Рассказ
Опубликовано в журнале Урал, номер 1, 2012
Игорь Сахновский
(1958) — родился в Орске. Публиковался в журналах “Урал”, “Новый мир”, “Знамя”, “Октябрь”, “London Courier”, “Новый очевидец”, “Большой город”, “Lettres Russes”, “La Revue des Deux Mondes” и др. Книги издаются в Германии, Франции, Италии, Сербии, Болгарии.
Игорь Сахновский
Семья уродов (1961 год)
Если кому-то еще не расхотелось узнать, что такое любовь, то я сейчас скажу. Любовь
— это мафиозный сговор: двое против всех. Такая маленькая сдвоенная крепость, кровосмесительный заговор двух тел и душ против остального мира. Почти все другие варианты любовных отношений — только попытки имитации, суррогатные альянсы, в которые вступают, чтобы спастись от одиночества, утолить похоть, корысть или какую-нибудь практическую нужду. Ну, или потому, что “так принято” среди людей.
Меня зовут Филиппа Рольф. Мне было 36 лет в том январе, когда я, слишком, пожалуй, заинтригованная и взволнованная будущей встречей, отправилась на юг Франции, в Ниццу, ради светского чаепития и короткого знакомства с этой странной парочкой
— с Боровом и его женой.Сразу поясню, чтобы не было недоразумений. Это я сама за глаза, мысленно окрестила его Боровом. А потом и в глаза называла, но тоже мысленно, про себя.
Лет пять назад Боров опубликовал сенсационный роман о любви одного ублюдка к своей несовершеннолетней падчерице, после чего быстро стал мировой знаменитостью, пикантным лакомством для фоторепортеров и газетчиков из разных стран. Пресса теперь кокетливо именовала его мистером Малышкой. Предсказуемо заразный ажиотаж со скандальным, липким запашком докатился и до моего северного захолустья.
У меня набралась эфемерная стопочка газетных вырезок, которые могли пригодиться, самое большее, для того, чтобы допорхнуть почтовым путем до автора
— потешить его тщеславие и замарать ему пальцы типографским свинцом. Я так и поступила: нашла без больших усилий адрес и отправила Борову эти никчемные вырезки, сопроводив лаконичным письмом от лица хорошо осведомленной, заинтересованной читательницы.На ответ я не рассчитывала и не особо нуждалась в нем.
Как раз в те дни у меня произошел разрыв с моей сумасшедшей Хильдой. Она забрасывала меня слезными посланиями в стиле брошенной любовницы, а я отвечала: “Прекрати свои бабские истерики. Не веди себя так, будто имеешь дело с очередным самцом”. Заодно мы лениво доругивались в письмах с мамочкой-аристократкой, которая давно усматривала во мне один сплошной порок или чью-то тяжелую медицинскую ошибку.
Вот на таком неприглядном фоне почта вдруг одарила меня старомодной рождественской открыткой с французской маркой и бегущим, но разборчивым почерком. Я начала читать с конца: “…Если окажетесь на Ривьере, будем рады видеть у нас гостях”.
Ну, конечно же, писал не сам Боров, писала его дражайшая вторая половина (любопытно, как она выглядит?): “Мой муж сердечно благодарит за подборку публикаций о нем…” Обратный адрес: дом 57 по Английской набережной. Надо же, какой щедрый сюрприз.
Я не исключала, что это могло быть всего лишь формой любезности, но сразу твердо решила поехать к ним в январе.
До поездки мы успели обменяться еще парой писем. С оглушительной заботливостью моя корреспондентка задавалась вопросом, где я смогу остановиться, так что мне даже пришлось одернуть ее: “Надеюсь, вам понятно, что я совершенно самостоятельный человек и никого не прошу меня опекать”.
Семейка педантов назначила мне аудиенцию на субботний вечер 14 января. Я приехала накануне, 13-го, и поселилась в одном из самых дешевых мест. Отель находился далековато от нужного адреса, но для меня это не имело значения.
Переоделась после дороги и ушла гулять. Там было на что полюбоваться. Город сиял полукруглым ожерельем, окаймляющим залив Ангелов. Мне чудились радостные обещания в том, как трепетали под ветром цветные парусиновые маркизы и лохматились головы пальм.
Я знала, что эта странная, очень закрытая парочка притягательна для очень многих людей. И слишком многие хотели бы оказаться на моем месте: получить такое же приглашение, чтобы проникнуть в эту неприступную семейную крепость, увидеть ее изнутри. Однако я не позволила себе выказать нетерпеливость и набрала их номер только на следующий день.
Мне ответил неожиданно молодой женский голос: “Когда вы приехали? Еще вчера?! Вы же полдня потеряли! Тогда ждем вас через час”.
Дом 57 нашелся в двух шагах от гостиницы “Негреско”. Это была желтая обшарпанная вилла викторианской эпохи с большими окнами и нарядным выходом к морю. Вот, значит, что выбрали наши затворники-эмигранты. Зимнее убежище на Лазурном берегу.
Я пришла к ним ровно в четыре часа пополудни. Дверь мне открыл сам Боров. Он выглядел точно таким, как я себе его и представляла: слегка моложе своего законного шестидесяти одного; в глаза бросались безупречная холеность, идеальная выбритость щек, уже начинающих отвисать, менторский блеск залысин. Врожденную барственность манер и патрицианскую брезгливость он маскировал чуть наигранной, озорной непринужденностью, которая в любую минуту могла быть сброшена без малейшего сочувствия к неудачливому, неугодному визави.
Ведя меня в просторную гостиную и усаживая в кресло, он заговорил так, будто мы уже закадычные собеседники, которые могут, наконец, вернуться к ненадолго прерванной болтовне:
—
Что-то я хотел вас спросить…В гостиной было солнечно и прохладно.
—
Желаете выпить? Что же я такое хотел спросить… Да, вот, кстати. Вам известен секрет голубого вина? Откуда эта голубизна, что за фокус?Я еще не успела найти в ответ ни одного слова, когда прямо передо мной, на обманчиво безопасной дистанции, удвоенной старинным зеркалом и косым прямоугольником зимнего солнца, появилась очень худая, высокая женщина редкостной красоты. Мне даже увиделось в первый момент вокруг ее головы что-то вроде свечения. Но и после того, как я разглядела ослепительную седину над гладким девчоночьим лбом, световой эффект не исчез
— эта женщина вся светилась. Она сказала: “Как поживаете?”, и я только сумела потрясенно улыбнуться и кивнуть.С появлением супруги Боров не перестал теребить меня расспросами.
Так что мы знаем про голубое вино?
Известно ли мне, что его жена еврейка?
Догадываюсь ли я, что все буквы и цифры имеют цвет?
Ведь правда “А” радикально черная и блестит, как черный лак?
Ну да, теперь я должна доказать, что я не совсем олигофрен. Вероятно, для Борова эти вопросы
— как сигнальные пароли, вроде набора отмычек к чужой душе.
Вино голубое за счет можжевеловых ягод.
Что еврейка
— не знала, нет. А это категорически важно?И какой может быть лаково-черный, если “А” краснеет, как фуксия, уходя в неоновый стыдный подбой?
Он вздергивал брови и польщенно покашливал в кулак. Кажется, можно было на время расслабиться. Я сумела пройти первый тур.
Но мне стоило некоторых усилий, чтобы сдержаться и не сказать: “Ах, какой роскошный экзамен, меня сейчас стошнит! Если тебе так нравится играть в вопросы и ответы, то лучше скажи, мать твою, по какому долбаному праву ты заставил маленькую девочку служить игрушкой для похотливого ублюдка? Это ведь по твоей милости целая армия таких же уродов теперь пускает слюни, заглядываясь на детскую наготу”.
Боров, скорее всего, поскучнел бы, напрягся и ответил с многотонным юридическим пафосом: “Жаль, что вы не заметили, как меня печалит трудная судьба бедной девочки, усугубленная преступными позывами главного героя. Совершенно безнравственный, растленный тип, который сам же себя и наказал”.
И после такого светского диалога меня бы с треском выставили вон.
Вместо этого я спросила: “Что вы сейчас пишете?”
— и выслушала жеманный спич о том, как сильно проза нуждается в поэзии, и потому он сейчас начал сочинять поэму (точно не помню, кажется, прозвучало название “Палевый огонь”). И если я пробуду в Ницце достаточно долго (не меньше двух недель? замечательно!), он кое-что успеет мне прочесть.—
Там есть недурные куски. Правда, Вера?Вера не преминула подтвердить.
Я тогда подумала: “Если ты жена Борова, значит, такая твоя участь
— всю жизнь подтверждать и восхищаться”. Впрочем, я недооценила ее. Просто еще не осознала, кого я встретила в тот день.У одного умного англичанина я прочла: “Единственный способ познать человека
— безнадежно его полюбить”. Вот именно это скоро со мной и случится.Мне доверительно пожаловались, что заболела кухарка, а значит, надо придумать, куда пойти ужинать, и от этого будет зависеть, что можно надеть.
Очень хотелось съязвить по поводу тех несчастных, чьи жизненные планы и внешний вид зависят от здоровья кухарки. Но я сказала:
—
Жаль, что у меня сейчас нет возможности вас куда-нибудь пригласить.Вера вдруг ответила:
—
О, не беспокойтесь! Для подобных случаев у нас есть мужчина.Это было сильное заявление, и мне понравился такой расклад: не они вдвоем, не парочка супругов-заговорщиков плюс гостья, приглашенная из милости, а мы с ней
— две женщины плюс мужчина, полезный в некоторых случаях.Мужчина был послан одеваться для ресторана, потом вернулся в темном костюме и ярко-желтых ботинках, но, услышав один только возмущенный окрик: “Володя!” (с властным нажимом на букву “л”
— “Воллодя”), потащился назад переобуваться в черные.Вера завернулась в меховую накидку, которая очень ей шла и выглядела бы еще лучше, если бы не комментарий: “Это подарил муж”.
Ресторан в отеле “Негреско” мне показался неприлично помпезным, как и сам отель. За ужином Боров развеселился. Он, видно, совсем уже принимал меня за свою, если считал нужным сообщить, например, что ненавидит любые морепродукты, кроме рыбы. Кому в мире это интересно, мать твою! Потом он начал растроганно вспоминать, как, будучи совсем маленьким мальчиком, в пять или шесть лет бегал по этому отелю, под его светлым куполом и хрустальной люстрой в вестибюле, по мрамору и коврам. Вера терпеливо дослушала этот мемуар и сказала очень членораздельно: “Воллодя. К сожалению. Насколько я знаю. Когда ты был маленьким мальчиком, отеля “Негреско” не существовало. Он появился немного позже”.
После этих слов я готова была ее расцеловать.
На обратном пути нам встретился какой-то потрепанный, убогий персонаж, похожий на облезлого дикобраза. При виде Борова он кинулся его тискать, приобнимать и выспрашивать обо всей жизни, так что нам с Верой пришлось ожидать в сторонке, пока закончится рандеву. Выяснилось, что фигуранты учились вместе, в одной школе в Петербурге лет сто пятьдесят назад.
Потисканный и приобнятый, Боров заметно скис и, кажется, готов был в срочном порядке сбежать из Ниццы. Вера ответила: “Подумаешь, несчастье. Ну, столкнетесь еще раз-другой”.
Мы вернулись в их временный дом, на желтую виллу, где при вечернем свете анонимные портреты в тяжелых тусклых рамах и мебель, претендующая на сожительство с кем-то из Людовиков, имели особенно безнадежный вид.
Раза два я намекнула, что готова откланяться, но хозяева и не думали меня спроваживать, их почему-то остро интересовало все, что касается меня и моего будущего. Собираюсь ли я, допустим, оставаться жить в Швеции или хотела бы сменить страну? Если я всерьез пишу и публикую стихи, то не стоит ли мне переехать в Америку? Там намного больше читателей, а значит, и писательских перспектив. Все это звучало как-то наивно, я молчала и вежливо пила чай с лимоном, который заварила Вера. Их обоих увлекла идея моего переезда за океан для поступления в Гарвард или Колумбийский университет. Они хоть сейчас готовы написать рекомендацию и ходатайствовать за меня.
Уже за полночь мои новые опекуны встрепенулись и кинулись провожать, несмотря на возражение: “Я уже достаточно взрослая, чтобы добраться самостоятельно”.
— “Не имеет значения, сколько вам лет, — сказала Вера. — Важно то, на сколько вы сейчас выглядите”.Пока мы шли по ночным улицам, меня продолжали воспитывать и наставлять. По их мнению, я должна завтра же выбрать отель поближе и получше. Вот хотя бы эту гостиницу “Марина”
— просто замечательная! “Вера, откуда такая уверенность, вы жили здесь?” — “Нет, мы не жили. Но посмотрите сами, какие пальмочки расставлены у входа, ну прямо куколки!” Будь на ее месте кто-нибудь другой, я бы тут же обсмеяла и эти пальмы-куколки, и сладенький девичий восторг. Но она так ослепительно улыбалась и так заглядывала мне в глаза, что я ощущала в себе одну только радость.Казалось, не было такой темы, которую супруги не могли бы досконально при мне обсудить. Представьте себе, Стэнли Кубрик, когда снимал постельную сцену с Гумбертом и Шарлоттой, совершенно пренебрег Володиным сценарием. Ужасно! Сын Дмитрий жалуется из Милана, что у него болит горло и он не может петь. Кухарка выздоровеет неизвестно когда. Еще бы не ужасно. Английскую набережную модернизировали до полного безобразия. Тоже кошмар. Нам, кстати, так нравятся автомобильчики “альфа-ромео”, почему бы не назвать их “альфа-Ромео-и-Джульетта”? А Володя, представляете, так и не научился водить.
Возможно, все это выбалтывалось искренне, от чистого сердца, не знаю. Но меня не покидало впечатление, что это рисовка, слаженная игра на зрителя, то есть на меня.
Забегая вперед, сознаюсь, что с какого-то момента мне станет смертельно важно все, что Вера думает или говорит за моей спиной. Каждое ее слово. Только этим и объясняется тот факт, что в один прекрасный вечер я вскрыла и прочитала письмо, которое предназначалось не мне.
Нет, я ничего не украла, все получилось намного легче. После нашей очередной прогулки втроем Вера спохватилась
— не успела отправить письма, в том числе срочные, и я сама предложила: давайте отправлю на обратном пути. Она была так благодарна, что два раза назвала меня “милой”.Милая так милая, не буду возражать. В моих руках оказались три письма для издателей и одно личное, адресованное, как я потом поняла, родственнице. Вот это четвертое письмо я ненадолго арестовала, оставила на вечер у себя.
Обойдусь без технических подробностей о том, как вскрывают, не повреждая, запечатанные конверты. Мне пригодились пар из кипящего чайника и старая бритвочка “Жиллетт”.
После обязательных донесений о текущих делах (Володя захвачен новым романом, пишет запойно, бодрый как никогда; погода солнечная; постоянной кухарки так и нет) бегущий почерк Веры, наконец, вознаградил меня коротким абзацем, ради которого я и пошла на преступление.
Вот что я узнала о себе.
Красавица шведка из хорошей семьи, но рано потеряла отца и порвала отношения с матерью. Судя по всему, блестящая умница, поэтесса, владеет чуть ли не десятком языков. При этом неравнодушна к женщинам, лесбиянка с совершенно “достоевским” темпераментом. При этом настолько напряжена изнутри, до такой степени наэлектризована, что иногда просто невозможно с ней рядом стоять. Мужской склад ума и слишком, пожалуй, мужественная внешность, но ей это идет. Володе нравится тоже.
Не буду скромничать: перлюстрация письма не единственное мое преступление за эти две недели. Следующим героическим злодейством был приход в гости в самое неурочное время, без договоренности и без звонка. Я уже знала, что по утрам, до завтрака, Боров обычно пишет, а Вера наводит дамский марафет. Лучший способ застать их обоих врасплох, с голыми, беззащитными лицами
— явиться в гости ни свет ни заря.Я не исключала, что этим утром даже не буду впущена в дом и потом навсегда попаду в немилость. Но Боров молча выслушал скорострельные извинения, обмерил меня каким-то сквозным, судебно-медицинским взглядом и, прежде чем уйти назад к своим бесценным рукописям, довел до кресла в гостиной, видимо, уверенный, что здесь я терпеливо дождусь, пока хозяева ко мне снизойдут.
Вместо этого, оставшись одна, я углубилась в интерьерные закоулки, не предназначенные для гостей. Ну да, я пошла в правильную сторону. Почти сразу передо мной приоткрылась дверь, и в ослепляющей близости, нос к носу, Вера крикнула: “Володя, кто пришел?..” Букет извинений был уже наготове, а заминаемую сообща и наспех неловкость в одну минуту затмило то, что я рискнула увидеть. Она смутилась не как хозяйка, застигнутая гостьей в неглиже, а как девушка, случайно оголившаяся перед кавалером, который ей небезразличен. И там была одна подробность, которая вызвала у меня тихое бешенство и, можно сказать, слегка повредила ум. Пусть это кого-нибудь насмешит, но я имею в виду мелькнувшие под незапахнутым халатом короткие цветные штанишки из шелка. В такие наряжают маленьких девочек либо инфантильных девиц, но это уж точно не дамское белье.
Короче говоря, у меня больше не осталось никаких сомнений по поводу их так называемого брака. Он неплохо устроился, твердила я себе, воспитал из жены суррогатную Лолиту, превратил взрослую прекрасную женщину в покорную травести.
Я так и думала бы, что сумела проникнуть в стыдную семейную тайну изобретателя и дрессировщика нимфеток, если бы не тот случай в кинотеатре
— о нем я еще расскажу.
Вера не переставала меня поражать. Зашел разговор о том, что в марте ей нужно съездить в Милан, присутствовать на выступлении сына. Но она беспокоилась из-за того, что для перелета в Милан, оттуда в Мантую, потом назад в Милан и в Ниццу потребуется не меньше трех суток:
—
Я же не могу так надолго оставить Володю одного!Когда однажды я пришла к ним в подавленном настроении и не смогла это скрыть (меня выбило из колеи кричащее, истеричное письмо от Хильды), Вера не задала ни одного лишнего вопроса, а принесла из кухни яблоко, почистила и протянула мне половинку. Периодически она осведомлялась, все ли удобно в моей гостинице и не надо ли погладить что-нибудь из моих вещей.
В день, когда я нагрянула без предупреждения в непозволительно раннее время, они вели себя холоднее, сдержанней обычного, но потом все как-то немного распогодилось. Борову прислали типографские гранки для авторской правки, он с наслаждением принюхивался к свежеотпечатанным листкам, косил в мою сторону смешливым хитрым глазом и предлагал понюхать мне. Я подумала: а когда ему в руки попадает уже вышедшая собственная книжка, он, наверно, не только нюхает, но и пробует ее на зуб? Может, к этим ритуалам и сводится его главное писательское удовольствие?
Говоря уж совсем откровенно, после того как я сочла, что короткие детские штанишки на взрослой женщине
— достаточно выразительная улика, у меня возникла потребность отомстить. Тогда казалось, я могла и убить его, если б только увидела согласие Веры или хотя бы намек на согласие.Один-единственный раз мы остались наедине, просто сбежали ненадолго погулять, и я сейчас понимаю, что эти полтора часа стали самыми счастливыми в моей жизни. Мы засиделись на скамье, глядя на залив Ангелов, который искрился на солнце так, что было больно глазам. Вот там я и задала свой жестокий вопрос. Набрала в легкие побольше воздуха и спросила: случись вдруг такое несчастье, твой муж внезапно умер, оставил тебя одну, что будет на следующий день после похорон? Как ты станешь жить?
Она молчала целую минуту, потом сказала:
—
Никак. Найму аэроплан и разобьюсь.Я сказала:
—
Ой, да ладно.Она ответила очень мягко:
—
Только лучше без цинизма.И даже не разозлилась ничуть. Не отстранилась, когда я, мысленно прося прощения за грубость, ладонью накрыла ее бедро, горячую тонкую косточку под черным платьем. Стерпела интимное, требовательное касание. Даже если за этим скрывалось безоговорочное равнодушие ко мне, ее природная ласковость оказалась сильней.
Рядом со мной, отдельно от Борова она была не пятидесятивосьмилетней супругой пожилого, избалованного славой романиста, а совершенно самостоятельным чудесным существом, гораздо моложе и нежнее, чем я.
Почему я упомянула про возраст?
С самого детства, глядя на людей старше меня, я почти машинально думала: вот этому человеку осталось жить меньше, чем мне. Вот он (или она) умрет раньше, а я еще буду жива. И только подобная мысль о Вере впервые вызвала у меня настоящую нестерпимую боль.
А вместе они выглядели то солидной супружеской четой, то идеально скоординированной парочкой сообщников. Посреди самого невинного разговора они вдруг спаривались, как бабочки, которые пользуются каждым удобным кустом, и разъединялись так быстро, что невозможно было ничего углядеть.
Я поинтересовалась, в каком году они стали мужем и женой. Боров в шутливых тонах ответил, что случилось это примерно в том же году, когда я родилась. Тут я злорадно подумала, что такая давность как минимум гарантирует отсутствие взаимной страсти и свежести чувств. Но уже послезавтра они с легкостью, сами того не желая, докажут мне, насколько я была глупа.
Послезавтра придумали сходить в кинотеатр.
Сели так: она справа, он слева, я
— посередине. Когда на экране замелькала кинохроника о бое быков, Вера по-хулигански засунула два пальца в рот и попробовала свистнуть, но ей это не удалось. Тогда она вынула изо рта пальцы и сказала громко, на весь зал: “Зачем нужно показывать эту гадость?”Потом начался фильм
— я не запомнила какой. Напрасно я села между ними, это было ошибкой. С тем же успехом я могла замкнуть своим телом оголенные высоковольтные провода. Меня било током с обеих сторон, трепало и трясло, как подстреленную ворону или рваную тряпичную куклу. А эти двое прекрасно существовали в своем обычном режиме. Вера вынула конфету из сумки и в темноте протянула мужу, едва не касаясь моих колен. Он взял конфету, но руку не убрал. И она не убрала тоже.Вряд ли им было заметно, что я смотрю вниз, не на экран. Скорей всего, их это вообще не волновало. А волновало совсем другое. Точное название того, что они совершали впотьмах с помощью рук, мне неизвестно. Если в природе возможно совокупление руками, то это было именно оно: бесшумный бешеный секс. Причем та сторона, которая предложила конфету, вовсе не была пассивно-страдательной.
Собственно, я могла бы ничего не говорить о том, что увидела, кроме одной вещи: эти люди, прожившие вместе, почти не разлучаясь, тридцать с лишним лет, сходили с ума друг от друга не меньше, чем насмерть влюбленные подростки, прячущиеся в кинозале ради голых слепых прикосновений и вороватого трения тел.
После кино у Борова было роскошное настроение, что не помешало ему за ресторанным столиком учинить устный геноцид братьям-писателям. Он начал с ничтожного Хемингуэя, который якобы стал неудачной заменой Майн Риду, поскольку Майн Рид все-таки сочинял заметно лучше. Бездарность Камю и Сартра настолько очевидна, что может стимулировать желудочные спазмы. Стендаль и Томас Манн вполне сгодятся как сильнодействующие снотворные. Вольтеру спасибо хотя бы за то, что писал не очень длинно. Больше всех досталось на орехи “Доктору Живаго” Пастернака, лирическому размазне с эпохально-беспомощной амбицией.
Я забыла спросить, чем все эти авторы ему так насолили.
Вообще, Боров мог сойти за отъявленного модерниста, если бы не выглядел иногда адски консервативным. Когда между прочим речь зашла об искусственных спутниках Земли и советских успехах в космосе, он заявил, что все это политическая пропаганда, мыльные пузыри для фанатиков и дураков. Зато он готов был часами рассказывать о каком-то бельгийском маньяке, об аномальных сдвигах во времени и таинственных исчезновениях морских судов.
Вечером я вернулась в комнату, которую снимала, свалилась на кровать и, стыдно признаться, проплакала почти до утра.
Раз уж на то пошло, сказала я себе, если твоя любовь невзаимная, запретная, бесцензурная, неправильная, это еще не значит, что ее нет!
В сущности, я просто оплакивала бедные остатки моих иллюзий. Их и так-то было ничтожно мало, раз-два и обчелся. Но еще какое-то время они будут вылезать на свет, как бестолковая новорожденная трава из-под брусчатки.
Например, когда я уже перебралась в Соединенные Штаты, и моя бесприютная Хильда приехала туда ко мне, и мы решили жить в Кембридже вместе, по-семейному, я посчитала нужным написать об этом Вере. Ответом был самый немилосердный разнос. Она, видите ли, безоговорочно осуждает меня. Потому что наша с Хильдой связь непристойна и неразумна. И у Володи точно такая же точка зрения.
Как же я в тот день ликовала: она ревнует! Конечно, ревнует. А на Володино мнение ссылается лишь для того, чтобы скрыть, как она лично уязвлена. Я ответила: “О такой актрисе, как вы, любой режиссер может только мечтать!” Вера смолчала, прикусила язык. Но лучше бы я тогда не ликовала, а кое-чему научилась у своего красноглазого горя.
Я покинула Ниццу в пятницу 27 января. Перед самым моим отъездом Боров так расщедрился, что подарил мне сразу несколько собственных изданий с автографами. Хотя обычно, по словам Веры, он не надписывает книги никому.
Довольно скоро, между прочим, я прекратила мысленно обзывать его Боровом. И не только потому, что эти две недели он был со мной изысканно-галантен и добр, а чуть позже поставил свою подпись под рекомендательными письмами в Гарвард и Корнелл. Любая другая на моем месте расценила бы это как одолжение, как высокую милость. А я никак не могла справиться с догадкой, что от меня хотят отделаться, потому и отправляют подальше, в безопасную ссылку, к черту на рога.
Что еще? Я попросила разрешения написать откровенный рассказ о нашем знакомстве, о них двоих. Мне дали великодушное согласие, сопровождаемое стерильными улыбками.
При всей готовности к неравным позиционным боям и дуэлям, я себя заставила обращаться к обоим супругам одинаково приветливо, по именам. Но позднее, когда конфликт вскроется, как созревший фурункул, и отношения воспалятся аж до степени юридических вмешательств, я буду внятно предупреждена, что никто не позволял мне называть их так запросто, как принято между близкими людьми.
Тот рассказ о нашей январской встрече я писала очень медленно, с самой отчаянной скрупулезностью, на какую только способна, будто пыталась гравировать на хрусткой ледяной корочке единственные слова, настигавшие меня во сне или в моих одиноких бдениях над исчерканным листком. За несколько лет я написала шесть разных вариантов, не смея забыть, что главные персонажи первыми все это получат и прочтут.
Печальное наблюдение за природой вещей: все они имеют способность портиться. Самые необходимые портятся быстрее других. До какой же степени порчи должны были дойти наши драгоценные отношения, чтобы на вторую версию моего рассказа Вера ответила просьбой о двух маленьких поправках, а на шестую
— высокомерным извещением: “Мой муж слишком занят и не в состоянии уследить за всеми переделками в вашем тексте”…
Теперь каждый новый успех Володи и любое хвалебное упоминание его имени в прессе вызывали у меня тихую ожесточенную ревность. (Может, так проявляются первые признаки безумия?) Но в то же время я чувствовала решимость перегрызть горло всякому, кто взялся бы небрежно, походя критиковать Володю или его книги.
Я знаю, что на многих людей он производит впечатление холодного светского сноба. Не хочу никого переубеждать. Но у меня перед глазами встает Вера, которая, давясь от смеха, изображает в лицах незабываемые встречи с голливудской элитой. Володя при этом смущенно подхохатывает.
Их приглашают на коктейльную вечеринку в дом какого-то могущественного продюсера, где среди гостей присутствует Джон Уэйн, “король вестерна”, суровый мускулистый ковбой: его рекламные портреты, на коне и с винчестером, красовались тогда на афишах в полнебоскреба по всей Америке. Вежливый Володя не находит ничего лучше, чем подойти к Уэйну и осведомиться: “А вы чем занимаетесь?” Звезда экрана смиренно отвечает: “Да я киношник”.
На другом голливудском приеме Володя встречает миловидную брюнетку с подозрительно знакомым лицом. Здесь он тоже старается изо всех сил вести себя вежливо и по-светски: “Вы случайно не француженка?” Брюнетка смотрит круглыми глазами и говорит: “Вообще-то я Джина Лоллобриджида”.
Когда Мэрилин Монро позвала этих странных супругов продолжить вечеринку у нее дома, они тут же посмотрели на часы: “Ох, извините, уже поздновато, нам пора!” Такая вот светскость.
Несмотря на дистанцию размером с океан (а может, благодаря такой дальности), в моих письмах к Вере, наконец, прорезались голые слова
— я больше не скрывала своих чувств. И всякий раз она умудрялась эти признания как бы не замечать. В ответ меня пичкали текущей информацией о чем попало. Володины занятия на теннисном корте. Взятый напрокат “пежо” с механической коробкой передач. Отельные апартаменты в швейцарском Монтре. Атласный блеск Женевского озера. Даже прикормленная стайка воробьев, которые, осмелев, суетятся прямо у Вериных ног, — подробность, достаточная для того, чтобы я сама вдруг почувствовала себя прирученным и вконец обнаглевшим воробьем.Апрель 63-го накрыл меня таким жестоким нервным срывом, что возможность одним взмахом распрощаться абсолютно со всеми и со всем, включая себя и собственную жизнь, казалась мне самой сладкой перспективой. Я предпочитала, чтобы о моей смерти Вера узнала не от посторонних, а от меня самой.
Поэтому я написала ей:
“Прощайте! Вы единственная, кого я любила за всю свою жизнь”.
Пусть кто-нибудь попробует угадать, что она мне ответила.
Есть варианты? предположения?
Она не ответила ничего.
***
Будем считать, что фигура умолчания
— самая громкая.Мы встретимся еще дважды, спустя три года после зимней Ривьеры: сначала они заедут в Кембридж, потом меня занесет назад в Европу, и обе встречи будут обезображены оттенком вынужденности, как хирургические процедуры, которых невозможно избежать.
В декабре 1964-го они еще обсуждали со мной шведские переводы Володиных романов и неожиданно купили мне пальто
— подарок, похожий на раздачу долгов или на последнее “прощай”.А уже в 1969-м эта семья уродов натравила на меня адвокатскую контору “Paul, Weiss”.
Нет, их целью не было меня засудить или упрятать в каталажку. Цель была другая
— чтобы я прекратила им писать. Они, знаете ли, защищали свою долбаную privacy, ту самую крепость-кроватку, потную конуру, спаленку, люльку для пролежней. Альков для детских штанишек. От кого? От меня?!Да, не скрою, к тому времени я уже далеко заплыла за буйки. О, это было роскошное состояние! Я разрешала себе двадцать
—тридцать отправлений в месяц — открыток, писем, телеграмм и сверхсрочных мысленных депеш. Мне уже ничто не мешало посреди ночи сорваться с постели и, едва унимая дрожь, описать на шести листах для моей глупой Веры сцену блаженства, о котором она даже не рискует мечтать! А-ахх, уже поздно? Так почему бы нам не лечь втроем? Ну, скажи честно, Вера, чья ладонь приятнее для твоего бедра? Говори, чья!Эти ребята из “Paul, Weiss”, конечно, большие умники. После их вмешательства и жесткого запрета на переписку я начала отправлять по два письма в день.
Но, Вера. Если ты выше всего ценишь закрытую частную жизнь, то за каким хреном ты впустила стряпчих с оловянными глазами в нашу бедную тайну?
Ты старше на двадцать три года и умрешь гораздо раньше меня1.
Когда тебя не станет, кто среди живых вспомнит, как твое сияние затмевало блеск Ниццы и распахнутый перед нами залив Ангелов? Может, хотя бы для этого сгодится моя несуразная запретная судьба? Ведь каждый из нас был ребенком, и каждый, абсолютно каждый обречен. А значит, вправе дождаться — дожить хоть до чьей-нибудь жалости и любви.
1
Филиппа Рольф умрет в 1978 году от скоротечного рака почки. Вера Набокова переживет ее на 13 лет. — Примеч. автора.