Опубликовано в журнале Урал, номер 8, 2011
Евгений Касимов
— писатель, журналист, автор 10 книг. Постоянный автор журнала “Урал”. Председатель правления Союза писателей России (Екатеринбург).Евгений Касимов
Записки русского путешественника. 2004
Дежа вю
И была осень. И было виденье: по бульвару Клиши шел Христос. Он был бос, в хламиде, на голове его был прилажен хайратник с вышитым “Jesus”. Христос был сосредоточен. Он тяжело посмотрел на сверкающую витрину кафе “Ривьера”, в которой отражались красная мельница, поток цветных автомобилей и он сам — худой, в серой домотканой хламиде, и где с другой стороны стекла сидели мы с художницей Женей Акуловой и пили горячий шоколад. Лё шоколя. У светофора остановилась девушка, похожая на Катю Бушуеву. Я ухмыльнулся. Толстый бармен ржанул и помахал рукой Иисусу. Тот мрачно отвернулся и пошел в сторону площади Пигаль.
Женя пришла меня провожать в аэропорт и притащила коробку устриц в подарок. Две дюжины устриц были засыпаны колотым льдом и упакованы в пластикатовые мешки. Только вы их сегодня же и съешьте, сказала Женя.
В церкви Св. Анны у Жени была выставка. Вчера Женя удачно продала несколько картин залетным американцам. Сегодня она радовалась и делала подарки.
В парижских храмах не только устраивают выставки, но и проводят концерты. На этой неделе в Сен-Жюльен давали Шопена. И люди идут, как на службу. А в Сен-Сюльпис идут, начитавшись Дэна Брауна. Держа перед собой, как путеводитель, “Код да Винчи”, ищут медный меридиан в храме, ищут тайник, где злодей Сайлос искал Святой Грааль. Кюре был вынужден выступить по телевидению и объяснить, что события, описанные в романе, есть чистейший вымысел автора, а все совпадения случайны. И призвал легкомысленных туристов и литературоведов не смущать прихожан. Я внял мольбам кюре и, притворившись католиком, посетил Сен-Сюльпис, где ненавязчиво все и осмотрел — и, в первую очередь, вделанный в пол медный меридиан, ведущий к тайнику с Граалем.
Христос возвращался. И был Он рассержен. Толстый бармен оживился. Он замахал руками как мельница и что-то весело закричал официантам. Один из них — худой, с роскошными усами — рванулся к дверям и встал в них, подбоченясь. Когда Христос поравнялся с ним, он соорудил из длинных пальцев какую-то замысловатую фигу и, сунув ее под усы, свистнул. Сын человеческий глянул через плечо, не останавливаясь, перечеркнул широким андреевским крестом и гарсона, и бармена, и все кафе “Ривьера” — и ушел на бульвар Клиши.
До самолета оставалось три часа.
Когда мне сообщили в агентстве, что я буду жить в отеле “Royal Mansart”, пришлось себя утешать, что мансарда — это, конечно, чердак, но в моем случае все-таки королевский. Все оказалось проще пареной репы: отель стоял на рю Мансар — улице имени Мансара, того самого архитектора, который удачно приспосабливал чердаки под жилье. Комната была вовсе даже не чердачной, но оказалась столь маленькой, что Раскольников бы, поселись он в 307-м номере нашего отеля, рыдал бы горючими слезами, вспоминая свою комнатку, похожую на гроб. И кто знает, каких бы он дел натворил, выйдя на улицы Парижа после бессонной ночи в трапециевидной комнате. Вспомнилась страшная история про тюремную камеру “стаканчик”, которую мне рассказывал старый вор, простоявший в узком каменном пенале трое суток, откуда его выволокли беспамятного, но не побежденного. Однако ж отель мне нравился.
По утрам — после чашки кофе с непременным круассаном — я выходил на улицу покурить. Возле кафе-театра “Moloko” толклась пара-тройка помятых молодых людей. Из булочной напротив доносился запах свежего хлеба. Мимо бежали парижане с длинными багетами под мышкой, по пути отламывая хрустящие корочки. Наверху гулили голуби, блуждающие по карнизам. Из окна второго этажа высовывался мужик в белой майке и поливал из голубой лейки цветы, растущие на крохотном балкончике. Мужик тоже гулил себе под нос и голубей не шугал. Цветы повторяли наклон Пизанской башни, что, впрочем, заметил не я.
Портье ритуально говорил мне каждое утро “Са ва?”, растягивая гласные, как жевательную резинку. К вечеру он начинал прикладываться к заветной фляжечке, к ночи он набирался по самые брови. Притаившись, сидел себе за стойкой, дремал, пока я не тревожил его одним и тем же воплем: “Эй, Сава! Открывай! Медведь пришел!” Тогда приводился в действие какой-то тайный механизм, и большая стеклянная дверь с шелестом отъезжала. Портье опять же ритуально спрашивал, как мне город, и, услышав неизменное “Бель Пари!”, нежно улыбался, выдавая ключ от номера.
По Парижу, понятно, можно бродить и без всякой цели. О, вы не представляете, сколь много интересного обнаруживается в этих греческих, китайских, американских, наконец, французских ресторанчиках, на этих улицах, легкомысленно разбегающихся в разные стороны! Вот хорошо одетый француз разговаривает сам с собой. Он громко и убедительно что-то говорит самому себе, потом себе же и возражает, но уже как-то мягко и жалобно. То есть его большой монолог раздваивается на два — и уже выглядит как вполне приличный диалог. Большой артист. Очевидно, репетировал беседу с банковским клерком о предоставлении кредита.
На авеню Опера встретил писателя Александра Кабакова. Он шел под ручку с девушкой и мило с ней беседовал. Писатель был в шикарной клетчатой куртке болотного цвета, в сереньком в рубчик кепи, на шее болталось длинное кашне. Через полчаса на улице Риволи я снова встретил Александра Кабакова — он был один, задумчив, если не сказать грустен, и, что самое поразительное, был одет в светлый редингот! И был вовсе без головного убора.
То там, то сям лежат клошары. Парижане к ним относятся снисходительно. Или просто не замечают их. Парижские власти говорят, что бездомных в городе не меньше шести тысяч. Но клошары — это не просто бездомные, не просто нищие — это доблестная гвардия сирых и убогих. Сами же они вовсе не выглядят ни сирыми, ни убогими. Их узнаешь сразу, как узнаешь по запаху сыр камамбер. “Merde!” — вот их вечный девиз. Они вальяжно полеживают на вентиляционных решетках, откуда дует теплый воздух, и попивают дешевое французское винцо. На некоторых белые носки, явно похищенные с распродажи, которую проводит магазин “Тати”. Мочатся прямо на улице, как бы говоря: “А вот вам всем! А положили мы на вас на всех с прибором! На вас на всех и на вашу паршивую цивилизацию!” Напоминают наших постмодернистов.
Президент Миттеран был большим поклонником современного искусства. При нем двор Лувра украсила Пирамида. При нем на бульварах и в парках Парижа появилось очень много памятников. Некоторые находят их весьма уродливыми. В парке Тюильри какие-то черти соседствуют с псевдоклассикой. Все это предназначено для обывателя: одно — раздражает глаз, другое — ласкает. Миттеран, наверно, боялся прослыть окостеневшим старичком, не понимающим и не принимающим нового. Эдакий мышиный жеребчик. Случись, не дай бог, еще одна революция в Париже, все эти памятники, скорее всего, утопят в Сене. А потом через пять–десять лет восстановят. Так было практически со всеми парижскими истуканами: Шарлемань, Анри IV, все эти Людовики — все были разрушены, все были истреблены героическим народом. Но восстановили же!
Недалеко от Лувра, на площади Пирамид, есть небольшое кафе, куда и заглянул усталый путник, изнемогающий от жажды и голода. Суп, сказал я. Луковый супчик есть? Есть, сэр! Официант с первого взгляда мне показался прохиндеем. Значица, будем ись луковый супчик. А что еще? Антрекот, зарычал официант и напрягся, как Розовая Пантера. О▒кей! Давай антрекот! Большой антрекот. Самый большой. Королевский! За стеклом маячила золотая Жанна на коне, с хоругвью в правой руке. Орлеанскую деву не порушили. Ее поставили уже после всех революций. А в шестьдесят восьмом, наверно, просто не успели свалить. Мимо окон по направлению к площади Карузель прошел главный редактор издательства “Уральский университет” Федор Еремеев. Он уткнулся носом в какую-то книжку. Был медлителен и сосредоточен. Эге, подумал я, но тут официант принес суп. О! Этот горшочек с супом был уже сам по себе полный обед. Суп был плотно запечатан куском хлеба и залит расплавленным сыром. Чтобы хлебнуть заветной коричневой жижицы, пришлось осторожно пробиваться сквозь корочку толщиной в два пальца. Не успел доесть — уже несут антрекот. На деревянной доске лежал здоровенный кусок жареного мяса, рядом — гора картошки. По краю доски вырезана канавка. Я вонзил нож в антрекот — брызнул фонтан крови! Я остервенело терзал острым клинком мясо, кровь постепенно заполняла канавку по краям доски. Запахло Варфоломеевской ночью, которая, к слову сказать, совершалась в этих самых местах. Видно, со стороны я был похож на великана Коконасса, и сидевшая за соседним столиком пожилая американская чета с опаской поглядывала на меня. Лукавый подавальщик иногда являлся перед моим замутненным взором и о чем-то участливо спрашивал. Я же только утробно урчал, насадив кровоточащий кусок мяса на вилку и ворочая его в горчичном соусе. Американцы посматривали на меня как на прямую и явную угрозу.
Настало время расчета. И вот тут-то официант и выказал себя настоящим прохиндеем! У меня не было мелких купюр, и я выдал ему пятьдесят евро. Он долго копался в своем переднике, выуживая мелкие монеты. Сначала он положил на столик несколько центов и посмотрел на меня. Потом нехотя выложил несколько евромонет. Заглянул мне в глаза. Постоял. Зевнул. И ушел. Я посмотрел на чек, пересчитал сдачу. Не хватало десяти евро. Наверно, взяли за вид на площадь, подумал я. Ведь есть в Париже кафе, окна которых выходят просто на улицу, по которой идут простые люди. А здесь в окне торчит золотой памятник Освободительнице. Десять евро — за погляд!
На следующий день художница Женя Акулова все объяснила мне. Тебя развели, как лоха, сказала она. Они такие! У них глаз наметанный. Надо было потребовать объяснений! Надо было устроить скандал! Мы сидели в скверике рядом с площадью Вогезов. Женя рассказывала о премудростях парижской жизни. Накрапывал легкий дождик. В сквере появилась пара — женщина в легком плаще и рядом… Федор Еремеев! Он заботливо держал зонтик над спутницей. Женя, осторожно спросил я, может быть, я того… Типа болен? Может, меня настигла неведомая французская болезнь? Что-то типа дежа вю? Я все время встречаю на улицах Парижа знакомых. Сегодня, например, видел Мишу Симакова из “Апрельского марша” — на правом берегу Сены на книжном развале он приценивался к битловским виниловым дискам. На Монмартре встретил писателя Германа Дробиза — только он не покупал, а, наоборот, продавал картину с видом Парижа. Вполне сносная картина маслом, надо сказать. Правда, меня немного смутило, что Герман Федорович был довольно сильно смугл. Если не сказать — черен. Что со мной происходит? И Женя успокоила меня. С ней поначалу происходило то же самое: в метро, в кафе, на улицах ей встречались друзья, приятели или просто знакомые. Она к этому быстро привыкла и поэтому однажды глазам своим не поверила, когда встретила на улице Сент-Оноре художницу Лиду Чупрякову. Но Лида оказалась настоящей и очень обиделась на Женю, не обратившую на нее никакого внимания. Лида не верила объяснениям Жени до тех пор, пока не встретила в Люксембургском саду свою сестру-близняшку Марину.
И было теплое октябрьское утро. Я шел по бульвару Генриха IV (Анри!) от площади Бастилии. Я почему-то знал, куда идти. По мосту, минуя остров Сен-Луи, я вышел на левый берег Сены и медленно пошел в сторону Собора Парижской Богоматери. Как чудовищная рыба-кит, выплывал из сиреневого утра Нотр-Дам. Я спустился к самой воде. Вот! Вот это самое место! Я улыбался. Все сошлось.
Однажды мне приснился Париж. И я увидел остров Ситэ и диковинное сооружение со шпилем-антенной и мощными ребрами. Тогда, во сне, я не узнал Нотр-Дам. Ракурс был неожиданным, странным. Была светлая лиловая осень, и я проснулся от запаха жареных каштанов. Это было восемь лет назад.
Бон суар, месье Kasimoff!
Скажу вам просто: я в Париже!
К.Н. Батюшков, 1814
С глухим резиновым стуком подкатил поезд метро. Скрипка в вагоне нежно выводила “А по ночам так мучила меня”. Но душа моя вовсе была не расположена к цыганщине и вообще к музыке, и я пошел в соседний вагон. Однако не тут-то было: там обосновалась целая группа с контрабасом, саксофоном, гитарой и компактным музыкальным аппаратом. Вот поезд тронулся, веселый гитарист погукал в микрофон, прикрепленный к его кудрявой башке, пощелкал языком, саданул по струнам, крикнул что-то вроде “шуба-дуба” — и тут началось! Музыканты выводили вполне приличный рок-н-ролл, народ же мигом организовался и пустился в пляс. Впрочем, плясали спокойно, деловито, лишь один тип — на вид англичанин, явный персонаж Гая Ричи — начал подпрыгивать козлом, махать руками, а когда подъезжали к станции, дал такого дрозда, что веселый певец чуть не подавился микрофоном. Англичанин вышел на платформу — и сразу превратился в пристойного гражданина. Он спокойно двинулся по своим делам, а бременские музыканты продолжили дискотеку. Играли, конечно, за деньги, но и явно для души. Но что-то я не заметил, чтобы им охотно и много давали денег.
На площади перед Нотр-Дам де Пари стоял деревянный крест. Крест был огромен. Вокруг толпились какие-то баптисты-адвентисты, улыбчиво, без надсада агитировали за свою веру. Стайками бродили молодчики, явно забежавшие из Хэллувина. Они приставали ко всем подряд, говорили хором, лукаво блестели глазами, гордо воздев поролоновые рожки. Пристали и ко мне, и приставания их были назойливыми. Я попытался пройти, но не тут-то было: они окружили меня и дружно стали убеждать в чем-то на своем собачьем языке. И я возопил: “Сгиньте!” — но ничего не произошло, и я почувствовал себя несчастным Хомой Брутом в окружении вертлявых бесов. И тогда я, щедро улыбнувшись, осенил тихонечко из-под полы молодчиков православным крестом. Они взвизгнули и немедленно сгинули, оставив после себя слабый запах серы. А вы говорите!
Под Шарлеманем жду Ксюшу, которая почище Годо будет. Ксюша, дочь моей приятельницы, работает в Париже моделькой. За два года исходила все подиумы Европы, в Милане снялась для пяти модных журналов, уехала в Японию, где на показе высокой моды на нее положил глаз Леонардо Ди Каприо — целовал в щечку, мурлыкал что-то на ухо, в общем, строил куры да так и отвалил не солоно хлебавши: Ксюша у нас девушка строгих правил, студентка искусствоведческого факультета УрГУ, на котором она каким-то образом учится на одни пятерки, при том что сегодня она здесь, а завтра будет в Осло.
Осмотрев со всех сторон памятник Шарлеманю, которого мы называем Карлом Великим, потому что он, при всей своей косматости, оказался вполне христианским королем и объединил дикие народы под пылающей орифламмой, я достал из рюкзачка бинокль и стал глазеть на Нотр-Дам. Так. Химеры и горгульи. Адам и Ева. Цари иудейские. Мадонна с младенцем. Христос. Апостолы. Страшный суд. Пороки и Добродетели. В этот момент сыпанул крупный дождь, изображение мгновенно расплылось, и пришлось прервать невинный акт вуайеризма. Вокруг захлопали зонтики. Тяжелые стада туристов, посверкивая фальшивыми алмазами на джинсах, ломанулись с площади, оглашая сырой воздух русской ненормативной лексикой. Я же пошел под осенние дерева, еще прочно державшие желтую листву. Тяжелые капли пробивали кроны и вдребезги разбивались о скамейки.
“Я в Париже!” Эта мысль производит в душе моей какое-то особливое, быстрое, неизъяснимое, приятное движение… В 1790 году путешествующий Карамзин так же с отменным любопытством смотрел по сторонам: на домы, на кареты, на людей. Посещал дворцы и соборы, гулял по бульварам, сидел в кофейнях, что, собственно, сейчас делаю и я. Правда, ежедневно в театры, как Николай Михайлович, не хожу, в чем вижу большую проруху своего путешествия. Кто был в Париже, говорят французы, и не видел Большой оперы, подобен тому, кто был в Риме и не видел папы. Я в Риме был и Папы не видел. Не случилось. А в театр какой сходить бы надо. В Гранд-опера с легкой русской руки сейчас только балет показывают. Оперы же поют в “Бастилии” — гигантском театре, расположенном напротив невидимой тюрьмы, со взятия которой началась новая французская история. Да и не только французская, наверно. Тюрьму, как известно, разнесли в пух и прах, о ней напоминает только натуральный план, выложенный цветным камнем на краю площади. И размеры этого чертежа говорят о малости сего сооружения, падение которого стало грандиозным символом. Гауптвахта автомобильного батальона, куда я однажды был заключен перед самым дембелем, была, как мне кажется, куда как больше и шире. Хотя и мельче. Одноэтажной — как и все зоны в России. Бастилия же была тюрьмой вертикальной — с глубокими подвалами, высокими стенами, поэтому и падение ее наделало столько шума. При сильном воображении или в изрядном подпитии и сейчас можно увидеть ее, стоящую бесплотным миражом, окруженную ватным пороховым дымом и крохотными человечками, штурмующими ненавистную твердыню. Вот так же с непостижимой яростью спустя двести с небольшим лет штурмовали небоскребы Близнецы в Нью-Йорке.
В “Бастилию” билетов не достать. В “Мулен-Руж” давно ходят одни приезжие старички, предварительно выстаивая томительную очередь в кассы, напоминающую очередь в райсобес после введения очередной льготы (или после ее “монетизации”). А хочется несуетно восхититься “Раулем, Синей Бородой”, “Дамой с камелиями”, “Федрой”, наконец. Или “Служанками”. Хотя последних советуют смотреть у Виктюка. Ладно, отложим театр на потом, осмотримся.
Проруха, однако ж, настигает нас в самых неожиданных местах: вот сентиментальный русский путешественник посетил славного африканского путешественника Вальяна, но дома того не застал и беседовал с г-жой Вальян, женщиной говорливой, которая с гордым видом объявила, что в последние пятнадцать лет французская литература произвела только две книги для бессмертия: “Анахарсиса” и путешествие мужа ее. Что касается автора “Анахарсиса”, почтенного Жан-Жака Бартелеми, то Карамзин с ним таки встретился в Академии надписей и словесности и имел непродолжительную беседу с новым Вольтером, представившись новым скифом. Мне, похоже, подобной удачи не светит, ибо давно уже в “Проворном Кролике” не собираются художники и поэты, в кафе “Вашетт” даже официанты не знают, что здесь любил бывать Поль Верлен, и “Селект”, и “Куполь” стали обыкновенными ресторанами, и в “Клозери де Лиля” обедают японские туристы, и в “Кафе де Флор” сидит публика, не подозревающая о существовании экзистенциализма, — поэтому остается бродить по парижским улочкам в полном осознании своей старой кипчакской сущности и наблюдать, как новые варвары, отнюдь не просвещенные, но давно уже ставшие европейцами, нагло и весело поглядывают на город, который они рано или поздно подожгут с четырех сторон.
Однажды ночью, возвращаясь в отель по безлюдным улицам где-то неподалеку от Биржи, я стал свидетелем странной метаморфозы, происшедшей с чистым и дружелюбным пространством улицы: тьма в каком-то закоулке ворохнулась, напряглась — и поволоклась вдоль стены спящего дома. И будь я романтиком, то непременно написал бы, что в сей же момент волосы зашевелились у меня на голове и кровь заледенела в жилах — но это было бы слишком красочно и не совсем точно. Невозможно передать тот мгновенный опустошающий ужас, который охватил меня, когда я скорее не увидел, а почувствовал, как разверзлась бездна и неведомый земляной гость из преисподней явился произвести рекогносцировку перед неизбежным вторжением. Эта шевелящаяся мусорная тьма двигалась абсолютно бесшумно, и вдруг раздался звук — будто лопнула бутылка из закопченного стекла, и тьма материализовалась и явилась на свет в виде пьяного до невозможности негра, который, ощупывая шершавую стену дома, беззвучно перемещался в какое-то тайное свое убежище. До этого случая я столь пьяных людей на улицах Парижа не видал.
Во всех книжных лавках — на самом видном месте полки с бестселлерами. Первые по продажам — похождения президента Билла Клинтона, написанные им самим. Очевидно, людей привлекает гонорар, который он получил за книгу. Три миллиона долларов — хорошая морковка для ослов, участвующих в гламурных гонках. За несколько лет до этого роскошного мемуара выпустила свои воспоминания Моника Левински — и тоже издатели заплатили ей какие-то неслыханные деньги. Издатели знают, что затраты их окупятся с лихвой. Народу ведь интересно, как это все у них там было. Когда случился скандал, я был в Америке, и что любопытно: американцы как-то вяло интересовались этим делом, а многие даже и не знали вовсе о шалостях своего президента. Но когда я вернулся в Россию, то первое, что я увидел на длинных столах возле метро, на которых, как в кошмарном сне, в небывалом изобилии лежат наши свободные газеты, — это сдобное, глуповатое лицо президентской пассии с жирными комментариями ее игры на клинтоновском саксофоне (пикколо, господа, пикколо!). Это было похоже на демонстрацию товара в каком-нибудь занюханном квартале Красных фонарей, на улице Сен-Дени или, прости господи, Репербане. Телеканалы тоже не отставали: во всех новостях подробно обсуждались пятна на платье стажерки, которое испачкал ретивый Билл, которое она потом долго хранила в шкафу, которое потом было похищено и обнародовано ее подругой и которое, наверно, скоро выставят на каком-нибудь аукционе.
Еще в Париже читают Дэна Брауна — да что в Париже! Все сбрендили. И меня не миновало умопомрачение: с собой я захватил книжку, в которой меня, правда, больше интересовала топография Парижа, нежели интрига, которую мы с главным редактором издательства Уральского университета Федором Еремеевым подробно обсудили лет за десять до всеобщего помешательства. Федора очень интересовала история еврейской диаспоры, и в своих блужданиях по темным тропам средневековой истории он набрел на книжку Майкла Бейджента, Ричарда Лея и Генри Линкольна “Святая кровь и Святой Грааль”. И восхитился! Федор — марксист, левак (не без некоторого буржуазного шика), и его часто прельщают экстравагантные идеи, которые он любит обсуждать со мной за бутылочкой демократичной крымской мадеры. Понятно, что англичане все это придумали, но Федор поразился красоте гипотезы, а кроме того, он убежден, что подобная ересь сильно стимулирует научную мысль, не дает ей чахнуть. Поэтому у него на полке среди энциклопедий и справочников стоят и Морозов, и Дугин, и Носовский с Фоменко, и даже страшно сказать кто. Конечно, Дэн Браун — это чистая попса, и, как всякая попса, книга не только вторична, но просто дурно исполнена. Однако ж как читают! Сегодня успешность писателя зачастую зависит от маркетинга, а маркетологи оперируют понятиями: “стратегия”, “проект”, “пиар”, “реклама”, “медиавирус”… И нынешняя культура вполне укладывается в триаду: бестселлер, блокбастер, гамбургер.
Художница Женя Акулова рассказывала, что летом она с дочкой ездила отдыхать в Ниццу и там, прогуливаясь вдоль моря, видела фантастическую картину: разноплеменные тетки, загорая на лежаках, предлагали вашему вниманию узкие белые пятки, бритые ноги, гладкие животики, нежные грудки, ухоженные коготки и… обложки “Кода да Винчи”, как минимум на двадцати пяти языках, включая столь экзотические, начертанные какими-то закорюками, что только по портрету Джоконды можно было догадаться о содержании книги. Если идти вдоль моря, то складывается эдакая портретная галерея, своеобразная инсталляция. Да-с, бестселлер! Газеты взахлеб сообщают о баснословных деньгах, которые получил и продолжает получать щелкопер. Сумма перевалила за вторую сотню миллионов. То-то Стивену Кингу горько! Из венка чемпиона он грустно отщипывает лавровые листочки и приправляет ими свое густое голливудское варево. А ведь если по гамбургскому счету, Стивен Кинг — настоящий писатель. Его “Мизери”, его рассказ о наемном убийце, изничтоженном игрушечными солдатами из Вьетнама, — это вещи таинственные и увлекательные, как романы нашего Пелевина. Дэн Браун супротив Стивена Кинга, все равно что плотник супротив столяра. Однако сегодня плотники зарабатывают много больше краснодеревщиков, поэтому у нас развелось так много криворуких ремесленников.
Ничего не хочу говорить про Дарью Донцову, хотя бы потому, что не читал ее и читать не собираюсь, но любопытно ее высказывание, что, дескать, она пишет “утешительную” литературу, производящую некий терапевтический эффект, что в хосписе никто не будет читать Достоевского, а будут читать именно ее, Дарью Донцову… Судя по ее многомиллионным тиражам, у нас вся страна — хоспис.
Дождь перестал, и площадь перед собором опять стала многолюдной. Туристы возвращались (иногда они возвращаются!). Гиды начинали свой рассказ, как эпические сказители, и некоторые из них были весьма виртуозны и артистичны, но толпа, на минуту оторвавшаяся от бесконечного шопинга, наэлектризованная постоянным движением, лишь на миг замирала, внимая слегка осипшим бардам, и уже — марш! марш! — готова была бежать дальше, дальше, глотая — на манер Робина-Бобина — соборы, дворцы, памятники, дома, улицы, площади, магазины… Не страдая, впрочем, по вечерам в своих скромных апартаментах ни запором, ни несварением желудка. Галерея Лафайет — вот цель нашего путешествия! Однако гиды не сдаются и, честно отрабатывая свой длинный батон, ведут почтенную публику на Монмартр, на площадь Эмиля Гудо — председателя Общества гидронавтов, который известен только тем, что пил да барагозил, гудел, так сказать, с поистине русским размахом, — где стоит дом “Бато Лавуар”, знаменитый “Корабль-прачечная”, монмартрская обитель Ван Гога, Гогена, Тулуз-Лотрека. Система коридорная. На тридцать восемь комнат… Ну, и так далее. Но почтенная публика скучала и оживлялась только на смотровой площадке, откуда Париж открывается во всю ширину, но не роскошный вид Парижа приводил ее в восторг, а сообщение, что именно здесь весной 1814 года стояли русские пушки, угрожавшие всему этому великолепию. Приободрялись мужички, дескать, давали французику прикурить! “Бородино” цитировали. Гид же, по-заговорщицки подмигнув, отзывал их в сторонку и цитировал пушкинский ответ г-ну Беранжеру. Это производило прямо-таки поразительный эффект: мужички, хохотнув, приосанивались и гордо, по-петушиному, начинали поглядывать по сторонам, выискивая в толпе француженок.
Туристы, вернувшись из Парижа с пудовыми полосатыми сумками, высокомерно сообщают, что парижанки некрасивы. Наши типа лучше. Беда, наверно, в том, что в тех местах, где обычно бывают русские вояжеры, толпятся те же туристы или пришельцы из других стран, а парижанок действительно встретишь редко. Зато узнаешь их мгновенно: какая-то особенная стать, выражение лица, а главное — глаза! Смешливая Амели выглянет из авто — и тут же исчезнет, как мимолетное виденье. Для того чтобы увидеть настоящих парижан, надо пойти — ну хоть в Люксембургский сад — и поглазеть на игру в шары, или рано утром, когда только-только откроется дешевая кофейня на углу, зайти туда и, заказав себе большую чашку кофе, погрузиться в тростниковое кресло у широкого окна, дышать прокуренным донельзя воздухом и наблюдать, как утренние посетительницы — некоторые помятые, спросонья, некоторые свежие, как только что срезанные цветы, — весело болтают с небритым барменом, жадно глотая голубоватый сигаретный дым.
Да где же Ксюша, едрёна мать?! Ксюша, кстати, вполне может сойти за местную барышню. Есть в ней какой-то шарм, который легкой печатью лежит на всех парижских девушках (хотя подбородок у нее явно голливудский). Федор Еремеев, однажды встретив Ксению на весеннем Главном проспекте в Екатеринбурге, так и плелся тайно за ней от университета имени Горького до площади 1905 года — плотоядный, как Гумберт Гумберт, — тихо радуясь белому носочку, приспущенному на правой ножке. Потом звонил, изможденный вожделением, восхищался поэтически. Мне же остается грустно наблюдать за Эйфелевой башней, макушка которой съедена облаками.
С Эйфелевой башни город напоминает здоровенный ореховый торт. Отдаляется Париж настолько, что рассматривать его с этакой верхотуры — все равно что елозить взглядом по глянцевой карте города. Настоящее потрясение я испытал в музее д’Орсэ, на верхней галерее, выходящей окнами на север. Неожиданно открылся Монмартр, освещенный пожухлым солнцем, и на тяжелом фоне грозового неба — сияющий купол Сакре-Кёр, выбеленный ветром. И если бы я не был добропорядочным христианином, то тут же и уверовал бы, облившись слезами и уронив на грудь свою окаянную головушку. И, выйдя из храма искусств, рухнул бы на колени и пополз бы по кривым улицам парижским к храму божьему и потом, кто знает, и дальше, дальше — тропой святого Дионисия.
Вдруг что-то произошло. Мир встал, как будто пленка застряла в кинопроекторе. Застыли энергичные вергилии и бояны, замерли в изумлении туристы и зеваки, химеры на соборе выпучили до невозможности и без того выпученные глаза, остановили свой бег авто, повисли в рыхлом мглистом воздухе светлые капли, сорвавшиеся с набрякших листьев, японский дедушко на скамейке, зевнув, так и остался с открытым ртом, демонстрируя безукоризненные зубы, и сам я стоял как соляной столб… И единственным движущимся объектом в этой картине была стройная девушка с острыми коленками, с распущенными волосами, помахивающая сумкой и улыбающаяся… Мне? Господи, да это же Ксюша! И застрекотал аппарат, и опять мир пришел в движение. М-да, понимаю Федора Гумберта. И Леонардо Ди Каприо тоже.
Ксюша, строго сказал я, ты почему так легко одета? Она беспечно пожала плечами и поцеловала меня на современный манер, то есть и не поцеловала вовсе, а просто коснулась своей щекой моей щеки, чмокнув голливудскими губами прохладный воздух. Как дела, деловито спросила она, и я уныло пробурчал, что как бы дела у меня хорошо, что все просто супер, что все классно, и даже, я бы сказал, нереально классно, и что вопщем, нет проблем. Она внимательно посмотрела на меня. Прости, Ксюша, сказал я, гламурная жизнь одолевает. А вообще-то я очень рад ее видеть, мама по ней ужасно скучает, брат ждет подарок на день рожденья, в Екатеринбурге холод собачий и грязь свинячья, а здесь, конечно, красота — Писсарро да Сислей, — но я голоден, как зверь дикий, и намереваюсь пригласить ее, Ксюшу, на ужин в “Ротонду”, где мы сможем вольно посидеть и поговорить. Пойдем, легко согласилась она. И мы пошли к мосту, ведущему в Латинский квартал.
Ксюша, спросил я, ты, наверно, хорошо знаешь Париж? Совсем плохо, сказала она, много работы, очень устаю, а если выдается выходной и хорошая погода — еду в Булонский лес. В Булонский лес? Я задохнулся от изумления. Там же… Там же капище разврата! Туда опасно ходить! Ксюша засмеялась. Дэна Брауна начитался? Я что-то ничего страшного там не замечала. Обыкновенный парк. В пруду черепахи плавают. У нас в парке Маяковского пострашней будет. Эй, куда же ты? Это старинная парижская улица, важно объявил я, улица Кота-рыболова. И мы нырнули в мрачную щель между домами. Эта короткая средневековая уличка была пустынна, вполне зловонна и заставляла насторожиться и лишний раз проверить наличие кошелька. Сквозь единственное мутное окно сочился грязно-желтый свет, брякала посуда, пиликали какие-то невиданные музыкальные инструменты. Мы глянули в окно и обомлели: разбойники пили вино и жарили мясо. На столе — среди груды еды — стояла, обнажив ногу в чулке и подняв над гордо закинутой головой руку, маленькая тетка лет сорока пяти в красном платье с длинным разрезом, с неслыханно развитыми молочными железами. Тетка готовилась врезать каблуками по массивной столешнице, и рыла, воздетые в восторге над столом, замерли в предвкушении аттракциона. Ксюша хохотнула и вытолкнула меня на свет божий. Да не тут-то было!
На улице Ошет зазывалы с постными лицами кричали в толпу, распахнув двери таверн, в витринах крутились на вертелах подрумяненные поросята, пахло жирной и пряной едой. Из ресторанного чада вдруг выскочил какой-то грек со стопкой белых тарелок, яростно закричал и с размаху разбил одну тарелку о брусчатку. Победно оглядев остолбеневших прохожих, он галантно пригласил парочку туристов отобедать, но, увидев, что парочка собирается улизнуть, опять закричал, завращал бешено глазами и стал с размаху колотить тарелки о мостовую. На третьей тарелке перепуганная парочка, очевидно, опасаясь быть немедленно зарезанной острым кухонным ножом, приняла приглашение и, сопровождаемая неистовым греком, в смятении исчезла во тьме харчевни.
Мы вышли на бульвар Сен-Мишель и двинулись к Люксембургскому саду.
Этот год был объявлен во Франции Годом Китая, и ничего удивительного, что на решетках Люксембургского сада была устроена фотовыставка, посвященная китайскому житью-бытью. Рядом с воротами висела громадная фотография красной свиньи. Свинья была явно покрашена кармином. Под свиньей курилась сладким дымом жаровня, на которой пеклись каштаны. Неопрятный старичок в обрезанных перчатках предлагал за пять евро кулечек каштанов. На набережной Сены такой кулечек можно было купить за три. А на Монмартре — всего за одну евромонету. Однако почему свинья такая красная? Может быть, это намек? А может быть, хавронью снимали к ихнему Году свиньи? Навели, так сказать, макияж. А может быть, это и не краска вовсе, а какой-нибудь соус, которым мажут хрюшку перед тем, как ее изжарить? Загадочная фотография. Ее бы, наверно, качественно объяснили мудрецы-семиотики из Сорбонны.
Через парк, по улице Вавен мы вышли к “Ротонде”, которая стоит на углу бульваров Распай и Монпарнас, как малиновая детская каруселька с музыкой. Рядом примостился роскошный роденовский Бальзак.
Бон суар, приветствовал нас в дверях официант с бесшумным пылесосом. Бон суар, месье Кристоф, учтиво сказал я, и тот заулыбался, уволок куда-то пылесос, таща его за гофрированный хобот, как ручного зверька, и не успели мы выбрать место, как он объявился в полной готовности, сунул нам в руки меню в тяжелых бюварах и положил на столик два больших бумажных листа, испещренных фамилиями знаменитостей, заглядывавших когда-либо в “Ротонду”. Кокто, Хемингуэй, Пикассо — и еще десятка три звучных имен. Я даже обнаружил имя Ленина, но, думаю, это какой-нибудь другой Ленин был.
Месье Кристоф с готовностью вытащил блокнот. Ты что будешь, Ксюша? Здесь отлично готовят филе. Нет, испуганно сказала Ксюша, мне ничего нельзя! А может, устерсы? А? Ксюша! Вполне диетический продукт. Или улиток? Ксюша скорчила рожицу и твердо сказала нет. Разве что сыру. Я вздохнул. Сыру — мадемуазель. Видя замешательство официанта, я сообщил ему, что Ксюша — моделька, и прошелся пальцами по столу, изображая прет-а-порте. Месье Кристоф понимающе кивнул. А мне — как обычно. Филе. С горчичным соусом. И с картошкой по-французски. И маленькую бутылку красного вина. Да, medoc. Месье Кристоф исчез.
В углу сидел молодой человек с песочными волосами, в приличном твидовом пиджаке, впрочем, несколько великоватом, и что-то строчил в тетрадь, поминутно припадая к большой кофейной чашке. За твоей спиной, Ксюша, сидит молодой бедный писатель. Сейчас он сочиняет рассказ о своем отрочестве, проведенном у Темной реки. Ксения осторожно полюбопытствовала. А может быть, это просто наняли какого-нибудь студента, выдали ему пиджак, и он иногда изображает из себя писателя. Поддержать, так сказать, имидж заведения. А может быть, через десять лет мир узнает его как большого писателя. Кто знает, кто знает…
За соседним столиком пожилая пара аккуратно ела черную икру и мелкими глотками пила шампанское.
Ксения продолжала любопытствовать. Слушай, она сделала круглые глаза, это же… Модильяни! Это копии, сказал я. Но очень похоже, сказала Ксения. Это, Ксюша, не та “Ротонда”, в которую ходил Илья Эренбург, той “Ротонды” уже нету. Это тоже копия. Только весьма улучшенная. Это — как тот нищий, который раздражал своими лохмотьями Оскара Уайльда, и он заказал бедолаге костюм из самой лучшей ткани, лично указав портному, где сделать прорехи.
Запиликал мобильный телефон. Ксюша порылась в сумке, достала трубку. Да, сказала она. И лицо ее изменилось! Она что-то смущенно и невнятно говорила в трубку, и было видно, что у нее голова кружится от нежности.
Бесшумный, как ниндзя, появился месье Кристоф, поставил на стол маслины. Я стал выбирать их, накалывая на деревянную шпажку. Косточки я сплевывал в салфетку. Ксения закончила свой разговор и бросила трубку в сумку. Извини, сказала она, лицо ее порозовело. Я сделал вид, что ничего не замечаю. Хорошо тебе в Париже? Она рассеянно смотрела на меня. Не знаю. Домой хочется. Она стала внимательно изучать имена знаменитых посетителей. Это автографы? Вряд ли. Смотри, Хемингуэй — с сильным наклоном вправо. Это не его рука. Хотя похоже. А тебя здесь нет, сказала Ксюша. И засмеялась. Это упущение со стороны администрации кафе, строго сказал я и достал свое стальное перо “паркер”. И мы сейчас немедленно ликвидируем некоторый пробел в истории “Ротонды”. Я нашел свободное место и между великим художником и великим кинорежиссером расписался на французский манер — Kasimoff.
Тут как тут — официант с вином и сыром. О! Месье тоже знаменитость? Месье — писатель? Я важно надул щеки. Кто знает, кто знает… Официант засмеялся и ловко выхватил из-под моего локтя бумажный лист. Месье… Ka-si-moff? Я надул щеки еще больше и кивнул. Официант захохотал и умчался прочь, складывая вчетверо бумагу.
Вот, сказала Ксюша, теперь, когда ты будешь сюда приходить, он тебя будет встречать: бон суар, месье Kasimoff! А через лет тридцать, сказал я, они обновят свою бумажку, впечатав мой автограф. И это будет единственно подлинный автограф среди жалких подделок.
Русские идут!
Вежливый как повидло портье передал мне визитную карточку, при внимательном изучении которой я обнаружил, что мой друг Владимир Юрьевич Борев, главный редактор газеты “Советник ПРЕЗИДЕНТА”, является еще и главным редактором журнала боевых действий “НАРКОМАТ”, а также кандидатом философских наук. Также выяснилось, что он остановился в отеле “Монте-Карло”. И до завтрашнего обеда он совершенно свободен.
Было уже поздно, звонить Бореву я не стал, а завалился спать. И снились мне странные сны. Будто бы в Екатеринбурге весна, но какая-то душная, темная весна, и хотя цветет черемуха, но света во дворе не прибавляется от белых кистей, и какой-то лиловый сумрак залил городскую перспективу. Вдруг по радио объявляют: бургомистр пошел на цугундер — будто бы у него нашли в кабинете сто пять миллионов рублей, которые (вот нечаянная радость!) вернутся в бюджет города. Народ высыпал на улицу, толпится у подъездов, ликует — обсуждает благую весть. Но мрак не рассеивался, а наоборот, — становился еще плотней и приобретал совсем уж грязные оттенки. Проснулся с тяжелой головой.
После сигареты и большой чашки кофе вялая кровь ожила, омыла мозг, напрочь разрушая темные и невнятные картины сна, а когда я повторил нехитрую процедуру реанимации, кровь уже напряглась, заискрила электричеством, и пустая занюханная кофейня показалась мне вполне приличным и надежным местом, а зевающий, нечесаный буфетчик — милым молодым человеком, просто немного потраченным за вчерашний вечер.
Я вышел на рю Бланш и пошел вниз, к центру. Накрапывал дождь, что настроило меня на меланхоличный, неторопливый лад.
С Боревым меня познакомил уральский заводчик Анатолий Иванович Павлов — могучий русский мужик, возвышающийся Монбланом над унылым нашим ландшафтом. Таких людей я в своей жизни еще не встречал, думаю, что скороговоркой здесь не обойтись, поэтому расскажу о нем в другой раз, когда руки дойдут до горестной сербской повести. В Сербии мы были вместе с Боревым и Анатолием Ивановичем, вели сложные переговоры с архиепископом Черногорским и Приморским Амфилохием о возможном вывозе десницы Иоанна Крестителя, хранящейся в Цетинском монастыре, в Россию. На время, разумеется. Сам факт этих переговоров чрезвычайно возбудил мальтийских рыцарей, итальянских мафиози, а также немецкую и американскую разведки. Я уж не говорю о сербских и черногорских политиках. В общем, было дело на Балканах. Но об этом потом, потом…
А вот и рю дю Фобур Монмартр. Или Предместье Монмартра. Девятый аррондисман. А вот и отель “Монте-Карло”. В маленьком холле замечательно пахло свежим кофе. Высокий молодой человек с бледным лицом Жюльена Сореля (в исполнении Николая Еременко-младшего) стоял за стойкой и внимательно изучал газету.
Мил человек, щедро улыбнулся ему русский путешественник, у вас остановился мой друг, месье Boreff. Нельзя ли его видеть? Жюльен Сорель мгновенно среагировал на фамилию Борев, произнесенную на французский манер. С достоинством, как минимум, виконта — он сообщил, очевидно, местопребывание месье Борева. Но беда в том, что русский путешественник не владел французским языком (как, впрочем, и другими, кроме родного, понятно, и с иностранцами изъяснялся исключительно по-русски) и поэтому артистически изобразил на своем лице недоумение. Тут Жюльен Сорель вдруг рявкнул: “Настя!”, отчего сходство с Николаем Еременко-младшим еще больше усилилось. И тут раздвинулись толстые портьеры, и взору нового варвара явилось диво дивное: девушка с длинными русыми волосами, с простым лицом, в скромном ситцевом платьишке. Но глаза ее светились, как темные смарагды! Месье Борев, улыбнулась барышня-крестьянка, у себя на четвертом этаже. Сразу направо. Колыхнулись портьеры — и виденье исчезло. Так я пошел? Ошарашенный посетитель показал пальцами перевоплощенному артисту, как он пойдет по лестнице. Николай Еременко бесстрастно кивнул. Месье Kasimoff! Евгений. Эжен. Русский человек, как простодушный индеец, стукнул себя кулаком в грудь. И протянул дружелюбно руку аристократическому портье. Шаин! — ответил тот церемонно, и рукопожатие совершилось. Имя это, что ли, у него такое?
На четвертом этаже я стукнул в указанную дверь, и дверь тотчас же отворилась.
Борев был все такой же — большой, энергичный, с взъерошенными громадными усами. Мы обнялись. Встреча в Монте-Карло, сказал я и ухмыльнулся. Вы знаете, Женя, это самый приличный отель в районе. Лет пятнадцать назад я изучил множество отелей в Париже и остановился на этом: недорого, относительно комфортно, недалеко от центра. Что? А с Генералом мы останавливались в “Гранд-отеле”, Женя, в “Гранд-отеле”. Другого Генерал себе и позволить не мог в таком вояже. Ну, разве что отель “Крийон”. Кстати, я там устроил ему встречу с Шираком. О, это сложно было придумать, а исполнить-то как раз очень просто. А вот с нашей скромной гостиницей однажды произошел презабавнейший случай. Вы представьте себе, приземляется самолет из Москвы в аэропорту Шарль де Голль, и из него выгружаются трое русских туристов, которые веселились всю дорогу и выпили все, что им предлагали, и все, что они взяли с собой. А денег у них, похоже, было много, и, похоже, все их путешествие было затеяно только для того, чтобы истратить эти деньги как можно более шумно. И вот они выгружаются из самолета, и стюардессы напряженно им улыбаются, а потом плюют вслед. А эти трое развязно ловят такси и, похлопывая по плечу шофера, который еще к тому же оказался негром, кричат бедолаге в самое его черное ухо, в Монте-Карло, бой! В натуре! И намерения, очевидно, у них были самые решительные, ну, не меньше как обчистить какое-нибудь роскошное казино. Как говорится, чтобы остались у них только хваленые зеленые столы. Негр поморщил лоб, покумекал и повез их. И через полчаса подруливает к нашему отелю. Битте-дритте, синьоры, “Монте-Карло”. Как Монте-Карло? Это Монте-Карло? А они-то представляли, что их сейчас встретят шикарные швейцары в форме, и девушки в длинных платьях и с длинными мундштуками, в которых дымятся египетские сигареты, отведут их к таинственной рулетке, где они с ходу начнут срывать свои миллионы, потому что дуракам всегда везет. А тут — скромный отель и неприступный портье. Обман, кричат эти три товарища и начинают шофера бить, причем очень неполиткорректно обзывая его на всю улицу, но тут уже и полиция подоспела, а с французской полицией, Женя, не шутят. В общем, как это вы говорите, спендикрючили их одномоментно. Не знаю, добрались ли они до своей мечты. Скорее всего, нет. Французская полиция — это вам не ППС. С ними договориться не получится.
Владимир Юрьевич, признайтесь, вы это все выдумали, закричал я. Прямо сейчас и выдумали! Это отличный скетч! Это, Женя, чистая правда, отвечал Владимир Юрьевич и таинственно улыбался.
Портье мы застали врасплох — с огромной кружкой, из которой он задумчиво прихлебывал кофе, Шаин стоял за конторкой и что-то читал. И, судя по выражению лица, не меньше чем Библию. Завидев нас, он ловко спрятал кружку и безукоризненно улыбнулся. И в этот момент опять шевельнулись портьеры, и на миг явилось нежное лицо, и зеленые глаза царапнули меня по остекленевшему сердцу. А что, Женя, вы уже познакомились с этой очаровательной девушкой? Борев с веселым любопытством смотрел на меня. Настя, прошептал я. Ее зовут Настя! Борев только крякнул и натянул на свою башку черный берет, украшенный мощной кокардой Госнаркоконтроля — щит с вертикальным мечом, пронзающим змея. И мы выкатились на улочку.
Парижский дождь, к которому невозможно привыкнуть, потому что он начинается и заканчивается совершенно нелогично, встретил нас, но Борев ничуть не смутился, коротко скомандовал: “За мной!” — и увлек меня под какую-то каменную арку, над которой красовалась надпись “Пассаж Вердо”. Мы шагали по гулкой пустынной галерее, где в стеклянных витринах торчал всякий хлам, который разве что по пятидесятилетнему возрасту можно было назвать антиквариатом, и ни одной живой души не попадалось нам навстречу. Дождь бил в стеклянную крышу, и влажный длинный сумрак заполнил коридоры, где в укромных закутках таился призрак обольстительного месье Верду, скользил тенью неуловимый Арсен Люпен, бежал по темным переходам сыщик Видок, шумно шелестя мрачным дождевиком. Озноб охватил меня: казалось, сейчас за поворотом мы непременно столкнемся с тучной фигурой в серой сутане — нет, почему в сутане? В шелковом цилиндре, в сером распахнутом сюртуке, с шикарной голубой жилеткой напоказ, а поперек — золотая цепочка, пристегнутая к часам с репетиром, покоящимся в жилетном кармане, в тесноте которого вязнет тиканье диковинного механизма, придуманного трезвыми умами, чтобы лишний раз доказать людям, что время невозвратимо. Какая чепуха! А как же —
“с Байроном курил и пил с Эдгаром По”?
Мы вышли на свет божий и тут же нырнули в другой пассаж — точную копию первого, но с названием “Панорама”. Знаете, Женя, я исследовал весь этот район и обнаружил, что половину Парижа можно обойти в самый сильный дождь, даже не замочив ног. Борев рассматривал сквозь пыльную витрину лавку, в которой торговали холодным оружием — как новоделом для туристов, так и изъеденными временем клинками. Борев знал толк в оружии, но в отличие от Анатолия Ивановича Павлова, владеющего, может быть, лучшей коллекцией в России, более всего ценил простую надежность казацкой шашки, которую он крутил довольно виртуозно. И если у Павлова, как в парижском Военном музее, были собраны толедские шпаги с витиеватыми гардами, тяжелые шотландские палаши, изящные кавказские сабли — гурды, хищные стилеты и свирепые ятаганы, бебуты, кылычи, хопеши, короткие и длинные мечи всех времен и народов — немыслимое количество рубящего и колющего оружия, среди которого есть и принадлежавшая эмиру Бухарскому сабля дамасской стали в ножнах, украшенных рубинами и алмазами, и кортик Николая Второго, подаренный ему императором Вильгельмом, и в превосходнейшем состоянии скифский акинак, о котором вздыхает сам Пиотровский, мечтая выставить его в Эрмитаже, и еще много разных чудес, которые можно встретить разве что в каталогах международных аукционных домов (дрожь пробирает, когда только представишь, что где-то в тайной комнате могут храниться Жуайез или Фламберж Карла Великого, а может быть, Дюрандаль рыцаря Роланда, или Бальмунг героя Зигфрида, или даже сам Эскалибур короля Артура! А на фиолетовом бархате — спокойно, господа! — покоится легендарный ослепительный меч с раздвоенным лезвием — Зу-ль-Факар, меч пророка Мухаммеда), то у Борева на стене висят только потертая драгунская сабля, безымянная златоустовская шашка да громадный крестьянский мачете из Никарагуа. Я обожаю суровую сталь боевого оружия, но сам не имею даже приличного набора кухонных ножей. Правда, недавно мой друг Маршан подарил мне настоящий спринг-найф, который, надеюсь, и станет началом моей скромной коллекции благородных смертоубийственных предметов.
А что, Владимир Юрьевич, спросил я, выглядывая себе старую ореховую трость с узким граненым жалом внутри, правда, что Генерал всерьез рассматривался французами как реальный кандидат? Это правда, сказал Борев, немного помедлив. Правда и то, что встреча, о которой я вам говорил, состоялась. Хотя об этом сейчас мало кто помнит, а многие так и просто ничего не знают о ней.
Вся загвоздка была в том, что официально такой встречи ну никак не могло произойти. Разные уровни. Президент Республики и наш кандидат в президенты. Москва бы возмутилась. И нужно было как-то эту проблему решить. Чтобы и к французской стороне претензий не было, и чтобы наш Генерал не выглядел бедным родственником. И вот я узнаю, что Ширака ждут в отеле “Крийон” какие-то японские представители, что там непременно будет дан обед. А ведь президент вполне может поблагодарить шеф-повара за хороший обед и вполне может спуститься к нему вниз, на кухню. И вот я звоню своему другу Жерару Депардье, а надо сказать, Жерара обожает весь Париж, а еще все знают, какой он гурман, и для любого шеф-повара большая честь принять его у себя, вот так, в приватной обстановке, поговорить о достоинствах французской кухни; так вот, Жерар договаривается с этим самым шеф-поваром, что он заглянет к нему на полчаса со своими друзьями, и тот, конечно, этому несказанно рад. И вот мы сидим у этого шеф-повара, который, говорят, соперничает с самим Мишелем Ротом, попиваем винцо, и тот нам рассказывает о каком-то чудесном соусе, рецепт которого он недавно нашел чуть ли не у Франсуа Вателя или Огюста Эскоффье. И в это время появляется Жак Ширак — поблагодарить хозяина кухни за отличный обед, а вот, говорит король соусов, мои друзья, господин президент, заглянули, так сказать, на огонек, и Ширак нежно здоровается с Депардье, и ему представляют нашего Генерала. И рукопожатие совершилось! И президент, а что тут такого, присаживается за наш столик, и происходит пятнадцатиминутная беседа с Генералом — без протокола, разумеется, это же частная беседа! А с охраной мы, конечно, все согласовали.
Ну, вы интриган, Владимир Юрьевич, с восхищением развел я руками. И Борев немедленно распушил свои неслыханные усы.
Мы вышли на Большие Бульвары. Дождь перестал, и выглянуло холодное солнце. Может быть, позавтракаем, Владимир Юрьевич? Мне, честно говоря, очень хотелось просто посидеть в маленьком теплом кафе, где запах свежей выпечки мешается с запахом молотого кофе, где пыхает паром никелированная чудо-машина, где расторопный гарсон гремит посудой, весело перекликаясь с большим медленным хозяином, плавно скользящим за стойкой и невозмутимостью своей напоминающим автомат-андроид из американского парка. Нет, Женя, весело отозвался Борев, мы еще ничего не сделали полезного для Родины. И пришлось мне уныло закурить на ходу.
Проехала мусороуборочная машина. Большие блестящие негры в синих комбинезонах ловко меняли пластиковые мешки, натягивая их на ярко-зеленые кольца. На мешках было что-то написано. “Бдительность и чистота”, — перевел Борев. Раньше, пояснил он, везде стояли мощные чугунные урны. Но в них стали закладывать взрывчатку — очень серьезный осколочный снаряд получался, и все урны поменяли вот на такие конструкции. Но старые чугунные еще можно встретить в окраинных районах. Знаете, Женя, они вообще умеют решать свои проблемы. Французская полиция, наверно, лучшая в Европе. Они владеют информацией, у них отличные аналитики, они дотошны и настойчивы, как ЭВМ. Когда взорвали метро на бульваре Сен-Мишель, они не успокоились, пока не взяли всех — двадцать три человека было в этом деле. И взяли всех! Но при этом они снисходительны, например, к демонстрантам. Я однажды, когда еще учился в Сорбонне, нечаянно оказался свидетелем уличных беспорядков. Студенты бастовали. И как-то натурально против чего-то протестовали. Какой-то рецидив шестьдесят восьмого. Нет, баррикад не было, но суматоха на улицах была изрядная. И вот я попадаю в эту толпу и вижу: на меня набегает полицейский с дубинкой. Я в сторонку. Он проносится мимо, но вдруг делает взмах — и дубинкой меня! По плечу. И чувствую, как-то он несерьезно ударил. Вроде как ударил, но, скорее всего, просто обозначил удар. Засалил. И вроде как можешь выходить из игры. Извините, Женя, мне нужно позвонить. И Борев скрылся в телефонной будке.
Через пять минут он появился очень довольный и тут же повел меня в продуктовый магазинчик, где купил две бутылки жидкого йогурта. Очень энергетический продукт, объявил он. Заряжает на полдня. Йогурт был ледяным. Может, мы все-таки зайдем в кафе, а, Владимир Юрьевич? Предлагаю пообедать в Латинском квартале, сказал Борев и свернул голову своей бутылке. Часа в четыре. Я угощаю. А пока не будем расслабляться. И он стал жадно впитывать живительную кисломолочную энергию.
А знаете, Женя, почему Генерал не получил явной поддержки во Франции? Они ведь к нему очень внимательно приглядывались. Самые влиятельные круги. Владельцы массмедиа, атомной промышленности… Люди, которые ставят президентов, назначают министров. Генерал в поездке держался молодцом, но напряжение было очень сильным. У него вот здесь, на запястье, открылась экзема — совсем небольшое пятнышко, но его это почему-то очень беспокоило. И он, как бы в задумчивости, все время потирал руку. И вот собрались магнаты за круглым столом, такие невзрачные с виду люди, хорошо одетые, хорошо воспитанные, — Генерал над ними возвышается, как гора. Держится неплохо, по-солдатски фразы рубит, говорит ясно, точно, немного грубовато, — я, как могу, в переводе смягчаю, но простота его, чувствую, немного смущает этих господ. Нет, сначала как раз она очень понравилась! Они восприняли это как какую-то игру. Но потом стали понемногу смущаться. А тут зачесалось у Генерала. И он нет-нет да поскребет лапищу — да так яростно! Да ногтями! Господа интересуются, но незаметно так. А Генерал наяривает! Ну и расчесал до крови. И вдруг совсем по-мальчишески — приложился к ранке. Что-то ответил — и сосредоточенно так прильнул. Как вампир какой. Господа переглянулись, еще немного поговорили, вежливо поблагодарили за беседу — и было уже ясно: ставить на него не будут.
Борев допил йогурт, аккуратно завернул крышечку и бросил пустую бутылку в урну — вернее, в блестящий мешок, исполняющий обязанности урны.
Он ведь, Женя, десантник был, а десант как действует? Высадились и решительно захватили плацдарм. Главное — продержаться до подхода основных войск. Ударная сила! Потом уже подходят бронетехника, пехота, интенданты и так далее. Действия десантной группы — это только часть большой операции. А президент должен быть человеком системным. Я с ним как-то на эту тему поговорил, но он только рыкнул: “Не любишь ты десантуру!”
Я вдруг подумал, а если бы Генерал стал первым лицом? Ну, допустим? Какова была бы государственная политика? Открылся бы в нем талант стратега, способного организовать не армию, а фронт, например? Наполеон тоже был простым артиллеристом, однако стал не только полководцем, но государственным деятелем, которого французы до сих пор обожают. И живут, между прочим, по его Кодексу. Объединенная Европа его, конечно, не любит, но ведь являет же собой его воплощенную мечту! И Шарль де Голль был генералом. Может быть, все получилось бы. Но меня еще и другое занимало: а каково было бы его окружение? А как бы вела себя армия профессиональных аппаратчиков, чиновников всех мастей? Они что — надели бы голубые береты и тельняшки? И в День десантника традиционно бы купались в фонтанах и дрались бы почем зря с гомосеками и ментами? Чутко слышать верховную (не высшую!) власть, а не тех, на чьих плечах эта власть стоит, это какая-то удивительная особенность любого, объявившего себя государственником.
Когда наш президент был явлен миру во всем своем кимоно и продемонстрировал рукоплещущей публике свое умение на горнолыжном спуске, тут же все крупные и мелкие чиновники кинулись в магазины приобретать спортинвентарь — причем самого лучшего качества, чем, несомненно, способствовали оживлению торговли. Прибыли в спортивных магазинах были несусветные! Ну, на татами чиновники выйти не рискнули, но удачно приспособили кимоно под домашние халаты, а вот лыжам было уделено самое пристальное внимание. Потом с гордостью позировали перед телекамерами, показывая синяки и шишки, полученные на горных склонах. Горные лыжи и дзюдо стали национальными видами спорта. Даже на эстрадных подмостках какой-то дуэт во фраках и цилиндрах под музыку “Кровь, пот и слезы”, под дивное рычание Дэвида Клейтона Томаса стал весело отплясывать чечетку на лыжах. А если у нового президента будет другое какое увлечение? Шахматы, например? Представляю, каким спросом будут пользоваться всякие учебники по древней индийской игре, с каким прилежанием будут немедленно оплывшие люди изучать сицилианскую защиту, гамбит четырех коней и расширять свой лексикон диковинными словами: цугцванг, миттельшпиль, цейтнот… А уж что говорить про шахматные фигуры! Из каких только редких пород деревьев их не будут точить! Сколько баобабов и сикомор изведут на это дело! Сколько моржей и слонов погибнет, ибо зубы их пойдут в производство…
За площадью Этуаль Борев вдруг стал похож на Эркюля Пуаро — он сосредоточенно осматривал закоулочки, остро приглядывался к особнячкам и вдруг остановился в изумлении. Женя, что это? Борев был смущен и, я бы даже сказал, растерян, если бы не знал, что ему не свойственно теряться, даже когда на него направлен АКМС с глушителем (было дело на Балканах). Борев поднял руку и ткнул пальцем в груды плюща, которым была оплетена двухметровая стена. Я вперил подслеповатые глаза свои в гущу зелени. Ну и что? Как что?! Колючая проволока в центре Парижа! Женя, это самый фешенебельный район! И тут я заметил, что внутри роскошного зеленого покрова притаилась стальная спираль с хищными острыми колючками. Борев даже застонал: ну не могут французы такое сделать! Надо ж знать, как они относятся к таким вещам! Э-э! Видно, домик-то прикупил кто-нибудь из наших. Не иначе. И мы невесело побрели дальше.
В храме Александра Невского было не протолкнуться. Шла служба. Воздух был влажный и тяжелый. Волны курящегося ладана медленно ходили над головами молящихся. Мы постояли немного, помолчали, тихонько перекрестились и вышли наружу. Во дворике кучками стояли люди, говорили по-русски — совсем как где-нибудь на Михайловском кладбище в Екатеринбурге, под белыми стенами церковки, где обычно по воскресеньям встречались знакомые и малознакомые прихожане, чтобы коротко поговорить о медленно текущей жизни, о снах и предчувствиях. Правда, здесь, как я понял, еще и устраивались бытовые дела, договаривались о встречах, записывались в какие-то списки. У ворот на доске были расклеены рукописные бумажки: “Есть няня по уходу за малолетними детьми”, “Преподаю языки, музыку”, “Ищу работу. Любую”. Отдельно висело большое объявление: “В храм за помощью не обращаться”.
На Елисейских полях народ гулял неторопливо и беззаботно, за исключением нескольких теток, деловито оглядывающих роскошные витрины. По прямым решительным взглядам было ясно: будут штурмовать. Будут надменно потрошить бутики, как в свое время разоряли Елисеевский гастроном. Борев потянул меня за рукав. Я только и успел прочитать название магазина “Sephora”, как оказался в длинной пещере, наполненной немыслимыми ароматами. Разноцветные, как наполеоновские войска, стояли флаконы духов и одеколонов в нежной тишине. Борев деловито шел, словно император, осматривающий доблестных солдат своих перед парадом, а я поспешал за ним, как какой-нибудь граф де Сегюр, — и вдруг остановился как вкопанный: мне почудился запах зеленого леса. И меня неодолимо потянуло к большому изумрудному флакону. Я нажал на кнопку, и тончайшее облако возникло в подсвеченном сумраке. И летний лес распахнул свои объятья — и я, ликуя, вошел в него — и вознесся, и, как невесомый даос, заскользил по вершинам деревьев. Борев в это время дружески беседовал со своими гвардейцами. Он снял берет и сосредоточенно пшикал на свою крутую башку сразу из нескольких флаконов. Я, освободившись из лесного плена, робко приблизился к нему. Не будет ли это избыточным, сир? Все дело в сочетании запахов, Женя. В утонченном купажировании. И он деловито окатил себя из серебряного куба холодным мужским одеколоном.
Благоуханные, как небесные жители, мы выкатились на улицу и пошли по Елисейским полям вниз, к Лувру. Возле каждого телефона-автомата Борев останавливался и куда-то звонил. Иногда подолгу разговаривал. Я, оставаясь в одиночестве, проявлял меланхолическую любознательность к прославленному проспекту, оглядывая издалека темные статуи в мундирах. Изумленный, обнаружил памятник Фантомасу, притаившийся в вечнозеленых кустах неподалеку от Президентского дворца. Исследовав истукана, я разочарованно выяснил, что это всего-навсего памятник Жоржу Помпиду. Но как похож! И ведь не поверит никто! Я сфотографировал бронзовое чудовище на этот случай и теперь могу предъявить кому угодно неоспоримое доказательство поразительного сходства бывшего президента с таинственным героем в зеленой маске.
Появился повеселевший Борев и объявил, что сейчас мы идем к его старинному знакомому.
Контора старинного знакомого находилась неподалеку от Лувра. Марк Туске — бывший политтехнолог Жака Ширака, а сейчас делает президентов в Африке, шепнул мне Борев, когда мы поднимались по истертой мраморной лестнице цвета старой слоновой кости.
Огромный стол был завален бумагами. В просторной светлой комнате было холодно, хотя несколько электрических радиаторов источали горьковатое масляное тепло. Хозяин кабинета извинился и предложил запросто расположиться в пышных кожаных креслах — не раздеваясь. Сам он был одет в добротную коричневую пару, галстук свеж, платочек безукоризнен. На плечи наброшено легкое пальто. Он заставлял вспомнить тридцатые годы, какими мы их представляем по голливудским фильмам в стиле ретро. Эдакий винтажных дел мастер.
Борев завел с месье Туске какой-то деликатный разговор, а я молчаливо изображал адъютанта, прислушиваясь к волшебной французской речи.
Задушенно зазвонил мобильный телефон, я стал рыться в кармане, но каково же было мое удивление, когда месье Туске извлек из кармана своего шикарного пиджака точно такой же телефон, как у меня, и мельком глянул на светящийся дисплей. Старый добрый “Сони Эриксон”. О чем говорю я вам совершенно открыто, не боясь, что меня уличат в скрытой рекламе, потому что эта модель — без фотокамеры и других чудес — давно уже не продается. Старомодность месье Туске располагала. А вот Борев еще более консервативен, и у него вообще нет мобильного телефона. Кроме того, он не работает на компьютере, предпочитая писать свои забойные редакторские колонки обычной ручкой. Ну, а информацию он черпает из более компетентных источников, нежели информагентства Интернета. Впрочем, как я давно заметил, информация его мало интересовала. Он искал знания.
Разговор закончился, и месье Туске достал из вороха бумаг на столе какой-то бланк, вышел в соседнюю комнату, где немедленно застучала пишущая машинка. Через пять минут документ был подписан стальным “паркером” и вручен Бореву. Мы по-деловому распрощались с хозяином конторы, и трехметровые двери из мореного дуба захлопнулись за нами.
Есть идея: провести семинар, пусть наш спецназ обменяется опытом с французским, сказал Борев, сворачивая документ в трубочку и пряча его в одном из десяти карманов своей куртки. Да, семинар. С публичной демонстрацией боевого искусства.
Владимир Юрьевич, а нужно ли раскрывать специальным подразделениям свои секреты? Не лучше ли сохранить свою тренированность, свое умение в тайне? Мы сидели в чудесном ресторанчике на площади Контрэскарп и ели улиток. Борев учил меня выковыривать специальными щипчиками нежную субстанцию из раковинок. Женя, смотрите на это дело проще. Как на театральное представление. В китайской опере тоже демонстрируют кунг-фу — от этого кунг-фу не становится доступней. Но ведь спецназ не играет в войнушку, возразил я. Спецназ реально воюет. Борев рассеянно посмотрел на меня. Э-э, мы ведь иногда запускаем ракеты, нацеливая их на учебные мишени. Мы, Женя, покажем им не документальное кино, а художественную фильму. Кстати, не хотите ли сыру? Давайте закажем камамбер. Тут я должен признаться к стыду своему, что плохо разбираюсь в сырах и всему обилию их предпочитаю обыкновенные плавленые сырки. Нет, по мне, ничего вкуснее вечерней кружки горячего крепкого чая и длинного бутерброда с маслом и сыром “Орбита”. Я вздохнул. Может быть, мясо? А? Я в меню видел мясо по-татарски. Борев поморщился. Это просто кусок сырого фарша, Женя. Что, совсем сырое мясо? Совершенно сырое, печально сказал Борев. Нет, ну я хоть и потомок царевича Касима, сына Уллумухаммеда, но… Нет, даже и пробовать не буду! А они что, нас дикарями считают? Московия, Татария…
В это время сидящая за соседним столиком компания развернулась к нам, и худощавый француз с серебристым ежиком и в круглых очках интеллектуала что-то весело спросил у Борева. Усы у того немедленно встали дыбом. Он выхватил неведомо откуда свой берет с кокардой, натянул его на голову и замер, как перед фотоаппаратом, грозно поводя очами. Компания жидко засмеялась, но захлопала в ладоши. Спрашивает, не из КГБ ли мы, с усмешкой сказал Борев. Он заговорил с французом, и все вдруг уставились на меня. Женя, я сказал, что вы представитель древнего татарского рода и писатель. Но, что удивительно, он тоже писатель. Говорит, известный.
Я был смущен. Надо было немедленно подтвердить рекомендацию. Я вспомнил о своей новой книжице, “Этнографические стихи”, — уверяю вас, оказавшейся у меня в кармане в сей момент совершенно случайно! — и тут же вручил ее французу. Он открыл ее, как открывает милиционер паспорт у несчастного гастарбайтера, глянул на фотографию, остро посмотрел мне в лицо — и дружелюбно протянул руку. Товарисч, сказал я. Камрад! И ответил рукопожатием. За столиком бурно зааплодировали. Я испытывал чувство, как будто меня только что приняли в Пен-клуб.
Мы шли с Боревым по улице Сен-Дени в сторону Северного вокзала. Уже зажигали свет. Из уличных кофеен несло жаром газовых горелок. Пахло горячим шоколадом и крем-брюле.
Ноги у меня отнимались. Борев же был все так же бодр и энергичен. Он ворочал своей крупной головой из стороны в сторону, все видел, все слышал, все чуял. Он рассказывал о сырах, винах, соусах, о старой, доброй французской кухне, которую можно найти только в небольших, мало кому известных кабачках, где собираются настоящие знатоки и гурманы, а вовсе не в фешенебельных ресторанах. Он посвящал меня в парижские тайны, но город, образ которого удивительно совпал поначалу с моим сугубо литературным представлением о нем, все более становился чужим.
А что, Женя, вы действительно потомок? Я рассмеялся. Ну что вы, Владимир Юрьевич! Я пошутил. Признать себя потомком царевича Касима — значит, записаться в родственники Симеона Бекбулатовича, который почти год был русским царем, официально провозглашенным при Иване Грозном. Это было бы большой дерзостью.
В подворотнях стояли раскрашенные шестидесятилетние проститутки в черных ажурных чулках, сквозь которые выпирали варикозные вены. На узких тротуарах кучковались смуглые, чернокожие и даже желтолицые французы, горланили, гомонили, перетирали базарные свои дела, но к нам никто не приставал, никто не задирал нас. Может быть, им и дела до нас никакого не было, а может быть, их магически останавливали щит и меч, сверкающие на боревском берете.
Ночной полет
Лететь в самолете ночью — это как перемещаться в большой темной трубе из пункта А в пункт В. Нет ощущения высоты, скорости, пространства. Как будто ты помещен в комфортный аттракцион, изображающий нуль-переход. Но в силу несовершенства техники — не мгновенный.
Когда летишь на запад, время как бы затормаживается, что вполне соответствует странному ощущению дневного полета: вроде бы самолет железный, а вот висит себе в небе — и не падает. Когда же путь твой лежит на восток — да еще ночью, — время бежит быстро: часовые пояса пролетают с шелестом, мысли же, наоборот, становятся медленными, тягучими, как жевательная резина. Усиливается чувство, что недавний Париж — иллюзия, кинематограф, какой-то длинный чудесный фильм, снятый Отаром Иоселиани. Дивные кадры и планы, случайные и совершенно невозможные совпадения, явно постановочные микросюжеты, которых множество и которые объединены прихотливой рукой монтажера в неторопливый и безыскусный шедевр, напоминающий о подлинности жизни.
Вот чистый автобус салатно-белого цвета едет неторопливо по бульвару Батиньоль в сторону Трокадеро. В салоне немноголюдно, все тихонько посиживают, дремлют. Стекла затемнены, отчего город кажется сумеречным. Киноглаз выхватывает вывеску “Гастрономъ № 8”. Из припаркованного на тротуаре фургончика вполне интернациональные грузчики вынимают коробки с товаром. В дверях стоит грозный армянин в ослепительно белой курточке и ругается по-русски. Причем кричит он, чуть повернув голову, и явно не грузчикам, а кому-то таящемуся в глубине магазина, и левый глаз его, как у хамелеона, выворачивается из своей орбиты, нарушая всякую бинокулярность зрения, другой же продолжает свирепо наблюдать за грузчиками — и от этого лицо его становится похожим на портрет работы Пикассо.
Пышный сад за колоссальной чугунной оградой. Тротуар усеян палой листвой. Рыжая девчонка с рыжей собакой бегают по легким, высохшим листьям. Собака таскает на поводке девчонку. Та бесшумно хохочет во все горло.
Конечная остановка “Трокадеро”. На площади страшно дует. Открывается вид на Эйфелеву башню, на Марсово поле. Вдруг узнаешь эту панораму и понимаешь, что все русские тележурналисты начинают свои репортажи именно отсюда. Снимают пресловутый стенд-ап, что-то взахлеб говорят в микрофон, а за спиной, понятно, Эйфелева башня.
Так тому и быть, подумал я и попросил унылого африканского торговца сфотографировать меня. На фоне башни, разумеется. В благодарность за оказанную услугу я купил у него два десятка башенок-брелоков. По два евро за штуку. Каково же было мое изумление, когда, спустившись вниз и перейдя Сену по мосту, я обнаружил, что у подножья башни такие сувениры стоят уже по одному евро за штуку, а если брать связкой, то еще и скидку сделают! Все никак не могу привыкнуть к рыночной экономике. Ничего, мужественно сказал я сам себе. Мы всегда помогали угнетенным народам. И африканским. И арабским.
Но, видно, разочарование свое все-таки не скрыл, потому что в утешение какая-то милая девушка вручила мне длинный билет, приговаривая “батон!”, “батон!”. В бейсболке, в белой футболке, натянутой на серую фланелевую рубаху, она напоминала воркующего городского голубя-сизаря, клюющего нежданно-негаданно свалившийся с небес свежий батон, и как бы радостно предлагала разделить с ней трапезу. Потом-то я сообразил, что этот билет предоставляет всего-навсего скидку в один евро, если вы покупаете настоящий билет на пароходик, курсирующий по реке. А пароходик по-французски “бато”. И пароходики эти действительно похожи на большие батоны.
На верхней палубе было пусто. Дул ветер. Иногда сыпал дождь. Быстро смеркалось. В городе зажигались огни. Заиграла музыка, и нежный девичий голос под нехитрый аккомпанемент стал выводить песню. Бог знает, о чем пела эта девушка, но мне почему-то представилось, что эта песня о ночном Париже, в котором ей очень грустно, неприкаянно, но она изо всех сил держится и делает вид, что ей хорошо. Жанно сказал, что пойдет купить сигарет, вышел — и пропал, я жду, жду его, а его все нет и нет, ну и наплевать на тебя, дурак, я подожду еще полчаса, а потом уйду из своей крохотной квартирки, пройдусь по набережной, укрывшись под черным зонтом, глупый ты, глупый, потом пойду в Латинский квартал, там есть отличное кафе, в котором сейчас сидят мои друзья, а Эжен мне всегда нравился, мы славно проведем вечер, а ты пропади пропадом, какой же ты все-таки глупый, мой милый, ведь нам было так хорошо…
И в довершение ко всему этому бреду выкатилась полная луна — это пароходик развернулся и потрюхал назад, вниз по реке, обратно к Эйфелевой башне, которая уже мигала в тысячу огней, и широкие лезвия прожекторов полосовали небо. И тут заиграл роскошно аккордеон, и возник во тьме сильный женский голос с хрипотцой. О, Париж! Париж! Потрескивала невидимая патефонная пластинка, золотые лунные блики играли на черной речной зыби.
Пароходик тянулся мимо темного Лувра, где однажды выпало мне нелегкое испытание. Сначала, как водится, я бродил наугад, но потом примкнул к группе туристов, которых водила по дворцу черноволосая пылкая женщина, складно говорящая по-русски. Все обращались к ней запросто: Раймонда. О, как она была щедра и лукава, эта Раймонда! Она была похожа на ведьму, которая заводит вас в сокровищницу и объявляет, что вы, дескать, можете набивать свои карманы, сумки и даже сапоги всем этим добром. И пусть каждый берет столько, сколько унесет. Ну все и гребли, кто сколько может. И я, каюсь, жаден оказался до невозможности. А потом таскался по Лувру, тяжелея от зала к залу, меняя медь на серебро, серебро на золото, а золото на чистые бриллианты, и к вечеру совершенно упрел и отупел. И в галерее Ришелье, где висят любимые мои голландцы, уже ничего не воспринимал. Удивился только, что “Корабль дураков” — очень маленькая картина. Совсем как досочки художника Коровкина. Только у Коровкина эти досочки веселые, яркие — все в ромашках, а у Иеронима Босха картинка темная и грустная, как наша жизнь.
Берегите карманы, предупредила Раймонда, когда группа подошла к Венере Милосской. Здесь работают мастера. Они вытащат у вас кошелек, вынут все деньги, а кошелек запихнут вам обратно в карман — и вы ничего не заметите! Все посуровели и стали подозрительно оглядывать толпу. У Моны Лизы тоже будьте настороже, сказала Раймонда. Женщины инстинктивно прижали сумочки к животам, а мужики, порывшись внутри пиджаков, напрягли мышцы.
У меня тырить, собственно, было нечего — ибо ни кошелька, ни портмоне, ни даже гомонка никогда с собой не ношу, и располагал я к этому часу весьма скромными духовными богатствами, — поэтому спокойно толкался среди фаворитов луны и пытливо разгадывал фокус Джоконды. Мне кажется, дело именно в фокусе, но в другом смысле. Если вы сфокусируете свой взгляд на улыбающихся губах — глаза на портрете затуманиваются, если смотрите глаза в глаза — из фокуса исчезает рот. Отсюда — постоянно меняющееся выражение лица. А может быть, все гораздо сложнее. И тайна этой картины непостижима.
В небольшом зале со скульптурами довольно холодно осматривал полированный мрамор и вдруг — остановился, как громом пораженный! Две напряженные человеческие фигуры, готовые развернуться неслыханной живой мощью. Подошел ближе. Ну да, понятно. Микеланджело. Похожие ощущения испытываешь в музее Родена.
Зазвенел будильником мобильный телефон. Звонила Женя Акулова. Она закончила вечерний радиоэфир на “RFI” и собиралась домой. Офис “RFI” находится недалеко от Эйфелевой башни, куда возвращался наш “бато”, и я сказал, что мог бы встретить ее и мы могли бы где-нибудь поужинать. Женя сказала, что поедет на метро и будет ждать меня на площади Шатле возле фонтана.
Женя не только пишет картины, но еще работает на радио, которое вещает на Россию. Когда-то я работал в городской телерадиокомпании “Студия Город”, где вел культурные программы и где нашими партнерами были эти самые французы. Обычно нам предлагали транслировать странную арабскую музыку. И мы охотно передавали эту пыльную, жаркую, выматывающую душу дребедень, потому что за это платили полновесными иностранными деньгами. Времена были трудными. Приходилось выживать. Утешало то, что мы загнали эту музыку на средние волны — малодоступные и совсем не популярные в эпоху FM. Но небольшие угрызения совести мы все-таки испытывали.
Ну, сегодня совсем другое дело! Эфир бодрит, как таинственный напиток “винт”, как чудодейственный препарат “Виагра”. Будоражит и притягивает, как “малина” или “хаза”. И чисто одетые гопники объясняют смысл жизни. Теперь наше народонаселение точно знает, что нужно носить, на чем ездить, как питаться, где отдыхать, что читать, что смотреть, что слушать. И, разумеется, кого выбирать во власть.
А начиналось-то невинно — с пряной восточной музыки, которую никто и не слушал, кроме двух-трех доморощенных ваххабитов из Первоуральска.
Впрочем, Женя Акулова работает над серьезными передачами, и миссия у нее просветительская. Я же не то чтобы потерял интерес к культуртрегерству, но воспитываю сейчас только своих детей да десятка два студентов.
Желтый круг луны катился в разрывах туч. Лет двадцать назад в такое полнолуние я непременно бы крепко выпил. Но на душе почему-то было покойно. И я чинно ступил на твердую землю. Повернувшись спиной к луне, на которой тысячелетний заяц все толок в ступке волшебное снадобье, приняв которое становишься невидимкой, я запахнулся поглубже в крылатку, надвинул мягкую широкополую шляпу на самые брови и, шевеля в осеннем сумраке тростью, внутри которой таился длинный острый клинок, заспешил на свидание с златокудрой Эудженией, которая вполне бы могла быть аллегорией Осени у Боттичелли. Или Лукаса Кранаха.
Мы сидели в “Курящей собаке”. Ярко горело электричество. По стенам висели картины, изображающие собачью жизнь. Какой-то барбос в ночной сорочке и колпаке заигрывал с подружкой на фоне окна, в котором чесночинкой торчал месяц. Сенбернар в красном жилете, полосатых штанах и сером шелковом цилиндре что-то записывал в блокнот на скачках, попыхивая сигарой. А всклокоченный спаниель грустно смотрел на косточку, которую ему подал важный гарсон.
Женя, спросил я, хорошо тебе в Париже? Не скучаешь по дому? Я деловито выжимал лимонный сок на устрицу. Женя весело посмотрела мне в глаза. В прошлом году, сказала она, я ездила с дочкой в Екатеринбург. И ты не позвонила, обиделся я. И проглотил устрицу. Женя усмехнулась. Не успела. На второй день, когда я возвращалась домой — часов в восемь вечера, у самого подъезда какие-то упыри вырвали у меня сумочку. А потом ударили в лицо и сломали нос. Когда я упала — еще несколько раз пнули. Сломали ребро. Так я и пролежала весь отпуск дома. Скучала, конечно.
Она улыбнулась. Как тебе устрицы? Я хотел что-то сказать, но получился у меня только какой-то тощий, жалобный мык. Я потрогал смятый лимон и стал искать салфетку, чтобы вытереть руки. Салфетка свалилась под ноги, и я с трудом ее поднял, чуть не стянув со стола скатерть.
За влажными темными стеклами кафе смутно виднелись решетки, за которыми стояли чернильного цвета кусты. Громадный мрачный Сент-Эсташ занимал полнеба.
Когда-то рядом был знаменитый рынок, тот самый. Тридцать пять лет назад все павильоны разобрали и вывезли к черту на кулички. И дух его был истреблен. Теперь здесь Форум — торгово-развлекательный центр, ухоженный сад. “Чрево Парижа” кануло в литературу, как в Стикс. А сам рынок, его, скажем так, каркас, стоит сейчас где-то в Рэнжис, что ли. У нас тоже была Хитровка — и ее тоже снесли. Решительно и одномоментно ликвидировали. Но призрак Хитровки бродит по России, а в Екатеринбурге он, похоже, прописался.
Женя, а давай выпьем вина? А? Сотерна? Нет, больно сладкое, покачала головой Женя. И дорого. Да ну, пустяки, убеждал я ее, но Женя только смеялась. Я становлюсь экономной, как настоящая парижанка, сказала она. И я не люблю сладкое вино. Я настаивал, и в конце концов мы сторговались на бутылочке шабли. Проворный официант тут же нам ее и принес. Женя сказала, что завтра у нее свободный день и мы могли бы погулять по городу. Здесь недалеко — настоящий средневековый Париж. Сходим на площадь Вогезов. Я рассказал, как долго искал Гревскую площадь, на которой много лет назад рубили головы лиходеям. Пять раз по ней прошел. Сейчас она называется, кажется, Ратушной. Лиходеев давно извели, и на этой площади и посмотреть-то теперь не на что. Потолкался в толпе, когда какие-то благотворители раздавали велосипеды. Не покататься, а насовсем. И всем желающим. Я даже постоял недолго в большой очереди. Представлял, как подкачу к отелю на собственном транспорте. А куда его потом? Так и ушел пешком. Эх, болван, спохватился я, надо было все-таки взять велосипед! Тебе бы оставил. Странные все-таки тут у вас дела. Даже не социализм, а коммунизм какой-то. Женя смеялась.
И я вдруг с нежностью и горечью подумал о тебе и грустно понял, чего мне не хватало в этом городе. В Париже просто невозможно находиться одному. Его обязательно нужно с кем-то делить. Он только тогда и будет праздником, когда он будет с тобой, когда в нем будешь ты. А без тебя он просто большой город — да, роскошный, величественный, грандиозный, но праздник почему-то истончается уже через неделю. И вступает в права обычная жизнь, и начинаются будни, скудные и постылые дни. И записки печального таксиста Гайто Газданова тому подтверждение. Его “Ночные дороги” — это книга мужественного человека о парижском одиночестве. Черно-белый Париж, как в старом кинематографе. Мглистое пространство, пронизанное светлыми царапинами и марашками.
Ах, чтоб я сдох! Я чуть не закричал, но сдержался и стал смотреть в иллюминатор, в котором над беспроглядной тьмой тревожно вспыхивал бортовой фонарь. Я закрыл глаза и увидел Париж с высоты ангельского полета. Бледно-серое небо куполом закрывало песочного цвета город. Он напоминал детскую игру-лабиринт, где катается по узким канавкам маленький стальной шарик.
Картина была ясной и четкой, потом слегка размылась по краям, потом тихо-тихо стала гаснуть, как бы сжимаемая диафрагмой. И я заснул под ровный гул моторов. И мне приснилось стихотворение, которое я запишу, когда проснусь. Обязательно запишу.
Приснившееся стихотворение
(вместо эпилога)
“В Париже скучно — едемте в Дербент!” О, как был прав поэт! На Патриарших он вел войну за собственный Верден — и пал в неравной схватке рукопашной. Париж не обжигает пальцы рук. Париж давно уже мифологема. На Сен-Дени — хурма, щербет, урюк. И на Монмартре кофе пьет богема. Когда-то был он пьяным кораблем. Сегодня же Париж благопристоен. И только мы возвышенно плюем на эту чепуху у барных стоек. В Париже есть “Ротонда” и “Куполь”. На Монпарнасе — памятник Бальзаку. Ах, парижане милые, давно ль вы поносили бедного писаку? Как генерал Чарнота в неглиже — лежит клошар. И я б лежал клошаром! Увы, не в силе. И давно уже! Гуляю буржуазно по бульварам Клиши и Батиньоль. Туда-сюда. По площади, где мельница вертится. Прошел Христос. От гнева и стыда Он напряженно вглядывался в лица. Босой. В хламиде. Чистый нелегал. Наверно, он здесь неофициально. Христос вернулся с площади Пигаль — освистанный худым официантом. А я пошел в кафе “Гиппопотам” — здесь антрекоты с кровью жаром пышут. Я славно вечер скоротаю с Пышкой. Уй, почему вы плачете, мадам? И алкогольный розовый туман, конечно, слаще нашего тумана. Ситэ плывет, что твой Левиафан. А Нотр-Дам — скелет Левиафана.
2004–2007