Рассказ
Опубликовано в журнале Урал, номер 8, 2011
Александр Калинин
— родился в 1939 г. Доктор физико-математических наук, профессор. Живет и работает в США. Печатался в журналах “Энергия”, Президиума РАН, “Менеджмент в России”.Александр Калинин
Пути Господни
— Садитесь, садитесь, молодой человек. Не спешите. Я знаю о цели вашего визита, и у нас хватит времени ее осуществить. Садитесь, устраивайтесь поудобнее. Сейчас будет превосходный кофе — этим рецептом поделился с моим дядюшкой один симпатичный… э-э… палестинец.
Господи, когда же это было? Да пожалуй году в 43-м… Нет, скорее в 46-м: война уже закончилась.
Кровавый оказался век, а начинался с самых радужных ожиданий. Еще жива была старушка Виктория, Британия еще правила морями, а европейские газеты пестрели картинками прекрасного будущего: залитые светом города, движущиеся ленты тротуаров, воздух, наполненный стрекозами-вертолетами, счастливые лица людей, вкушающих музыку по радио…
И знаете, ведь многое сбылось — вертолеты сбылись, радио сбылось, а вот счастье — нет…
В том самом 1900-м, начинавшем новый век, в России родились два человека, без которых наша сегодняшняя встреча не состоялась бы. Она могла бы не состояться по множеству других причин, но эта, бесспорно, была бы решающей.
Судьбы этих двух людей удивительным образом переплелись, они не только родились в один день, но и ушли из жизни в одночасье.
Один из них, скажем условно, Николай, родился на Урале, в Нижнем Тагиле.
На мировую войну Николай не поспел: когда он заканчивал реальное училище, уже прогремел залп “Авроры”. Но Гражданская пришлась ему в самый раз. Восемнадцатилетним юношей вступил в Красную гвардию, а затем — и в партию большевиков. Правду сказать, большевиком он стал не потому, что изучал марксизм в подпольном кружке. Заводской Урал был красным по настроению, по тому часто неосознанному чувству протеста и желанию перемен, которое в гораздо большей мере управляет людьми, чем чтение умной литературы.
А жили, в сущности, неплохо: большой дом на крутом берегу нижнетагильского пруда, глава семейства — мастер-сталевар демидовского завода — один содержал семью из восьми душ детей. Мать семейства, естественно, была рачительной хозяйкой очага, но в ней-то, по-видимому, и коренился тот зловредный дух, который развел ее детей по разные стороны баррикады.
Дочь польских ссыльнопоселенцев передала детям удлиненный европейский овал лица — эту кровь голубых королей — и, возможно, мятежную генетическую память о разделах Польши. Большая часть семьи и примкнула к большевикам, крушившим империю, просто по зову хромосом. К тому же в руках большевиков оказалась Власть, а это, что ни говори, сильный аргумент для ищущих “делать жизнь с кого” во все времена и во всех народах. Николай не был исключением и, естественно, влился в ряды тех, кто собрался “новый мир построить”.
Впрочем, власть в те времена была делом переменчивым и к лету восемнадцатого закачалась под напором Колчака. С Колчаком на Урал вернулись два других брата. Николая в родительском доме они не застали, и грех пролития братской крови их, по счастию, миновал. Николаю же грех пролития детской крови остался проклятьем на всю оставшуюся жизнь. Может, в дележе бриллиантов с девичьих тел великих княжон он и не участвовал — все оприходовал комиссар Юровский, — но стрелять так уж точно стрелял. Думал — в царских щенков, а вышло — в собственных: все кончили плохо, но об этом чуть позже.
— А вот и кофе. Угощайтесь. Хотите конфеты? А, понимаю… Хотя… Полнота вам не грозит…
Так вот, к тому дню, когда следователь Соколов начал раскопки Ганиной ямы, Николай был уже далеко от Урала. Ветры Гражданской носили его с востока на юг и с севера на запад, пока не привели в июне двадцатого под Сарны, где и закончил бы он дни свои, сраженный польским пулеметчиком, но смутили Господа Бога шляхетские корни, и послал он тяжко раненному польскую девушку Зосю. Выходила Зося молодого парня, прятавши его в подполье от своих до самого Рижского мира. Казалось, она-то и была счастливым жребием, намеком на крутой поворот судьбы, однако пиковая вышла дама…
Нансеновский паспорт Зосе не полагался, но убедил Николай своего ангела, и рванули они через неокрепшую еще советскую границу. Как добирались — долгая история. Прикидывались беженцами, голодали, к концу пути едва не утонули, переправляясь ночью через Случь в ворованной ветхой лодчонке. Чудом выбрались на советский берег, тут случился с Зосей выкидыш, была она уже на третьем месяце. Отрикошетила первая пуля из ипатьевского подвала, а они думали — холодная вода виновата. Вернулся к своим — с молодой женой и окрепшим знанием польского языка. Проверяли, конечно, но крайнее истощение и тяжкие раны говорили сами за себя, да и Зося, измученная и бледная, была все-таки, если присмотреться, отменно хороша…
Из партии, понятно, исключили — “за утрату связи с партийной организаций и потерю партбилета” — но в двадцать четвертом все-таки восстановили: подоспел “ленинский призыв”. А в двадцать восьмом и вовсе наградили почетным знаком по случаю 10-летия Рабоче-Крестьянской Красной Армии. К тому времени, как человек пролетарского происхождения, не поминая всуе своих колчаковских братьев и сменив маузер на орало, сумел выучиться на инженера лесной промышленности. Награда сильно помогла: направили на высшее обучение — в столичную Промакадемию. С Зосей пришлось расстаться: тоска по родине ее замучила, да и с детьми после Случи больше не заладилось, выкидыш следовал за выкидышем — метко стрелял Николай в ипатьевском подвале. Нет, не предал ее Николай, грустно улыбнулся его белый ангел и растаял в багровом закате.
Польский же язык пришелся впору, хотя и не сразу. В тридцатых классовая борьба опять обострилась, и знание Польши могло пригодиться в тяжелых боях.
Так что двинула партия Николая из “красных директоров” в “голубые околыши”: здесь потери были большие. Но к этому еще предстоял долгий путь: “жизнь прожить — не поле перейти”, как говаривал Николай.
В Промакадемии познакомился он с Марусей — своей будущей советской женой. Не была Маруся дочерью наркома, была просто комсомольской активисткой-отличницей, и отправился выпускник академии Николай в провинциальный Н. укреплять руководство тамошней спичечной фабрики, чей предыдущий директор незадолго до этого получил высшую меру на процессе Промпартии. Входила фабрика в комбинат “Красный гигант” и была по тем временам немалым промышленным предприятием. Сказать, что Николай принял высокое назначение с радостью, было бы сильным преувеличением.
— Вы были когда-нибудь в Н.? Напрасно. Сосредоточьтесь, закройте глаза… Я постараюсь вас сейчас туда перенести…
Похож на шагаловский Витебск? Неудивительно. Черта оседлости. 70% жителей — евреи. Десять синагог, три шинка, две церкви. Фабрика по изготовлению пеньковых канатов для царской армии, позднее — переоборудованная — спичек для советских граждан. Прибежище старообрядцев и кузница еврейских кадров для пролетарской революции. Здесь нам предстоит познакомиться с еще одним персонажем, назову его условно Лейб.
Вам что-нибудь говорит слово “маскилим”? Нет, разумеется. Это на иврите. Такое, знаете ли, реформистское течение в иудаизме. В переводе — просветители. Корнями уходит в средние века. Кажется, где-то в Испании стоит памятник основателю.
С помощью королевы Изабеллы и ее супруга крещеный еврей Колумб отправился на запад открывать Индию. Открыл Америку. Маскилим были менее удачливы: если кто и крестился, получил вместо денег от Изабеллы святую инквизицию, остальные двинулись на север открывать Европу, но открыли, в конечном итоге, лишь российскую черту оседлости. Правда, по дороге едва не укрепились в Праге, исхитрившись посадить своего на место главного раввина. Там бы, возможно, и сгинули при Гитлере, если бы не гуситы: те выжили их из Чехии. Докатились маскилим до Польши, а тут и Екатерина нагрянула. Так что оказались маскилим под царской дланью и дотянули на оккупированных территориях, как теперь принято говорить, аж до пролетарской революции, успевши сочинить еврейскую энциклопедию о здоровом духе в здоровом теле.
Так вот, если коротко, Лейб и был маскилимовским раввином в стольном городе Н. Одновременно — хозяином местной пеньковой мануфактуры. Купил казенное дворянство за свои пожертвования во благо российского воинства и был экспроприирован в одно время с хозяевами демидовского завода. Вскоре, однако, появились немцы и собственность вернули.
— Чувствуете интригу? Нет? А ведь она завязывается прямо на ваших глазах!
В феврале восемнадцатого, при недолгом появлении немцев, с которыми можно было столковаться на их родном языке, прикупил Лейб небольшой брошенный хуторок верстах в десяти от Н. — дачку, по нынешним понятиям. На эту самую дачку и выехала летом двадцатого года, чуть приутихла Гражданская война и утвердилась советская власть, ровно половина семьи: мать, старшая сестра, три старших брата и два малыша. Другая половина, во главе с Лейбом, оставалась в городе.
Дивным июньским вечером — все знают, как упоительны в России вечера, — к хуторку подъехал маленький конный отряд — двенадцать утомленных красноармейцев, сопровождавших своего командира к месту его нового назначения в Первой Конной. На западной границе, совсем неподалеку, уже гремели громы новой войны, и нежданный визит не вызвал у хозяев ни радости, ни беспокойства. Конники спешились и, подкрепившись нехитрым угощением, стали располагаться на ночлег.
Поначалу никто не замышлял ничего дурного, разве что, обнаруживши, кто хозяева дома, один из конников предположил вполголоса, что не худо бы пощипать богатых жидов. Справедливо, впрочем, заключив по обстановке дома, что визгу будет много, а шерсти мало, мысль эту оставили.
Ночная тишина не располагала, однако, к покою, и вскоре самый смышленый, ощутив свою мужскую силу и покинувши сотоварищей по малой нужде, понял, что неплохо бы позабавиться с пятнадцатилетней еврейкой. Уговору не было, но в атаку красноармейцы пошли дружно. Затея почти удалась, только, когда дочь и мать уже расстелили, среди криков и воплей, поблизости друг от друга, и смышленый приступил уж было к желанному делу, братья вырвались из-за ненадежно припертой двери и остервенело бросились на защиту своих женщин. Старшему было восемнадцать, и он был вооружен менорой, младшему было шестнадцать, и он успел прокусить руку смышленому. Порешили всех, включая малышей, чтобы не оставлять свидетелей. Командир ничего не мог поделать с двенадцатью распаленными мужчинами, только раз выстрелил в воздух.
Ушли, помрачнев, под покровом ночи, запалив печальный хуторок, залитый кровью.
А впереди была война. Фронт пришел в движение, все смешалось, и конный отряд так никогда и не достиг места своего назначения. Блуждая где-то по ничейной земле, напоролся на заплутавшую же польскую часть и полег почти целиком под шквальным огнем. Добивать их второпях не стали, тяжело раненный командир остался в живых на поле боя с маузером в руке, получивши две пули в грудь и еще одну — в спину.
— Что ж вы не пьете? Не любите кофе? А-а, вас, кажется, заинтересовал мой рассказ? Тогда я продолжаю.
К тому времени, когда судьба вновь привела Николая в Н., ни Лейба, ни остатков его несчастной семьи там давно уже не было. Вдовец и его старший сын куда-то переселились подале от родных мест, то ли на запад, то ли на восток, почти до помешательства уйдя в религию, так что забота об оставшихся без родителей подростках легла на двадцатилетнего Виктора.
Мир, потерявший десять миллионов в безумной схватке, сокрушившей четыре империи, приходил в себя трудно и медленно. Но в двадцать втором Москва уже кипела невесть откуда взявшейся молодой энергией. Быть может, и впрямь те, кому удалось выжить, живут и за себя, и “за того парня”.
В России расцветал НЭП, и послевоенная Москва была его сказочной витриной.
Здесь-то и высадился молодой еврей, унесенный ветрами перемен. Позади была кровь и рухнувший родительский дом, впереди — неизвестность и надежды: ведь был он теперь полноправным гражданином своей советской республики.
— Знаете ли фотостудию в Камергерском переулке, молодой человек. Ну, разумеется…
Теперь, впрочем, это уже не достопримечательность, а в двадцатых здесь заказывала фотопортреты вся знать Художественного театра. Не обходилось, конечно, и без деликатных сюжетов, “обнаженки”, как теперь принято говорить, но это ведь тоже искусство, мой дорогой, причем вечное. Настоящих мастеров этого дела и тогда было немного, да и сегодня не прибавилось, — штучный товар, можно сказать. Ну, а на витрине, конечно, стояли портреты весьма благопристойные: Качалов, Москвин, Тарханов, а какие актрисы — Господи, царица небесная… не при нынешних теледивах будь сказано.
Множество было и совсем простецких заказов: людей смутные времена не пощадили, а вот пожелтевшие фотографии с оторванным уголком сохранились.
Помните — “и мальчишеская курточка, и друзья кругом стоят…”.
Технология была довольно примитивная, до компьютеров было довольно далеко, но нос подправить и тогда умели, так что портреты удавались отменные.
Здесь-то Виктор и начал свою карьеру в качестве скромного ученика-лаборанта. Но скоро окреп, освоил ремесло, стал получать собственные заказы, а к двадцать седьмому и вовсе выдвинулся — стал партнером фототоварищества, то есть нэпманом, поспев, таким образом, к похоронам НЭПа.
1929-й, год великого перелома, застал его на Урале, куда в последней отчаянной попытке спасти дело и отбиться от фининспекторов отправился он в поисках прибыльных заказов. Денег в Москву не привез, зато привез красивую уралку, которая вместе с советской властью вскоре окончательно перевернула его жизнь.
Когда в тридцатом, окончив Промакадемию, Николай наведался на родину, он узнал, что его сестра уехала в Москву с каким-то богатым евреем. Просвистела-таки пуля, пущенная в воздух на печальном хуторке…
СССР двинулся на стройку, иметь нэпманов в близких родственниках стало совсем непрестижно, и последующие годы Виктор провел в рабочей среде в целях перековки и приближения к промышленному пролетариату. Варил сталь, но много не наварил, тянул проволоку, но не вытянул.
Есть, знаете ли, некоторое предназначение во всем сущем. Времена не выбирают, напротив, всякое время выбирает своих собственных героев. А если не находит, лепит из того, что находит. Никто не чувствует духа времени лучше молодых женщин. Как сказал один академик-математик, студентки мехмата лучше профессоров знают, кто из мальчиков станет профессором.
Впрочем, я немного отвлекся. Виктор не стал сталеваром. К тому времени, когда он вернулся к фоторемеслу, Камергерский переулок был уже проездом Художественного театра, Художественный театр стал имени Горького, фотостудия, украшенная портретами его корифеев, стала предприятием бытового обслуживания населения, Советский Союз завершил первую пятилетку в четыре года, а на Западе началась эпоха цветной фотографии.
Прорыв этот вышел сродни звуковому кино — дело было мудреное, требовавшее много чего знать и уметь. Хорошую цветную пленку Советский Союз до конца дней своих вез из-за границы, а уж разные там проявители-закрепители-глянцеватели для любительской фотографии остались почти неприступной крепостью подпольного частного бизнеса.
Немало пришлось пройти нэпману-сталевару, прежде чем снова утвердиться в покинутой им отрасли. Ядовитые испарения химикатов, с которыми экспериментировал он в тесной кладовке, приспособленной под домашнюю лабораторию, дважды доводили до глубокого обморока, а однажды и вовсе отправили в больницу, где его едва выходили. Славу Богу, вовремя завыла собака хозяев, живших в бельэтаже маленького домика старой Москвы, где Виктор с женой снимали в подвале две комнатенки.
Судьба этого дома № 9 в Мансуровском переулке заслуживает особого разговора, потому как именно в этом подвале, на чем сошлись дошлые литературоведы, и обитал булгаковский Мастер, а сам Михаил Афанасьевич читал в бельэтаже гостям радушных хозяев — чете актеров Малого театра — главы своего великого романа. Но об этом как-нибудь в другой раз. Присутствовать на чтении романа Виктору не пришлось, поскольку был он незадолго до этого отставлен от дома вместе со своей лабораторией.
Мастерство, однако, не пропьешь, и открывшееся Виктору коварство цветной фотографии, когда безвредные по отдельности испарения могли превращаться светом электрической лампочки в адскую наркотическую смесь, снискали ему большое уважение среди авторитетов.
Быть может, опыты Камергерского и Мансуровского переулков, соединившись, принесли б ему заслуженный успех, но надвигалась Великая война, и строгости тогдашнего времени мало способствовали частной инициативе.
В военное время мирная профессия фотографа пришлась, однако, очень впору. О своих воинских подвигах Виктор рассказывал впоследствии довольно скупо, известно только, что служил он в подразделении аэрофоторазведки при штабе какой-то армии и счастливым образом отделался небольшим осколочным шрамом на левой лопатке. С войны вернулся, а точнее, был откомандирован в чине старшего сержанта. Новое место службы называлось спецотделом фотокомбината Мосгорисполкома, здесь обслуживались фотонужды кремлевских обитателей.
Что касается Николая, то он начал войну зам. начальника военного отдела Наркомата лесной промышленности Украинской ССР. Должность, куда его перевели из Москвы вследствие познаний в польском языке, была, мало сказать, хлопотливой. В карпатских лесах было немного промышленности и много людей, недовольных советской властью, а также поляков, недовольных всем на свете. Поляков пришлось выселять, а недовольных, если не разоружались, уничтожать, если же разоружались, уничтожать тоже.
22 июня застало Николая в командировке, поблизости от старой польской границы. Уже двадцать четвертого его служебная “эмка”, продираясь по дороге, запруженной беженцами, привлекла внимание “юнкерса” на свободной охоте. Взрывная волна отбросила “эмку” метров на двадцать, и тяжело контуженный Николай со сломанной ногой едва выбрался из загоревшейся машины. Кругом был ад окровавленных человеческих тел и их частей. Николай потерял сознание.
Очнулся он через несколько часов, в сумерках, среди громоздящегося в беспорядке жалкого скарба, от стонов какой-то женщины, уложенной, как и он, на телегу, которую с трудом волокла усталая лошаденка. Что сподвигло пейсатого еврея-возницу подобрать раненого красного командира среди моря человеческой боли и ненависти, ежеминутно рискуя разделить его участь, — поди знай. Добрые дела совершаются не только на небесах, но хозяин телеги оказался еще и предусмотрительным. Два дня, а вернее, две ночи безрадостного пути раненый командир служил надежным пропуском для хаотично попадавшихся по дороге красноармейских частей, пока наконец не удалось пристроить его в какой-то санитарный обоз. Раненый к этому времени уже несколько пришел в себя и на прощание сумел нацарапать на клочке бумаги свое имя и звание.
Едва успев ускользнуть от польской границы и избежать окончательного решения своего вопроса, похоронив по дороге жену, у которой началась гангрена, и продав цыганам лошаденку, возница добрался, наконец, до Орла, где рассчитывал разыскать старика отца.
Отца он разыскал, но бежать дальше на Восток при виде катящегося вала германского нашествия старик наотрез отказался. Немцы, по его памяти, были вполне культурными людьми, не они разрушили его семью, они говорили на почти родном ему языке, а кроме того, он верил в Бога. Сын верил в Бога по субботам, и тот указал ему путь в Ташкент. Дальше пути отца и сына разошлись, чтобы уже больше не сойтись на этом свете. В сорок третьем старик, не устояв перед искушением полюбоваться на зрелище отступающих немцев, выбрался средь бела дня из подполья, где два года укрывали его пренебрегшие риском русские соседи, и был прошит очередью “шмайссера” с торопившегося на запад грузовика.
Виктор, вошедший в Орел со своей частью на следующий день и вымоливший краткую отлучку, застал отца едва остывшим.
В это время его старший брат грузился на борт транспорта, отправлявшегося из Яффы в Италию. Промыкавшись в Ташкенте полгода и осознав, что ташкентских синагог на всех евреев не хватит, он стал относительно светским человеком. Приобретя на ташкентском базаре, заменившем на время одесский привоз, свеженький польский паспорт и сбросивши, таким образом, лет десять со своего возраста, побрившийся маскилейтан явился на вербовочный пункт армии Андерса в Янги-Юле. По совершенно секретным сведениям ташкентского раввина, армия готовилась к передислокации куда-то в Египет, а оттуда путь еврея был записан в генах. При некотором везении следующий Рош-Хашана можно было встретить в Иерусалиме.
План оказался, однако, близок к провалу: щуплый очкарик с пороком сердца не произвел впечатления на медицинскую комиссию, да и паспорт, похоже, был отпечатан далеко от Варшавы. Скорее всего, отряд бы не заметил потери бойца, но в этот момент из подъехавшей машины вылез, прихрамывая, офицер советского представительства при штабе Андерса. Нога после полученного ранения все еще доставляла мучения, а медики в комиссии были неплохие.
— Вы уже догадались, мой друг, пути Господни неисповедимы — это был Николай.
В несостоявшемся новобранце Николай усмотрел что-то знакомое, правда, без бороды.
К повторной медицинской комиссии маскилейтан полностью выздоровел и был зачислен рядовым в пятую дивизию войска польского. Впереди был долгий путь — Иран, Ирак — спрыгнуть с воза в Палестине не удалось, в бдительности британцам отказать нельзя — и, едва не попав под трибунал за дезертирство, плохой солдат оказался в Италии, где геройски проявил себя при штурме Монте-Кассино. Рош-Хашана в Иерусалиме он встретил с польским воинским крестом на груди только в сорок шестом году.
— Я так понимаю, кофе окончательно остыл, и рецепт моего дядюшки вас не заинтересовал. Тогда смею вас просить присоединиться ко мне и выпить что-нибудь покрепче. Коньяк, поверьте, недурен, и вы не найдете такого в магазине. Мы приближаемся к завершению этой долгой истории, где жизненные пути, кажется, расходятся только для того, чтобы сойтись вновь.
В хмурый февральский то ли день, то ли вечер пятьдесят третьего к Виктору робко постучали. На пороге стоял мальчишка лет двенадцати, одетый во что-то напоминающее пальто, а скорее перешитый отцовский пиджак.
— Дяденька, вам записка.
— От кого?
— Не знаю. Какой-то военный дяденька велел передать. Сказал, вы заплатите.
— Ну-ка, давай сюда.
— Не-а, — обиженно протянул в нос мальчишка, — денежку вперед.
Получив свой гонорар, мальчишка шмыгнул носом и стремительно исчез, оставив в руках Виктора аккуратно заклеенный конверт. В записке было всего несколько слов: “Виктор, я проездом на восток. Жду тебя завтра в два в ресторане Ярославского вокзала. Расскажешь семейные новости”.
Почерк показался знакомым.
Что толкнуло полковника на этот странный, если не сказать рискованный, шаг в городе, насыщенном грозовым электричеством ожидаемых погромов, что именно им руководило — чувство вины ли, раскаяние, родственные чувства, неправильно понятый служебный долг, — знал ли он, вообще, на какой высотке давным-давно скрестились его с Виктором судьбы, об этом мог бы рассказать только он сам. Но он об этом никогда никому не рассказал.
В тот самый день и час, когда немолодой офицер в штатском и начинающий лысеть курчавый брюнет заняли угловой столик в шумном вокзальном ресторане, явно обнаруживая, что познакомились случайно, в другом районе Москвы, за зубчатыми стенами, началась иная встреча, никак не напоминающая первую, но связанная с ней почти мистическим соотношением. Такова удивительная природа вещей и явлений: все на свете подтасовано, и браки совершаются на небесах. Великий звонарь мог ошибаться, но колокол правду знает.
Разговор был негромок и немногословен.
— Хозяин будет выселять евреев… Да, на восток… Скоро… Точнее не знаю… Но сначала будет процесс. Уйди из семьи… Позаботься о сыне… Вы с сестрой не расписаны… Я усыновлю. Соглашайся.
Через несколько часов скорый поезд унес полковника на восток, курчавый брюнет на ватных ногах отправился к себе на Варшавское шоссе, дом 49, где обнаружил разбитое брошенным кирпичом окно, а длинный кортеж черных автомобилей проследовал, набирая скорость, через Боровицкие ворота Кремля.
Какие мысли посещают утомленные головы тех, кто ездит в пяти машинах, когда они остаются одни? О неизменности врагов, о неверности друзей, о скоротечности жизни, о величии и смерти?
Все великие имеют маленькие слабости, о которых известно только узкому кругу самых близких. Были такие слабости и у него: он любил кино и мог смотреть некоторые фильмы по нескольку раз в полном одиночестве. Но еще больше любил пересматривать старые фотографии. Иногда даже вырезал из них памятные контуры и прикалывал, как портреты, на стену.
Фотографии любил больше, чем запечатленных на них людей. Вообще, не любил людей по отдельности: они доставили ему много боли. Не любил кошек, не любил собак, вообще все, что напоминало детство. Не любил тех, кто знал его в молодости. Не любил евреев: их высокомерие, осознанное и неосознанное, ранило его едва ли не с самых ранних лет. Начиная с унижения, которое он испытал в доме богатого торговца-еврея, где мать его служила прачкой.
Был ли этот торговец на самом деле его отцом? Эта мысль терзала его долгие годы. Сапожник Виссарион, давший ему имя, сгинул где-то безвестно в пьяной драке. Почему он так мерзко пил? Грузины так мерзко пьют, только когда носят тайну, делающую их несчастными. Что он скрывал? Почему смертно бил его мать, обзывая шлюхой? Почему мать тяжко била его, мальчишку с искалеченной рукой, и потом тихо плакала в углу?
Почему его послали в православную семинарию, чтобы отмаливать чужие грехи, и еврей платил за его учебу — ведь он писал стихи о любви, мечтал о подвигах и славе? Ему не дали состояться как поэту, и он состоялся как мститель. Всю свою жизнь он наказывал тех, кто не признавал его первенства. Наказывал всех, кто недооценивал его: товарищей детских игр и революционных вождей, знаменитых поэтов и орденоносных маршалов.
Детишки еврея-торговца смеялись над его рукой, и он наказал их. Иудушка Бронштейн не удостоил его даже серьезной беседой, когда он явился к нему на венскую партийную квартиру, сбежав из сибирской ссылки. Для Бронштейна он был “самой выдающейся посредственностью нашей партии”. И он наказал его.
Пока он мыкался в Туруханском крае, все эти “золотые перья” и прочие партийные аристократы подвизались в европейских университетах и дискутировали марксизм в тамошних кофейнях. Он спас Москву от голода, а его чуть ли не обвинили в излишней жестокости к “спецам”, когда он утопил золотопогонников в шелковых кальсонах посреди Волги. Он отстаивал план, который мог бы привести к победе над шляхетской сволочью, но полные самомнения вожди РККА избрали другой путь и проиграли, а его отодвинули почти что в канцеляристы. Он наказал их всех.
Он, вождь плебеев, накажет снова. Тех, кто стал евреями по духу. Кто занесся, тот унижен будет. Они — как лед на пруду: если не сделать проруби, рыба начнет задыхаться. Они просчитывают жизнь без него, он ясно видит жизнь без них. Пусть евреи доказывают свое превосходство у восточных границ — подале от московских кормушек и западных посольств. Все, вместе со своими академиками, золотыми перьями, врачами и самками. Заодно он прощупает нью-йоркских банкиров. Готовы ли воевать на Дальнем Востоке и дальше, подвергая опасности соплеменников? К тому же летом у него будут ракеты…
Последние дни, после пленума, нездоровится. Особенно сегодня. Напрасно повысил голос. Раньше времени. Он дал им слишком много власти. А они не оправдывались — они молчали. Что-нибудь замышляют? Да и погода поганая: ни зимы, ни весны…
Евреи — плохие солдаты, женственная нация. Женщин-евреек он мог бы простить. Анна, Мария… Он помнит послушность их тел… Они умели хорошо чувствовать его… Но даже сквозь нежность — все то же высокомерие: остается ощущение, что тебя тайно и холодно оценивают со стороны. Умны и всегда предсказуемы. Надя была совсем другой…
Вот и сейчас она смотрит на него с портрета загадочно. Фотография была сильно выцветшей, а цветной портрет — на днях привезли — получился хороший. Только рамку нужно сменить. Слишком темная и пахнет каким-то лаком. Хрусталев говорит, сандаловое дерево. Все равно — сменить.
Вот она, Надя. Совсем как живая. Особенно вот так, при ярком свете. Ей все еще семнадцать, и она все та же, какой он взял ее впервые в тесном купе штабного поезда в Царицыне. Те же губы, он даже чувствует их вкус… Она что-то говорит ему. Почему она замолчала? Он ничего не слышит. Он хочет ответить ей, но губы почему-то не слушаются… Они как каменные… И дальше — тишина…
Немного времени тишина оставила и Николаю. В августе пятьдесят третьего его дочь-школьницу изнасиловали в Хабаровске освободившиеся по амнистии труженики Дальстроя. Ей было пятнадцать, их двенадцать. Мир перевернулся в ее головке, и ей не захотелось больше жить. А в пятьдесят шестом погиб в Будапеште при исполнении служебных обязанностей его сын-офицер. Тогда и достал Николай, уже генерал, свой чудом сохранившийся маузер… Скорбно звякнула последняя гильза из ипатьевского подвала…
По загадочному стечению обстоятельств, в тот же день безвременно ушел из жизни на убогой больничной койке Виктор, одинокий и преданный всеми, кого любил.
Год 1986-й и вовсе сверкнул библейской молнией, обрушив на город Н. облако Чернобыльского взрыва, превратившее старое еврейское кладбище в радиоактивную пустыню.
Что касается приемного сына, то он прожил, возможно, не свою жизнь, но оказался в ней вполне успешен. Что сталось бы с ним под другим именем, и не случилось ли здесь опять какой-то путаницы в небесной канцелярии? О чем думал он, уже седой, прислоняя ладони к Стене Плача? Боюсь, и я сам не мог бы на это внятно ответить…
— Замкнулся круг. Теперь приступайте к делу. Рука не должна дрожать, ведь вы — фотограф. Век кончился, и за все заплачено.