Опубликовано в журнале Урал, номер 10, 2012
Слово и культура
Против света
Зима на Кольском полуострове сырая. Ветер с Баренца. Солоноватый. Мощный, долгий, однонаправленный ветер, волочащий морозный воздух горизонтально земле, без остановки прущий в сторону материка и не оставляющий за собой какого-нибудь белого снежного пятна. Снежинка иногда прилипает к лицу, как почтовая марка, но тут же отклеивается и летит дальше. Если долго стоять или идти боком к ветру, то с наветренной стороны на куртке, на рукаве, от плеча и ниже
— уже на штанине матросской задубевшей, залубеневшей каторжной, “штрафной” робы появляются и растут горизонтальные сосульки. И ты постепенно превращаешься в ледяного, льдистого, сосулечного дикобраза, побритого с одной, подветренной, стороны. Такая погода может продолжаться неделями, месяцами. А снег всё-таки начинает кое-где задерживаться, застревать — он цепляется за бугорки, за строения, за скудную голую растительность, он приметает автомобили, грейдеры, трактора и прирастает к сапогам, к валенкам, покрывая их соломенным мехом бывшего белого, а теперь нечисто-желтоватого медведя.В один из таких тёмных, заполярных ночных дней случилась у нас беда. Заглох двигатель грейдера, и к нему
— нос к носу — принайтовали бульдозер, который задним ходом потащил огромную машину, пытаясь завести её с ходу. Бульдозер взрёвывал, вздрагивал и дёргался, но безуспешно. Водитель грейдера выполз из кабины, усиливая шум шквального ветра непомерной матерщиной, забрался на высокий бампер, открыл капот, как пасть своего прирученного, пропахшего соляркой левиафана, и нырнул по пояс в грязную бездну моторного отсека, оставив снаружи нижнюю часть тела, ставшую верхней после отчаянного нырка — наклона — броска к проклятому неработающему железу. Бульдозерист решил усилить конец/буксир еще одним тросом, чтобы уже потаскать грейдер по неласковой кольской земле от души и до победного конца. Он передвинул рычаг, газанул, и бульдозер буквально прыгнул вперёд к раззявленной пасти грейдера, врезавшись в неё и в матросика-водителя верхним краем высокого ножа, или лопаты, как иногда говорят сами бульдозеристы. Удар был страшный, одновременно звонкий и скрежещущий (железо — в железо!), и какой-то глухой, как бы смягченный, с треском лопнувших тазобедренных костей грейдериста. Всё. Мне показалось, что ветер встал как вкопанный, дрожа от напряжения и ужаса, а потом лопнул, взорвался снежным зарядом — и рванул в прежнем направлении с новой, совершенно дикой, но и вместе с тем с торжественной одической силой.Всем: и будьдозеристу, и штрафникам-дисбатчикам с лопатами, и мне, и Господу Богу
— стало ясно, что произошло. Бульдозерист вывалился из кабины как-то неловко, назад — по ветру — на гусеницу, упал на снег, пробежал несколько метров на четвереньках, потом вскочил — и рванул к сторожке, где в железном ящике стоял одинокий карабин СКС-43 (без штыка, штык лежал на столе и использовался нами для прокалывания консервных банок) и где можно было загасить весь этот ужас выстрелом в себя. Я бросился за ним, остальные — к механизмам, — вытаскивать пострадавшего грейдериста. Пока я валил и связывал очумевшего от случившегося, от непоправимого мальчишку бульдозериста, ребята внесли в домик другого мальчишку, раздавленного бульдозерным ножом. Он был еще жив. Или уже жив — открыл глаза и, поймав зрачками мои, пробился сквозь моё карее зрящее ужас вещество в мой мозг, — прямо в мозг, — и спросил:—
Я еще здесь?.. Или уже там?..Мозг мой ответил:
—
Ты, парень, где-то посередке. Но ты жив. Держись. Сейчас я отнесу тебя на базу. Это недалеко: километров 7,5–8. Пойду на лыжах, через сопки. Так скорее получится. Держись, матросик, а?..
Я стоял на лыжах. Палки не взял
— руки будут заняты. Парнишку, завернутого в два казённых, матросских темно-синих одеяла с четырьмя поперечными серыми полосочками по краям положили мне на правое плечо (и я сказал ему, правому плечу:—
Ты давай терпи — мне этого Матвейку (так мы называли дисбатовских новичков) на левое не переложить: застегнёшься пыль глотать, Пиза — Ревда — Тавда — Ваенга — Покукуй!Мне повезло с ветром: он дул с правого борта, поэтому Матвейка, который играл роль паруса, давил на меня справа, и я, скользя по снегу на лыжах, чуть разворачивался влево
— и идти было легче, проще и скорее. Так и несло меня правым галсом в сторону базы, где была другая, вполне официальная, добропорядочная служивая жизнь и куда я надеялся доставить бедолагу живым.На последнем километре я почувствовал, что обессилеваю: сколько месяцев сплю в ледяном кубрике (бараке) по четыре часа в сутки, ем порошковую картошку и подгнившую треску (пайка), приберегая на утро отрезок от проспиртованного (для долгого хранения) северного батона, лёгкого, твёрдого и резинового на вкус; сколько раз уже получал прикладом в спину от охранников (среднеазиатов и хохлов); сколько раз задумывал я, нет
— замысливал побег в обитель там какую-то каких-то на хрен нег… И тут вот, в этом времени полярной сгустившейся ночи, в этом месте, на склоне сопки, почти у подножия её, — ох, а нужно ведь на неё еще как-то взабраться — а там уже вниз гравитационным ходом, по воле Божьей, наискосок, по холму, помедленнее, чтоб не упасть, не дай Бог, потому что уже не встану я на ноги с Матвейкой, — и придется, скинув лыжи, ползти, ползти до первого КПП, — именно в этой точке Кольского полуострова во мне, внутри, в голове, в сердце, в кровотоке, в душе и еще в чем-то, что стоит за душой и над ней, — во мне, во мне, во мне зазвучало, заговорило, заныло — да еще с эхом и металлическим перезвоном — НЕЧТО. Нечто — то, что, видимо, было во мне всегда (помню, что с трёхлетнего возраста) и что организовывало во мне моё витальное вещество в моё несчастное и счастливое пропотевшее и помороженное существо. Нет, не песня, не музыка, а нечто большее, громадное и непреложное, как свет и тьма, как тишина и звук, как множественный взгляд ночного неба, — СТИХИ. Они не звучали во мне в своём словесном воплощении — они высвечивались в моём сознании сразу семантически, понятийно, минуя языковую оболочку. Были ли они зримыми? Да. Я видел и ритм, и музыку, и интонацию, которые, соединяясь, порождали смысл. Они колыхались в темнеющем моем сознании, как северное сияние…
…Дано мне тело, что мне делать с ним… Выхожу один я на дорогу. Предо мной кремнистый путь лежит. Ночь темна. Пустыня внемлет Богу, и звезда с зведою говорит… Среди миров в мерцании светил одной звезды я повторяю имя… Переулочек, переул. Горло петелькой затянул… И в твоём дому есть окно такое… Можжевеловый куст… Прямые крепкие мужья сидят, как выстрел из ружья… Наедине с тобою, брат, мне хочется побыть: на свете мало, говорят, мне остается жить… Дар напрасный, дар случайный,
— жизнь, зачем ты мне дана… — Вспышка!.. Остановка… Нет, еще иду. Не сплю. Не лежу на снегу… Красный фонарик стоит на снегу, что-то я вспомнить его не могу… Черноречивое молчание в работе… Куда как страшно нам с тобой, товарищ большеротый мой… Лизать поэзии мозолистые руки… Нам не дано предугадать, как слово наше отзовется… — Вспышка!.. Всё нормально… Еще иду… Еще не умер я… Я один и разбитое зеркало… Я пригвожден к трактирной стойке, я пьян давно, мне всё равно; вон счастие моё на тройке в сребристый дым унесено… До чего ты щегловит… Рояль был весь раскрыт — и струны в нём дрожали… — Звон!.. Вспышка!.. Еще ползу… Улица у лица… Правая сторона лица обморожена. Правая стопа закаменела. Правая рука по локоть — осиновая. Мороз потеплел. Всё. Щас упаду — и конец… Не верь, не верь поэту, дева… Монгольское лицо природы… В обитель дальную трудов и чистых нег… Как трагик в провинции драму Шекспирову… Звёзды медленно горлом текут в пищевод… Не бронзовой золой жаровень… Уже серебряные змеи через дорогу поползли… — Удар!.. Звон!.. Вспышка!.. И славен буду я, доколь в подлунном мире жив будет хоть один пиит… Опершись жопой о гранит… Прощай, немытая Россия… Вот бреду я вдоль большой дороги… — Вспышка!.. Вспышка. Вспышка… КПП!..Молодой старлей Ваня Тюрин обомлел, увидев меня: сбежал, что ли? Зачем? Почему? Позвонить домой из штаба базы? Или… Так
— сбежал. В побеге. На рывке? Господибожетымой!.. Потом он рассмотрел поклажу на моём плече — что-то рулонообразное, похожее на толстый, свёрнутый в трубу ковёр, перекинутый через плечо… Матвейку сняли. Тело его перегнулось почти пополам. Он был мертв. — Мне взвалили на плечи жизнь, а принес я сюда смерть, — подумал я и опустился на каменное крылечко КПП…Иногда мне снятся повторяющиеся сны. И страшные, и светлые, и загадочные, будто то, что случилось в жизни, было черновиком того, что показывает мне, спящему, из года в год подсознание, создавая новые, чистовые варианты реального события. Матвейка мне не снился никогда. И вот во сне спустя почти сорок лет,
— однажды я увидел себя на лыжах с умирающим человеком на правом плече. Я показывал себе себя со стороны, и я, спящий и настоящий, верил и знал, что парнишка дотянет до КПП, выживет: вот я — не я, бредущий на лыжах, чувствую, как он изредка похлопывает меня по спине, и я — тот, который видит меня со стороны в своем пропитанном морским нашатырём сне, вдруг понимает: нет, не дотянет, — оба не дотянут, не дойдут. И тогда тот, который спит и видит себя во сне, закрывает глаза от вспышки, и в напряженном подсознании — сознании — сверхсознании появляется и начинает подрагивать и колыхаться, сжимаясь и разжимаясь, северное сияние стихотворения.
и тянутся к последним поездам
окраинные руки злые лица
и родина колючая звезда
стоит под сердцем и не шевелится
не трогает не тянется обнять
не вознесет взахлёб не грохнет оземь
не скажет ли зачем она меня
учила целоваться на морозе
искать живую кровь читать следы
цвела в окне плыла в окне проездом
поющая
горючая — из снега и железа
Это стихи Екатерины Перченковой, поэта, родного мне. Поэта милостью Божьей. Стихи Екатерины
— как вода, текущая в гору. Живая вода. Поэзия, как живая вода, стереосемантична: всеохватность и проникновенность её очевидна. Стихотворение — это не вместилище смысла, а бездна, которая есть сама себе смысл. Действенность поэзии поразительна: в трудные и страшные моменты жизни она спасает тебя, выволакивая, умирающего, из сугроба. Стереосемантика поэзии обеспечивается не только наличием её в музыке, в мире, в слове, но и соединением, нет — единством жизни и смерти. Стихи не дали мне замерзнуть в заполярных заснеженных сопках. И хотя жизнь умерла Матвейку — он всё равно жив. Жив во мне. И я до сих пор тащу его, погибающего, на плечах, а он время от времени похлопывает меня обмороженной ладошкой по спине и, наверное, улыбается…Лето нынче на Урале жаркое. Ждёшь дождя. Лежишь под утро, задыхаясь, прислушиваясь к воздуху, не шумит ли он водой. Живой водой. Кошка Тася трогает лапкой влажное плечо, поднимается с подушки и говорит виновато:
—
Я — посмотреть собачку, — и прыгает с дивана на подоконник, смотрит из окна во двор и видит деревья, ребятишек, дождь, а над ними — небо.
такое небо: кто глотнёт
— утонет:ни выходных ему, ни новостей.
господь, как очарованный фотограф,
глядит на разбежавшихся детей
в лесу дождливом, где любое тело
хватает ошалевшая вода
запечатлеть любимым, черно-белым
в дыму и против света,
навсегда.
(Стихотворение Екатерины Перченковой.)
Юрий Казарин