Повесть
Опубликовано в журнале Урал, номер 7, 2011
Юлия Кокошко
— писатель, автор книг “В садах” (1995), “Приближение к ненаписанному” (2000), “Совершенные лжесвидетельства” (2003), “Шествовать. Прихватить рог” (2008). Печаталась в журналах “Знамя”, “НЛО”, “Урал”, “Уральская новь” и других. Лауреат премии им. Андрея Белого и премии им. Павла Бажова.Юлия Кокошко
Крикун кондуктор, не тише разносчик и гриф…
Разместившимся неизмеримо выше, чем Подписчик на полдневную газету и на приметы быстротекущей жизни, наверняка уже известно, что Ваш Добровольный Корреспондент постоянно слышит многие языки — и не убежден в благоприятности их орбиты. Не обескураженные своей беспородностью волочатся и шепчут, информируют, компостируют, подстрекают, а что-нибудь непременно скандируют — и солируют в препирательствах, расцветают судными треугольниками, развивают уличную торговлю и инструктаж, в общем, на зарядивших антимониях всем приходится рвать горло, а закоснелое — надрывать. Многие языки, швыряющиеся оборотами, эллипсами, крюками и ядрами, обрушивающие лестницы аргументов и дремотные плиты выводов, смахивают — на помыкающих, преследующих и прижимающих Вашего Внешкора, бесспорно, Знаменосца в шествии добродетелей — или Венчающего их показательные выступления, и лишь прямая наводка сместит его — на взгляд-другой, но и в новом локусе, как тот ни зовись, примется — Распространителем и Вменителем, и разве что это — повод для преследований?
Не принадлежащие небесам особенно обостряются — на эспланаде лета, известной не меньше, по-видимому, штурмовые уши, в которые, кроме вашей внештатной двойки, желали б вложиться многие языки, колосятся именно здесь — и блокируются попарно над неспешным прибоем ступеней к трибуне, к подиуму с купой парасолей на гребне и бражкой столов по колено в легких трехногих креслах, одно из которых — возможно, от скуки — прижило четвертую ногу, взрастило мягкое сиденье и торс — бордо со снежной нитью, но и это, и те почти не объезжены — отчего-то забыли провести к столам — кофепровод и посеять круассаны и шоколад, зато Ваш Внештатник прищелкивает ко многим языкам — прозрачный аккомпанемент таких же посуд, наполненных горячим — дымящимся воздухом июля и августа, и суставчатый треск треног — то ли пикируются локтями и копытцами и заедают инородца Бордо, то ли беспокоятся под гостями, коим без надобности — экземпляры снеди, ведь чрево человека насыщается — плодом уст его, или солнце засвечивает проблему фигуративности, плюс — овации многим языкам, рвущие парасоли, надутые милому Одиссею — от дорогого Эола, плюс семижильный шелест из-за трибуны фонтанных вод, слитых с дугового прыжка из окна — или с возвращенья в окно, и выкрики пернатой мямли, птичьей копейки, и сирены автомобилей — или слитых в дальние треки рек, и зуммер кружащей над всеми — парочки стрел, длинной и так себе, обрастающих в сиятельной выси — марсовыми клинками орлиных перьев, лоскутными суриком и сепией, наконец — охи-вздохи самой трибуны, когда с расшатанной срываются купоны камней на подгнившем стебельке — и скачут на долгих цокотах, плюс выраженные на родном ей трибунном социолекте проклятья стрелам — долговязой и так себе, сплевывающим на ринг четвертные клекоты, а по полной окружности изливающим — конденсат.
Прямодушный не стал бы разводить корреспонденции, если бы не надеялся, что выше, возможно, заинтересуются, с каким материалом сватаются многие языки, что нянчат и пестуют, как патронессы огородной гряды — тыквенный или морковный овощ, втягивая его — в пятикратное проектное тело, чтобы подавило соседских овощелюбов и выкатилось — на какой-нибудь конкурс…
Как раз на эспланаде, где Ваш Внештатник читает и коллекционирует полдневное и быстротекущее и где вдруг разболтался — о говорящих к нему, об оплетающих, вяжущих и затирающих, он принял — нежданное понимание, хотя раскассированное на крупицы, на несолидные элементы, собственно и составившие группу поддержки.
— Да мне тоже вечно наложат — полные слуховые раковины! Сгребут вокруг меня все, что гремит, и поливают тарарамом, — поддержала Вашего Внешкора — первая в поддержавших, кто подобна на слух — тончайшему стрекоту фольги, выпрастывающей рождественский гостинчик, и пастушеским свирелям дождя, сзывающим — ягодные поляны и дефиле грибных шляп, и близка скольжению по склону моря — смуглотелых дев серфинга и юным ножкам, взлетевшим над станком — балетным или иным…
К сожалению, Внешкор не вполне рассмотрел — первую в поддержавших, несравненную приму, поскольку день солнечной эспланады — слепая страница. Мастерская какого-нибудь Праксителя, обстругавшего холм мрамора — до великолепной кочерыжки, до бездействующего внутри горы кумира, итого: наколовшего, по мнению создателей мнений, пропасть шедевров, которые в последние тысячелетия, увы, никто не видел — не то неотделимы от опыления граффити, не то неотличимы от всего дивизиона шедевров, слишком расставившегося…
По крайней мере, с открытием Вашим Волонтером воздушных читательских бдений огненный шар бушевал и делился, разбрасывал головни георгинов, воспылавших с велосипедное колесо, метал зажигалки-лилии и утыканные серной щепой астры, заваливал пылкими почтами — все передышки и разрядки видимого, впрягал в обставшие эспланаду винтороги-террасы — золотые туманности очерком в буйвола и в изюбря и, чтобы не голодали, подвешивал им на шею — тубы с растрескавшимся узором вереска — вереск трещин, а на жажду разгонял по кольцам брусчатки — концентричный кармин. И, перекатившись на излете — в мертвую петлю, так что сердце эспланады на миг равнялось мраку, вновь восходил на пик предприимчивости — и утишал пробивающиеся колеры и все инициативы, и обваливал устремленные врассыпную от эспланады улицы, задымляя их начала — накачивающей начала помпой, и перебивал номера домов — на жемчужных стрекоз и баттерфляек, и перчил нос Вашего Корреспондента — гарью…
Ваш Внештатник сказал бы резче: костер небес выжигал всякое око, не считай он, что его репортерский стиль затмит — чрезмерность, с которой шумят к нему многие языки. То есть визуальные впечатления неполновесны, пробиты — развернутым на другом театре, а огульный объем, а увлекательные частности — как говорится, за отдельную плату, и приходится впечатляться с пятого на десятое — и лишь надеяться, что Приме, чертовке, еще нет двадцати пяти.
— Не прикроешься никакой дверью, тогда начнут унижать дверь! Вчера какой-то Полифем разложил у меня под порогом кошмар — и мастачил до лохматой луны! — продолжила свою повесть премьерша, ведущая за собой — разливы фламенко, молоточки бус, браслетов и каблуков, и вихри веера и подолов. — Был очень динамичен, валил на понтон моей двери — дуплистые утесы с ботвой в ноздрях и вырванные туннели. Так загипнотизировал, что я чесала навстречу — скорей распахнуться. Но оттуда грубили: да не к тебе, не хрусти запорами, не расшпиливайся!.. И мигом сплели сказочку о соседях, купивших мебель, притом — ни тебе мебельной фирмы, ни адреса магазина, ни бюро перевозок. Что называется, закон о рекламе!
Здесь втесался очередной неуместный язык — и сквозь карканье спичек и прерывистый шорох курений невинно комментировал:
— А может, ударник тапер подобрал — удачную музыку к вашей жизни?
Втесавшийся, как с большой вероятностью допустил Ваш Внешкор, низок и статью, и бытием — наверняка подаются ему по обходной, спотыкающейся ветке, стержень лица с той же вероятностью выгнут — по светилам в убытке, правые символы подскакивают, левые — сползают, устойчиво сопровождаем пальбой, очевидно — захватанных дверей, присутственных и возничих: толкаемы и пинаемы, вспоротая тумаком подкладка комкается — сразу перед входящим, внутреннее наполнение дано пучками, или занят выуживанием подъемов и высасыванием взлетов из дурно пишущих ручек и бумажного: из присборенных в журавля и в беса — платежных квитанций и штрафов. Вес втесавшегося — за пятьдесят урождений винограда и миндаля, точнее — картошки и бобов, анчара и волчьего лыка, и по пяти десяткам — его зеленым и стольким же желтым кровлям над стволами, сам же асимметричный объявил, что беспрерывно позиционирует себя — представителем неравнодушной общественности. К чему полагать или находить — беспошлинно, если позволительна пошлость — выложить находки в позицию? Не слепцам, но визионерам готов предстать — под говорящим гражданским именем Максимилиан, во всех правах и чаяниях, и каждое догнать — до максимума, или в чем-то тоже не вызывающем расслабления: в прокурорском или в светском, но цикличном, не сносимом — веками, тем паче — баграми и струями брандспойта… дайте хотя бы — непромокабль! Плюс качественный аксессуар — например, замешавшиеся в вереницу пуговиц — субпродукты, значки с надписью: “Долой!”, “Гнать, как бешеных собак!”, или магнетизирующее колористическое решение: перчатки, ноющие — алой мастью. Но скорее восходит — к бунтарям, протрусившим — в задний ряд, чтобы параллельно опротестовывать что-то — в соседской деревне, кропать критический опус или углубиться в чей-нибудь президентский мемуар и в техническую инструкцию. Невзирая на желание Вашего Внешкора, чтобы — разом прошел, не пытался ни пройти, ни отложиться от говорения — и за фуршет во французском посольстве, и за встречу с песней, однако вступал и вворачивал — и редкостно не отпал.
Вторая в выпавших рядом, чтобы поддержать Вашего Корреспондента, вела доклад — не то квинтой, не то септимой к кокнутым трубам, гнилым отливкам и металлоизлишествам, свинченным со сверхмощного агрегата как безвкусица, вкусовщина и увозимым на переплавку. Судя по всему, неутомимо сдувала лиловое сестринство полыни — с челки, а также влияние караульной башни — с нагромождения щек и с массива платья, прикопавшего под цоколь — щиколотки в белых носочках и негнущиеся сандалеты. Деталями тоже интересничала, раззиявшись амбразурой — в боевом ярусе предплечья: то ли взвившийся ставень, то ли конфузный клок флага или рукава, рассекретивший на коже — штемпель оспы или позорное клеймо. От второй в поддержавших разило щелоком потерь — не менее тридцати с прихлопом — и образцовым презрением к первой сотне. Несомненно, чревата — пересказами вещих снов и апофегмами мастодонтов, переложенными — шелухой театральных билетов, открытками с мировой живописью и карамельными фантами — или визгом ящиков на вытяжке из буфетов и шифоньерок и писком склянок и настоек, не беспременно — исцеляющих…
— А на меня налегают — еще с рассвета! Ворвутся с их последними известиями, без которых я — морось и слизь, и уж не бросят — битый день метут от языка к языку! — обрушила на Внешкора свое соучастие вторая Клок. — С голубеющего крутояра спускается — болтун ночи, этот, чтоб дотянуть до моего пробуждения, взбадривался чем мог — и едва волочит события, не смущаясь запинаться в растянутых словах и оскальзываться — на ударениях! И пока шмонают планету на очередную рапортичку, уже утренний таратор в недоразвеявшейся бесконтрольности путает исторические даты, перебрасывает полководцев с триумфальных побед — на сухой разгром, безупречных рыцарей — на мародерство, припечатывает знаменитые философские сочинения — комедиографам, а прожигателей минувшего мира выталкивает — на нашу временную рокаду и уверен: кто дирижирует музыкой — тот ее и родил. Протаскивая это — мне, бывшей замужем за первой скрипкой, а не за кем попало!
— Вы бесповоротно не правы, миледи! — вновь ввернулся асимметричный Максимилиан, и угол его рта оседал, а другой взмывал и кренил усмешку к утоплению. — Благородный эфироносец раздает сущностям — свежие имена и нехоженые дороги, иногда непролазные, прикрепляет к ним новые действия и противодействия!
Зато несравненная в поддержавших, живейшая Прима, азартно впечатывала ладонь — в плечо асимметричного непрошедшего, в эту почти твердыню или насыпь при ораторской кафедре и трибуне, и восклицала:
— На том стоим! Не тащимся замуж за мелкашку рояль! — и вкрадчиво предлагала: — Кому же, как не вдове таковского реквизита, передушить молодых невежд — их собственным срамом! Их самой срамной струной. Не ленитесь, черкните в какой-нибудь комитет!
Ваш Прямодушный должен признаться, что, даже уловляя определенную непочтительность Прима-сочувствующей — к куда более второй, хоть и нагребшей на мину — вдвое гуще изолиний и бергштрихов, переложенных — нарезкой полыни, и бровастых тильд — в дубле, и прочих маркеров и клякс с кой-каких мираклей, он бы с приятностью примкнул к несравненной — и к этому ее слову, и к любому ее звену, но ни секундой не вверился — напыщенному сожительству конфузницы со снарядом “Первая скрипка” и спихивает двуединого, явленного разрушенной плотью и зарешеченной скворечней, в фантомы, похоже, привычные — второй поддержанке Клок, в надувательство, хотя кто препятствует — быть первой скрипкой в драпающих с поля боя, и той же — в кандидатах на растопку широкозевой пещи…
— Дикарь, перенявший третью вахту, с любой новости непременно свернет на усладу толпы — футбол, чтоб пилить его долго и сладострастно, — ровным голосом продолжила конфуженная Клок. — Прервут — лишь бисы президента, чеканящего свои изречения от вечера и от утра — каждый час наново. За ним подожмется премьер-министр и тоже строго перецитирует себя, а после — голубь мира, министр иностранщины, и его голубицы с актерским произношением заклеймят двойные стандарты Америки… Седьмой язык, силясь молвить, пройдется по всей гамме: э-ээ… м-мм… а-а… и-и… но соединения звуков не по подобию, а по смыслу от него уворачиваются. У десятого стабильно урчит живот, слышно, как в подстанции булькает, плюхается, всплывает, упихивается… напряженнейшая перистальтика, да облегчит Господь сему праведнику — самоотдачу! Зато пятнадцатый пригласит на доверительные перезвоны со слушающими — надежных управленцев и крепких хозяйственников, трепетные сердца, кто оплачут дезориентированных — тунеядцев, монад, не желающих вкалывать без сна и отдыха, недотумкавших: тем выше счастье, чем выше — производственные показатели! Тут на проводе в самом деле откуда ни выползи — старый трутень… вряд ли — с проверенной записи, скорей — натуральный, ведь не трудится и не прядет, подрастил сладкой жизни — на рубль, а накидывает требования: дай ему — койко-место, чтоб засеять лебяжьим пухом, да не срежет его ветер щелей, и три, а то все четыре стола — как случатся утро и перелом дня, и будут полдник и вечер, и еще разделить столы — с женой, или врет, что — с сестрой, или с безымянной колотовкой, и неделю отпиливать кусочки — внучатому хулигану и накрыть эти киндер-сюрпризы селедочным маслом, перескакивать — из одежды в одежду и уплетать лекарства, которые за сто улиц — дешевле, а к дармовой панацее не хочет тянуться — ногой, но нестись на ракетах — автобусе и трамвае… хорошо, не смекнет, что можно — не только в аптеку, но и — в консерваторию, в оперу, на вернисаж… и вот-вот вывалит на пятнадцатого — полный список. Но ведущий сам не промах — на второй же выкладке бодро гаркает: — И так далее, и так далее, правильно я вас понял?.. И передает микрофон — встречающим Новый год, семейству нестандартной ориентации: вместо елки наряжают в стразы — домашних питомцев, бразильских тараканов — и сетуют, что за контингентом приходится погоняться.
Конфузную не летающую, но подскакивающую на клочке рукава тоже перебивали.
Возможно, в несравненную Приму вселялся дьявол — и вскипал, и, пробросив из недр ее свинское хрюканье, надсадно входил в регистр кошачьего воя. Несравненная извлекала из-под каких-то недозаверченных на ней крышечек и недодавленных пробочек — бородавчатого малютку, дьявола или телефон, обрывала оргию “Скотный двор” и, приставив к уху, кричала:
— Слушай, ты же звонил час назад. По-твоему, с тех пор моя жизнь глобально поменялась? Так полмиллиона мне в лиф не засыпали! Козлик, не накаляй меня! — и стонала сквозь зубы: — Как я ненавижу монологи длиннее первой попытки! — и сжимала раздувшееся горло ушлого малыша, дьявольского заморыша, и перекрывала играющие в нем вихри — особым рекламным голосом, густым и светским: — Лучшие подарки — от супермаркета “Полет орла”! Если у вас уже есть — все, только в магазине “Налет орлов” вы найдете — еще что-нибудь для себя, для друзей и врагов. Цвет — морозный жемчуг! Раскисший асфальт! Недужащее железо! Только наши орлы с удовольствием налетят на дорогого клиента и навялят ему — эксклюзивный хлам…
Рядом с Вашим Ополченцем оживлялись новые языки и показывали — острые реакции на насущное, воспаленное — и зудящее контральто газонокосителей:
— Никогда не берите колбасу в “Орлах”, их колбасе сто лет, ни кусок не моложе!
Наставляемые распоясывались — в непокорных и отращивающих вновь свой брюзгливый шелест, и смахивали с себя подрезку:
— Да что за разница, век змее — или год, все равно пока не оприходуешь до хвоста, не переложишь по членикам — в утробу, уж не забудешься, а наутро несешься — за ее сестрой.
Несравненная Прима, понизив голос до прощальных взмахов батиста и драдедама, до уцененных поцелуев, бросала на север от себя — цепенящее, к югу — вгоняющее в жар, а последки — в телефон:
— Козлик, я же сказала: не накаляй меня до преступных намерений! — и, отняв заморыша от уха, отрясала с него температуру и играла зорю. — Этот козлиный язык тоже меня окружил! — объясняла Прима. — Кстати… — тут из-под каких-то сосредоточенных на ней клапанов, недозащелок и створок выходила стопа пестрых флаеров, завизированных горбатым клювом. — Супермаркет “Полет орла”! — громко объявляла Прима и раздавала пестрые. — Наши адреса по всему городу… Наши транспорты из медвежьих дыр мира… Наш банковский счет…
Конфузная Клок, обнаружив, что тирада ее не обрастает полоротыми слушателями, и на том не сломившись, несомненно, подхватила полдневную газету, оставленную читающей эспланадой, и, укатав проблемные статьи и актуальное фото — постановочное и репортажное — в скалку и в палицу и опробовав в воздухе на свист, отгоняла параллельные и перпендикулярные шумы и продолжала:
— Но чем ближе к мраку, тем обстоятельней вахта языков — и со вкусом разбираются, прав ли узник совести, в солидарность с другим ее колодником зафестиваливший голодовку, и выясняют: сухую — или совесть им подливает? Отирает уста уксусной губкой? И загораются провести опрос: как, по мнению слушающих, ловчее насесть на власть — насухо или с мокрым? Но опять звонит неучтенный, объявляет себя инвалидом по зрению и просит плачущим голосом: у меня совсем нет денег, не сможет ли кто-то мне помочь хотя бы вышедшим из моды пальто?.. Разлюбезный вы наш, непререкаемо лепят безглазому инвалиду, при чем здесь моды на пальто, у нас же другая тема передачи! Звоните в вашу тему.
Подняв руку с ферулой, и руку с бивнем мамонта, и руку с обломком реи, полукрылатая уже уверенно рубила наотмашь и накрест — гвалты и гомоны, идущие контрманевром через видимых и сквозь тушевку зноя, то ли наладившись потренироваться на человеках, чтоб позднее метко укокошивать мушек, то ли вспарывала воздух, чтоб впустить в прореху — вспоможения и субсидии, и признавалась:
— Если сроки мои на исходе, приходится говорить в режиме монолога… ни единого перла — втуне! — и уныло швыряла свой пест — в медную чашу скверны, избрав доверительницей — не дурнушку, но королевствующую урну в гофрированном воротнике “мельничный жернов” — кто-то вставил в жерло пластиковый пакет с остатками пира: с рослой бутылью в серебряной пекторали, в пене — и в городьбе тщательно зачищенных ребрышек из зазевавшейся особи, и в подмятом картонном сервизе.
— Уж от этих-то языков, миледи, можно избавиться незначительным мановением пальца! — заверил ее учтивейший в лицах, содвинутых набекрень или к максималистскому. — И от врывающегося к вам каждый час — президента, и от увивающегося за вами почасовика — премьера!
Конфуженная поддержанка Клок вдруг смутилась и выгорала бесчестьем челки-полынь, и надрывного рукава с редюита-платья и прочим несоблюденным параграфом, а доклад ее садился до фургона милосердия, развозящего безадресным и бесстольным привет — тенькающую кашу перловых гаек.
— Прикажете окружить себя — будильником, клацающим монотонными четками, или дребезгом стекол, доходящим до бормашины? Хрипами мебели, полковым ансамблем комаров и мышей и шепотом теней, бредущих с западной стены — на восточную? А внося из улиц истерзанные уши, сбитые с настройки на тонкое — впадением заводского грохота в железнодорожный, быть встреченной чуть не молчаньем гробового свода? — спросила она. — И помните, мановением пальца избавляются — от всего!
Признаться, Ваш Внедрившийся рискнул прогулять вопрос, почему конфузная вдруг выпустилась в народ — в аварийном наряде, в рукаве той летательной конструкции, которой не суждено порхать, справлена ли башня-балахон — как особая модель с клочковатой эмблемой гонений, караул-фасон для переживающих бреши в земных правдах столь деликатно, что ропот сих смутьянов — каботаж вдоль собственной губы. Но усилятся ли, чтоб напылить в баррикады — родные комоды и були, бюро, геридоны, снести в оплот шахматные столы и шандалы — и отбить искажение непорочных пропорций мира? Наконец, пустить огненное колесо — по чертовым кварталам? Хотя, возможно, вкопают собственный позвоночный столб — в указатели, отсылающие зло — подальше… к другим. В общем, не бунт и мятеж, но — волейбол сидя, перегруппировки в построении, а беспорядки — не на площади, но у себя в дому — или в чем они там живут… Ваш Корреспондент не счел достойным занятием — размышлять, оконфузили Клок сегодня утром — и не пожелала перенарядиться в гражданское? Или лет сто тому, но неплотная мысль, пропускающая — пучину дребедени, не способна удержать — все купоны, сведенные в проект “платье”: экспрессивный окрас — дротики его мазков, и бессчетные проймы, карнизы кокеток и подвалы карманов, фонарики, голубой щебень, петушки-флюгеры и эгретки, и помнить, что один пай — с подвохом? Если Клок приписалась к перечню образованных деликатных, то вряд ли перевлачилась — в важные.
Некто скользящий юзом от сошедшихся на эспланаде и на бульварах, и в лугах наслаждений — к столпившимся на лестницах и в окопах, на плоскогорьях и на водах, слоняющийся от композиции к композиции, возможно, в пытливости о траекториях их — и о всех делах, что сооружают под небом, путешествующий — от скорых ног до стреноженных подагрой, от огненной бороды до смолотой в снежный куст, и впадая от стожка до овражка, от шрапнели до шухера — в перекаты речи, опыляя плеяды — неспрошенными взносами из необновляющихся рецептов и связуя не времена, но — энтузиазм, упоение, аврал и, бесспорно, тускнея при взгляде на Клок, грозно рокотал:
— Языки ею подметают, тишина бедной тоже не тетка. Да на вас не угодишь, милочка! — и рассыпал смех свой на мелких жалящих шершней. — А вы привыкайте к этой гиене тишине! Все равно моросите к ней в лапы. Подольщайтесь! Помолчите щека к щеке с ней — хоть изредка! Хоть минуту! И с оставшимися у вас словами водитесь сквалыжно, сохраните себе — на черный день. Или на красный.
— Я стараюсь не оставить на день глупости, — сухо отвечала Клок.
Сей попутчик тех и этих представился Вашему Корреспонденту — обросшим не мускулом силы, но умилением и промозглым раздражением пройденных дорог, то отвесным, то колесоватым голокаменным, то щербленным — вперившимися в него пещерами, верно, общий километраж, умятый в мешки и бочки, дарил ему свой битый очерк, откуда старый разносчик-переносчик выбрасывал — неукротимые взоры, надувал в кустарнике бороды — грозный рык и пугал группой зубов, малочисленной, но озаренного металла.
— Заведите себе канарейку, чтоб глушила ритурнели хромых стульев и брюзжание холодильника! А лучше — пятиконечных внучек: кисоньку и болонку… хвост как пятая дверца в авто… и армии щелкунов на обеих! Да никого не кормите! Сразу — и экономия, и сильный звук, правда, однообразный… — предлагал попутчик и разносчик. — Или подавай нам филармонический оркестр? Так первая скрипка от вас уже удрала. А теперь к вам стучится тяжелый металл! Коли предпочитаете чистой, божественной тишине — тарарам сует.
— Что за дурь — помогать слепому? — недоумевала несравненная Прима. — Мой знакомый доходный мужчина тоже вздумал представить свое мастерство — накрошил гуманитарку умственно отсталому интернату. Если люди не знают, что можно лепить жизнедеятельность — не из отходов, зачем оспаривать и сажать на их радости — жирных пиявок? Да отсталые даже не сообразят, что вы им помогаете, а не мешаете, никаких дополнительных голосов в ваш барыш!.. — и спохватывалась: — Или сегодня мы как раз влипли в необъяснимую привязанность — к немым? К золоту тех, кто не болтает? — и, плеснув рукой, говорила: — Ваш трезвонящий в радио слепой тоже не видит ничего лишнего. Свободен от наших соблазнов!
— Мы без оглядки сдали сердце — молчальникам! Подкаблучникам осиновых восклицательных знаков, — выспренне декламировал непрошедший, гнутый по урону Максимилиан. — Мы порицаем языки, что перевесились за численность ртов и своим самовыражением пьют из нас — наше самовыражение. И с позиций, занятых сейчас и здесь, горячо негодуем и взываем: отворите ваши чувства и средства — безмолвствующим, почти как самим себе! Поощрите неоплатным сопереживанием — или ста рублями! Хотя не исключено, что завтра нас стережет перетряска приоритетов. Да и спасение слабых откровенно унижает естественный отбор.
Жантильная старушенция, наверняка в шелковом платке, свившем на ее маковке — не то чалму, не то шуршащий фитиль, а ниже — усеченная до снопа жил или до бунта струн, чтобы любая жила струною ангелу служила — или иным лирникам и кифаредам, рассеянным по одам и песнопениям — и по нотам протеста и искрам нерасположенности, итого: сдувшаяся до грифа и его птичьей глупости, подхватывала полууслышанное и развивала в причитание:
— Вы подумайте, эта чертова суперлавка, как ее… Орлиный двор, Стервятниковы ряды, Слет ястребов?.. Подмяли под себя дом моего учителя! Склевали и дом, и яблони и груши, прильнувшие к учительскому водопою, а пили и славили поящего — едва вчера! Нет, затоптали пепелище — примерочными, прикидочными, весами и кассами, накрутками, курсами долларов! Навалили столько продажных вещей — не осмотришь за сутки. А закрывают — уже в одиннадцать, да еще норовят сесть на клюшку — без четверти. Тоже мне, Эрмитаж! Тоже мне, Лувр!
— Товар — самоорганизующаяся субстанция, — авторитетно отметила конфузная Клок. — Чем дольше вдоль него вояжировать, тем исправней он — океан!
— Лучше догадайтесь, почему здешние яблони и груши не несут нам навстречу — своих птенцов калибром не с маленькую красную книжечку, а с улей меда? Лакомством — с толстопузую первую скрипку? Но скупо и тупо выпрастывают что-то сморщенное и кислое, и вечно обламывающее зубы? — дивилась несравненная Прима. — И на каждом написано: “Самой безобразной”.
— Потому что пригоршня с недозрелым — легче, чем пригоршня с трудами, — отмечал попутчик или разносчик с бородой, облетевшей — в куст, в эту беседку для пташек.
— И лопнула доказательная база вашего существования… — констатировал асимметричный, с отбитым и путаным лицом, кое-как водворенным на точку. — Пали конюшенные переборки, очищаемые воинством неба: продуваемые и промываемые, погромленные его громами и пропитавшиеся ревом светлых лайнеров самолетостроения… или только ревом живущих? Осыпался стол, вхолостую крутивший тарелки во взлизинах — в ноль-диете, и строчивший доносы. Рухнули койко-доски, где околачивались подколодные сны и глодали вашего учителя, и антресоли, то и дело сплевывающие — кирпичные томы вождей и годовой журнал “Коммунист”… А вы развивайте глаз, смотрите сквозь время! К тому же это поможет нейтрализовать вас — надолго.
Обнищавшая до грифа, удлинив слух — воронкой ладони и едва расслышав, отвечала дрожащим голосом:
— Доносы имени вашего носа! Каждый день учитель доносил до нас только любовь — полную шинель и маленькую пилотку. Да! Из закоулков его шинели, с западного и с украинского ее фронтов нам порой высыпался гостинчик! А люди, отрезавшие ему угол дома, пользовали за буквы — капусту, картошку, морковку, горох… Расписывали свое житье-бытье — свеклой и… да, яблоками и грушами! Дневник приусадебного вершка и подшивка погод… Так что не знай я вас, юноша, тысячу лет, я бы объявила, что вы — толстый враль. Что вы — клеветник!
— Правда, я не услышал выигрышное слово знание, часто прилипающее к слову учитель, ну да я обычно не вслушиваюсь в чужие речи… — бормотал асимметричный и гремел вспышками, и шуршал арканами и слоящимися сетями дыма. — Где же вы меня столь пристально изучили, дорогая оморковленная и огорошенная?
Вытряхнувшая из ручной слуховой воронки — недослушанное, отирая о чалму — птичью судорогу с ладони, а может, дезинфицируя руку на шелестящем фитиле, добронравно отвечала:
— Да все вы одинаковы! У меня с вас такое ощущение, будто мы сорок лет прозябали в браке.
— Слушайте, я всегда знаю, как должен поступить — заблудившийся в идеалах, идолах и священных шакалах, и как — понесший грязную поварскую руку к приправе крысиный яд, и как — покатившийся вразнотряс с поста, и подношу советы, снабжаю, жалую, жертвую от себя, не считаясь ни с рабочим графиком, ни с дороговизной — ведь в каждый совет вкладываю столько теплоты! Души, соседних органов… — вздыхал снискавший полувыплывшее, полузахлебнувшееся обличье. — Кто, если не я, рекомендует, на который пляж выброситься голубым китам и прочим бутылконосам? Как прослыть — высокоморальным, непогрешимым? Но абсолютно не уверен, что сам поступлю хотя бы — прилично. Хотя бы сочиню стильное оправдание. Я даже для себя всякий раз — нов, а вы говорите…
— И уверены, что для меня это — неожиданность? — фыркнула сдувшаяся до грифа.
Разносчик-попутчик, нацепивший бороду — попутчицу птиц, дразнил причет редуцированной до грифа:
— Вы подумайте! Ах, вы подумайте… буде вам иногда неймется думать! — и вменял старушенции: — Если вы — еще в богатырской фазе и можете ощипать горы и запрячь реки, в общем — живете не по средствам, то не исключено, что ваш наставник — в противофазе. Выпустили годность — из сруба и из его аскетов, и из плантации! Конечно, на время… только до морковкина заговенья. Вытрясли из франтоватого армяка — изюм, сахар, муку… Намазывайте на лицо печаль, все же сетование надежней смеха, и сердце при печали лиц делается краше! А лучше — оглянитесь на своих засыпавшихся и на пользу, насочившуюся из них — под облака. На книгу их жизни — с рисовое зерно. Превосходный экземпляр. Выставочный, но не библиотечный. Так что подрядите себе у любви — нового законоучителя и другие уроки.
Стригущее Контральто рядом с Вашим Корреспондентом, заедавшее раньше — возрастное изделие колбасу, теперь цепляло последние поступления или, слушая музыку вселенной, продавливало в ее оркестры — газонокосилку:
— Посадили якорь и собрались жить всегда, но ударило в голову — и передумали. Сейчас так мало последовательных людей!
Непокорные, прорастающие сквозь стрижки и поучения, пришепетывали:
— Когда столько собираешься, обязательно что-нибудь упустишь. Например, где находишься и что с тобой происходит. Или как тебя звать — и зачем?
— Вместо несгораемых букв — съедобные, вырванные у грунта и вырезанные из воздуха, уровень нектара в алфавите не уточняем… Вместо барака — этажи стервятников, примерки, прикидки, ориентировки… — бормотала конфузная Клок. — А принеслось ли нам что-нибудь — совпавшее с замыслом, не на замену, непереходное? Хоть что-то или кто-то исполнит возложенную на него подлинность? Или — хлебные золотые шары, восковые перевертыши, заимствование, подлог, предварительное расследование, виселица… Хлебные шары, восковые замочные скважины, подражание, плагиат, рецидив, гильотина… Шары, круглые идиоты, пли!..
Разносчик и переносчик с застрявшими в бороде не то ягодами, не то сухими листьями и мелкой птахой ставил дело на ребро.
— Бомбардирую — встречной головоломкой, дорогуша. Как раздать сотню-другую подлинников — всем заслуженным желающим, построившимся в кольца и в петли? Развернуть не числящую конца процедуру — в очаге цейтнота и мер? Ужо не затевайте, не затягивайте несправедливость. К тому же топоры и лопаты для раздач туповаты. Да и получатель.
— Зато те, кто парятся с большим носом, тоже — не с малым хоботком! — ободряюще говорила Прима, и возможность ликования выщелкивали привязавшиеся к несравненной браслеты или мониста, и отсылали на круг барабанов и тамбуринов, конго и бонго, и сносили на пояс спелых зерен, стучащих в нивах колосьев, и в иные толкающиеся гроздья, перебрасывали на танцующие в строке буквы и прогоняли по всем связям, и катились достучаться до последних пересечений и случайных подобий — до ординарного треска побоев… до рыб, где-нибудь отбивающих хвостами — большой час освобождения из хлябей.
Ваш Доброволец скорбит о неразумных, поначалу спаявшихся — под его проницательным рассуждением, о пристроившихся к его прозорливости и аналитичности, о нашедшихся — его находчивостью и заполнивших бал слушателей вместо званых, и прогорели, ибо все зачем-то переводили на ничтожные собственные передряги.
Ваш Тот, кто слышит многие языки, чтящие привилегией обратиться — к нему и только к нему, откуда ни изыдут, тужит — о непоследовательных, с легкостью удалившихся — от предъявленного Вашим Корреспондентом, схватившим за бока — саму экзистенцию, горюет о резвых выбывающих, о донельзя быстротекущих, дай скорости — поднявшим все паруса их газет — на плацу охлократии! Потешается над гундосым газоном разинь, кто готовы дойти аж до Гекаты и спустить ей кое-каких собак, но доплывут ли — хоть до сумерек? Истинные клочья полдня, прикрывшиеся от смертной боязни — сходством с полынью, упрятавшие скальпы — в сизый и цинковый окрас, во всплески рук, загородившие физиономии в почках дрожи — молниеотводом: уворачивающимся от попадания гнутым носом, и сдавшие все свои струны — каким-то ископаемым позициям и подержанным побегам, итого — смрадному вздору.
Дата сообщения: хищный клекот кружащих над эспланадой стрел: разросшейся — и горбуньи, посвист сорванных с бочки времени обручей — или снятых со спиц кругов легче пуха. Библиотечный ветер, листающий фолианты деревьев и глянцевые подшивки подроста, метущий со страниц — и букву, и целые образы, и ниспосланное бумажному шелесту — странное заявление Клок:
— Так они себя выдают! Заливаются импровизациями, каламбурами, остроумием… И вдруг слышишь, как, забывшись, под самым транслятором звонко переворачивают страницу.
На трибуне — коричневый голубь седой головы, канатоходец, балансировал на спинке трехногого кресла для невидных сидельцев, и спикировал на стол и пил — растекшуюся по столу лазурь.
Патруль бдительных отмыкал эспланаду — с востока и с восстановленных из тени вереска плетей, и с коптящих буйволов, возрожденных из баллонов в винторогих насосах, и в приближении распадался — на три четких человеко-типажа и наименьшего на шкале и вообще приблизительного — проворно выносящегося из фокуса и шустро выметающего свои подробности, закрепленного в силуэте — лишь традициями известной фамилии Доберман. Все были мазаны — одной серой милицейского кроя, первые три декорировались насыщенными мазками угля: передатчиком, дубинкой и выноской на бедро кобуры, зато столь же объятый кителем герр Доберман позволил себе явиться без, миль пардон, галифе, то есть — с вакантной задницей. Типажи топили три пары толстокорых, высоких башмаков и две пары собачьих, обутых в кошки, в шиповки когтей — в заливавших брусчатку кармине или багрянце и разбрызгивали в аркадах мгновений.
На острове, замешанном на пыли зеленых стеблей и опаловой липовой, двое юных, воссев в ту и эту пыль, в глухонемоту поцелуя, подкреплялись — его викториями, сладчайшей и приторной.
Милицейский человечий, прищемив кого-то из братии лета — за ворот, безошибочно изведя из шатии, спрашивал удостоверения, подтверждения, разрешения и билеты — на пленэр или казначейские. И пока прищемленный, чей затылок обкорнали в черный бархат, а весь комплект прогнали — через белый и скосили в красные туфли кроссов, спешно вылущивал утлые летние складки и все больше сливался со взмокшим гусаком и что-то шептал и шипел, или только мечтал ущипнуть законника, туголобый герр Доберман не тревожился о подернувших третью от хвоста его четверть сукне или канифасе, но, выплюнув слизанные было свои четвертные и шестнадцатые улики, раскладывал их на брусчатке, и опылялся и пятнал стильный прикид багрянцем и скачущими друг сквозь друга солнечными зайцами и солнечной зеленью.
Однако Сообщающийся с теми, кто выше на несколько мер, взятых то в маршах и бросках, то в матчах-реваншах, то — в фонтанах Иппокрены, почти уверен, что на эспланаде царит разброд, и, несмотря на незначительный отзвук в тех незначительных, что корреспондировали с Вашим Корреспондентом, Друг Взыскательности все более убежден, что все менее понят в сей котловине, и сморгнул бы кустящихся плешивых овечек, не заподозри, что пригодятся — каким-нибудь крепким работам.
***
Сошедший к полдневной прессе, поправляющей организм: возможно, расстричь на статьи и на изречения и приклеить к больному месту, Спустивший к лекарственному гербарию, загорающему на сучьях заголовков, аппетит своего второго лица, тогда как в первой державе он — Караулящий лучшие значения слов, а третье его лицо взрастило профиль Посредника между царствующими — и царствами, четвертое же не заостряет природу, но целиком — письмо, стиль, безошибочный чекан, буквицы, и которое победительнее, как говорится, определит фотофиниш… Ваш Меняющийся В Лицах, обращенных на все стороны и на их перехватчиков, сообщает, что взяты жители в заступивших черту лета и отведены — на реки событий, или на ощущение событий, на зыбь впечатлений и состояний, на отправление гимнов — и на мычание не зазубривших куплет, хотя наблюдаемый случай — более рой и жвачка, и если Документирующий позволил себе изъясняться высокопарно, так — по приподнятости тех, к кому обращен.
Попросту говоря, пасутся — на эспланаде между кострами солнц, на тарахтящей моторикой и большими числами, на раскатившейся гоном подошв, подков, колесных двоек и троек — далее по списку, на вселившей хлопотливых Зефира и Нота — в парасоли, шезлонги и Эвра — в жаккарды, шанжаны, в муары добродетелей и в кошельки, выпущены — на трубящей новости, трендящей — восторгами, признаниями, разоблачениями, на раскрошившей — мячи, рассекретившей треск кадыков и вырванных банковских чеков, на пиликающей стручками и чавкающей кульками и бурдюками, на шипящей крюшонами, пустыми карманами и гримасой очков, прикрывшихся от хозяина — дужками, на разболтавшейся телефонами и рупорами, раззудевшейся — зигзагами, отдающими честь или оплеухи, на переложенной наблюдениями фотографов или самодостаточных камер, зашпиливших вихры капителей, на лязгающей стыками перечисленного и царапающейся — непрорисовкой давно прошедших, а также грифелем, перечерчивающим планы… кстати, Ваш Внешкор тоже предпочитает — карандашные заметы, при полундре — снимающиеся с листа. Так плац, протянутый от костра до костра, сдувает с пламени — фиолетовые и желтые кроны, пены, панамы… И поскольку вряд ли пастве постижимы — все колеи мужей к девицам и змеи меж трав, и полет стрел, и набранных агатом и нонпарелью вампиров, и сосудов из-под молока и вина — или из-под пепла, ясность тем более проседает.
Выражаясь в реалистическом ключе, пастбище не то решено в форме солнца, не то регулярно починяет решение, и даже в поздневечерних версиях, не утомясь ни на луч, клонит крыши — в ромбы степных пожаров, и выносит из-под шиферных-черепичных — основы и причины, беззаветно веруя — конструкция устоит и так, выбивает из-под памятников — их постаменты, сманивает из-под шляп — несунов и топит в ползущем с низов сургуче. Итого — страница усекновения, мании и смущения…
Читая полдневную газету как между строк, так и между полос, Ваш Доброволец установил: на стратегическом объекте “Широкий прилив, ведущий ступени к помосту”, собираются подбитые — не только ступенями, линиями и палитрами, но — позициями и мнениями на тот и на этот счет, пересчитавшие пути и прибежища, деяния и намерения — в бескомпромиссных мерах, в фазах и стадиях, возможно — вавилонских, перечувствовавшие эспланаду — в ускользающих вершинах и в ускользающих свободах, в тропах к водопою — или в тенях орлов и башен и в прочих ношах, черпающие плац — коробками парадов, переложившие — на пентаграммы и краснокирпичный стиль, преломившие — в кладущих шаг милицейских, в локтях, свечах, в гаках — и в пядях с кувырком и в переворотах… Наконец, разбередившие его — на секунды и на караты росы, срезав — до ничтожного! Кое-кто перефразировал эспланаду — в разливах и плоскодонках, или в атоллах и дельфинах, то есть не укоротил, но простер свою алчность — и в отрицательные ракурсы, похвально приблизившись к реальному — еще на две-три несуществующих мили!
Но ко всему прилагающие столь длинные счета должны по определению недосчитаться какой-нибудь номинации, а в названной — некоторой затянувшейся части, отъеденной или рассосавшейся, возможно, критической.
Одни недосчитались носа и котелка — на каменном госте, руки с веслом, и руки с гражданином маузером — и руки с указанием, или недобрали влетевших в пьедестал склянок краски, а другие недосчитались рук в поддержку новой, непривычной трактовки закона — или в поддержку Силоамской башни, а пятые — кого-то под ней… Ваш Внешкор, впрочем, надеется: потеряно — меньшинство рук. Очевидно, брошены на переборку и сортировку, а может, пущены на болванки для перчаточной мастерской… Десятые преуменьшили отвращение власти к серебру и злату — и площадь тюремных камер, но преувеличили наносы подати и сбились в поиске сбора. Злонамеренные удлиняли — час пик и крутой спуск в общественный нужник или в чистилище. Лишь бы не перепутали, кому отдавать — прекрасных дев, кому — земли с их славами, кому — целование обшлага или ногтя, и не оставили б по привычке самое ценное — в уме, но пришлепнули — и к виднеющемуся пред лицем их, и к изнывающему — без лица, чтобы не остались должны — ничем, кроме страха и трепета… Эти баловни строгих мер, кто забыли, что учтены и учитывающие, и отслежены следящие, и забыли — искушенность пространства в перспективе, своей и проглоченных, и что пространство само — оракул… или содержит такового — на запятках пейзажа, и не просчитали своего восхождения на помост.
Сам же помост, вероятно, считает, что свел щекотливые сердца, сосредоточил — чувствительнейших к томлениям земным, к заботам и сокрушениям, накопил — помешанных не на своем деле, ибо неутолимы — в расположенности к боли собрата, соответственно сочетал ступенями — болезных, за глубиной проникновения в образ другого не помнящих своего красного нала, впрочем, помост настаивает — не их запущенность, а восхищение скоростью, с коей один инфицирует — коллектив, и поднимутся за недужного — заразительные щепетильники и вся заразившаяся конюшня. И весь каретный сарай. Чуть кто помостник не смирится — с отдельными накладками: не то внутреннего мира градоначальника — на отдельный указ, не то лишних этажей — на обитель его шестого зама и на обращение к плебсу, чуть расстроившийся сосед осудит иные чьи-то пристройки — автопарка, реактора… опротестует подачу кому-то — голубого топлива в голубой стоимости, или зеленого — вековых урожаев, усомнится в неопровержимом: между возведением молов и банков и отсутствием средств на помощь библиотекам — никакого связующего звена, как помостные — тут же в поиске такового, и любой клич невежд оркеструют не меньше десятка человеческих инструментов.
Сегодня — в спайке с тем, кто хватился снесенного дома, прожитого насельниками — до шпингалетного хрящика, до последнего булыжника, напоившего одним клювом — полное окно, и плачут — о втоптанных в грязь алмазах истории, хотя не дальше трехдневного помоста — осмеивали государственную опеку дворца, что сберег себя куда лучше, и если завалил залы и назначение, распустил веерные и слуховые окна, так в полной исправности — их содержимое: высящийся за мостовой колонный вход — в середину прошлого века, нахлобучивший в капители — тучи голубей, обеспечив стереобатам своим и ступеням — непереводящееся удобрение серебро, а если и колоннада отчасти вразвалку, так ведь недаром в седине — мир стареет… Плюс выполненный как веха весны и осени — перезаряжающийся косяк, впрочем, и этот — не дверной, но птичий. И не сказано ли живущим из числа в число, от утра до тьмы и ни шагом дальше — плюньте на завтрашний день, пусть сам радеет о своем: довольно для каждого дня своей заботы?
Посему в каждый новый выводят в священные — клены, заколотые на стрежне города — и принесенные новым этажам, не предложат ли ищущим кров человечьим — прививаться к ветвям? Или к гидропонике? И опять найдут союзников. Клеймят безалаберные залежи, резервы, авуары и арсеналы, взрывающиеся — куда реже, чем пьяные воззваниями помостные — или более piano, тем паче в розлив на дни, и последовательно смещаются от предмета к предмету, чтоб никакой не случился проглочен. Неважно, что напрягают вилку горизонта, как и — регламенты вещей, посыпая эспланаду — не то золой, не то осколками не то промерзшей до дна, не то — сгоревшей дотла некой озерной чаши, на крышку которой постояльцы периметра осаживали — охоты богов, выгнутые от заката к восходу, или дырявили настил волн — слезной собственной охоткой и прочим горючим отходом, и хотят искупнуться в пламени и отфыркаться — свежей версией вечных вопросов, этим долженствованием, арестованным за долги… Но особенно акцентируют — живой звук и создание для него питательной среды. Или хорошей проводимости — по-видимому, в ближайшие кварталы, чей светлый покой обмотыжили, а скорее всего, целят подмочить и ткань сна, навязывая традиционным персонажам, завсегдатаям сновидений — не вполне органичные реплики: значит, прикрываетесь плакатом то от солнца, то от дождя? Бережете прическу, но губите наглядную агитацию и все наше дело?! — каковые удивляющие, даже лишившись луженых источников, остаются торчать из эфира, как средний размер взятки.
Кстати, Ваш Вольный Корреспондент предлагает уступки — теснителям нормативов и квот: например, сбросить тормоз с роста цен — или с грехопадения, снять мелочность — с упущений судьбы.
Меж тем Пристрастный Ваш же обнаружил — пробоину в линейке высокой нравственности, конфуз и сообщает об асимметричном лице, не спешившем гомозить — надиктованное ему неспящей совестью и всемирной отзывчивостью, или что-то, чтоб приглянуться — не одним музам, но гонорару. Нипочем не желавший пресечься увеселял компаньонок, сплетенных из растянувшихся жил гражданской солидарности и выфрантившихся в бутафорский фитиль и в ощипанный рукав — или все же косил на Несравненную Приму? — и когда товарки угнетенных народов провозглашали и вопияли, уроженец асимметрии, полагая, что крепит мощь протеста и не суть, какова его лепта, предавался выходке, названной им — кричать кондуктором. Вероятно, как хватившийся в работе эспланады — высказываний именно этого профи, так что с чувством вбрасывал в хор — следующие малограмотные заимствования:
— Пассажиры, готовимся обилетиться! Особо понравившимся — отрываю билеты с мясом. Выкладываем, выкладываем за прокатывание… — и, расчистив горло кашлем, давал — внакладку на коллективное: — Не мешайте, пассажиры! Я ведь не в фантики играю, я подробно считаю ваши любимые денежки — и кручусь поспевать. Ведь пройдет ветер — и нет вас, и будет все — пустыня и ужас… то есть без шума и пыли.
Стоило творческому коллективу помостных вознести гвалт — за сытость старых пионеров Помгола, комбедов и продотрядов — или торгсинов, закоренелых голодающих, и настойчивый асимметричный, не смущаясь — возмещать кондуктора в вырванной из движения концертной версии, вновь продергивал штопор:
— Что вы меня в пятый раз спрашиваете, как вам доехать до зоопарка? Спросите сразу — в седьмой и в десятый! А если б вы протерли взоры и случись они правдивы, как стекло, вы бы приметили, что я не справочное бюро. Вы уж определитесь, чем мне заняться — продавать людям колесование или щебетать с вами? Учитывая мое ансамблевое мышление… — и увеселявшийся поверял соратницам по крику свои открытия: — Если вглядеться в кондуктора пристально, у каждого обнаружится — какая-нибудь навязчивая реприза… — и внезапно выкрикивал: — Ну-ка не толкайтесь! Потому что вы не имеете права меня толкать, а я вас — да. Вы меня — нет, а я вас имею! Потому что я на рабочем месте, а вы — неизвестно где.
Попустив, может быть, огненному шару над эспланадой приложить к сомбреро — ленту пролетающей стаи и сдуть вервие, а может, столкнуть расплывшиеся над буйволами надстрочные секиры — на кумполы гуляк, и дождавшись атаки на эпидемии, насланные агентами фармацевтики, гикал и гаркал параллельное:
— Мятый серый плащ! Что вы завис в задних дверях? Ну и не поедем, раз у нас на заду выскочил висельник. Раз мятому и серому — ни отлипнуть, ни отсохнуть. Ты что, не схватываешь, что не успеешь покаяться,
бл-л… — здесь цитировавший кондуктора и запнувшийся на блеянии честно объяснял: — Будучи слит с реальной риторикой моего героя, уведомляю о приключившемся в этот миг срыве каприччо…
Отвлекался ли осквернитель на возможный куст, подкативший — полмяча зелени пополам с взорвавшим обшивку раскуроченным механизмом куста, засылал ли око — к более отнесенным трем собакам, помещенным — на каменную ограду осени, в ее чернь, уже очернившую в тушь дождя — схлынувшие деревья, и под раструску желтизны, к псам войны, мимикрировавшим, как бабочки, в оба цвета, но успевал возвратиться — к новому залпу борьбы:
— А от этого подозрительного, о котором вы мне не сообщили и которое напоминает одномоментно — и виолу да гамбо, и бомбу, и неоплаченный багаж, попрошу не уводить глаза слишком далеко. Я привык в моей деятельности опираться на поддержку наличкой.
Ваш Бескомпромиссный любопытствовал напрямую: что подвигло перечисленного гражданина — пускать пузыри, производить альтернативный продукт, а не тот, что оплачен ожиданием? Столь жалок уровень его квалификации — или бросает вызов богам?
На что, путая взлетающие и сходящие пешки лица своего, по определенном падении определенного света — почти кондукторского, осквернитель вновь заворачивал цитацию:
— А пока вы лезете мне на голову, я вынужден отложить расчет и только аккумулировать средства!.. — возглашал он. — Право, не знаю, поймете ли вы меня на примере условного писателя К., который, невзирая на то, что я его не читаю, в каждой фразе пытается уязвить меня — расстановкой слов. Понадобись вам нежданно-негаданно подлежащее — и извольте рыскать, рыться, донюхиваться, а после — вылущивать шалости гражданина Подлежащее, вышаривать его маневры, зато во всей радуге — перещеголявшие их дополнения и внесения, колебания, уклонения, предварительные условия, недержание, брошенные воротнички и зубочистки — и разметаны так, чтоб ни за что не ухватить их носителя, чтоб фактически начинать их держателя — с нуля, ex nihilo… что за девальвация Творения? Вернее, обнаруживать условное — и тут, и там, и во всем… Короче, интонация совершенно не моя! Вероятно, я ориентирую армии слов — на письменную речь, дабы не сгорели, а К. примеряет свои хлеб и вино — на рты, с упоением окружившие трибуну, отворившиеся — то в прожженных борцах, то в матерых питейщиках более горьких и крепких истин, или пришлись — на вовсе нестойких: мимоидущих… Как ранее посланец небес вложил что-нибудь — в гортань прошмыгнувшего мимо условного писателя К., а попутно во встречную мою — каленый дискурс кондуктора. В общем, произнося слова — в чуждой мне разметке, я чувствую, что меня ловят — на выморочные манатки, завышая их значения. Но я предпочел бы, — говорил гражданин Максимилиан, — слыть неподкупным!
Жантильная гражданка, приструненная в гриф или завершившая себя — чалмой и рожком фитиля, бескорыстно защищала — подхватившего не те тезисы, глушившего не те формулы, во все подмешивающего — асимметрию, и не слишком убедительно объявляла Вашему Волонтеру:
— Просто еще вчера из этого квадрата вздымался чистокровный кондуктор! Мы должны услышать и того, кто уже не с нами… Его гик и вой или изможденный сип, или чем он дает о себе знать? — и твердо восклицала, но в манере скорее не грифа, а чайки погорелого озера, запутавшейся в осколках и в пеплах — до испуга, до сердитого скрежета: — Да здравствует солидарность с голодающими кондукторами!
— Его голосом говорит локус! Выражается околоток! — охотно подхватывал гражданин Максимилиан. — Вероятно, по оплошности показавшийся доверителю — фразой писателя К.: совершенно неупорядочен… адский загашник! Наш сад, что слоняется во главе расхристанных красотуль-яблонь по большим обочинам и постным пятачкам и загонам — и заставляет их продавать что есть, посему недосуг рожать фрукт широкого радиуса! И субъект — драпанул, побросав обстоятельства, сроки, связи и все свои отличительные черты: привычку вояжировать — не трудя стопы, или контролировать и координировать — и хобби всех расталкивать. Скинул провокацию — одну из неотъемлемых составных в кондукторстве, крупнейший транш. Расшвырял желания — неотступно звучать и во всех прозревать — временных: пассажиров, то и дело предлагать какие-нибудь волчьи или банковские квитки, пропуска, талон на место у колонн, и непременно что-то требовать взамен. Пугая — внесением кой-кого в список зайцев и в иные проскрипции. Потому мне и захотелось быть этим искусником — тяга к сильным мира сего!.. Все ж трамвайно-троллейбусная аристократия! Я бы охотно прислюнил к себе золотник де… Сам Максимилиан, де Кондуктор.
Гражданка Прима, царственно раздвинув паноптикум многолетников, одевшийся в фартуки плакатов, подотряд кричащих, собравшийся под клочьями великих речей или реющих над великими революциями флагов, трижды щелкала пальцами и прокатывала трещотку кастаньет или колец и браслетов, заколок, защелок, цепочек, скоб, уголков, скрепивших ее сладкие, иногда двойные порции — в несравненность общей параболы, или сеяла журчание перезаряжающихся стволов и скачущих по брусчатке пуль:
— Малышки! Крошки! Если кто-то из членов вашего семейства — бультерьер, посоветуйте ему принять участие в конкурсе “Мистер Чудовище”! В состязании “Мисс Перебей Нос”!.. — из каких-то сосредоточенных на Приме прослоек, перемычек, разъемов и прочих кандебоберов раскрывалась трескучая колода визитных карточек. — Телефоны наших щенков… Транспорт к нашим щенкам из столиц и провинций мира… Банковский счет щенков… Корреспондентский счет ваших корреспондентов… — громко объявляла гражданка Прима и раздавала визитки, и неустрашимо сближала свой клич — с настойчивостью волны, подгрызающей мост. — Окружите себя сногсшибательным существом бультерьер!
— Узнаю неугомонность и предприимчивость моего героя! Энергичное жизнестроительство, брошенные — на полосе, так недавно выдавившей его самого и еще не остывшей! — почти восторженно говорил гражданин Максимилиан. — Не во власти тиранов и их слуг — лишить нас смелости!
Дата сообщения: препирательства авгуров о предопределенности реющих над ними двух стрел, гадание по двум спицам циферблатного колеса и по расстановке стульев при гордеце Бордо — на гребне трибуны, а также шум парасолей и зачитанных деревьев, вдруг извергнутый наизнанку — и перелитый в гудение не листов, но сотен крыл, или в тысячи разрываемых томов, кувыркающихся — в костры эспланады… Или идущий поверху жестяной клекот — то ли кровель, то ли переворачиваемых где-то больших страниц. Сраженье двух отсроченных молодецких высоток, что пресытились палыми красками, но пеленговали — вспыхнувший наверху стеклянный куб, вспененный пивным фестивалем, и обскакивали друг друга — по пандусам, ступеням, панелям и позвонкам руста, по нишам с бобинами окон, намотавших видения, и, забросив тяжкие цепи за шеи кронштейнов, втаскивали балконы, и карабкались — в самые отвесные, и подтягивались — к цвету гранат.
Еще дальше — вечер-октябрь, чудаковато жаркий, напротив, сходил — в дольний ярус города и складывался в луку узкой реки, и в сопровождавшую ее — свиту деревьев со сползшими на загорбок фригийскими колпаками, и в тени стволов, и в утроившие ствол и тень отражения, что мнились — бессчетными мостами через поток, и в тысячи запятых, что перебирали мосты. Но дорогу в открывшийся оазис, в сей кроткий вечерний покой перебивали врезы чистого сияния — и проглатывали целые звенья переправы, и слетевшие с перекидываемых страниц блики разбавляли непрерывность… так что Ваш Доброволец не знал, на что ступать, чтоб пробраться — в обетованную землю, но вообразил себя — тем, кто узрел ее впереди и услышал: не перейдешь сей Иордан и не войдешь в молоко и мед.
***
Сегодня, когда Ваш Безусловный пожелал пройти в знойную сердцевину времен, единую в трех великолепных проекциях — кутежи Июля и Августа, полдень, эспланада, виртуозно повторяемая Вашим Связником — с каждым свежим солнцем, когда Ваш Замостивший Собой — передышки, антракты, заминки меж вчерашней и сегодняшней эспланадами почти приблизился к непрерывности и неисчерпаемости, приключился некоторый пассаж, весьма смахивающий на дурной знак. В уличных палаццо разошлись входы, и мадам Полотер, стибрившая себе на локон, и на кромку ноготков и на скуку — сажу пиратских знамен, выволокла два цинковых цилиндра, чье содержимое не оставляло шанса голубизне. Не взрастившая в себе — ни положительный кодекс, ни воздержание, тем более не предполагавшая за рубежами подконтрольных ей территорий — соразмерности и согласия, но лучше — конец истории, неприличное зияние, мадам Полотер, неудержимая, как боевая машина, поднимала ту и эту колоколящие баклаги отбросов, отребья, пакости, черный и серый периоды своего творчества, бездонные бочки безотрадного — и убедительно опорожняла их, и притом старалась плеснуть — возможно щедрее, так что воды отпущения, суспензии нечистот, реки проказы обрушивались прямо к ногам Вашего Внешкора. Который, пытаясь одолеть топи, уже знал, что сегодняшняя дорога оскандалена, что покрылась ядовитыми волдырями, лопнувшими чернильными сумками и падалью, что зачерпнула суесловие и превратное толкование встреченного и что сия ирригация наверняка потянет с собой — ложные выводы и противоестественные склонности.
Ваш Хранящий Традиции — собравшийся раскинуть свои традиционные чтения и бдения — конечно, тут же обнаружил, как еще кое-кто вколачивал в шум правоверных, в таран гнева — нечто единосущное крику кондуктора. Точнее, самопровозглашенного таковым, настоятельно предлагающего не влечься вынь да дай — куда приспичило, но сторговать билетик, а потом размыслить — туда ли влечемся, усиливаемся и прорубаемся? Потому что на лице его — двоевластие: купель словес, отдушник фимиамов лопнул по вертикальной оси, и правый обломок взмывает почти к языку цветов, а левый дает осадку и велит — в обмен за ненаглядный дорожный паспорт, за спасительную визу — сложить к его стопам кольца, медальоны, золотые коронки, да и все имущество… Потому что начало речи из уст его — глупость, а финал — безумие. Но, по-видимому, и плутократша асимметрия желает держать при себе потехи — псарню или цепного медведя, или максималиста — с минимумом духовного, а если Верный Вам позволил себе подпихнуть образ кондуктора или кондотьера — на клетку дальше теперешнего его развития, на два перепуга, то как еще Ваш Внешкор износит — спущенный ему дар визионерства?
Как выяснилось, гражданка под грифом Старейшая посреди ступенчатых не от особенных милостей защищала асимметричника: пока помост почти слаженно славил Справедливость, призывая ее — сойти и покрыть тех и этих, сдувшаяся до грифа, до плевела в сортных колосьях стерегла — затяжное, просроченное, нечеткое, что коробилось и шаталось на этом месте вчера — и распалось, и что оплывало и кренилось — в сезон напрасных, а также самих сезонников, кто разнообразили день шестой и оступились — ниже прочерка горизонта, и навешивала утиль — на пробивающихся с боями к идеалам! Выставляла меж борцами — кого-то прогулявших насущный час, не показанных ни в очках, ни в ином запотевшем, так некоторые задним числом вносят честные имена — в записные книжки торговцев героином или скупщиков краденого. То есть валила передовую и вопреки мотету и поперек темы выдвигала — пятьдесят эпизодов, а не прервут, и сто двадцать — собственной жизни. Так грандиозный щит начисляет на грудь свою ратные и мирские подвиги и прилепившихся к ним ахейско-троянских мужей, а городские врата излагают в картинках — упоительную историю поселения, его отцов и наследников, кирпичей и вывесок, прогулок и прогульщиков, так ковер педантично перечисляет свои лепесток, треугольник, лепесток, треугольник, а может, старая ведьма — разбитая изгородь — препирается со святой инквизицией или с комиссией по чистоте, и промотавший доски забор дерзит на ломаном канцелярском — верным партайгеноссе, признавшим его своим — в разреженном теле… Так Ваш Увлекшийся Сравнениями предъявляет — утонченные за жемчужными, а манкирующая сражениями, вообразив настоятельное и неминуемое — оповестить все подсолнечные и подлунные материи о себе, раздувала подробности и по-аукционному начисляла все круче…
— Кое-что намекает, что я присоединилась к живущим — под самой Москвой или под самой войной. До Москвы было ближе, но дороги строптивы — то устраняются от предопределения, то затеют — перерасти и вовремя не свернут, но гарцуют, кружат и накидывают начертание. Хотя некоторые, напротив, теряют свои турнюры, коленца, долгоденствие… Например, шоссе от нашего дома совсем не пахло войной и голубело — отсверками горечавки, лаванды и симпатией к ирисам и вербене, наряжалось в рубины, снятые с близости ягодных полян, но вышло намного короче, чем считали: срезало провинции, выпарило повторы танцующих пред ковчегом — или пред заветом, и натолкнулось на сорок первый год. Так что мой папчик оделся в цвет листвы, чуящей неладное — скорые листопады, и отправился на линии отстреливающихся, то есть побивающих врагов — цепь за цепью, кабалу за кабалой. Но и эта его мостовая поднялась ниже, чем мы надеялись, и вообще уродилась кургузой… Папчик продвинулся в обязательных исполнителей — на два года, но слишком углубился, а там уже шли — фон и колорит задуманного, и бессмертные скитальцы, и посетители минотавра и дольщики тумана сливались со сложенной в огнемет медью сосен, прерывающихся на бесконечные пересчеты, и с жетонами буков и вязов, и с метловищами знамен, киев и костылей, штыков и смычков: возможным скарбом — в уплату за допущение и проход…
Замкнув губу — на роздыхе меж прибоем и отбоем хора, путешествующая вдоль эгиды или вдоль перепачканной городьбы, или распущенного кондуита бесстрастно наблюдала, возможно — сквозь недоставшие доски, анахроничную, почти антикварную исполиншу-дверь, и под ней — юного поливальщика, кто едва удерживал пляшущий шланг и смывал три своих роста панелей, филенок и вплетенных в створы бронзовых кос винограда, и запутавшиеся в них дверной глазок и звонок, и кромсал держащих над дверью свод и тимпан надменных белогрудых кариатид — почти булатной струей, и заодно, уважая канон, вонзал десятки клинков воды — в нежданно выпроставшегося меж уличными шалуньями, точнее, грянувшего в недосмытом дверном проеме чинного господина в тройке беж… Но, встретив вернувшийся хор — мотовила шума, и гул и грохот распахиваемых ставней и сотен ледоходов, жантильная и фитильная продолжала:
— Мамочка приняла черного курьера, чертова почтальона, гуляющего с горячим пирожком, непристойного письмоносца с кек-уоком по курсу, честно растянула его стряпню аж на две недели — и решила, что еще сможет догнать папчика. А я и брат промешкали в ключах дороги, и тут неразумных сманили — на параллельную трассу, что обогнула войну и выдвинула в дельте — дом-пристань, дом-пристанище — приют. Брат сколотил лишние лето и зиму и два флота весны — против меня, но безымянный заступник оттиснул в моих бумагах — накопления брата и выправил нас — в равновеликих, в неразлучные половины медали, двуглавый приз — или только с раздвоенным языком? Целое проще и для счета, и для желания — взять больше и ни с кем не делить… — по свершении фразы жилистая гражданская птица подкручивала задремавший на голове ее фитиль — в полный пламень, в налитой софит, и взвивала голос — в зазывалы: — По случаю юбилея театр будет пускать по одному билету — сразу двух зрителей… Пусть сидят друг на друге!.. Да только вдоль нашего пути построились столько диковинных станций мира! Ошеломляющих! Раскатали форумы, рекрутировали гранитных и бронзовых чемпионов, посадили соборы и королевские ботанические сады, продернули небоскребы и канатные дороги, сварганили ипподромы, галереи, Латинский квартал, публичные дома, дансинги, яхт-клубы, лагуны, трамплины, скотобойни, часовые артели, чтоб подкручивать время, расстелили восточные базары… Тысячи причин, чтоб кому-то отстать от поезда! Мне или моему брату.
Вездесущее контральто, срезающее раешников и рожечников, как траву, бухгалтерски уточняло:
— Стойбищ мира — или войны?
— Ой? Хотите ловить меня на слове — или на чем еще? Войны и мира! — упорствовала плывущая под фитилем. — В конце концов — тоже спрессованный фон, чистая плотность, мысль народная, поглотившая брата, и с тех пор — и на щепотку не порвалась и не подчистилась. Как ни ревел и ни калякал колесами поезд, как ни трубила я — и пять, и двадцать лет… Видно, наш защитник обманул — тех, кто не обманется. И согласитесь, вряд ли рачительно — скучить двух равновеликих и не удвоить, удорожить пространство. Так что прочие ареалы отбили — одну из копий. Или… не помню, половину целого? Скорее, аверс, решку, хотя не исключаю, что здесь остался мой двойник, а путешествую — я, и орел — я. Или развели нас, чтоб погасить — кой-какие различия в принимаемом за тождество и никому не портить зрение? Но мою готовность обитать по поддельным аттестатам покарали стойкой порочностью — несоответствием заявленному: снижающимся, но так и не выпавшим снегом, сгоревшими урожаями — плюс два потопленных флота… плюс ошибочные увлечения. Если целое совершенно, то не поравнявшаяся с ним часть, конечно, подпорчена. И с чего вы взяли, что я должна изобразить остановки — такого-то дня и часа? Персть моментального, нанос смертного? Были — до и останутся после нас… Виа Долороза! Кстати, в этих приложенных ко мне фальшивках стояло: круглая сирота. И, кажется, мое платье украсилось аппликацией: полевой кривоцвет или свинорой — выхвачен со всеми конечностями в знак лишения наследства… Столь округлившихся приютили немного, у остальных прослеживались какие-нибудь связи… какие-нибудь далеко идущие — чуть не до Колымы… и если всем давали стакан молока, то круглым наплескивали — треть сверху, и если вручали по два носа моркови, то нам — два и горбинку. А когда подкатывалось птичье яйцо, так круглым улыбались — еще две лимонных дольки желтка и три зубца белого.
На очередном перегоне от захиревших хористов — до надсадных, от полупрозрачных — до длинношеих, превышающих и доминирующих, на хитром спокойствии Шипки сдувшаяся до грифа опять смиренно и почти елейно пережидала засуху в эфире и уступала надел для оглушительного, пролет для падений и вознесений лавин и беспилотников с эхом — затормозившему у подиума лимузину, проглотившему версту цветников и бантов — и превратившемуся в свадебный торт, вопящий, свистящий и гогочущий. Из крема выпрастывались сразу две матерых правых руки, возможно, замирившихся Монтекки и Капулетти, и полнили историю поливальщиков — в два раскупоренных игристых, поливая ступени и шипящий от жара асфальт — шипучкой законной любви. Меж правыми пробивалась — такая же третья, юркая и уменьшенная в изюминку — и вносила свою струю: выжимала в собравшихся на помосте — спрей для уничтожения кровососов и прочих паразитов.
В скошенной на переулок и переливы витрине просвечивал — курчавый кавалер, колеблющийся в осанке и столь же курчавый в шаге. Закатанный в стекло предавался трудам: бродил по разбросанным на донных песках туфлям, пантофлям, ботильонам, тонко мерцающим недавно снятой с кого-то кожей, цеплял выставочный экземпляр на мизинец — и с отвращением обмахивал запылившиеся союзки, бейки, ранты и каблучки — бело-голубым динамовским шарфом, а после пробирался к ожидающим его ухаживаний сабо и штиблетам, и наступал — на уже принявшие очищение.
Но едва хор опять затопляли — распродажи моральных векторов и показаний в страховой конторе, квадратных метров и одинакового кое с кем строения черепа или иных самых органичных форм, но более — характеризация манежных, то есть помостных праведников, кто способны поднести богам своим — лишь голубку Лень и голубку Глупость, но воображают, что жертвуют — буйвола, на котором и блохи рогаты, и кентавра — в двух категориях сразу… на взмывших сиренах, требующих окончательного решения какого-нибудь вопроса, сдувшаяся до грифа тоже вступала в голос.
— Победа ворвалась к нам в сны — не то исхода ночи, не то — в дневные. Тормошила, будила — и напускала на грезящих стаи пряников, и осыпала майским жуком — какао-подушечками из тех же благовещенских снов. Возможна ли посреди залы в неприбыльной, продуваемой дельте — колесница счастья, детская коляска, набитая сладостями?
По продвижении увлеченной сдувшейся вдоль накрытой рисунками городской стены, или связанной подписями, возможно, тоже поддельными… вдоль плетня, примеряющего те и эти горшки, или вдоль эгиды, примеряющей чьи-то головы, менялись и времена.
— За войной компания круглых раздалась. Но простер некто руку на пучины безродных — и расступились пучины, и потянулся брод послевоенных родителей — тоже почти копия прежних. Думали: затеялась мирная, сытная жизнь, завязалось везение — и так велико, что теряется за горизонтом. Для тех, кто уже выиграл все, но хочет еще что-нибудь, — приз! Готовое дитя! Ничего, что этот футбольный кубок — из дурнишника и бородавника… Водящиеся в песочнице видят, как их босяцкие поприща пересекают незнакомцы. Песочные сразу знают — зачем, и спорят на куличи — тоже от плоти песка, чихотника и белены, кого изберут — бесстрашные, эти подштопанные шрамами, рослые — по крайней мере, на глаз песочницы, неузнанные геройские: генералы и их генеральши, летчики-истребители и истребительницы… Жаль, карта вин, да и карта яств стерлись — до неразборчивости, а не знающие промаха стрелы осекались и мазали, так что часть избранных — возвращали. Ничего, мир не застрял на этой подкисшей минуте, говорил наш директор и многокрылатый учитель, за правым плечом — дымы западных фронтов, за левым — южные, и препровождал за руку рассыновленных и отфутболенных — не так к обеденному, как к объеденному столу, и укутывал в сон плешивым одеялом — возобновленцев, заходящих на второй круг сиротства. У нас есть мамочка-Родина, говорил многокрылатый учитель: уж эта заботница всю утварь, что бездельничает вокруг, наше добро, нашу обузу, а там и все пожитки дельты перепрофилирует — в съедобное. Наши планы-дельтапланы… И почему нам самим не дозировать свое присутствие — в модных одеждах? Мы можем и не согласиться — гостить в них постоянно. Томиться — в соразмерном. Отираться — в пальто по росту, околачиваться — в башмаках по ноге. Лучше — по душе. Отождествим-ка себя — с высокими душами! Верхней границы не существует. Как срока давности — для сравнений. Пребудем-ка — в рыцарском. В явном преимуществе — в нержавеющем.
Так говорила сплетенная из провалившихся в тартарары музык и крытых черным лаком проток, но не уточняла, цитирует или подражает, или передразнивает.
— Он начал с двора, где проживал, и превратил кашку-клевер — в кашу-котел, и все растущие там валуны и дрова, щепки, хвощ и мышиный горошек, отлетевшие подметки и перетершиеся лямки, и опавшие с красавиц лягушкины шкурки, и опавшие шевроны, петлицы и звезды с чьих-то погон, и гильзы, осыпавшиеся с чьих-то выстрелов… Тысячи воссиявших солнцем осколков, и воссиявшие древностью черепки, кости, руины прошлых эпох и обломки ракет, штурмовавших космические дали… И полный адрес он превратил в картошку, свеклу, морковь и лук, в яблоки, арбузы и дыни.
— Пока вы перечисляете все препинания своего погонщика-табунщика и вашей растительной диеты, рост яблонь в холке и прайс спецодежды, у кого-то родится желание — посыпать ближайшие графы сонным порошком, — замечала Несравненная Прима. — Кстати. Экологически чистое усыпление! — объявляла Прима. — Сновидения — по лекалам вашей мечты. Гарантируем контакты с внеземными цивилизациями! Прыжки с парашютом, с аквалангом и без… Внучки ваших однокашников, оттирая друг друга, домогаются танцевать первый бал — с вами! Ничего, что вы скачете старым козлом… Адреса, по которым наш порошок не может достаться всем и ждать вас слишком долго…
— Для отечества перечислено недостаточно, если не перечислено все, — возразил гражданин Максимилиан, или асимметричный максималист.
Довековавшая до грифа более не удлиняя свой слух ни ручной воронкой, ни одолженной у хороших известий, ни у компрометации, но спохватывалась:
— И, разумеется, в тыквы — для последующих метаморфоз. Автомобили, велосипеды, виллы с богатыми женихами. Не отцы, так женихи. И арендованный угол, и весь хозяйский дом он обратил в шоколадную ковригу с изюмом и с сахарным узором, но налетели орлы — и склевали ее. Видать, у них разразился вегетарианский час.
— А может, вы просто кокнули своего брата… Своего Авеля, — задумчиво говорил гражданин Максимилиан.
Дата сообщения: ветер, рассеянно листающий островное государство Лазурь — от предсказания до перехода через мифические династии Самум, Хамсин, Мистраль, Суховей — к сокращению до кровель и флюгеров — к рассеянию в цитатах: в повисших бельведерах и трипланах листвы, под которыми не было ни стволов, ни железных стоек, ригелей, тросов, ни темных красок, но разливалось золото, и над лохмотьями шиповника столь же свободно реяли — рой оловянных пуговиц в виде розочек, неизвестно что и к чему пристегнувших, и разбросанные там и тут крахмальные панамы ромашек.
Вместо прогоревших опор поднимались звенящие тары-бары легких птиц — птичьей фарфоровой крошки — и глушили клекот кружащих над эспланадой стрел. В тарабарщину вплетались фальцетные, сопранные, альтовые балаболы — по улице шествовали попарные малышовые. Кратчайший в колонне незакрываемых ртов и от уровня трав — был облачен в бордовый блейзер со снежным кантом и в шейный платок, столь мизерные, словно в портных у него подвизались стрекозы.
Любительница мороженого, не вмещаемая ни в чьи-то короткие объятия, ни в свои прошлогодние данные, разве — в затяжную историю любви, выдающей возраст — обледеневшего лакомства или любящей, склонилась над стеклянным лотком с флажками в цвета мороженого, пристрастно разглядывала и выбирала — и, расщелкнув наконец портмоне, сначала тянула из его закоулков — пожелтевшее фото в забытой зубчатой кайме и, быстро поцеловав кого-то с бородкой и вложив таинственного назад, уж после неспешно отсчитывала купюру.
Перестук и треск, локотки и копытца рыскали на коньке трибуны, на подиуме гостеприимств. Одно из трехногих кресел, несомненно, готовилось сделать пролет или пикет над эспланадой, а после собрать на себя и чины вертикали, ничего, что в обратном назначении, но невидимые гончие, неуловимые и непостижимые — для нижних ступеней, снимали выскочку с маршрута и втягивали на допущенную канву, возвращали на действия по инструкции, уж не по приказу ли превзошедшего кресла и седла? Не по скрипу ли короля стульев Бордо, чья холодность к броскам пошлости тонко подчеркнута снежной нитью?
Ваш Недосчитавшийся эспрессо и капуччино с птифурами, а также Ваш Смущенный излишней прозрачностью посуд — на столах под озаренными парасолями и под хлопочущими о ветре, с ними же — Ваш Прогуливающийся вдоль балкона шестого этажа, свернувшего с востока на юг, вознесенный сюда и удерживаемый лишь силой своего взгляда, точнее — диптихом “Южная и Восточная Дверь”, еще точнее — двумя грациями восточной двери, разбирающими у фортепьяно ноты, и забавами — южной двери, выложившей юного хулигана — в радости, что четыре музицирующих руки забивают крики о помощи, разбирающего книжку-малышку младшей сестры — на картинки, болты, гайки, сюжетные пружины, горящую серу, словом, рассыпающего набор… Ваш Многогранный Доброволец сделал предположение: возможно, столы, принятые им за кофе-клуб, назначены — для более изысканных яств? Для чтений и перечтений, интерпретации, толкования, экзегезы — и вскарабкались на возвышенность, дабы подобраться теснее — к первоисточникам? Немного терпения — и осень выложит на блюда множество интереснейших архивных листов… Кстати, не есть ли то — пюпитры, окруженные треногами оркестрантов и приблизившиеся — к партитурам небес? А может, налицо — выездное заседание особых персон, ожидающих, что им спустят с высот указания? Заодно поднесут рапорты, донесения и уведомления доброжелателей… Возможны не только читальня, но и скрипторий, и кабинет, комендатура и штаб, тоже предписывающий — тем, кто под ними… Или повысились на гребень трибуны, чтобы воды не достали до души их?
***
Все, кому Ваш Корреспондент хорошо известен как Автор блестящей, пусть и умеренной по сумме использованных букв, но чрезвычайной по мысли заметки, просверкавшей тонкой снежной нитью иронии — с предпоследней полосы меж колонками “Что читать?” и “Что думать?” в № ** газеты *** за 20** год, фактически передовицы, легко согласятся, что Вашего Стреляного трудно сразить как слишком человеческим — например, навязчивым воздержанием от общего дела, так и заядлостью совпадений — на единицу отвода, на перл того же шума, обваливающих — закваску непререкаемого, замес неоспоримого.
Не сраженный ничем, кроме собственной проницательности и огорчительной, почти неприличной предсказуемости стихии, докладывает о встреченном там же, тогда же разносчике, чья борода столь стара, что в ней развелись зимородки и корольки или воскресные славки и иволги тиховейных рощ… Невозмутимо повествует о беспутном попутчике, скользящем от первых — к завершающим, точнее, к тем, кто ждет его с разумными приношениями — как купившие его глотку или снявшие на месяц, на квартал и два переулка… О не более честном, чем сверстники по помосту честности или по эшафоту, в самом деле, почему не считать их возраст — от этого основания? От вероломства то ли власти в текущем дне, то ли — власти дня, его медленной чаши, изливающей наклон солнца и на какой-то градуировке — разбившуюся шкалу “Белый шиповник”, полетевший ранжир веток и смешавшиеся зелень штрихов и шипы делений, и убывающий цвет роз… Словом, о заразившемся от соседних — неоплаченной, но магической, обалденной, безбрежной мелодией “И наконец-то, Господи, я”, кто превращал тот сороковой год и тот сороковой брат — в орден так себе музыкантов и менял посеченные соименные — на оркестры свободы.
— Все равно наша суета суматох и морока морок заполучили партию трубы, но почему не взять дело в свои руки? — интересовался разносчик. — Мне хотелось протрубить сочно, бравурно, грандиозно, из щегольства и блистания, с красных каблуков — из камергерских, фрачных, военных… Фанфары и их фанфароны. Хотя, в чертовы сороковые чуть не все оркестры были военные, а художники — чуть не баталисты. Если трубы и кисти заряжены холостыми, какой в них престиж? Или рискованно приближались к пламенам… с поправкой на ветер. Отвечаю: я завернул в музыкантскую школу — тоже, ясно, военную, протиснулся в трубачи — и выбрал самое сановитое трубящее, самое басовитое: гомерическую тубу, эту свирепую тушу-матрону с ее лоханью, с ее мундштуком и вставными челюстями, и гривнами подбородков, с кошмарными складками на поддевках и насыпями на пузе, с ее грыжей и пилюлями. Но, похоже, чертовы сороковые поймали меня, зарегистрировали и привязали не вовремя! Ведь я тогда был заклято влюблен — в оторочку и выпушку непревзойденной юности на руинах, в ростки на пряслах, порой непредсказуемые, в побеги… Я был влюблен в побег и свободу! Кстати о голи — и голоде, напоровшихся на такой ветер, что их раздуло и разнесло повсюду! О лютом, раздирающем мое нутро сквозняке и о любви, смешавших все трубы, завертевших ничтожный черешок и вынесших прочь из учения! Но, конечно, я не забыл прихватить с собой тубу. О разноплеменных голодающих, не то подслеповатых, не то угодивших в дурную видимость: на всех конфорках, в корзинах, ячеях и лузах для снеди — разъемы, разрывы, сечения, пал… Провианты скрытничали, — докладывал неопрятный, с пташками в бороде или в воспоминаниях. — Я двигался на курящуюся еду, на дурман вкусненького — ваниль, тимьян, базилик… на бальзамический дух пищи, на жилу жертвоприношений… что угодно, лишь бы — съестное, лишь бы заткнуть эту прорву!
— Ароматерапия… — отмечала про себя Несравненная Прима.
— На зловоние картофельной кожуры… на кожуру, снятую с жалкого намека на жратву, харч! И волок на себе мою полуторку-раковину. Тубу с ультрамарином, краплаком, и марсом и изумрудом вместе…
Между тем сдувшаяся до бунта струн, до бунтовщицы, заведя голову — вверх, к собравшимся на гребне трибуны, заодно возносила и свои требования, вероятно, к ухватившим ветер парасолям или к отаре трехногих:
— Дайте мне скипетр! Одолжите на пару минут повелительный жезл. Какой-нибудь кадуцей или тирс, или первосортный ключ. Так, провернуть пару раз — и не больше. Дудку, которой повинуются… — и надставив свой слух рукой-воронкой и не услышав отказа, говорила: — Думаете, все превратить — в корм? И на этот раз ошибаетесь! Впустить кое-кого — и не больше. Или волшебный кнут. Отстегать беглецов. Всех, кто от нас бежал…
— И дорога сжалилась надо мной, — поверял разносчик, — и подтащила к тощей музыкантской команде, а чем вам не волынки — воющие или скулящие желудки? Пшик-оркестр, подкрепленный — долготой голода и танкового корпуса, докатившего до нас — свой фланг и упоение, и привал за сценой, апартамент в стиле карцер и спальное место модели нары — за сценой происходящего, где поселили нас корпусные поклонники танцев. Зато — с захватывающими карточными видами на обед, с тузами и королями, едва зайди с этой виднейшей карты — в столовой, и официанты тут же несут тарелки мясных косточек от каких-то несбыточных, мифических животных… если не от какого-то оссуария, и жестяные ведерки каши, переползающей край, а в ямке между ключицами… под ведерной дужкой — такой подсолнух масла, что мешаешь — не можешь размешать! Словом, вдруг распустилась жирная, благодатная жизнь. Мы встречали и провожали эшелоны танкистов, семнадцатилетних, в засаленных ватных штанах, на два вершка старше нас, с каждым составом — все моложе… И встречными взорами уже собирали — из наших надутых щек и форса на лебединых выях труб, из пряжек, интонаций и свиста, из плевков, из осколков в станционных оправах — свои отражения, укрупняли нас до себя и готовились подсадить хоть в теплушку, хоть на крышу. Дважды в неделю крутили кино, и двадцать минут перед сеансом трубили мы. В остальные дни убегали в клуб ближнего завода — в развоплощенную церковь и играли на танцах: “Ах, эти черные глаза…” А чтобы нам захотелось приволочь сюда свои музыки еще раз, в кулисе ставили два ведра водки — и в паузах мы черпали водку ковшичком. И возвращались на амвон и вновь выжимали заплетающимися пальцами: “Татьяна, помнишь дни золо-ты-е…”
Кто-то подобный во многих языках писку хлюпающих калош, очевидно, тоже выворачивал голову к верхам и признавался:
— Когда эта верзила-стрела путешествует по нижней трети циферблата, мне не дают покоя неприятные ощущения. Например, мерещится гнездо обмана и следящее меня дуло снайпера. Или мнится, что за выход на ринг мне платят по двести рублей, а я скандирую лозунги… и все, что произношу — на три тысячи. Конечно, я могу отделаться парой царапин и вмятин, но… где страховка?
— В сорок пятом пришел приказ: музыкантов от велика до еле слышных — в Берлин, да раструбят грандиозный оркестр Победы! Вот она, мечта! — ликовал неопрятный, с выпирающими из него перьями и клювами или галькой, и продолжал, но не раньше, чем ступенчатые растянут оры и опротестуют еще что-нибудь: — Я волновался меж разубранными мундирами и пышностью тех и этих армий и… неожиданно вновь выбрал — бег. Верно, по инерции. Но вор есть вор — я же должен был что-то украсть! Так я увел у наскучивших мне военных — дорогу, чей асфальт тает вместе со снегом, и она обнажается… Оголяет изгибы и ямки и все свои прелести! Не стареющие, ибо ведает — эликсир вечной длительности и явно употребляет… закладывает за поребрик. И на сей раз она привела меня — в город на перекрестке трех потрепанных, нестихающих рек, где заело великолепную компанию, где увязли делавшие мировое турне граф Люксембург и графиня Марица, Ганна Главари и мистер Икс, Перикола и мистер Игрек… Знаменитый столичный театр дожидался там закругления браней, побоищ, шабашей, крышки всем войнам — освободительным, звездным, автомобильным, опиумным и устричным — какой-нибудь скорейшей развязки, заживления окопов, и умалял ожидание — с повесами, мотами, прожигателями, и почему им было не разделить удовольствия — со мной? Или мне разделить с ними — их балы? До этой встречи я никогда не играл в симфоническом оркестре, но умолял их — принять меня! Передо мной развернули ноты нежной Филомелы — и велели с ходу переложить на бас моей матроны. И я им сыграл! Я заставил мою суровую першеронку — выдувать канкан! — ликовал разносчик. — Восхищенные музыканты даже бросились меня качать… правда, мне при том показалось — сейчас вышвырнут в пекло! И опять началась новая жизнь, и такая же сытная и пьяная. Но… прожигатели — к прожигателям. Прожигались целые периоды города, его слитность, последовательность, а пустоты загораживались шифером, заклеивались крест-накрест газетными лентами и титрами: “Доступ запрещен. Идет отгрузка”… Сходились беспорядочные заборы, из коих выламывали на поживу не жерди, но пробелы, и полосы света мелели. Падали шлагбаумы, штриховались проходы, и тут и там вставали ограничители скорости и пометы: “Разворот и движение назад возбраняются”… “Не останавливаться”. Снимали рельсы, многие лестницы откладывали начало ступеней на полтора человечьих роста, а снижавшиеся потолки посыпали головы штукатуркой. Зато мы играли Кальмана, Штрауса, Оффенбаха, и толпа за толпой захватывали театр, и тысячи его деталей перехватывали из вечера в вечер — тысячи рук! А шестнадцатилетний тот, кто был мной, без памяти обожал — кордебалет. Когда выступал кордебалет, о-о-о… до сих пор удивляюсь, как меня не взорвали тридцать три влюбленности сразу! — говорил разносчик и прокатывал мечтательный стон.
— Правильно, юноша, веселись, набивай сердце радостями в дни твоей юности, за которые, полагаю, Бог приведет тебя на суд. Так что присматривай не только — за балетными ножками, но и за своей ногою, когда идешь в дом Божий, — подавала грозный глас с башни или из башенного платья соратница Клок, оконфуженная в праведниках помоста или в преобразованиях, каковые втаскивает, как упирающихся ослиц, или в недостаточном обороте всеобъемлющих изречений.
— Куда вы звоните? Это не ваша тема, — говорил разносчик и сбрасывал конфузные речи, как венчальная песнь — колена женихов и невест, или написанное — зачерпнувшую тлен бумагу, и продолжал: — Вставали предел за пределом, чтоб загнать нас в себя, в собственный ад! Или: перекопать с другими — до крошева. В общем — в западню! И фальцы театра разорвались, — рассказывал он. — Вдруг пошел мор и вытравил из наших глаз — в одночасье! — обожаемого графа Данило и гордеца Тасилло, бронзового душку Раджами и двоеженца Эдвина, и дьявольского наездника Шандора… Сразу всех — чохом! Вот когда я впервые разрыдался! Прекрасных провожала — целая местность… вернее, уцелевшие посты и холсты города, и сохранившиеся амфитеатры и райки миновавших волостей. Представители не бархатных, но соломенных портьер и штор, клеенчатых занавесов и ситцевых пологов, дробивших покой на семь углов, и зайцы продранных ширм, и переборки снега, тенет и зыби шли за героями — в вечную кулису. Наш оркестр катил медные и латунные кули с крупными зернами плача — об одновременных, все как один — тридцати трех лет и красавцы! Итого: число погибших достигло одного человека. Бражника с Валтасарова пира, угодившего под железное колесо: не танк, но каналья трамвай! Как говорится, превращенного в огненный столп брандмайора боготворили и все горевшие, и недогоревшие…
На сем горчайшем вираже Ваш Надежный Обозреватель почти явственно видел, как маски комедии и трагедии тошнило — провалами растянувшихся губ, прорехами хохочущими и плачущими, но последние ветер опрокидывал, чтобы все, кому собираются расчислить зубы, поймали и закусили эти капы, эти протекторы — дерзкие, нахальные, вызывающие улыбки для протектората злоключений.
Четыре милицейских поверенных — три господина Икс и наследник Доберман — возвращали эспланаду с запада на восток и по приближении сливались в единицу Надзор бессрочен, а примкнувшие к ним орудия салютов и искр, украшающие — фонариками, надкусом, надпилом и метами вольности, складывались — в ударные. Боковушка состава, правый крайний, упустивший брюки, но украсивший китель — песьей головой, вдруг натягивал поводок — и повод: унюхать в помостных певчих, то есть кричащих — неверных, и показывал им для острастки — полшестерни клыков и рычание — на восьмую тигра.
— Вообразите простеца, марширующего по проспекту — в казенной пижаме, и что за разница, драпанул — из гетто или из драмы умалишенных, а может, оторвался — от неважнецких смертных, этот наш мистер Икс… Но пижамник — на свободе и демонстрирует презрение к проволокам и их режимам. Знак понимающим: пора сменить воды в наших фонтанах, — продолжал разносчик и брезгливо отступал от песьеголовой униформы, и на случай тоже цыкал на нее металлическим зубом. — И когда над оркестровой балкой, над нашим распадком однажды нависли незнакомцы, я определил в них — идущих не по той улице и не в том облачении. Я узрел на них отсвет выгнутой к небу реки — желтой, в фиолетовом крапе… И когда вели продувные взоры сквозь золотой и дуплистый подлесок, хворосты смычков и обугленных грифов и раструбы в годовых кольцах музыки над нотными проволоками пюпитров, я догадался — им нужен именно я! Пасынок и паж при тубе или ее приживальщик. Пока кто-то живет войной, другим тоже надо чем-то жить! — говорил тот, кого настойчиво просили вступиться за угнетаемых и просто обиженных, но кто предпочел повествование о себе. — Я подмигнул незнакомцам — и тут же был выужен за подмышки из оперетты. На толкучке меня вставили в смокинг, приплюсовали крахмальную манишку с бабочкой — и я сделался игроком пароходной джаз-банды! Нас несла неунывающая резвушка-река, которая, прежде чем подчиниться властной тетке Волге, решила хорошо погулять… совсем как я. Мы скатывались с кручи русла — к истокам и, подхватив пристани, и всех отлетевших, срезанных с родного порога, и чаек, снова взмывали в выси под плеск любовей и нег, и вновь катились меж тиарами бакенов — к большаку Волги, и отнюдь не всегда входили в ее дом. Тут-то, на танцевальной вечерней палубе, мы и вышли друг на друга: я — и полковник музыкантской школы, откуда я сорвался! — повествовал разносчик. — Полковник вперился в меня — над локонами дамы, которую танцевал, профессиональной пассажирки, плывущей по течению вместе с нами. И, едва проглотив “Брызги шампанского”, кровожадно простер руки и готов был тащить меня на суд — прямо по водам. Побег, плюс кража тубы и обмундирования. Но окружившие нас джаз-бандиты спросили, почему полковник уверен, что мой побег и пропавшая лохань связаны так же тесно, как он сам — с нашей лихой пассажиркой? Готовой публично свидетельствовать мою невинность, как и вашу, полковник, доброту. А что до обмундирования, тогда возвратите мальчику — его драгоценную рвань, в которой он пришел в вашу школу, то есть мои порты, выходцы из родового гнезда, которые, не в пример вашей зеленой скучище…
— Стиль “милитари”, — уточняла несравненная Прима.
— Да, мои фамильные панталоны, сувенирные рейтузы, — говорил разносчик, — как пить дать, не имеют цены!
Кто-то вторгающийся с неуместными словами и таким же присутствием, одной половиной рта цедящий — дым, а другой — пепел, безразлично подмечал:
— Играем на сосудах по разведению греха, не то на нечищеных трубах, не то на масленках с пламенем и на молочниках с болотной водой. Спим наяву… — и кричал кондукторским голосом: — Мужчина, что вы тут спите? Это вам не гостиница, понимаешь, отель “Плаза”. Пристроился, понимаешь, в шато “Эксцельсиор”!
— В самом деле, никто не любил меня так, как моя дорогая кормилица, из которой я высасывал молоко существования, моя папесса туба, но со временем я стал ей изменять. Я научился играть на чем угодно. И увидел я, что все это — суета… но волшебница!
Дата сообщения: железное эхо то ли колышимых ветром створов — или иных страниц, то ли алебард и пик, перевитых гирляндами дубовых листьев и затенивших тротуар, и мостовую, и бездорожье, а также скрипы взвинченных тумб с силуэтами зверей в коронах и с кистью в ухе: президиум грандиозных ворот, впрочем, где-то потерявшихся… Но когда низводят солнце, и не смирится — с потускневшим могуществом, и цепляется даже за тени, перебрасывая их — далеко за предел влияния, и подобно заике, вздувающему одно свое предложение — в заскоки и рецидивы, в долгосрочный договор, и поскольку полдень бережет свое солнце — в зените, Ваш Корреспондент догадался, что, скорее всего, в спину этих ворот смотрит светоч вчерашнего дня.
***
Опоздавшая кого-нибудь удивить и опять оконфуженная Клок, не желая утерять из виду соратников, углубившихся каждый — в свои пески и руины, разворачивала собственные непоправимые похождения — сразу со статысячного стиха.
Облаченная в платье “Башня Полынь” и равная целому косяку знамен, но подхватившая только клок безвестного флага залупляла верхнюю фрамугу в космах трещин — к трассе посредничающих меж радиальными дорожками из белой хлебной крошки и белых петуний и серебряным свечением над сими слуховыми рожками и подрастающими граммофонами, к вестовым меж строем берез, проложившихся шпажной дорожкой, и синеющими верхами, меж днем и днями, и удостоверяла:
— Естественно, этот родник звуков, эта помпа — первая скрипка — была моим вторым мужем, а первый дебоширил на вторых ролях. Хотя стартовал лучше не бывает — и подарил мне потрясающую мудрость! Наше сокровище Софиньку — Премудрость нашу Софию! Но когда первая скрипка дорогого второго мужа вконец расстроилась, необходимо было достать ему нового Страдивари… Что такое — первая скрипка, если не сердце всего? Как зеваки под окном музыканта ловят мелодические роскошества, им играют — что было, что будет и сдувают все скорби и горести, как видят в окне музыканта — бледный, нервный, идеалистичный сад весны и отрочества, угловатый, плаксивый, нежный, и неясно — застекольный или отразившийся тот, что снаружи, где излишне прозрачен… Или священный сад, не погасший в чьих-то глазах? Так вся округа зевак ловила его доброту, которая не перестает.
— Или подслушивала замечательную игру… — вворачивал некто асимметричный, не спешащий пройти, но увеселявшийся.
— Но за то, чтобы вдвинуть ему в грудь — спасительный инструмент, — повышала громкость конфузная Клок, — пришлось вытряхнуться из доставшейся мне от папы генеральской квартиры на пике города и съехать в пойму карликовых форм, в каменные орудия труда, в радиацию неблагополучия… Ultima Thule… но несколько лет мы были устойчивы и к тому, что дома коптят и воздух выпит, и к неожиданностям воды — что ни волна, то с поноской: с оскалившимся башмаком или с бутылкой без всякой сопроводительной записки, даже отписки, и прочее из канала имени Хама, к разговорнику в пять насущных нужд на диалекте и к близкому выходу фаворитов леса и тьмы. Ну, а когда и эти струны сносились, перекупить наш загон по цене хоть частушки уже не вызвался никто, а чего-то более экзотичного на кон не нашлось… разве одежда, которая старит на семь лет, но иным намерениям как раз впору…
Под сцепкой и стяжкой, под тумблерами и клеммами на Несравненной Приме вновь распускалось дьявольское присутствие: на сей раз телефонный малютка подольщался сытым мурлыканьем — и внезапно выбрасывал истошное: поросячий визг подрезаемых. Несравненная извлекала из своих насечек, или из язв и ран малютку химеру, свинченную свиньей и кошкой, и, приклеив к уху, деловито спрашивала:
— Дезинфекция и дезинформация? Дe… Ах, с нами Эрот? То есть — напротив, ни-ни? Де-эротизация? А с нами мухи, блохи и хедлайнеры тараканы, рати клещей, скорпионы и змеи, рыба-пила и крыса-пила, и козел-пила… Но мы не промах: выколачиваем, вышвыриваем, травим, прихлопываем. Рвем руками.
— Любовь прозорлива, и люби меня папа чуть глубже, он бы предвидел, что мне понадобится сеть гранд-квартир в светских районах! Серия! — вздыхала Клок. — А так пришлось беспокоить саму Мудрость, увы, столь от нас далекую — отложившуюся на двадцать лет и двадцать улиц… Но мы и не мечтали о всей сумме, а что-нибудь — в перчаточный палец… на маковый пунктир по столу… Увы, именно в эти дни ее дела пересохли: ни доллара, ни евро… ни стерлинга, ни шиллинга… дублона, дуката, талера, гульдена, гинеи… ни пиастра, соверена, цехина и луидора… Наконец, ни крузейро! Тогда я подумала о левобережной ветви. О первом муже, чтобы — лучше поздно, чем ни к чему — оплатил избавление от меня! — повествовала Клок, пока клок ее рукава трепетал и сливался с флажками оцепления, заходить за которое — себе дороже.
— Вытаптываем грызущих, сосущих, их очаги и любые посевы… Сглаз. Округляем четвероногих, шестиногих и шестикрылых. Забиваем рты… — деловито повторяла за суфлирующим телефончиком Прима. — Пугаем выстрелами — стихийными и прицельными. Круглосуточные мишени.
— И тут мимо! Только что бабуля не то выпила цикуту, не то отперла студенту с топором — или с блокнотом, чтоб записать все ее слова, но откупные завернутся на другие угощения, сообщила мне наша Мудрость, однако, утешала: ей тоже не нагребут разваренного левобережного риса ни с изюмом, ни с медом, потому что дорога к этой кастрюле клейстера, к унылой пастиле потянет — на три часа нетто, а у нее и свободных минут — отдаленный звон, звенящая даль, ведь еще столько всего нужно сделать… создать, сотворить, вдохнуть душу или марку… бренд, лейбл, а сковырни с подчиненных патронессу — и останутся инкурабельные: косорукая и безглазая хохма… И представима ли — Мудрость прервавшаяся? Но я отправилась на поклон к неотложному и объяснила, что нашу бабушку, конечно, атаковали казусы и спецэффекты и подрывали и коверкали образ, но все же совместно с бабушкой растили Мудрость! Рассказывали сказки — и ей, и нам, и общественности… Из Мудрости вышел гнев и шипел, кривлялся и пыхал, зато ей нарастили один день — на две трети и на извилистый левый берег. Пусть в груди второго папочки не виртуозные концерты, а пятое и чуть слышное чириканье: червячок подан, но мечтательница, маниловка я настырно расспрашивала Мудрость, как поживает — наш первый… наш основной, так легко расстающийся с нажитым, как со своим, так и с… “Даже я не могу знать все!” — назидательно изрекла Мудрость. “Но разве вы не встретились в бабушкиной прощальной сказочке? Неужели первый па тоже наткнулся на какой-нибудь анонс о конце света?” — и голос мой падал — до этого самого червячка и катился в лужу. В самом деле, вспомнила Мудрость, какая-то троица провожатых насела под парадный портрет, три вытертые до белизны грогги сторожили бабушкин скиф, ее каноэ-одиночку и пытались оживить жанр — проходку, проводку, но она не смогла расшифровать, тот или этот, так надо ли делать гафу? На черта вляпываться в оплошность? За сроком давности вряд ли актуально, призналась Мудрость, кто в этих потерявших окрас никудышниках — мой футер…
— А что нам встанет информация, что вы тоже есть? — спрашивала у телефончика Несравненная Прима. — Не с чьей попало губы, а басенки чудесной девушки, кто старается всем телом? Каждое слово — розаны, чистая монета. За которую принимает сказанное — мой контингент, самый доверчивый в обладателях сбережений! Готовый передумать и вложить свое кое-что — не в последние сборы, а в полное оздоровление и окончательное омоложение! Кстати… — обращалась Несравненная к своему телефончику. — Поможем вам определиться. Переговоры, ультиматум, угрозы, другие методы…
Дата сообщения: Сомнамбулы перемен, запаянные в двухэтажный стан на колесах, вояжеры в рдеющем даблдекере, вечные скитальцы или их двойники, или беглецы, проезжая из страны в страну, из земли в землю и оставляя досмотреть на потом, отсылали пикнику на обочине трибуны — могучее и широкозевное ур-р-ра-а!.. Возможно, иные путешествующие шли в атаку и тоже не смели остановиться.
Кочевники или праздные пилигримы, или завоеватели, охотники перемены мест, застрявшие в своем бордовом, напыщенном, театральном даблдекере, подвижники смещений, тасующие рельеф и передергивающие уголки природы, отсылали пикнику на трибуне — примитивное широкозевное ave или бис… Возможно, приветствовали новейшие переброски. Но скорее — салютовали бордовому двойнику, паладину Бордо и его подданным и предлагали — повториться, а может — удвоиться.
***
Ваш Преданный Друг, Подписанный на быстротекущее — или Подписавший таковое, восхищен приглашенными — к служению идеалам, к полуторачасовому их возвещению — на внутреннем огне, выстраданно, по-полковому раскатисто и объемно, и притом — небезвозмездно, а принять за службу поощрения, пусть и незнатные, но, несмотря на льготы, заколачивают и пилят — мимо! Упускают и рубрики, и рублики и никак не избудут привычку к уклонительству на рабочем месте, к кукишу, сверлящему мрак кармана — и интерес своего слагателя. К воздержанию — и от боевого дежурства, и от благоденствия, и от разгадки, что оно есть — и откуда капает?
Ваш Доброволец объявляет амнистию — не вовлеченным, извиняет больным простофилией — их ожесточенные и бессмысленные дикарства, ведь что бы ни плели и как ни вышагивали — мимо трапа и мимо лифта, все равно сплетаются — бандократия, сдача доктрин, стратегий и целых партий, в том числе шахматных и оперных… и не иссякнет топос угнетенных, ни продажные министры, меж тем и этим антинародным нюхающие кокаин, ни бесчестные боковые арбитры, ни насилие в зашторившейся афроглубинке… Смерть тиранам!
Но почему праведники панели, в едином лице — палачи и адвокаты… или жертвы и тех, и других — наливают полноструйные и пенные суеты, или разливистые и судоходные — не из королевских урн, а из плоских собственных плевательниц и горшков? Вернее, для чего саботажникам наполнять — русло грома? Если рвутся — объявить себя, зачем же — под шумок? На разверстых грохотах? На ревущих во многие транспорты магистралях и прочих воющих тварях? Заталкивая обратно в ближайших — их собственные тексты, впрочем, столь же порожние, как и присутствие, ибо половина рта — дым, а другая — прах. На выхлопе тысяч кресел, прочитавших: конец, finish, finita? Отчего — сразу все и одновременно? Или в этой долине быстролетной сени… в этой аллее птичьего помета асимметричен и асинхронен — каждый? Да вскричат, в таком случае, те лишенные воспарений, кто ощущает себя — сейчас и здесь. Миг слева и миг справа — не наши.
И вообще — кому и зачем вы рассказываете свою полинявшую, тупиковую жизнь? Не надежнее ли — умолчание и хранение — в злате? Вернее — почему не специальному комитету? Особой тройке, у которой еще больше внимания? Впрочем, мало ли в свете операций, в коих не прослеживаются ни резон, ни порода? Да не оступятся и не сорвутся, штурмуя крутые горы абсурда…
Жантильная и фитильная старушенция, сдувшаяся до грифа, до питающихся — вчерашним, чтоб не сказать — падалью и мертвечиной, непререкаемо заявляла:
— Между прочим, еще вчера на вашем месте стоял тот, кто слышал — сразу всех!
— Вы же нас услышали, — констатировала конфузная Клок. — А идущий с подслушанным… с краденым… с перехваченной вестью никогда не споткнется и пройдет все посты и все обстоятельства времени, места, риска, и свободы выбора и торговли…
— Кажется, именно вы, милейший, строите из нас — капеллы или сливаете в оперные хоры… а мы слышим — штучный экземпляр, — вставлял гражданин Максимилиан, гнутый по ущербу максималист. — Натурально, самый неподражаемый. Вопиющий в пустыне.
— Это вам угодно разводить додекафонию, а мы не слышим друг друга, — ехидно замечал разносчик. — Хоть убейте, не слышу никого, кроме себя.
— Да нарочно гонят свои резюме в общий гул, — лениво говорила Несравненная Прима. — Их кровь, и желчь, и квас — коллектив! Вниманию — обремененных своей индивидуальностью и необщими выражениями! — возглашала Прима. — Желающих стереть — случайные черты и другие навороты и заморочки! Кто надоел себе и всем — своей оригинальностью? Задрючил — неповторимостью и еще кучей стрихнина и готов покаяться? — и по почину проводника пилигримов, патрона странников и гуляк, возносящего в маяки — свой зонт, полагая — куда-нибудь завести доверчивых и впутать в лабиринты чужого города, Прима вздымала свой лавирующий между котом и хряком телефончик, своего дьяволенка, свинью химеру, переслоенную контрапунктами кошки, и объявляла голосом орхидей и лилий, примеряющих утренние алмазы росы, лучшие друзья орхидей и лилий, даже необработанные: — Уничтожаем отпечатки вашего присутствия. Выпариваем и выжигаем след… Покупаем персональные данные.
Ваш Тот, Кто слышит многие языки и даже больше… поскольку кому-то представляются — уникальными, а Вашему Внешкору — типажными, тождественными и даже неразличимыми, и легче легкого — принять сестру за брата, или два голоса за один и слепить — в андрогина, в Макропрозопа, в амфисбену… а то склеить кого-нибудь максималиста — чуть не с кем-нибудь кондуктором, и разбери-ка, кто неподкупный напирает:
— Товарищ, что вы собой весь проход загромоздили вместо стада баранов? А каким еще языком с вами разговаривать? Забиваю на франсе и на дойче. Отчасти. И на сленге утопающих в пропасти… — а какой окривевший перебивает: — Я, только я — лучший кандидат в кондукторы! Жена сбежала, с предками покончено, потомство перелетело три моря, других сестер и братьев — ни двора, ни кола…
Ваш Сорвавший Слух Доброволец обращается к ретивой, доброезжей, рысистой армии — на гребне, к величественной двадцатке или к еще более могучей восьмерке наделенных — третьим глазом… точнее, третьей ногой, почти кентавров. В частности — к тому, кто на четырех столпах, у кого — обстоятельное седло и бордовая мантия, пропустившая поземку снега или оплетку горностая… к господину-трону Бордо, ибо уверен: подлейшие многие языки, эти непроизводительные, но пропарывающие и парафинящие столь невообразимы, так самодовольны и нарочиты, чтоб накрыть Вашего Корреспондента, просквозившего их ураганный лес — волевой лесой, ледяной нитью и бечевой, расседлать Потрясающего Копьем — в одного из скопища! Чтобы погасить лидирующего и умертвить — все, о чем звонит этот колокол, и посему неволят — перекрикивать их, выворачивая горло! Но еще ужаснее — Вернейший может не расслышать Ваши позывные, прохлопать — Ваш Высочайший ответ!
Настоятельный Друг Вашего Высочества пытался задобрить отъявленных, ублаготворить снедающих. Не он ли подбросил голытьбе — довольство, дольнюю экипировку, с отменным реализмом закусившую сии языки? Правда, не удержался — и взвил над самой сухопарой фитиль и обложил копотью грифа, а в слишком заливистых, в разнесшихся на ложных стезях их вдевал камни и в бороду — горлопанок-птиц… умору — в Дроздоборода, в почти королевствующего, единицы, чтобы взвесить все его речи. Тяжелейших же клокочущих — обесточил, поставив на рейд — с выбранными до контура башней и полынью, входящими в костяк сравнений, в каменные орудия труда, а их флаги урезал — в клок неизвестных материй… Допустим, Ваш Корреспондент расщедрился — на заношенные платья из моды великого уныния, старящие — на триста лет, на эти перезрелые парашюты, упарившиеся раскрываться… на дряблые, плюнувшие раскрываться грибы, но и направления, по которым втирают свои клекоты, свой гам травы, не свежее… Зато отличил в крикливых — крикливую-прим и включил в олимпийский резерв, премировал — несравненным ликом Юности и осыпал сирену Юности — драгоценностями… уж точно, их звукописью. Зато выгородил голякам лучшие время и выгон — полдень лета, помост и исключительную подсветку: разбил вкруг их пьедестала — помоста — костры солнц. Но неисправимые не сдаются — и умышляют, навешивают и нарезают, и жмутся только с тишиной. Вот он, высокий смысл жизни, ее динамит, динамо: пришли, нашумели — и тем свершились… Ваш Внешкор редактирует: пришли, нашумели и прекратились… прошли. Но, в конце концов, если повторяются и платья, и травы, и шумящие… так повторятся!
Однако в этом слепящем пространстве, чьи солнца расфасованы — на стеклянные и медные, каменные, деревянные и бумажные, на кимвалы, имена, счастливые номера и на телеграммы-молнии велосипедных рулей, где прокатывают по карнизам садов — садки яблок, сплющенных в медальоны пламени, а по рантам парадных дверей — след льва, где фюзеляжи трамваев и троллейбусов переплавлены из горящих планов и разносят гул и порох — на километры, хотя не догонят — блеск рельсов и гул тщеты… В этом маковом поле, чьи пунцовые всполохи расклеены на всех стенах и вплетены в косы фонтанных и иных поливальных вод, в этом разящем, сокрушительном свете даже верная Вам тень Истинного Добровольца мечется от огня и прирастает к Самому Надежному с девяти рубежей… хотя, увы, ошибается! Путается — и то подверстывается к пылу отвергнутых влюбленных, то — к сверкающим взорами изгнанникам и, наступая на их потери, и поскользнувшись и качнувшись, переплескивает их слезы — в солонки с инеем, и в кокарды идущих в море иных предпочтений и тождеств, и в диадимы выходящих из моря… Вернее, на раздолье, залитом Вашим сиянием, зрелища перескакивают с пятых на десятые — так что эти лопаты-языки, возможно, и в самом деле принадлежали — воскружившей над Вашим Добровольцем говорящей каланче и пошлякам-курантам, только и знающим ковыряться стрелой в зубах. При Вернейшем, несомненно, щелкали рапирами и выпадами провода, и что-то артикулировали светофоры, семафоры и дребезжали знаки дороги и вся кладь воздухов… Например, фонарные мачты свистели песнь официантов, пронося над плечом поднос с горящими пуншами или дискосы, им вторили верстовые столбы, пронося круги блужданий. Что-то заворачивали винторогие буйволы-капители и финтили кариатиды, исповедуя между исповедальным — дородный топлес, и бахвалились мемориальные доски, и даже провалившиеся пасти цоколей бухтели губой и вшаркивали словцо-другое… Вам определенно будет доложено более определенно, когда рассеется свет.
Дата сообщения: Тертая тетка Тысяча пересчитывала свои крыши и крыши, и каждую набирала — с нового абзаца снега и времени, с бордовой, то есть с красной строки заката, а может, раскладывала на просушку страницы книг, писем, рапортов, но скорее — на отбеливание… Да храни их библиотека — или тот неузнанный, погруженный в багрянцы светилен, уже садящихся в коптильни, тот размашистый, кто проходит метель эспланады, перелистывая семь саванов ее чистоты или семь коверкотов сна, или семь башмаков на оттаявшей под стеной полосе, и охотно превращаются в голубей, вобравших все свои выпуклости — в перья тьмы, дабы не истаяла, и заношены, не исключено, на воздушных трассах.
К дальним колоколам пристраивались — бой курантов, трезвон трамвая, и крик надсадной вороны, и визгливый скребок, неутомимо крошащий с асфальта лед.
Некто размашистый, в наметенном нарукавнике-налокотнике, раскрывал форзац перехода, снежную тропу в весну — и метил ее замерзшими ягодами боярышника и рябины…