Опубликовано в журнале Урал, номер 5, 2011
Без вымысла
Николай Ефремов
— родился в 1936 году. Окончил физико-математический факультет педагогического института и факультет журналистики Уральского государственного университета. Живет в Екатеринбурге.Николай Ефремов
Военное детство
Главное ощущение тех лет: постоянное, неукротимое, всепоглощающее чувство голода, желание что-нибудь съесть. Представить, что это такое, может только тот, кто сам это испытал.
Конечно, просто чувство голода, когда человек почему-то вовремя не поел, известно всем. Но постоянное, не отступающее никогда чувство голода на протяжении нескольких лет
— это чувство известно лишь пережившим войну. Да и то не всем. Особенно трудно сжиться с этим чувством было детям. У нашей матери всего родилось десять детей. Но пятеро умерли еще до войны — в возрасте от одного до четырех лет. К началу войны старшей сестре, Анне, было 13 лет; Ивану — 12, Николаю (автору этих строк) — едва исполнилось 5, Лидии — 1 год и 5 месяцев, Борису — полтора месяца. Кроме того, с нами всю жизнь жила сестра матери, инвалид с детства, которая сама работать была не в состоянии, а от государства за всю свою шестидесятилетнюю жизнь не получила ни одной копейки: пенсии инвалидам с детства тогда не платили.Отец, 1903 года рождения, был выходцем из беднейших крестьян, все детство и отрочество провел в батраках. В 1924 году, уже будучи женатым и имеющим маленького ребенка, был призван в армию.
Всю жизнь им владело страстное желание учиться. И всю жизнь он учился, несмотря на загруженность работой и обилие иждивенцев. Мать работать не могла из-за того, что на руках постоянно были маленькие дети, а яслей и садиков в райцентрах, где мы жили, не было; надо учесть к тому же, что длительные пособия по беременности и родам, а также какие-либо пособия на маленьких детей также отсутствовали.
Отец много лет проработал редактором районной газеты. Война застала нас в райцентре Нижняя Тавда Тюменской (а в то время Омской) области, куда мы переехали за год до начала войны в связи с переводом отца обкомом ВКП(б) на укрепление местной газеты, дела в которой были в полном упадке. Прежняя газета, которую редактировал отец, считалась одной из лучших в области.
В марте 1943 года отец добровольцем ушел на фронт
— необходимо было пополнить Сибирскую Добровольную Сталинскую бригаду. Сформированная и отправленная на фронт летом 1942 года, она была брошена в самое пекло войны и в первые же месяцы понесла огромные потери. Потребовалось ее переформирование, укрепление и пополнение. В это пополнение и ушел отец — человек с уже сильно подорванным здоровьем (в 1941 году уже была попытка попасть на фронт, но из пункта формирования тогда его вернули из-за состояния здоровья; на этот раз дело обошлось вообще без медкомиссии), 40-летний, отец пятерых детей. В том же 1943 году он и погиб. Был он комиссаром, а когда в 1943 же году звания комиссаров упразднили — заместителем командира батальона по политчасти. Правда, первое время на фронте он работал в дивизионной газете, но затем был переведен на должность заместителя командира батальона по политчасти. А известно, что ротные, батальонные комиссары гибли в первую очередь — ведь именно они поднимали людей в атаку. В Подольском военном архиве я специально просмотрел списки политработников — предшественников отца, никто из них не провоевал больше месяца — все погибали. Конечно, участь отца тоже была предрешена. Получив назначение в свою последнюю часть в середине ноября 1943 года (о чем свидетельствует его последнее письмо), 2 декабря он был уже убит. А мы-то так радовались, получив его последнюю весточку в первой декаде декабря. Через несколько дней после того письма пришла “черная” бумага — похоронное извещение.Не буду описывать, как протекал тот день
— страшный крик матери, всеобщий непрекращающийся плач, отчаяние. Именно с того дня я стал по-настоящему помнить себя.Зимой брат и сестра часто учили уроки, устроившись у отверстия русской печи. Напрягая зрение, с трудом различали буквы в слабых отблесках пламени. Электрический свет отключали в райцентре рано. А когда перегорела электрическая лампочка, света у нас не стало совсем: новую лампочку достать было невозможно. Была лампа, но к ней не было керосина. Не было и спичек. Огонь поддерживался почти первобытным способом: кто-нибудь из соседей умудрялся сохранить уголек с вечера, от него возрождалось пламя. Менее удачливые, выходя утром на улицу, смотрели, где идет из трубы дым, к тому и шли за головней. В крайнем случае, можно было сходить в столовую эвакуированных ленинградских ребят.
Не было и соли. Помню, как, сварив картошку (когда она у нас еще была), мы макали ее в чуть солоноватую воду, налитую в склянку, где когда-то была соль.
В разных печатных изданиях я встречал разные цифры получения хлеба по карточкам: 400 граммов на человека в сутки, 500, где-то
— даже 800 г. А мы получали по 250 г. Меньше я не встречал нигде — разве что у блокадников Ленинграда. Правда, у нас и категория была самая низкая — иждивенческая. По рабочим карточкам норма была повыше. Сохранилось письмо отца с фронта, где он пишет, что из разговоров с товарищами знает — в других местах даже на иждивенческую карточку дают больше; советует сходить к районному руководству с просьбой о помощи. Но никакой помощи от руководства мы не получили. Не помню, чтобы, кроме хлеба, получали еще какие-либо продукты.Помогал выжить только огород. Но он не в силах был прокормить нашу большую семью. К тому же его надо было еще чем-то и засадить. Помню, как с самой осени аккуратно срезали верхушечки картофелин, где было больше глазков, и бережно сохраняли эти срезки в ящиках с опилками и песком. Весной, почти умирая с голода (картошка давно кончилась), до срезок не дотрагивались: это было святое, это был залог будущей жизни.
А зимой лучшее лакомство
— картофельные шкурки. С осени, когда чистили картошку, шкурки не выбрасывались, а сушились. Их-то мы и грызли зимой.Но кончались и шкурки. И оставалось лишь ждать появления первой зелени: крапивы, лебеды, щавеля… Однажды знакомая матери нахвалила какие-то корни: “Прямо как картошка!” От этой “картошки” нас потом страшно рвало, и мы едва выжили.
Многие продукты, совсем обычные сейчас, нам довелось попробовать лишь подростками, а то и вовсе взрослыми людьми. Но одно лакомство, а именно вареный компот, нам удалось попробовать гораздо раньше: однажды летом после окончания второго или третьего класса мы, несколько ребят, нашли в придорожной канаве вываленные кем-то отваренные фрукты от компота
— и все их съели, до последней ягодки, выковыривая остатки из земли. Были, значит, и тогда люди, могущие позволить себе выбрасывать отваренные фрукты от компота. Правда, случай этот был уже после окончания войны, но ведь первые послевоенные годы мало чем отличались от военных.Конечно, в войну голодали не только мы,
— в частности, в поселке Нижняя Тавда, о которой веду речь. Помню разговоры: то в одном доме, то в другом умер человек от голода. Помню даже разговоры о том, что убивали и съедали людей, за достоверность которых, впрочем, ручаться полностью не могу. Поэтому меня удивило, что, оказывается, даже на оккупированной территории некоторые обычные люди вовсе не голодали: “дети-дошколята пристроились среди мешков с овощами и кадушек, где хранились квашеная капуста, огурцы да моченые яблоки. А еще заготовленное впрок мясо…” А когда вернулись наши бойцы, “бабушка вытащила из подвала огромный кусок засоленного окорока, краюху хлеба…” (см. “Война глазами подростка с оккупированной территории” // “Вечерний Екатеринбург” от 20 ноября 2009 года). Нам такое в годы войны и не снилось.Помню другое. В Нижней Тавде тогда не осталось даже собак: часть съели люди, остальных
— волки. Волков в годы войны расплодилось в окрестностях Тавды великое множество. Ночами они заходили даже на улицы поселка, заставляя трепетать от страха его жителей, слушающих чуть ли не под окнами многоголосый заунывный вой. Конечно, все, что могло быть добыто волками из живности, давно было добыто и съедено. Случались и нападения на людей. Бороться с волками было некому — практически все мужское население Тавды было на фронте.Запомнился еще такой случай из той страшной поры. Вошли к нам однажды трое маленьких детей (старшей девочке было лет десять), встали у порога и запели
— тихо и жалобно, непонятными словами (как потом оказалось, пели они по-немецки). Из расспросов нашей старшей сестры (мама была на работе) выяснилось, что мать у них умерла, а отца — российского немца — посадили в тюрьму, дали десять лет, а за что посадили — они даже не знают. Почему детей бросили, по существу, на голодную смерть, — неизвестно. Наша сестра Анна, разжалобившись, отдала им весь наш скудный хлебный паек, оставленный на вечер. Мама, придя с работы, ругала Анну: что теперь есть самим? Что стало с немецкими детьми дальше — я не знаю, больше мы их не видели.Еще случай. Однажды зимой, днем, пришел какое-то мужчина, сказал, что он жил в этом доме до нас, что он сам ставил печь и дверца печи его собственная. С этими словами он поднатужился и выворотил дверцу вместе с посыпавшимися кирпичами. И ушел. Мать наша была на работе (во время войны она работала сторожем). Мать, придя с работы, обнаружив остывшую квартиру и развороченную печь, горько заплакала. Плакать ей теперь приходилось часто. Не говоря уж о пропитании, все хозяйственные заботы ей, малограмотной и “непробивной” женщине, приходилось решать самой. Раньше все хозяйственные дела брал на себя отец. Теперь надеяться было не на кого.
Несколько дней она бегала по поселку, разыскивая того наглого мужика. Каким образом она его нашла и чего стоило ей забрать обратно печную дверцу, я не знаю. Но, в конце концов, она пришла с этой злополучной дверцей. И с помощью моих старших брата и сестры вконец остывшая печь была отремонтирована и стала нас снова обогревать. Хотя “обогревать”, может быть, сказано и слишком громко. Доставшаяся нам квартира была холодной, печи топились плохо, и мы постоянно
замерзали. К тому же достать дров — тоже была огромная проблема.Кстати, случилась история и с другой печью, расположенной в комнате. Она давно уже была скособочена и в один далеко не прекрасный день рухнула, завалив всю комнату кирпичами. Хорошо, дело было летом. И мать благодарила Бога, что в комнате в тот момент никого не было. В уборке кирпичей, в выносе их во двор принимал участие и автор этих строк: ведь в тот год мне исполнилось уже восемь лет.
Мама из-за рухнувшей печи уже не очень и расстраивалась: ведь она твердо решила, что до осени мы уедем из этой “проклятой Тавды”.
Беды начались с самого приезда в нее, еще при отце. Начать с того, что перевел отца Омский обком ВКП(б) не весной, как просил отец, а уже летом 1940 года, когда что-то садить было уже поздно, и мы в первую зиму остались совсем без овощей
— главного пропитания. Огромные трудности были у отца на работе — как я уже упоминал, редакция газеты, в которую отца назначили редактором, была в полном развале. Приведу отрывок из сохранившегося черновика какого-то объяснения или докладной: “Когда я приехал в Тавду, то увидел, что положение в редакции превзошло самые мои худшие опасения. Редакция представляла собой разбитое корыто. Ее отовсюду дергали за долги. Счет в банке был арестован. Телефоны отключены за неуплату. Работники редакции и типографии не получали зарплату уже три месяца. Гонорар селькорам не выплачивался. Информация ТАСС не получалась.Помещение редакции
— хуже сарая. Не обмазано, не побелено, в щели между черных бревен проникает с улицы свет, дует ветер. Дров на зиму — ни полена. Печатная машина грозит провалиться под сгнивший пол. Ни средств передвижения, ни библиотечки, ни даже стульев в редакции. Не хватает половины реалов, касс, шрифтов.Скверное положение редакции усугублялось моим личным материальным положением. На моем иждивении 7 человек. В связи с переездом у меня нет никаких своих продуктов
— ни картошки, ни овощей. Придешь с работы — дети плачут, просят есть. Вдобавок к этому — сын заболел, за ним — второй. Жена слегла с воспалением легких. У меня началось кровохарканье — обострение обнаруженного несколько лет назад туберкулеза”.Не складываются отношения и с районным руководством. Отец неоднократно обращается за помощью в райком партии, “но там мои просьбы оставляют без внимания”. Видимо, руководство Нижней Тавды относилось к своему печатному органу наплевательски
— недаром же редакция была доведена до такого положения…Уходя на фронт, отец успокаивал маму: не беспокойся, я скоро вернусь, ведь мне не пройти медицинскую комиссию. Но все случилось не так, как предполагал отец. В момент его прибытия в Омск (пункт формирования) на фронт отправлялась часть, в которой почему-то не было политработника. Дело обернулось так круто, что в Омске он пробыл лишь сутки, не успев ни получить командировочные, ни даже отправить домой личные вещи. О медкомиссии речь не шла вообще. А ведь обычно часть формируется, обучается военному делу в течение нескольких месяцев!
Итак, мама решила как можно скорее покинуть такую несчастливую для нас Тавду, переехать на свою родину. Родилась она в деревне Равнец, что в 25 километрах от города Ишима. Переехать куда-то было не так просто. Во время войны свободное передвижение по стране было запрещено. Нужно было разрешение местных властей, а главное
— приглашение из того места, куда человек собирался переехать. В Ишиме у мамы жили две сестры, а в Равнеце — два брата. Правда, оба брата и один из мужей сестры были на фронте (муж другой — был на брони, так как работал машинистом паровоза).Зима ушла на хлопоты по разрешению на выезд, на приглашение на переезд от сестер матери. Осенью выкопали и продали картошку, овощи, продали сено, корову, кое-какие вещи, которые можно было продать,
— надо было скопить хоть какую-то сумму денег, ведь в Ишиме жилплощадью нас никто обеспечивать не собирался.И поехали. Две многодетные семьи (с нами вместе уезжала из Тавды еще одна семья) со всеми вещами разместились в кузове одной полуторки. Вещей, впрочем, у нас было немного. Главной “вещью” был большой деревянный сундук, доставшийся нашей маме еще от ее матери в наследство. И был тот сундук больше чем наполовину заполнен книгами. Отец больше всего на свете ценил книги. Часто недоедал, но не мог отказаться от покупки хорошей книги. Даже в письмах с фронта он не раз завещал нам
сохранить его библиотечку. Мы не сумели выполнить этот его завет. Условия жизни не позволили нам этого сделать. После яростной борьбы Анны, которая хотела сохранить все отцовские книги, с мамой (“Как их увезти?”) около половины книг, менее ценных, были проданы еще в Тавде. Больше половины мы все же сумели довезти до Ишима. Но сохранить в дальнейшем так и не сумели. Мать в отчаянии, глядя на голодных детей, большую часть книг, в конце концов, за мизерную плату сдала в библиотеку. Почти все остальные были проданы на рынке — на курево. У меня сейчас, как священная реликвия, хранятся три толстых, истрепанных тома — три тома от погибшей отцовской библиотеки, — которые мы, несмотря ни на что, сохранили до наших дней, — однотомники Пушкина, Гоголя, Некрасова.Машину нашли случайно: она привозила в Тавду какой-то груз и возвращалась в Тюмень порожней. Нам предстояло доехать на машине до Тюмени, а от Тюмени поездом
— до Ишима.О том, как мы добирались до Тюмени, можно бы сделать особый рассказ. Сейчас автобус до Тюмени (около 100 километров) идет по хорошей асфальтированной дороге 3–4 часа. Мы же добирались до Тюмени
— страшно сказать! — около месяца. Шла середина октября. Тянулись затяжные, унылые дожди. Дорог, не только асфальтовых, а просто более-менее приличных, от Тавды до Тюмени не было. На всю жизнь запомнились бесконечные завывания мотора, толкание машины всеми взрослыми людьми, рубка веток, подкладывание под колеса всевозможных камней, жердей и прочих твердых предметов. В конце концов произошло то, что и должно было произойти: кончился бензин. А бензин в войну был очень дефицитной вещью. Хорошо, что это произошло вблизи какой-то деревни. Сколько-то часов шоферы по сельсоветскому телефону до хрипоты пытались добиться помощи от тюменских начальников, но потом, плюнув, на какой-то прорвавшейся сквозь слякоть машине уехали в Тюмень. Нас, детей, сжалившись, пустили в помещение. Ночи две мы ночевали в сельсовете, а потом кто-то договорился с местными жителями, и мы еще с неделю или больше жили в какой-то деревенской избе.Наконец приехали радостные шоферы, которых мы уже не надеялись и увидеть. Им удалось достать сколько-то бензина. Снова началась та же песенка
— завывание моторов, одуряющий запах бензина, охрипшие крики шоферов.И вот уже видны огни Тюмени. И тут, уже в виду Тюмени, история повторилась: бензин снова кончился. Самое обидное, что уже совсем рядом начиналась “деревянная дорога”
— двухколейная дорога из толстых горбылей и досок. Была она проложена для грузовых машин в особо грязном месте, за несколько километров до Тюмени.И вот, чуть-чуть не добравшись до этой “прекрасной” дороги, мы снова оказались в безвыходном положении.
Остаток дня шоферы безуспешно останавливали все редко появлявшиеся машины: ни грамма бензина никто им не дал. Тогда и случилась наша первая холодная ночевка в поле. Мама старалась навалить на нас все тряпки, какие только были, но мы, конечно, страшно закоченели (удивительно, как не подхватили воспаление легких.) Наутро все было белым-бело от инея.
И снова один из шоферов (их было двое) уехал в Тюмень. А мы снова остались ночевать прямо в поле. Правда, невдалеке была найдена жилая избушка, в которой жил то ли дорожный рабочий, то ли лесник. Туда нас, детей, и пустили переночевать. Взрослые же и вторую холодную ночь провели в поле, у
костра.Чем же мы питались все это время? Перед отъездом мы добились получения авансом, вперед на несколько дней, хлеба и, кажется, еще чего-то. Конечно, мы оставили на пропитание некоторую часть своего распроданного огородного урожая. Кроме того, немного выручили шоферы. Они больше, чем от голода, страдали от отсутствия курева. А наша мама везла в подарок в Ишим немного специально для этой цели выращенного табака. Узнав об этом, шоферы отдали за этот табак остатки своего хлебного пайка. Это был, собственно, уже не хлеб, а мешочек хлебных крошек. Из этих крошек мы сварили на костре несколько раз своеобразное блюдо, которое назвали кулешом. Хотя, кроме хлеба и воды, в этом блюде ничего не было, нам показалось оно очень вкусным.
Все в конце концов кончается. На следующий день вернулся шофер, “выбивший” еще небольшую толику бензина, и мы, уже без приключений, благополучно доехали до Тюмени, а после некоторых хлопот и до Ишима
— уже поездом.Месяца два мы прожили у одной сестры матери, нашей тетки, где в крохотной избушке разместились четверо хозяев (муж, жена и двое детей) и шестеро приезжих (мама и пятеро детей; тетка-инвалидка перебралась временно в деревню). Потом тетке потребовалось срочно ремонтировать печь, и мы перебрались к другой тетке. Здесь было уже пятеро хозяев плюс шестеро нас, приезжих (избушка была ничуть не больше предыдущей, ни о каком благоустройстве не могло быть и речи.)
Отношение сестер матери, первоначально очень приветливо встретивших нас, довольно сильно изменилось. Это и понятно: кому понравиться жить в такой тесноте, решать чужие проблемы, когда и своих предостаточно! Они стали упрекать маму, что она плохо ищет жилье, которое могла бы купить. А мама крутилась как белка в колесе. На те деньги, которыми она располагала, купить что-то, хотя бы самое захудалое, было очень сложно. И все-таки хлопоты ее в конце концов увенчались успехом: мы, хоть и залезли в большие долги, все же купили собственную крохотную избушку. Мама въезжала в нее как в рай: унизительно было чувствовать себя квартиранткой, пусть и у собственной сестры, да еще выслушивать незаслуженные упреки.
Сразу же обнаружилась одна особенность нашей хибарки: оказывается, она до предела была напичкана блохами. Многие и не знают, что это за “животное”. А мы тогда натерпелись от них очень сильно. Маленькие, черненькие, на вид
— безобидные. Но как они кусались! Зайдешь в избу — и сразу слышишь, как по ногам запрыгали эти твари. Поймать их сразу, с их прыгучестью, — невозможно. Лишь когда она уже вопьется в тебя, вызывая страшный зуд, — тогда не теряйся, лови. Но если бы она была одна!На уроках физкультуры мы, ученики младших классов, занимались в одних трусиках. Одноклассники, увидев мое истерзанное в кровь тело, шарахались от меня, как от прокаженного. Пришлось идти в поликлинику за справкой, что у меня никакая не чесотка или что-то подобное, а просто расчесы от укусов блох.
Как только не боролись мы с блохами! Шла в ход и полынь охапками, и разные другие травы, и какие-то химикаты, и выстуживание зимой избы… Борьба длилась, кажется, года два, пока наша избушка окончательно избавилась от блох.
Электричества ни у наших теток, ни в наших собственных хоромах не было. Жили с помощью крохотных самодельных коптилок. При свете такой вот коптилки и начался мой путь к образованию. Именно здесь осенью 1944 года я пошел учиться в первый класс,
— из-за затянувшегося переезда из Тавды с опозданием чуть не в два месяца с начала учебного года. На мне опоздание сказалось не очень — читать, считать я научился задолго до школы. Правда, писать я не умел, но довольно быстро освоил и эту науку. Труднее пришлось старшей сестре, Анне, — несмотря на все наши лишения, она все же решила закончить школу. Девятый класс (как и более младшие классы) она окончила, как тогда говорили, “круглой отличницей”. Но, пропустив два месяца занятий в десятом классе, догнать класс было трудно. Да и какие условия были для занятий? Все та же коптилка на маленьком столике, где устраивались учить уроки сразу четверо (у первой тетки) или пятеро (у второй) учеников. Учебников не было. Да и часто стол нужен был самой хозяйке — тогда устраивались учить уроки на кровати, уже почти в полной темноте. Иногда, правда, Анне с подругой удавалось договориться со школьным сторожем, чтобы он пустил их поздно вечером в какой-нибудь класс — позаниматься. Конечно, в таких условиях закончить школу отличницей Анне уже не довелось.Старшего же моего брата, Ивана, окончившего в Тавде 7 классов, хоть и с трудом, но приняли на учебу в ЖДУ (железнодорожное училище)
— набор давно закончился, шла учеба. Иван был рад — все матери будет полегче — учащиеся ЖДУ были на государственном обеспечении, им выдавали форменную одежду и обувь. Обувь, правда, представляла собой деревянные колодки, обшитые сверху брезентом. Не многим лучше была и одежда. А кормили их в основном тушеной капустой, за что и надолго закрепилось за учащимися ЖДУ прозвище “капустников”.Мое же поступление в первый класс долго было под угрозой, хотя мне еще весной исполнилось 8 лет. Дело в том, что мне совсем не в чем было ходить в школу. В дошкольные годы я вообще не выходил зимой из дома. Не мог выйти и в весенне-осеннюю распутицу. А летом обходился трусиками на лямке
— вот и вся моя одежда.Но все же матери удалось перед отъездом из Тавды выменять на что-то нечто среднее между телогрейкой и пиджаком, которое мы назвали толстовкой. Была она старая, в заплатах и засаленная. В ней и пришлось мне ходить в школу первые два года учебы, одевая почти на голое тело. Толстовки этой я страшно стеснялся, но выхода не было. На ногах у меня всю зиму были огромные, на несколько размеров больше требуемых, кирзовые сапоги с полуоторвавшимися и прикрученными проволокой подошвами. А чтобы ноги не так болтались в этих сапогах, а главное, чтобы совсем не обморозить их, внутрь наталкивалось сено. Сено потихоньку вылезало из-под подошвы и трусило по коридору, чем нарушало школьную санитарию.
Весной, в распутицу, по две-три недели не ходил в школу вообще. Обычно я без особого труда нагонял пропущенное. Но однажды, кажется уже в третьем классе, догонять оказалось довольно сложно. Дело в том, что без меня прошли тему “Простые дроби”, изучили все действия с дробями. Самостоятельно изучить эту тему оказалось делом не простым, но в конце концов я освоил эти вовсе не простые дроби.
Какой-либо сумки, не говоря уж о портфеле, мне не удалось узнать за все десять лет моей учебы: все годы я носил под мышкой перевязанные бечевкой тетради и книжки.
Книг в первые годы, впрочем, не было: первые собственные учебники, целых пять штук, появились у меня лишь в пятом классе. Тогда в один из летних дней перед началом учебного года их впервые продавали свободно в школе. Но так как в школе еще не закончился ремонт, учебники продавали из окна. А очередь была на улице. Что тут творилось! За небольшим количеством поступивших учебников сбежалась чуть не вся школа. Жаждущие приобрести учебники устроили неимоверную давку и свалку. К окну пробивались самые сильные. Конечно, в числе первых мне быть не удалось. Но все же и мне досталось аж пять учебников. Домой я пришел усталый, голодный и изрядно измятый, но совершенно счастливый. Названия учебников и их облик я хорошо помню до сих пор. Это были учебники по литературе, арифметике, ботанике, истории древнего мира и немецкому языку. Учебники по ботанике, истории древнего мира и, разумеется, по литературе я тут же, за несколько дней, еще до начала учебного года, и прочитал, вернее сказать, проглотил.
А в четвертом классе учебников еще практически не было. Домашние задания обычно записывались в конце урока на доске. По какому-то распределению поступило тогда небольшое количество учебников по истории. На наш класс досталось пять или шесть учебников. Чтобы все могли пользоваться ими, класс разделили на несколько “кустов” (исходя из принципа, кто к кому ближе живет). Получалось, одним учебником нужно было воспользоваться человекам шести. Конечно, хорошего из этого вышло мало: лишь немногие ученики успевали к уроку хотя бы пробежать глазами заданное.
В первых двух классах нас учила очень молодая девушка, кажется, вчерашняя десятиклассница (учителей остро не хватало). Звали ее Алла Гавриловна, фамилию ее я не помню (да вряд ли и знал). Она проучила нас два года, а потом куда-то уехала. Представляю, сколько ей приходилось работать. Чего стоило одно линование тетрадей! Писать в первом классе полагалось в тетрадях, разлинованных по вертикали в косую, а по горизонтали в две узкие и одну широкую линейки. Первоклассники с такой разлиновкой справлялись неважно. Хорошо, если у кого-то были старшие братья или сестры, которые могли (но не всегда хотели) помочь. И потому для многих учеников приходилось линовать тетради самой Алле Гавриловне.
А линовать тетради приходилось потому, что настоящих, фабричных тетрадей еще почти ни у кого не было. Пользовались купленной на рынке бумагой
Писали первое время “чернилами”, сделанными из сажи. Сажа, как известно, в воде не растворяется, и потому наши чернила представляли собой взвесь твердых частиц в воде, которую необходимо было постоянно взбалтывать. Чернила эти оставляли на бумаге бледные и грязные линии. Но со временем стали появляться (опять же на рынке) таблетки для разведения настоящих чернил. Чернильницами служили в основном пузырьки из-под лекарств. Потом стали появляться настоящие чернильницы-“непроливашки”
— фарфоровые, пластмассовые или стеклянные. “Непроливашки” название свое оправдывали плохо, и потому как владельцы пузырьков, так и владельцы “непроливашек” ходили одинаково измазанными чернилами.Для записей заданий на дом использовались старые брошюры, книги, даже газеты, на которых писали прямо по печатному тексту. Мне запомнилась одна такая “записная книжка”
— брошюра под названием “Грипп”, — каким-то чудом сохранившаяся из отцовской библиотеки. Полюбилась она мне тем, что каждая главка в ней начиналась с новой страницы. А там, где заканчивалась предыдущая, часто оставалось полстраницы, а то и больше абсолютно чистой бумаги.Школа была переполнена. Занимались в три смены. Между сменами 20 минут невообразимой толкотни одевающихся и раздевающихся. Третья смена заканчивалась в одиннадцатом часу вечера. А после окончания занятий
— в кромешной тьме (уличного освещения не было), весной и осенью по непролазной грязи возвращались домой. Ни асфальтовых дорог, ни тем более асфальтированных тротуаров, исключая центральную улицу Карла Маркса, не было. А идти от школы до дома многим было очень далеко. И не раз возвращался я домой весь измазанный, к ужасу матери, в грязи. Впрочем, когда я являлся из школы, обычно все мои домашние уже спали. Мне “посчастливилось” учиться в третью смену с шестого по девятый класс.Запускали в школу лишь через десять минут после окончания предыдущей смены,
— чтобы успеть хоть чуточку освободить раздевалки. Пришел рано — жди на морозе у закрытых дверей. Но уж потом, когда двери открывались, начиналось настоящее столпотворение.Перемена между уроками
— всего 5 минут. За эти минуты надо и приготовиться к следующему уроку, и, часто, успеть еще кое-куда. И поэтому, лишь прозвенел звонок, из дверей школы бегом, в любой мороз в раздетом, как сидели на уроках, виде, вырывался поток мальчишек и девчонок и, раздваиваясь по пути, устремлялся к двум невзрачным строениям с буквами “М” и “Ж” при входе, расположенным метрах в 40 от дверей школы. Ни о каких “удобствах” говорить в те годы не приходилось.Переполнена была не только школа в целом, но и каждый класс в отдельности: в классе было значительно больше 40 человек. Мест не хватало, и некоторым приходилось сидеть за партами по трое. Мне довелось испытать и эту незавидную долю
— “третьего лишнего”. Некуда положить тетради, шапку, очень трудно писать, толкаясь локтями с соседом.И все же, несмотря на все трудности, наша ишимская жизнь была значительно легче, чем жизнь в Нижней Тавде. По крайней мере, уже не было прямой угрозы умереть от голода. Начать с того, что в большую перемену (а это аж десять минут) выдавалось всем ученикам по небольшой булочке, которую мы называли “сайкой”, и по стакану сладкого чая. А главное
— раз в месяц мама получала на детей погибшего отца кое-какие продукты — растительное масло, сахар, крупу, еще что-то. День получения продуктов стал для нас настоящим праздником. Был при нашей избушке и небольшой огородик — меньше, чем в Тавде, — но и здесь он был для нас главным источником питания. Здесь тоже, как сходил снег, ходила мама в оттаявшие поля искать прошлогоднюю картошку — и за день собирала ведерко, а то и два этой мерзлой, скользкой, отвратительно пахнущей картошки, из которой она пекла потом лепешки.Однажды мама достала где-то жмыху
— тогда я в первый и, видимо, последний в своей жизни раз испробовал это “кушанье”. Кстати, жмых тот нам очень понравился.Чем могли, помогали родственники. Это все же была не “проклятая Тавда”, где у нас не было ни родственников, ни близких знакомых, где неоткуда было ждать никакой помощи,
— хотя отец был, в районном масштабе, довольно видным человеком — членом райкома партии, редактором районной газеты. Но умер человек — и до бедствующего положения его семьи никому не стало дела. И на нас начали смотреть как на бесполезных и надоедливых просителей.А здесь
— у младшей маминой сестры была своя корова, и нам иногда перепадало молочка. А кроме того, в деревне жили два маминых брата, вернувшиеся с войны хоть и покалеченными, но живыми. Зимой то один из них, то другой просил у председателя колхоза лошадь — съездить на Ишимский рынок. И обязательно привозили нам гостинцы — круги замороженного в больших мисках молока, куски свиного соленого сала, яйца. Уезжая, они обязательно брали нас, младших, прокатиться в санях — и мы с удовольствием ехали до окраины Ишима, хотя потом приходилось довольно издалека и пешком возвращаться домой. А главное — дядья наши вырастили для нас телку — и мы с тех пор, в течение нескольких самых трудных послевоенных лет, были с коровой.Начала войны я не помню
— был мал. Зато хорошо помню ее конец, День Победы, — ведь я уже заканчивал первый класс. Известие о Победе принесла старшая сестра, заканчивающая десятый класс и учившаяся в первую смену. Занятия в честь Победы в школе отменили, и она, вернувшись домой, сообщила нам радостную весть. Других источников информации у нас не было: в нашей халупе не было ни радио, ни электричества. А газеты были нам не по карману.Мы, младшие, узнав о Победе, возликовали: “Ура!” и “Да здравствует Победа!”. А мама, неожиданно для нас, вдруг горько заплакала. Я не сразу понял причину ее слез: победа, надо радоваться,
— а она плачет. Лишь немного позднее я понял причину ее плача: сейчас начнут возвращаться с войны фронтовики, которых так ждут родные. А ей ждать было некого.Извещение о гибели отца мы получили в декабре 1943 года. Тогда эти извещения называли в народе “похоронными”. Впоследствии “похоронные” повсеместно стали называть как-то легкомысленно и, по-моему, не очень уважительно по отношению к павшим, просто “похоронками”. Так вот, в полученном нами извещении было сказано:
“Ефремов Николай Прокопьевич в бою за Социалистическую Родину, верный воинской присяге, проявив геройство и мужество, был убит 2 декабря 1943 года. Похоронен: Новое Село Дубровнинского района Витебской области”.
В 1974 году я попытался найти место гибели отца. Долго искал по картам, потом долго расспрашивал жителей Витебска
— все в один голос говорили: “Нет такого села!” Уехал в городок Дубровно — там тоже долго мои вопросы оставались без ответа. И все же я нашел в конце концов несколько пожилых людей, которые помнили это село. Нашел даже бывшую жительницу его. Они-то и рассказали трагическую историю большой деревни с таким многообещающим названием. Рассказали о страшных боях, продолжавшихся у деревни около двух лет. О том, что большинство жителей погибло, последних остававшихся еще в живых немцы просто выгнали из деревни — и те разбрелись по соседним деревням, по родственникам или знакомым. А кого-то приютили просто незнакомые сердобольные люди. В деревне же не осталось в конце концов ни одного целого дома. И после войны деревня не восстановилась.Женщина из подсобного хозяйства, ближайшего жилья от искомой мной деревни, которая подростком не раз бывала в Новом Селе, вызвалась проводить меня. Но и она долго не могла найти то, что мы искали. Мы долго бродили по заросшим кустарником местам. Я думал, что время стерло следы былых боев. Но я ошибся: даже время не в силах залечить нанесенные земле раны.
Я увидел сплошь изрытую землю, увидел воронки от бомб, ямы от снарядов, окопы и траншеи. Не было ровного места, не было клочка земли, который бы не был изрыт и изранен. Конечно, сгладились, закруглились воронки, обмелели окопы. Заросло все травой и кустарником. Но разве такой должна быть здоровая земля? Разве нужны этой покореженной земле все эти чуждые ей предметы: позеленевшие, лежащие то россыпью, то поодиночке патроны, осколки снарядов, ржавые каски, измятые, пробитые пулями котелки?
А еще
— об этом страшно писать, но я видел это собственными глазами, — то здесь, то там — белели человеческие кости. Иногда по отдельности, иногда собранные кем-то в кучки. Бесстрастно глядели на мир пустыми глазницами человеческие черепа. Может быть, кто-то и пытался убрать, захоронить эти человеческие кости. Но их было слишком много, чтобы все их убрать. Да и некому было следить постоянно за порядком в этом глухом месте. Человеческих останков было слишком много, чтобы земля могла укрыть их. Здесь не было отдельных могил — вся земля на много километров вокруг была огромной человеческой могилой.В конце концов, мы нашли место, где располагалось когда-то Новое Село. Нашли несколько остатков фундаментов, кое-где виднелись осколки кирпича, почти засыпанные стекла. Но представить общее расположение села, увидеть, где проходила его главная улица, было уже невозможно. Никаких отдельных могил, сколько мы ни старались, найти нам не удалось.
По радушному приглашению хозяйки я заночевал в ее домике. Весь следующий день, с темна и до темна, снова бродил по тому огромному человеческому кладбищу. Могилы отца, на что надеялся в глубине души, выезжая из Свердловска, я, конечно, не нашел.
В военкомате города Дубровно мне сказали, что все погибшие под Новым Селом считаются перезахороненными в деревне Буда. Какое удобное слово: “Считаются!” Я был потом в этом школьном скверике в деревне Буда. Постоял у скромного памятничка с надписью “Вечная память героям!”
— без указания каких-либо фамилий. Постоял у этой символической могилы отца. Именно символической, ибо разве же можно уложить под этот памятничек те тысячи людей, что погибли под Новым Селом?! А что погибли там именно тысячи, я убедился потом, листая “дела” в Подольском архиве Министерства обороны. Подавляющее число погибших так и остались навсегда на том огромном многокилометровом человеческом кладбище, на котором я тщетно искал могилу своего отца.Как же складывалась наша жизнь после Дня Победы? Анна в том году закончила десятый класс и пошла работать библиотекарем в одну из школ Ишима, сразу же поступив заочно в Ишимское педучилище. Через несколько лет, когда она уже работала учителем, педучилище преобразовали в учительский институт. Анна снова, опять же заочно, поступила и закончила его. А когда учительский институт преобразовали в педагогический, окончила и его.
Иван, окончив ЖДУ, стал работать кочегаром на паровозе и сразу же поступил в восьмой класс вечерней школы. Учиться при его работе (огромные физические нагрузки, ночные смены и т.д.) было очень непросто, к тому же школу, из-за слишком малого числа учеников
, дважды закрывали. Но он своего добился: закончил вечернюю школу, поступил и успешно окончил вуз. Мне, за спинами уже работавших брата и сестры, досталась доля полегче: три с половиной года я был настоящим студентом очного отделения, хотя последние полтора года из-за болезни тоже заканчивал заочно. Но потом не смог преодолеть тяги к учебе, и через несколько лет поступил и закончил еще один вуз — сдав, на общих основаниях, вступительные экзамены и не получив никаких предварительных зачетов. Наоборот, приходилось даже скрывать, что у меня уже есть высшее образование. Второе образование тогда не поощрялось. Такой же путь вечерней, заочной учебы прошли и младшие — Лида и Борис. Лида тоже получила высшее образование, лишь Борис ограничился техникумом.Все мы учились в основном на “отлично”. Страсть к учебе, к получению новых знаний передалась нам от отца. Ведь он, все детство и отрочество проведший в батраках, почти совсем в те годы неграмотный (окончил то ли один, то ли два класса), всю последующую жизнь стремился учиться, став в конце концов одним из самых грамотных в районе людей.
Приведу несколько строк из сохранившегося дневника отца за 1939 год: “Приходится работать и за редактора, и за корреспондента, и за корректора. Нет в редакции грамотных людей”. “Издал приказ, обязывающий работников редакции изучать русский язык… Так и написал, что не могут они быть работниками редакции, если не овладеют русским языком”. Название одной из передовиц того времени, которые писал всегда редактор: “Ликвидация неграмотности
— важнейшая задача!”В письмах с фронта он постоянно интересовался учебой моих старших брата и сестры, хвалил за отличные оценки, просил беречь его домашнюю библиотечку.
Так в своей жизни мы старались следовать заветам отца. В дальнейшей нашей жизни было еще много сложных и трудных моментов. А сейчас мы все на пенсии, а одного уже нет на свете. А наша многострадальная мама умерла в 1985 году. Но все это
— уже выходит за рамки рассказа о военных годах, рассказа одного из “детей войны”.Сейчас многие молодые люди имеют весьма смутное представление о той страшной войне. И даже журналисты подчас позволяют себе совершенно недопустимые сравнения. Вот, например, хочет кто-то из них сказать о какой-то очень трудной ситуации или сказать о том, как трудно мы сейчас живем; долго ищет, с чем бы сравнить ситуацию. Ага, вот оно, нашел: “Это как в войну!” Или того хлеще: “Это даже хуже, чем было в войну!”
И хочется сказать в ответ на это: “Дорогие товарищи (господа)! Ведь это кощунство! Это оскорбление чувств тех, кто еще помнит то страшное время. Да не может теперь быть ни “как в войну”, ни тем более “хуже, чем в войну”! Тут нет места сравнению, тут совершенно несопоставимые понятия.
И потому наш долг, долг людей, еще помнящих ту беспредельную нищету, то безмерное горе, те не сравнимые ни с чем страдания, те моря крови и слез, что принесла нашему народу Великая Отечественная,
— долг этих людей, которых осталось не так много и с каждым годом становится все меньше, — потому наш долг правдиво показать молодому поколению детали той ни с чем не сопоставимой, страшной войны.