пожалуй. Отжили мы свое.
— Уходить? Куда?
— Куда глаза глядят. Это ведь неважно. Уйти, и все. Не к месту мы сейчас тут. Памятники должны помогать людям, а мы — мешаем, о прошлом напоминаем. Пока они живут прошлым — не знают они настоящего и будущего не имеют. А без будущего как жить? К чему стремиться? Как вообще что-то делать, если у тебя нет будущего? Какой смысл?
— Вот философ нашелся, — фыркнул Столыпин.
— Я вчетверо дольше тебя здесь стою. Такого насмотрелся за последние годы, поневоле философом станешь… Короче, наше дело стариковское — уйти самим, пока нас не заставили это сделать.
— Когда уйти?
— Сейчас. Прямо сейчас.
Столыпин тряхнул головой, огляделся вокруг и одернул металлическое пальто.
— Да, может, ты и прав, мужик, ох…
Они медленно, вразвалку пошли через площадь к проспекту. На пути им попался “Лексус” директора местного банка. Столыпин начал его обходить, но Ламышев прошелся прямо по “Лексусу”, безжалостно смяв его, как консервную банку. Та же участь постигла все иномарки, встреченные по пути красным командиром. Площадь наполнилась истошным воем автомобильных сирен и металлическим скрежетом. Петра Алексеевича это только развеселило, и он вполголоса запел какую-то песню, которую пел лишь в годы своей революционной молодости. Даже Столыпин не удержался и двинул напоследок ботинком по случайно подвернувшемуся ему под ноги авто. Это оказалась старенькая “четверка” инженера Сереги Павлова, приезжавшего из области в банк за кредитом, но не успевшего из-за пробок до закрытия касс и ушедшего ночевать к другу, живущему в центре. “Четверка” взвизгнула и замолкла, уткнувшись с глухим стуком в каменный парапет.
Дойдя до начала проспекта, Петр Алексеевич остановился, а вслед за ним и Петр Аркадьевич. Перед ними светилась витрина нового ювелирного магазина “Русские сокровища”.
— Да здесь же всегда был “Букинист”! — воскликнул Ламышев. — Вот тебе, холера!
И он с размаху двинул гранитной рукой по витрине, а Столыпин с силой пнул стоявшую на тротуаре урну так, что она влетела в образовавшуюся дыру, рассыпав мусор на разложенные на стеклянных прилавках драгоценности.
С чувством выполненного долга старики погрохотали по спящему проспекту, разгоняя собак и редких прохожих. Ламышев смотрел на погруженные в темноту спящие дома и со злостью думал: “О, русское смирение, бессмысленное и беспощадное!”
Постепенно проспект превращался в заурядную городскую улочку, обставленную с обеих сторон “хрущевками”, пока наконец не уперся в пологий песчаный берег реки, за которой едва угадывались во мраке заводские корпуса.
— Это Биохиммаш, — сказал Ламышев. — Работал я тут после пенсии, еще до взрыва на нем… Нам до рассвета все равно из города не выйти, нечего народ пугать. Там переждем день.
И он вступил в воду.
Столыпин издал жалобный звук.
— Мне в воду никак нельзя, Петр Алексеевич! Никак!
Ламышев вздохнул, вернулся на берег и аккуратно усадил Столыпина себе на шею.
4
Григорий Юсуфов, старший лейтенант ФСБ, крепко спал за рабочим столом в кабинете оперуполномоченных. Он положил голову на собственный кулак и видел сон про давно желанный, но недосягаемый отпуск, когда раздался телефонный звонок. Зажигать свет он не стал, а сразу взял трубку, другой рукой протирая глаза, а потом
— поправляя бумаги на столе.— Старший лейтенант Юсуфов слушает!
— Чем занимаешься, лейтенант? — вкрадчиво спросила трубка.
— Привожу в порядок документы по делу о готовящемся взрыве памятника Столыпину, товарищ полковник!
— Молодец. Группу взял?
— Да. Только троих. Четвертый в бега ударился, тот, который сайт им делал.
— По какой статье их вести будешь?
— Вандализм. Пока.
— Так вот слушай. Мне поступила экспертиза изъятой у них начинки. Это йогурт какой-то, а не взрывчатка. Сила у нее — два пистона. Плохо химию пацаны учили. А теперь подойди к окну. Что видишь?
Старший лейтенант, чуя недоброе, подошел к окну, выходящему на центральную площадь Города.
— Что видишь, спрашиваю?
— Темно, товарищ полковник, ночь, а я на двенадцатом этаже.
— Знаю, что ночь. Что видишь на “платформе”?
— Машины стоят… Точнее… — у лейтенанта округлились глаза от увиденного, и он замолчал.
— Дальше, спрашиваю, что видишь, говори! — властно потребовала трубка.
У лейтенанта все похолодело внутри.
— Оооооо!
— Ну! Где памятники?
— Памятников нет на месте, товарищ полковник! Постаменты есть, а их — нет.
— Знаю, что нет! — рявкнула трубка. — Ты мне скажи, где они, если даже следы взрыва отсутствуют?
— Не могу знать!
— Так, — продолжила трубка спокойным, холодным тоном. — Определимся. Памятников нет. Следов взрыва нет. На “платформе” — гора развороченных машин. Никто ничего не видел, хотя все это возникло сегодня ночью. Начинки, по сути, нет. Что будешь предъявлять арестованным?
Лейтенант не успел собраться с духом для ответа, как трубка сухо произнесла:
— Ладно, не отвечай, лейтенант, все равно ведь не знаешь.
— Так точно!
— Пацанам предъявишь хулиганку, завтра же утром выпусти. Все равно у тебя против них ничего нет, кроме чепухи “В контакте”. Кто в двадцать лет не хотел изменить мир? Это все шантрапа. Революционеров за сорок — вот кого стоило бы нам опасаться и отслеживать, так где ж они? Их нет. И не будет, — трубка помолчала и строго произнесла:
— Понял меня?
— Так точно!
— Теперь о памятниках. Завтра на “платформе” с утра будут журналисты, потом — несанкционированный митинг. Что народу скажет полиция? Люди соберутся, а памятников — нет! Скандал.
— У меня уже родилась версия. Это биохиммашевские.
— Биохиммашевские у нас под мэрией. Еще версии?
— Сельхозмашевские.
— Эти — под губернатором. Еще?
— Зеленковские.
— Правильно. Теперь в точку. Хвалю. Поработай над уликами. У этих — они всегда есть.
Сердцебиение лейтенанта стало приходить в норму.
— Так. Определимся. Старший лейтенант Юсуфов! Чтобы к утру был готов отчет о проделанной работе по делу о пропаже памятников с Площади всех русских революций, она же — “платформа”. Понял меня?
— Так точно, товарищ полковник!
— Все, действуй!
Трубка заныла однообразными гудками, и лейтенант не спеша, стараясь сосредоточиться на новой задаче, вернулся за стол. Включил компьютер, дождался загрузки программ и начал бешено стучать по клавишам.
5
Руст и Кира проснулись с первыми лучами солнца. Быстро убрав палатку и перейдя речку по блестящим скользким камням, они пошли вдоль заводского забора к проходной. Из фанерного домика раздавался оглушительный храп охранника. Сквозь мутное окошко было видно его азиатское лицо с густыми бровями и одноразовый стакан у самого носа.
— Салям алейкум! — крикнул ему Руст, помогая Кире перелезть через опущенный шлагбаум, и добавил вполголоса: — Там, на задках, есть огромная дыра в ограде. Будешь потом там проходить. Я тебе покажу, где это.
— Хорошо, — ответила Кира. — А теперь куда?
— Вперед!
Они углубились в лабиринт цехов. Вдоль заводской улочки с обеих сторон по стенам из красного кирпича, между черных высоких окон, большая часть которых была без стекол, ползли, уходили в небо, под землю, врезались в стены зданий, словно гигантские лианы, трубы — бетонные, металлические, облаченные в жесткую ткань с торчащими кусками стекловаты и без нее.
— Я впервые здесь. А ты здесь бывал? — озираясь вокруг, спросила Кира.
— Да. Я тут в детстве все уже облазил. Сейчас завернем за угол. Там будет заводская контора. В ней осталась кое-какая мебель, и там можно жить.
— Мебель-то, поди, уже давно утащили…
— А вот мы и позырим.
Дверь в контору была открыта нараспашку и висела, готовая вот-вот упасть.
— Смотри! — Руст указал на сломанный косяк в том месте, куда должен входить затвор замка и где сейчас топорщилась белесая щепа. — Дверь-то взломали совсем-совсем недавно.
Они вошли в помещение и в нерешительности остановились у лестницы, ведущей вверх.
— Как тихо… — прошептала Кира.
Не говоря ни слова, Руст взял ее за руку, и они стали бесшумно подниматься. Когда они были уже на втором этаже, до их слуха из комнат долетели слова, произносимые старческими голосами.
— Говорил я тебе, что здесь бомжи живут, — прошептал Руст. — Тссс… Давай послушаем.
— А я на родину к себе пойду, — говорил густой, низкий голос. — В деревню под Пермью. Тамока у меня родители да братовья на кладбище лежат. Стану там и буду стоять до скончания времен. Лес кругом, птахи поют лесные, не то что эти голуби городские курлычут, засранцы… Хорошо!
— Везет тебе, мужик! У тебя родина близко. А я в Германии родился… — ответил кто-то голосом дребезжащим, простуженным и высоким.
— Так ты немчура, что ли?
— Нет, русский я. По воспитанию русский. Маман просто в Саксонии отдыхала у родных, тогда и родился. А до Германии мне не дойти. Да и не нужен я там никому…
— Да! Нужен ты только мэру для престижу, да и тот на тебе заработал. А в Германии-то тебя сразу на переплавку сдадут, даром что бракованный!
Раздался хохоток, прерванный тоскливым, дребезжащим вздохом.
— Так пошли со мной, не побрезгуй Россией-то! Рядом стоять будешь.
— А то и правда, мужик, а то и правда, ох!
Снова стало тихо. Через минуту Руст прошептал:
— Давай накормим стариков? У нас еще осталось…
Кира кивнула, и они вошли в комнату, из которой доносились голоса.
6
Секретарша из соседнего отдела неслышно зашла в кабинет оперуполномоченных, увидела привычно вздремнувшего за столом Григория и положила около его головы, на компьютерную клавиатуру, сводку, подводящую итоги думских выборов. Григория она решила не будить, зная наверняка, что он и так скоро проснется. Действительно: не прошло получаса, как тот пошевелил носом, чихнул и открыл глаза.
Первое, о чем он вспомнил, это было: сегодня огласят результаты выборов, и тут же увидел листок с их итогами. Пробежав его глазами, он ахнул. Две главные партии страны набрали абсолютно равное количество голосов. “ЦИК рехнулся. Уж не могли дело довести до ума. Сейчас жди кровавых соплей, а мы, как всегда,
— крайние”, — поворчал мысленно он, достал из ящика стола бинокль и, потягиваясь, подошел к окну. С высоты двенадцатого этажа площадь была как на ладони. С утра там поработала техника, и все битые машины были убраны. У пьедестала, где еще недавно стоял памятник Ламышеву, копошились представители одной думской партии с красными флагами, а напротив, у пьедестала бывшего памятника Столыпину, собирались ее противники с российскими триколорами. Судя по воинственному гулу, те и другие считали себя победителями. С востока на площадь вливалась колонна православных хоругвеносцев, с запада на нее вступал отряд бритоголовых боевиков в черных бомберках из запрещенной партии национал-интернационалистов. Их вела высокая девушка, несущая красное знамя с черной звездой. Увидев их, Григорий улыбнулся: “Красиво ходят, черти”.Недалеко от площади уже дежурили “пазики” с омоновцами. Рядом стояла вся остальная годная для таких случаев спецтехника. Площадь окружали полицейские, не торопясь, но и не медля.
Все это происходило в странном диссонансе с жизнью остального города. Вокруг площади ходили как ни в чем не бывало, позвякивая, трамваи, грузно маневрировали старенькие “Икарусы” и шнырял более мелкий транспорт. Спешащие по своим делам люди огибали, ворча, пространство “платформы” по узким тротуарам, и лишь немногие останавливались поглазеть, что будет дальше. На балконы ближних домов высыпали обыватели и, опираясь на перила, с холодным любопытством смотрели вниз. У некоторых в руках были сотовые телефоны с камерами или фотоаппараты, у других
— банки с пивом. Над всем этим посреди голубого бездонного неба неслышно смеялось солнце, медленно разогревавшее воздух.С высоты двенадцатого этажа Григорий не мог видеть трех пацанов, стоявших на площади, но не смешивающихся ни с одной из групп. Это были выпущенные по его распоряжению из КПЗ сегодня рано утром несостоявшиеся взрыватели политических символов.
— Кто знает, где Руст? — спросил один из них со следами ирокеза в небрежно подстриженных волосах.
— Я позвонил ему сразу же, как мы вышли. Вне доступа, — ответил щуплый парнишка с подвижным костлявым лицом. — А вот где Столыпин? И Ламышев? — удивленно спросил он, кивая на пустые пьедесталы, возвышавшиеся над толпой.
— Да говорят, зеленковские сегодня ночью их увезли. Потому и мы на свободе. Улик-то нет, а журналисты дело про нас уже начали раскручивать.
— Зеленковские? Зачем? Я понимаю — Столыпина можно в утиль, а Ламышева-то зачем?
— Да хз.
— Площадь окружена, — озираясь вокруг, произнес наконец третий, коренастый, с очками, сидящими криво на толстом этническом носу. — Будет драка, но это — не наша война. Не хочу я получать пендюлей ни за национал-интернэшников, ни за думских. Предлагаю выйти за оцепление.
Все трое, не обсуждая сказанного, направились к началу проспекта, туда, где еще зияли битые витрины “Русских сокровищ”. Парни свернули на бульвар, залезли на чугунную ограду и стали наблюдать за происходящим.
А на “платформе” как будто поставили четыре рояля друг напротив друга, и каждый сидящий за инструментом музыкант начал выводить свою партию, остервенело ударяя по клавишам. До ушей парней доносились только отдельные фрагменты звучащих мелодий. Со стороны бывшего памятника Ламышева громче всего слышалось про Советский Союз и ЖКХ, со стороны столыпинского пьедестала — про свободы и модернизацию, про славные вековые традиции и необходимость крепить народное единство. Те и другие уверяли друг друга, что результаты выборов сфальсифицированы. Одновременно со всем этим с восточной и западной сторон доносилось: “духовность”, “нация”, “русское национальное величие”, “высокий долг”, “русский народ”… Все это накладывалось на остальные городские звуки, и в результате получалась славная, веселая, оглушительная какофония, участники которой не слышали не только друг друга, но и самих себя. Тем более им было не услыхать крохотного пожилого полицейского с брюшком, который, пытаясь играть роль дирижера, встал посередине площади и требовал в мегафон прекратить митинг и разойтись по домам. На него никто не обращал внимания. Безуспешно поорав и почти надорвав глотку, он вынул рацию, что-то спокойно и негромко произнес в нее и быстро ретировался за полицейскую цепь. Из “пазиков” начал выходить и строиться ОМОН — быстро, четко, уверенно.
Григорий из своего окна отчетливо видел их построение. “Ну, сейчас начнется…” — подумал он и решил отойти, но случайно бросил взгляд в ту сторону, откуда явились хоругвеносцы. Внутри его похолодело. Сквозь цейссовские окуляры он увидел, как к площади, перекрыв движение транспорта и сминая пешеходов, текла толпа раздетых по пояс парней с битами. “Зеленковские”, — мелькнуло в голове у Григория, и он метнулся к телефону.
7
Тройка друзей Руста не видела приближающихся зеленковских, и никто их не видел на площади, даже те, кому по должности полагалось видеть все. Никто их не видел, и никто их не ожидал. Они накрыли собой ничего не понявших и оглушенных хоругвеносцев и остановились прямо напротив национал-интернационалистов, которые сразу же замолчали и насупились. Зеленковские угрюмо поглядывали на окружавших их доходяг, те
— исподлобья смотрели на них. Тотчас же притихли и все другие группы на “платформе”, лишь ОМОН по инерции продолжал медленно продвигаться по направлению к развевающемуся красному флагу с черной звездой.Пауза затягивалась. И вот в этой тишине, становящейся уже такой тоскливой и невыносимой, раздался странный, ухающий стук с позвякивающим отголоском. Словно кто-то с силой ударял сначала камнем по камню, а потом, чуть слабее,
— им же по металлу. Стук этот не стоял на месте, а приближался все ближе и ближе по проспекту со стороны бывшего Биохиммашзавода. Все, кто находился на площади, стали смотреть туда и ждать, что будет дальше, даже омоновцы и полицейские, которые остановились без приказа.Время застыло и сдвинулось с места только тогда, когда на уровне макушек деревьев, стоящих вдоль бульвара, показалась сначала папаха Ламышева, а потом вышла и вся его фигура в шинели из красноватого гранита. На его плечах сидел Руст, тревожно всматривающийся в людей на площади. Далее, степенно ступая и важно покачиваясь, следовал Столыпин, который бережно нес сидящую на согнутой правой руке Киру. Она обнимала его за шею и весело смотрела вперед.
— Привет, Руст! — крикнул паренек с остатком ирокеза на голове.
— Здорово, Сема! — ответил тот и хотел ему еще что-то сказать, но не успел, поскольку Ламышев поспешил к своему пьедесталу, увлекая за собой Столыпина с Кирой. От них испуганно шарахнулись омоновцы, национал-интернационалисты, зеленковцы и еще кто-то, чью партийную принадлежность было уже не разобрать. Толпа перед Ламышевым и Столыпиным, вставшими во весь рост плечо к плечу, охнула и замерла.
— Смирррна! — рявкнул Ламышев. Зеленковские уронили биты, а представители органов правопорядка остановились и по привычке вытянулись. — Хотел уходить я от вас, но вижу, что еще здесь нужен. Есть прошлое, о котором вам нужно напоминать.
— Призрак коммунизма вернулся, — шепнул на ухо Семе коренастый очкарик с этническим носом.
— А вместе с ним — и призрак капитализма, — ответил тот, кивая на Столыпина.
— Хеллоуин просто какой-то…
Третий приятель цыкнул на них, и они продолжили слушать и смотреть.
Между тем Ламышев пристально вглядывался в зеленковских.
— Эх, рабочий класс! — вздохнул он и добавил коротко, но душевно: — Брысь! — чуть притопнув гранитным сапогом.
— Остальным стоять! — строго сказал он.
Зеленковские дрогнули и желеобразной массой потекли туда, откуда пришли, — в сторону деревянных окраин.
Ламышев подождал, пока они исчезнут, и обратился к толпе.
— Спорите, кто из вас выборы выиграл? Да какая, на хрен, разница, все равно будете делать не то, что хочется, а то, что жизнь заставит. Про Советский Союз и вековые традиции легко трындеть…
Ламышев запнулся и сказал шепотом Русту:
— Разучился я складно говорить. В молодости на митингах только так балаболил, а щас — не могу. Петр Аркадьевич вон тоже язык проглотил, — Ламышев зыркнул в сторону своего замершего друга. — Скажи-ка ты им, ты умный и молодой!
— Петр Алексеевич! Не знаю я, что говорить! — стал отнекиваться Руст, но Ламышев молча снял его с шеи и поставил на левое плечо. Чтобы не упасть, Руст поставил другую ногу на плечо Столыпина, а руками оперся на головы стариков. Он обвел взглядом всю “платформу” и увидел сотни испуганных и растерянных глаз тех, кто еще недавно готов был избить ближнего своего. Теперь эти люди потерянно стояли и ждали, что будет дальше. И это зависело от него, Руста, еще полчаса назад прятавшегося от властей в заброшенных заводских цехах.
— Люди! Я не знаю, что вам сказать… Разве что только это, — Руст сглотнул, обвел языком пересохшие губы и продолжил: — Десятилетиями нас приучали любить прошлое больше, чем настоящее, и бояться будущего. И приучили. Все вы, собравшиеся здесь, красные, красно-черные, белые, триколорные, спорящие о власти, предлагаете лишь вернуться в прошлое. Только разное оно у вас. На самом же деле без будущего живет лишь раб, потому что он живет воспоминаниями о своей свободе. Вы поймите! Прошлое дано человеку только в памяти. Настоящее — в переживании, и лишь будущее дано в деятельности. Подлинная свобода тоже дается только в деле, это свобода созидать, а не только говорить и думать. Поэтому любить будущее — это значит любить свое свободное дело! Любите будущее — именно потому, что вы его создаете. Именно в том, что вы создаете, — вы свободны. И вы несете ответственность лишь за то, что создали сами. Вне этого нет ни свободы, ни ответственности, ни того, что можно любить. Вне этого — нет вас.
Руст постоял еще немного на плечах стариков, сел и, держась за их протянутые руки, спрыгнул на асфальт.
— Молодец, хорошо сказал, — наклонился к нему Ламышев. — Я о том же не раз думал, когда здесь стоял.
Он выпрямился и произнес спокойно и негромко, но его услышали все, кто находился на площади:
— Митинг окончен! Говорить боле не о чем.
Толпа угрюмо помолчала, пошелестела еще немного и постепенно стала растекаться. Первыми ушли, выкрикивая речевки, национал-интернационалисты во главе с черноволосой девушкой со знаменем. За ними уехали омоновцы и полицейские. Остальные долго еще упаковывали транспаранты и растяжки. Когда наконец площадь почти опустела, к Столыпину подошли приятели Руста.
— Здравствуйте! — вежливо поздоровался с памятниками Сема и обратился к Столыпину, задрав голову кверху:
— А мы вас взорвать хотели. Но мы не знали, что вы за нас.
— А он — бракованный, — ехидно вставил Ламышев.
— Больше не хотите, сударь? — улыбаясь Семе, спросил Столыпин. Он уже опустил на землю Киру и стоял, подбоченясь.
— Не. Не хотим, — серьезно сказал коренастый очкарик.
— Вот и славно! А мы с Петром Алексеевичем пойдем работать. Хватит бездельничать! Помочь тебе залезть, Петр Алексеевич? Упадешь ведь!
— Сам не упади, жестянка ржавая! — загрохотал Ламышев и, кряхтя, стал взбираться на пьедестал.
8
Вечером того же дня друзья встретились на биохиммашевском пустыре. Они деловито пожали друг другу руки и молча стали собирать хворост. Кира, пришедшая с Рустом, достала из сумок водку, хлеб и колбасу и принялась делать бутерброды на расстеленных пенках.
Быстро смеркалось. Погода сменилась, и по небу медленно ползли низкие тучи, надолго заволакивая полную луну. Иногда она выскальзывала из них, озаряя все вокруг болезненным зеленоватым светом, и вновь исчезала. Начал накрапывать дождь, который скоро прекратился.
Не прошло и четверти часа, как напротив мертвых заводских корпусов загорелся костер, разогревающий котелок с чаем, висящий над ним. Вокруг сидели все пятеро, кто на пенках, кто на бревнах.
Наблюдая за парнями, Руст про себя отметил, что в них что-то изменилось. Чуть позже он догадался: исчезли признаки подростковой беззаботности, когда-то так его раздражавшие. Даже Сема, самый младший из них, казалось, затаил в себе какую-то тяжелую, с трудом вынашиваемую мысль.
Водку распили быстро, обмениваясь короткими, ничего не значащими фразами. Разговор не вязался. Не потому, что им было нечего друг другу сказать. Скорее наоборот, он не вязался как раз по той причине, что они хотели рассказать друг другу слишком много. Но никто из них не знал, как начать об этом говорить и что именно нужно рассказывать. Кроме того, друзья Руста ощущали, что объединявшее их дело, то, что еще недавно всем им представлялось таким очевидным и необходимым, рухнуло и что обсуждение его может разрушить и те связи, которые между ними еще оставались. Это рождало неуверенность. Поэтому они предпочитали молчать и просто наслаждаться тем, что снова все на свободе и все вместе.
Чай закипел. Кира встала, чтобы разлить его в одноразовые стаканы. Ей помогал Сема, которому, как всегда, не сиделось.
— А думские красные понабрали депутатов из хоругвеносцев… — вяло произнес коренастый, поправляя очки. Это замечание никого не заинтересовало, но он продолжил, упрямо решив порвать накрывшую их всех пелену неловкости и напускного равнодушия:
— Ну, с ними все ясно. А нам что дальше делать? Мы, конечно, идиотами были, но сейчас-то что нам делать? Ты вот, Руст, на митинге о будущем зажигал, правильно зажигал, но что завтра? Неужели наше завтра — это молчание?
— Завтра ты начнешь восстанавливаться в университете, Семка с Митяем устроятся, наконец, на работу, а я вернусь к себе на кафедру и стану выполнять кафедральный научный план, — ответил Руст.
— А послезавтра?
Руст промолчал.
— А я вот чему удивляюсь, — встрепенулся щуплый Митяй, вороша костер длинной палкой. — Вот те, что живут в бараках на ядовитой земле (он мотнул головой, указывая на крыши, выставлявшиеся за деревьями), они-то почему молчат и терпят? Так же жить невозможно, а они живут. Живут молча, а потом так же молча помирают. Базовая теория трещит по швам.
— Ты у Ламышева спроси, почему они терпят, а он в семнадцатом — не вытерпел, — изрек коренастый и отвернулся.
— Ничего не трещит, — ответил Руст, прикуривая от головешки. — Они в семнадцатом знали, что им делать, а эти — не знают. Бунтуют не тогда, когда просто плохо, а когда видят в этом смысл.
Коренастый согласно кивнул.
Снова сыпнул мелкий дождь и через минуту прекратился. Руст отдал Кире свою ветровку, и она закуталась в нее, подсев ближе к костру. Со стороны бараков донеслась разбитная музыкальная фраза и тотчас же стихла, прерванная визгом тормозов и хлопком автомобильной двери.
— А взрывчатку-то у меня нашли, — вдруг виновато сказал Сема, разливая чай из котелка и каждый раз заливая пенки вокруг стаканов.
— Да какая это взрывчатка, не гони! С помощью ее и картонный ящик не взорвешь, не то что памятник. Рецепт у тебя неправильный, — произнес Митяй.
— Сами мы неправильные, — чуть слышно сказал Руст и добавил: — Фигней маемся.
Порыв ветра опрокинул пустые стаканы, но никто этого не заметил.
Сема грустно обвел всех взглядом, как бы заново со всеми знакомясь, громко зевнул, потянулся и изрек:
— Ладно, благородные доны, щас чаек допьем, и я пойду…
Кира поставила чашку и, поеживаясь от ночной свежести, твердо произнесла:
— Нет! Не согласна я с тобой, Руст! Не фигня все это. То есть взорвать памятник — конечно, фигня зеленая, но сами вы — не фигня.
Все удивленно посмотрели на нее.
— Вы — другие. Не сможете вы ходить строем за черной фурией, как национал-интернэшники, не сможете сидеть в офисах, как думские красные. Не сможете и спокойно работать или учиться. Вы просто — другие. Вы начинаете какое-то новое дело, сами не понимаете какое. И никто этого еще не понимает. Вы ищете, а те считают, что уже нашли. Но нужно, просто необходимо, как раз искать, потому что все, что есть помимо этого, — это какая-то бессмыслица.
Руст затянулся и подумал: “Вот так Кира”, а потом сказал, больше для себя, чем для окружающих:
— Ладно, будем думать. Думать о деле — это тоже дело.
Он взял охапку хвороста и бросил в огонь. Пламя искристо взметнулось, ясно показав им друг друга на фоне глубокого холодного мрака, сгустившегося вокруг.
9
Поздно вечером того же дня старшему лейтенанту ФСБ Григорию Юсуфову опять позвонили по внутренней связи.
— Старший лейтенант Юсуфов слушает.
— Юсуфов, — равнодушно сказала трубка голосом полковника. — В отставку тебе пора. Ты зачем на зеленковских стрелки перевел?
— А что такое?
— Что такое? — передразнила трубка. — А такое, что зеленковские под президентом ходят! Вот что!