О жизни и творчестве Нины Кондратковской
Опубликовано в журнале Урал, номер 7, 2011
Андрей Расторгуев
— поэт, переводчик, публицист. Кандидат исторических наук. Живет в Екатеринбурге.Андрей Расторгуев
Вечерняя светлынь
О жизни и творчестве Нины Кондратковской
Юной порою нехитрых желаний я дал себе зарок никогда не попадать в число неблагодарных учеников. Со временем пришло понимание, что ученика с учителем могут развести вполне естественные причины. И все же, внимательно прочтя книгу стихов Нины Кондратковской (1913–1991) “Тайная грусть”, вышедшую в 2008 году в Челябинске, заволновался. Подумалось: неужели светлая память о моей первой стихотворной учительнице
— всего лишь отблеск давно миновавшего отрочества? Была ли сама настоящим поэтом Нина Георгиевна, более 25 лет руководившая Магнитогорским городским литобъединением, где вместе с почти десятком состоявшихся со временем стихотворцев довелось начинать и мне?Родовая стезя
На первый взгляд сомневаться вроде бы не с чего:
Был скрип шагов и хруст берез
Утоплен в тишину,
И ветер вспенивал до звезд
Буранную волну.
И люди плыли по волне,
Метель гребли с трудом,
А голоса толклись на дне,
Как рыбы подо льдом…
Прозаичность дальнейших реплик о сугубо жизненных вещах (людям хлопоты, а полю благодать; аэропорт закрыт, а девушкам красиво; лыжникам везет, дворнику же зарез, а как завтра хоронить, вообще непонятно) оказывается литературным приемом и оправдывается философской концовкой: “…Шел снег, запутан, как судьба./ Шла жизнь, проста, как снег…” Но следом
— целый ряд лобово-риторических или просто поэтически слабых текстов, которые как будто иллюстрируют легкую жалобу на мошкару, что слетается под лампу во время ночных экзерсисов: “…Утром гляну на страницу –/ До чего обсижена!/ Мошка все-таки жар-птицу/ Со страницы выжила…”О правиле Нины Георгиевны поддерживать творческую форму каждодневными упражнениями, результаты которых далеко не всегда предназначались для публикации, напоминает и ироническое “Графоманское”: “…На белые крыши/ Взираю/ И тихо балдею:/ Какую бы выжать/ Из мокрого снега/ Идею?..” И когда выжать не удается,
ирония переходит в нелицеприятный итог: “…Пойти бы в лифтеры!/ Полезней оно и честнее…”Лифта в ее доме никогда не водилось, а лифтеров
— приветливых пенсионерок, к числу которых в конце 1970-х уже относилась и она, — к тому времени сократили и в нашей семиэтажке. Но литературный и педагогический труд для Кондратковской был не просто сменной профессией, а родовою стезей, которую она унаследовала на Полтавщине от своей бабушки, русско-украинской писательницы и сельской учительницы Анны Поповой.Об отчих украинских Лубнах, где она родилась 16 ноября 1913 года, Нина Георгиевна писала как о том доме, где “даже будто молоко/ На губах осталось…”. Но малой родиной для нее оказалось и Зауралье, куда семья переехала в уже советском 1925 году, а тем паче
— Магнитогорск, более чем за полвека после 1935-го ставший краем, где было “…сердцу суждено/ Навсегда остаться…”.В 2006 году ее записки о детстве невдалеке от гоголевской Диканьки, отрочестве и первых учительских шагах в Кургане и Макушино и долгой жизни в Магнитке были изданы, а потом и выложены в Интернете. Так что теперь интересующиеся могут довольно подробно представить себе жизненный путь Кондратковской, которая в самом его начале вобрала как традиции народной и классической культуры, так и энергию нового индустриального и социального строительства. Тогда же я по немногим репликам удивленно и с легкой завистью лишь догадывался о ее органичной духовно-культурной включенности в цепочку многих поколений, отнюдь не прерванную 1917 годом, и, представляя историю своей семьи не далее начала Магнитостроя, вынашивал желание восстановить собственное родовое древо.
Особенно из тех реплик мне почему-то запомнились несколько фраз о том, как, уже, видимо, окончив вечернее отделение музыкального училища и получив вдобавок к педагогическому диплом о среднем музыкальном образовании, она учила металлургов играть на рояле. Разумеется, виртуозные пассажи огрубевшим пальцам не покорялись, и глубокое постижение сольфеджио мужики бы вряд ли осилили. Но как минимум по одной пьесе
— и довольно продолжительной — играл, по ее словам, каждый, назубок выучив расстановку пальцев на клавиатуре.А до училища, в котором Кондратковская проработала четверть века с перерывом на преподавание в пединституте и работу в газете, было учительство в нескольких магнитогорских школах. Об этом уже хрестоматийные
— во всяком случае, воспроизведенные в “Википедии” — строчки из ее итоговой поэмы “Колея”:…Я каменьев не долбила,
Не вбивала первый гвоздь,
Мне на первые стропила
Восходить не довелось.
На меня иное счастье
Пало: в рубленом дому
На строительном участке
Обучать ребят уму…
Да класс не как нынче, а в 50 учеников, да “двенадцать языков, и не меньше ста наречий”, так что и детские воспоминания о лубенском русско-украинско-еврейско-польско-чешско-французском многоязычии меркнут перед этим вавилоном. У начальников же
— один сказ: “Раз доверили — учи!” Чтобы следом за русской речью и школьными азами вполне смогли освоить заводское дело. А потом пришлось осваивать и военное: пришедших с Отечественной похоронок тоже наберется на целый класс…Молва осенних кленов
Именно в военные годы благодаря стихам, опубликованным в “Учительской газете”, известность Кондратковской вышла далеко за пределы Урала. Ответный поток писем с фронта свидетельствовал: призывы к боевой самоотверженности и напоминание об ожидающей семье, растущих детях, будущем возвращении созвучны не только официальной пропаганде, но и чувствам бойцов.
В сердце стучались строчки
“Папа, убей…”.
И вот
Снова за счастье дочки
Шел он вперед и вперед…
И видел штору с мережкой,
Где в золотую рань
С зорями вперемешку
Вспыхивала герань…
В неизбежности счастливого исхода уверяли строки: “…Война, война! Ее законы строги,/ Но есть закон: сломает солнце лед,/ Трава застелет черные дороги,/ Земля в цвету, ликуя, запоет…
”А вот уже и совсем без пафоса, выдающее принадлежность военным годам лишь датировкой
— 20 января 1942 г. — и адресованное не фронтовику, а ребенку:Усталой маме перед утром снится,
Что у тебя в глазах цветет барвинок,
А солнышко в пушистые ресницы
Лучи вплело
Сочится свет сквозь розовые пальцы,
Ты ими тихо шевелишь спросонок,
И лихо скачут солнечные зайцы
По нежному батисту распашонок…
Настолько мирное, что составителям “Тайной грусти”, очевидно, захотелось вынести его за границу раздела “Стихи военных лет”
— как и датированное днем ранее пронзительно-лирическое: “Так долго нет твоих хороших писем!/ Так мало дней, обласканных тобой!..” Они помещены в тех главках, где “…Тополя зеленым пламенем/ Перемыты дочиста/ И навылет солнцем ранены/ До последнего листа…” или “Открыло небо на меня с востока/ Холодное серебряное око…/ И вместо солнца/ Золоченый ящер/ Хвостом ударил…”.“
…Скачи на подоконники, на ставни,/ На фонари, на лаковый трамвай./ Да косточки кустам перемывай…” — призывает автор долгожданный июньский дождь и подставляет ему лицо. А тот внезапно прекращается: “…что же ты утих?/ Еще и мысли не задели стих,/ А ты уже на мне поставил точку…” К дождю осеннему обращена иная просьба: “…Вымой волосы/ Мне, пожалуйста!/ Вымой, высуши/ Бело-набело…/ Чтоб зима души/ Не исслабила./ Чтоб, как смолоду,/ Песни пела я…” И на зиму, когда “на земле идет сплошной ремонт,/ Все покрыто известью и мелом…”, Нина Георгиевна не сетует, несколько по-учительски вспоминая о составе спектра: “…Ведь седины тоже, как лучи,/ Белые, а радугу вобрали”.С природой у Кондратковской вообще полное созвучие. И с белым ветром, который “Ходит-ходит… по горам,/ Хороводит белым снегом по дворам,/ Веет-свищет в деревянную дуду…” И с тихой молвой осенних кленов, что влетает через окно в бездумный и бессловесный от усталости вечер
— вроде бы обыкновенный ветерок, но “…кровь бежит напористей по жилам/ И в память возвращаются слова,/ Как будто мне ладошки приложила/ К сухому горлу горькая листва…”.Находки не ослепительные, хотя и, безусловно, поэтические. Но Кондратковская своими стихами, по-моему, и не стремилась никого ослеплять. Просто видела сама и подталкивала других
— глядите:
Тихий проселок ушел за холмы,
Светится озеро тускло.
Ветер, как первый разведчик зимы,
Полем ползет по-пластунски.
Все, что крылами звенело вчера,
Нынче молчит неподвижно.
Осень стихи золотые прочла,
К тихому берегу вышла….
…Вот и одежду сменила свою
Матушка-родина снова…
Над чем она работала сама и призывала работать нас: полнота, скульптурная мускулистость, движение каждой строки
— ни одного не- или малозначащего звена.Мне тьма не сказала последнего слова,
А только крылом шевельнула слегка.
Холодные луны, как белые совы,
В окне умирают, рождаются снова
И слышится мне не “пора”, а “пока”…
Помню, как она с карандашом в руках вычитывала поэтические разделы толстых литературных журналов, подчеркивая слова и междометия, вставленные авторами для “затычки” размера, а кроме того
— стыки слов, на которых частенько рождались неудобочитаемые и неудобослышимые звукосочетания. Особенно доставалось от нее Ш-скому — одному из часто публиковавшихся корифеев.Те же требования она предъявляла самой себе:
Курган. Тобол. А за Тоболом
Над поймой вздыбленный Урал
Веселым бором медностволым
Степной простор окантовал.
Курган! А слово-то какое!
Да вы прислушайтесь: Кур-ган…
Кур-ган!
Кур-ган! — под облако орлам…
Прочел, припомнил все это
— и вроде нет сомнений. Но рядом — мягко говоря, не слишком поэтическая попытка защитить стандартные рифмы к слову “Магнитка”: агитка, слитки, нитка… И весьма ходульное сравнение металлургического комбината с богатырем…Дневная ноша
Придворным поэтом Кондратковская отнюдь не была. Но, как наверняка еще помнят многие, уж очень любили в конце 1970-х всякого рода рифмованные рапорты и приветствия. Чтобы, к примеру, вышли пионеры
— и обязательно стихами… Стихи же, разумеется, надо было кому-то писать.Сомневаюсь, что ей за это платили,
— как минимум далеко не всегда. А она и в этой поденной работе, припоминается, всегда стремилась по-новому обыграть штампованные лозунги и метафоры, найти новые образы и повороты. Судя по мемуарам, привычка, усвоенная еще со студенческой “синеблузной” поры. На уникальные поэтические открытия это, безусловно, не тянуло, но стандарт вполне освежало — до такой степени, что, видимо, и в “Тайную грусть” благодаря ее составителям местами проникло.Ощущая “необходимость быть необходимым” и отказываясь от иной свободы, Нина Георгиевна уже вполне серьезно обращалась к своей строке: “…Пока ты ломишься в ночах/ Сквозь камни и порошу,/ Я поднимаю на плечах/ Легко дневную ношу…” И, признавая себя песчинкой, но предпочитая цельность внутреннему раздраю, столь же серьезно заявляла: “…лучше я в огнеупор впрессуюсь…
”Рафинированный любитель утонченной поэзии, конечно, может посчитать жаропрочный кирпич и стихотворную ткань вещами несовместными. Однако в металлургическом городе и краю этот образ понятен и уместен вполне. А искреннее сострадание мальчику из далекого ливанского Бейрута, где тогда шла гражданская война,
— столь же естественная примета того времени: “…Я в нем узнаю сына своего./ И стиснет сердце каменная груда,/ Вдавившая в развалины его…”Иллюзий по поводу отечественной современности Кондратковская явно не испытывала. Об этом свидетельствуют, например, горькие стихи о стройке на старинном погосте казачьей станицы Магнитной, едкие и опять же вряд ли предполагавшие обнародование эпиграммы. История XX века представлялась ей не анналами, а историей болезни.
Однако и расставаться с идеалами она отнюдь не спешила: “Перепашут ли холмик безвестный,/ Вознесут ли гранит на века,/ Жизнь была бы высокой и честной,/ Если так уж она коротка…” И в той же “Колее”, сюжетом для которой стала ее последняя поездка в Лубны, Нина Георгиевна не пожелала принимать на себя никаких уничижений той части истории, доли строек и сражений, которую великая эпоха предназначила именно ей: “Нет, не все мы колесили/ Между смертью и мечтой,/ Не валились, обессиля,/ За полярною чертой,/ Не взлетали, не горели,/ А на общей полосе/ Страдовали и старели./ И работали. Как все…
”Прощаться с жизнью она не торопилась тоже, хотя, судя по многим стихам, в последний период жизни краем глаза постоянно заглядывала за горизонт. О будущей черте предупреждал первый непрочный зазимок: “…Он только напомнит до срока,/ Что я у зимы на краю,/ И мягко подстелет дорогу/ Под тихую поступь мою…” О приближающейся грани говорила записная книжка, превращаясь в мемориал. И Кондратковская сетовала:
Как поздно мыслей суета
В разумном выстроилась слоге!
Но в белом таинстве листа
Перо еще на полдороге.
И не успеть мне, не успеть
Ни силу слова в песню вплавить,
Ни песню сложенную спеть,
Ни сердце в ней свое оставить!
Поздним, если не считать всплеска военных лет, оказалось и публичное признание ее трудов. Только в 68 лет, в 1981 году, уже имея за плечами шесть книг стихов, она получила членский билет Союза писателей СССР. Только в 1982 году
— звание заслуженного работника культуры РСФСР. Тем яснее постоянно звучащий в ее поздних стихах мотив: “…так много понято, затеяно,/ Да только времени в обрез…” В полноте сил и чувств она хотела “отработать, отжить/ Свой последний десяток…”, недоумевая: “…И наконец-то тишина/ И гладь передо мною!../ Так почему судьба полна/ Лишь тем, что за спиною?” И, удовлетворенно отметив, что “…пустоглазая косою машет мимо/ И от земли меня не отдерет…”, уже незадолго до ухода, который последовал 9 января 1991 года, шутила:Жизнь моя последний график
Чертит с неба под траву,
Ну, а я тот график
И, как видите, — живу!
“И глаз не отвести…”
Если не считать совсем уж рассчитанных на устную жизнь текстов, сочетанием риторически-пафосных и настоящих стихов “Тихая грусть” отчасти подобна большинству прижизненных советских сборников Кондратковской, которые благодаря подвижничеству магнитогорца Дениса Коновальчика сегодня тоже можно найти в Интернете. Но в 60-е и 70-е годы пафос и риторика были обязательной программой, без исполнения которой рукопись просто не могла увидеть свет.
И снова: уже в “Листопаде”, который вышел в 1964 году, самые плотные, энергичные, живописные строчки
— о живой и живучей природе, частью которой ощущает себя поэт. Долгожданный после ведьмы-засухи дождь, будто обжигаясь, пляшет на горячем асфальте. “Облака — фарфоровые блюдца —/ Катятся по небу и не бьются…” Сгустившейся ночью ели щекочут луне щеку, и она, сонная, клюет невидимым носом… А в пору медного листопада над синей печалью пруда на конопатом дубу сходятся стада пернатых туманов.…И хочется теснее к ней прижаться,
И сойкой петь, и вереском цвести,
Дышать, дышать
Глядеть, глядеть — и глаз не отвести.
И здесь же
— свойственная времени и вполне искренняя попытка показать большие человеческие дела, удержавшись на грани пафоса, в том числе благодаря легкой самоиронии в стихотворении о реке: “… Захочешь сказать о красе первородной,/ Да вдруг и напишешь о стройке народной…” И человечное обытовление идеологического ноября, когда красные плакаты на балконах ставятся в один ряд с диванами и пирогами во вновь заселяемом доме. И переходящее в дальнейшем из сборника в сборник стихотворение о человеке, который превозмог голод и боль и вернулся к жизни, любви и труду. Только вот посвящение репрессированному в 1937 году ровеснику, земляку и собрату, поэту Борису Ручьеву, которое напоминало знающим, каким образом и когда этот человек оказался в голоде и боли, после “Листопада” сократилось до двух букв — “Б.Р.”. Вряд ли по воле автора…Уже в сборнике 1971 года “Теплый ключ”
— за двадцать лет до ухода — Кондратковская задумалась об итогах жизни. “Так что/ Холмик насыпьте, люди./ Даже столбик/ Можете врыть./ А такого,/ Что нас/ Не будет,/ Я прошу вас/ Не говорить…” — писала она, напоминая о плодах труда своего поколения. Но старости, обращаясь к “давящему на все железки” времени, она не ощущала. И была права. Именно в этом сборнике, на мой взгляд, ярко проявилось эпическое начало творчества Кондратковской, которому как раз и требуются мускулы и энергия слова, иногда сдержанная, потаенная. Взять хотя бы первые строчки “Дождя на озере Якты-Куль”:Я скольжу по тропинке,
Ее промесили коровы.
Вон стоят они,
Думают что-то,
По брюхо в воде.
Костерок сгоношили
Кусимовские рыболовы,
И чадит он,
Запутавшись
В собственной бороде…
Именно здесь был опубликован ставший заглавным сказ “Теплый ключ”
— первый из целого ряда стихотворных сказов, легенд, сказок и поэм, которые составили затем в 1979 году сборник “Синий камень”, а в 1984 году — последнюю прижизненную книгу Кондратковской “Сердце-озеро”.Легенды нашей эры
Все, что именуется словом “сказ”, на Урале еще долго будет сравниваться с бажовской “Малахитовой шкатулкой”. И столь же неизбежна в любых уральских сказах тема творчества и мастерства. Однако героем своего “Сказа про Олексашкину чашу” Кондратковская выбрала не каменных дел или чугунного литья мастера, а гончара.
…Глина белая, бывало,
Из его веселых рук
Лебедицей выплывала,
Очертя гончарный круг.
И добротна, и красива,
Колокольчата на звон:
Что ни чашка
Что ни блюдо — то поклон…
Дальше история не только бажовская, но и почти лесковская: Олексашку привозят в столицу, помещают рядом с царским дворцом и требуют сотворить чашу
— как нынче говорится, представительскую: “позатейливей, покраше/ дорогих заморских ваз”. Но ни в хоромах, ни на торговых задворках, ни в черной бане, куда последовательно переселяют героя, стимулируя его застопорившееся вдохновение, путного не выходит ничего: “…Был талан — и нету боле!/ Не заделье — маета./ Дух не тот у глины, что ли,/ Аль вода в реке не та?..”И только накануне уже объявленной, говоря опять же по-современному, презентации, когда фельдъегеря спешно привозят Олексашке глину и литой родниковый лед с его заимки, он лепит чашу и алого, чернохвостого снегиря. А птица вскоре оживает и, улетев из царицыных палат, “чистым полем, темным лесом
—/ За три тысячи дорог” выводит гончара, который в снегах уже почти было попрощался с жизнью, в родные места. И вот уже триста лет, храня завет мастера, “…велит честному люду,/ Значит, каждому из нас,/ И свое живое чудо/ Смастерить./ Про то и сказ…”Мораль предназначена, понятно, не для взрослых, что изощрены в логических выводах, а для детей. Однако и взрослый, тонко чувствующий, по выражению Нины Георгиевны, “самородное русское слово”, с наслаждением погрузится в “залетный, русский/ Неподкованный хорей”, который годен “и в песню, и в прибаску”, как написала она потом в той же “Колее”,
Художником, поначалу крепостным, а потом и вольным, да угодившим на каторгу и в шахте потерявшим слух и речь, является и герой стихотворной повести-легенды “Игнатьевская пещера”. Причудливые жизненные перипетии приводят его в древнюю уральскую пещеру, встреча с деревенской девочкой возрождает к жизни, но, выйдя на волю, он слепнет от яркого солнечного света и потом на ощупь пытается в камне воссоздать черты давней любимой, защищая которую и попал в каторжане. А конца истории та девочка, став
уже бабушкой, внукам рассказать не успевает…Параллели к этой повести в голову как-то не приходят
— во всяком случае, сразу. Вполне оригинальны, хотя и характерны для Южного Урала, сохранившего долгую память о пугачевском бунте, уже упоминавшийся “Теплый ключ” и “Пугачевская горка”. А легенды “Синий камень”, “Сказ о горе Башмак”, “Тайна абзаковской лиственницы”, “Предание о Соленом озере”, “Три невесты”, “Сердце-озеро”, “Камень Шайтан”, “Чертов палец”, “Чабан и змей” аналогов и вовсе не имеют — во всяком случае, в столь русском, но сохраняющем башкирский колорит стихотворном варианте.Одни из этих легенд связаны с местами, что с детства знакомы каждому магнитогорцу, а нынче
— Абзаково, скажем, — обрели и всероссийскую известность. Другие, однако, уводят в места более дальние — например, на озера Иткуль и Зюраткуль. Что в них перешло из записей, сделанных во время фольклорных экспедиций, в которые Нина Георгиевна ездила со студентами музучилища, а что является плодом ее собственного вдохновения — вопрос для отдельного анализа. Но очевидно, что эти творения Кондратковской отнюдь не стесняются чисто краеведческими рамками и представляют русскому читателю целый культурно-географический регион, включают этого читателя в особые культурно-исторические потоки и пласты.Срастаются с этими потоками и пластами и легенды XX века. Если верить “Сказанию о незакатной заре”, вторая доменная печь Магнитки
— это еще и памятник красным комиссарам, останки которых были обнаружены при рытье котлована и вновь погребены в нем. Памяти одного из красных командиров Гражданской войны посвящена “Партизанская быль” одного из первостроителей Магнитки поэта Александра Ворошилова, — поэма “Трубач с Магнит-горы”, местами обнаруживающая сознательное созвучие со стихами Эдуарда Багрицкого.Да, сегодняшние поэты и читатели на многое смотрят иначе. Но и эти легенды
— неотъемлемая часть нашей истории и культуры. И — творчества Кондратковской, которая на склоне лет не отказывалась ни от одного из своих творений: “…Время, строки ограня,/ Как товарища,/ Как личность,/ В эру втиснуло меня/ Со своим лицом, походкой, –/ В нашу эру…” Великую во взлетах и падениях, надеждах и трагедиях эпоху, которая началась через четыре года после ее рождения и завершилась в год ее смерти.“Хоть строчкой единственной…”
На том же склоне, на “столбовой битой дороге к последнему зимовью”, Нина Георгиевна, опять же не испытывая иллюзий относительно своей реальной востребованности, написала:
Спокойно и тихо ступлю за межу,
Где стынут огни, цепенеют буруны.
С глубоким поклоном спасибо скажу
За счастье опробовать трубы и струны.
А время проверит на быстром лету
Усталые строки, забытые песни,
И все мои радости, всю маету
Крылом равнодушно отвеет в безвестье.
И все-таки, все-таки тайная грусть
Метнется несбыточно-дерзостной смутой:
А
Хоть строчкой единственной, нужной кому-то?
Судя по блогам в Интернете и, надеюсь, по этой статье, лучшие строчки Нины Георгиевны по-прежнему нужны людям. И все-таки, наверное, их сохранение и возвращение не должно быть делом только близких родственников, трудами и на средства которых изданы две последние книги Кондратковской. Многообразная и многоименная русская литература, возможно, потому все еще велика, что не может, не должна позволить себе забвение таких значимых своих
частиц.И если хранить эту частицу довелось Южному Уралу, Магнитогорску, которые материально и, верится, духовно вполне состоятельны,
— значит, можно надеяться, что свет увидят и новые издания. И вошедшие в них стихи не оставят ни единого повода для сомнений: в триаде “Поэт. Гражданин. Педагог”, что выбита на могильном камне, каждое слово — правда.