[Елена Сунцова. После лета. — Нью-Йорк, 2011.]
Опубликовано в журнале Урал, номер 3, 2012
Книжная полка
Дневник земного рая
Елена Сунцова. После лета.
— Нью-Йорк, 2011.
Среди уральских авторов Елена Сунцова приметна не только индивидуальностью стилевой манеры, но и необычностью топографии: в “анамнезе” поэта
— Нижний Тагил, Екатеринбург, Санкт-Петербург, а с 2008 года — Нью-Йорк. Узнаваемы сунцовские хореи — почти распевно-частушечные, намеренно легковесные, с простой, даже примитивизированной рифмой. Критик Дарья Суховей в рецензии на одну из предыдущих книг Сунцовой (“Голоса на воде”, 2009)1, “заостряясь на географии переездов”, пишет, что “уральская литература дисциплинирует слог, петербургская что-то не то делает с дыханием, а Америка <…> динамизирует бытие”. Тот же критик в соседней рецензии проницательно отмечает разные приемы, фокусы, которые роднят поэзию с фотографией: “щелчок со вспышкой, высвечивающий мгновенное впечатление от увиденного”, “пристальное разглядывание с перечислением изображенных объектов”, “ломографически-случайную информацию” и “поляроидно-выцветшую историю…”.Дополняя эти мысли, замечу, что внимательный взгляд выхватит в стихах Елены Сунцовой уральское
— это горловое пение, важность акустической составляющей; нижнетагильское — последовательная, слегка калейдоскопичная смена впечатлений, принятие мира со смирением, медитативно-спокойное отношение к умиранию и рождению; типично эмигрантское — фиксирование впечатлений и складывание их в своеобразную “копилку”.
И рождения багрянец,
умирания багрец
тяжелы, как первый ранец,
горьковаты, как чабрец.
Именно последнее из перечисленных свойств лирики Сунцовой (то, что Д. Суховей, вероятно, и определила как признак “динамизации бытия”) на протяжении чтения книги вызывало у меня ассоциацию не только с серией фотографий,
— но с короткими записями в бортовом дневнике или даже, скорее, в Живом Журнале. Можно поставить “под замок” для друзей (“отведи зрачок бездомный” — ассоциация с характерным виртуальным “глазом”), можно спрятать под кат (“вот и я полуушла”, “то появляющейся рядом, / то повернувшейся спиной”), “заскринить коммент” (это уже цитата из самой Сунцовой) или удачно недоговорить (“только кто их прочита, / самому ведь не хвата”). Позже, уже из электронной переписки с автором, я узнал интересный факт, касающийся ЖЖ-параллелей: в первом сборнике поэтессы “Давай поженимся” есть цикл 2003 года, называющийся “Окружить тэгом”. Общее с “фотографическим” сравнением здесь — фрагментарность, подчеркнутая сиюминутность фиксируемых впечатлений. Восьмистишие — излюбленная форма Сунцовой (увеличение на две строки часто кажется избыточностью, неким довеском) — вполне удобный ящик для “откладывания” пережитого.Сердце, в самый долгий ящик
поражение клади –
в столько помнящий и длящий
столько горя позади,
в антикварный и скрипящий,
чтобы снова не найти.
Пусть его не утешает,
не играет, не поет,
слепотой не украшает,
воду на руки не льет
молодая и чужая,
что взамен ему идет.
Напрашивается параллель с ящиком Пандоры, но нет
— скорее электронный ящик с далеко “зарытым” письмом или постинг, датированный произвольной, даже самой отдаленной датой. Сунцова часто использует глаголы “спрятать”, “укрыть”: интенция — положить на самое дно коробки, чтобы не знать, закрыть глаза на нежелательное (“слепотой не украшает”). Отсюда — ощущение фрагмента при чтении каждого стихотворения: ни ретроспекции, ни постскриптума, — каждое словно бы не связано с предыдущим, будучи “молодым” (по-своему обновляющим лирический сюжет книги) и в то же время “чужим”. Но фрагментарность и создает ощущение целостности, смысловой завершенности.Отличие от привычного виртуального дневника с записью дней
— минимум информативности (в ее обыденном понимании). Все — на полутонах, шепоте, полуприсутствии. С настойчивостью повторяются приметы незнания, несуществования, слепоты, — так рвется связь с прошлым:
…спи, верный город. Нет Москвы.
Из несуществования, невидимости и прочих многочисленных “не” рождается обратный эффект: узнавание, присутствие, существование. Происходит поиск парности
— но чаще не в другом человеке, а в потустороннем: соответствии сна и реальности, дома и тени, лирического субъекта и отражения. Так возникает зазор между наполненностью смысла и подчеркиваемой пустотой изображаемого: чем настойчивее говорится “ничего не сказано”, — тем интереснее, что именно сказано; чем упорнее поэт “отводит зрачок” от своего “я”, — тем больше хочется всмотреться в поэтическую философию. Акцентируемое (стоящее финальной строкой, то есть в семантически сильной позиции текста) “просто жизнь, смотри, какая” позволяет разглядеть, что за “просто жизнью” кроются приметы земного рая. Интонация легкой пресыщенности (связанная с тем самым “динамизированным бытием”) — это тоже характерно эмигрантское: все есть — остается наслаждаться “растительной” жизнью, последовательно занося впечатления в бортовой журнал. Часто стихотворение начинается с ровного описания пейзажа. Аутично-равномерное протекание жизни, порой выраженное одними наречиями, заставляет вспомнить то миф об Адаме и Еве (по аналогии с “незнанием”), то ахматовские строки: “А мы живем, как при Екатерине: / Молебны служим, урожая ждем”.
Сегодня будет солнечно
и вечером прозрачно,
в субботу будет ветрено,
а в воскресенье вечно…
Из этой канвы должно органично выпасть все, что “память утолщает”,
— облегчив ее, не оставив ничего тяжелее “мягкой прелести платка”. В более вызывающих стихотворениях книги, где равномерность нарушается, Сунцова позволяет себе кокетливость и даже подчеркнутую эпатажность интонационного жеста. Поэт может с непосредственным изяществом заявить: “мне перестанет быть так жалко / сырую липкую рыбешку”, сочинить посвящение голове, “мстящей, как женщина”, после посещения ночного клуба, или стихотворение о миллионере, падающем, “как в снег, / в лос-анджелесский бар” (почти господин из Сан-Франциско). В стиле Сунцовой — выкрикнуть дерзновенную невнятицу (“…взяв весло и кочергу, / я к веселому соседу/ по палате убегу”), придать стихотворению слегка напускную, полушутливую загадочность (“Напишу я вам, друзья, / три-четыре слова: / в одного влюбилась я, / а потом в другого”), вовремя подпустить уместную дозу легкой несерьезности (“нет мне больше бытия, / если так серьезна я”) и с очаровательной небрежностью, по-женски отказаться от своих слов: “… богемно жгу, трезвея, / не думая, проснувшись, о, в ЖЖ”.Речь “скомороха между строх” (почти автохарактеристика лирического субъекта в одном из стихотворений), однако,
— не более чем маска: в полифонии голосов различима и другая интонация, свободная от позирования и исповедально-чистая.
пускай льет дождь и приближается гроза
тебе тогда я не успела рассказать
что я люблю такое утро
оно мне дорого как питерский январь
Инфантилизация лирического образа в этих текстах не скрывается: словно бы поэт, сопротивляясь тяготам жизни, играючи примеряет “огромный бант”,
— снижая пафос легковесностью (оттого и так часта форма хорея — детского, игрового), сверкая различными гранями, но не теряя одного — неизменного обаяния.
… жизнь ломает о колено
эмигрантов, иммигрантов,
поэтесс с огромным бантом.
Борис КУТЕНКОВ