12 апреля 1961 года глазами Германа Дробиза, Валентины Артюшиной, Валентина Лукьянина, Валерия Исхакова
Опубликовано в журнале Урал, номер 4, 2011
БЕЗ ВЫМЫСЛА
Один день и полвека
От редакции. В преддверии 50—летия полета Гагарина мы попросили нескольких постоянных авторов журнала коротко написать об этом дне. Собственно, вспомнить о 12 апреля 1961 года как об очередном будничном дне, в который неожиданно вошло (а в данном случае — влетело) событие мирового масштаба. Нам же остается добавить, что дальнейшая жизнь В. Артюшиной, В. Лукьянина и В. Исхакова оказалась самым тесным образом связана с журналом “Урал”: попросту говоря, они журнал и делали, на протяжении десятилетий работая здесь на редакторских должностях. А Г. Дробиз, став автором “Урала” в 1962 году, и по сей день продолжает им оставаться.
Я тоже сказал: “Поехали!”
В апреле 1961 года я пребывал в неважном настроении. Впрочем, в таковом я пребывал почти год.
За год без малого до этого я защитил диплом в Уральском политехническом институте и по распределению попал в “Уралтеплоэлектропроект” — могучую контору, в которой проектировались электростанции Урала, Сибири, Казахстана, а в дни, когда я пришел сюда, начинали проектировать нечто невиданное — Белоярскую атомную.
Но всё это было мне не в радость. В восемь лет, подражая старшей сестре, я вдруг начал сочинять стишки. У сестры это вскоре сменилось другими увлечениями. А на меня снизошло откровение: я, оказывается, хочу, когда вырасту, стать поэтом и писателем. Причем, разумеется, знаменитым.
К старшим классам я прочитал немало биографических сведений о знаменитых писателях. Выяснилось, почти все они начинали с работы в газетах и журналах. Закончив школу, я собрался поступать в университет, на факультет журналистики. Но перечитал свои детские и отроческие вирши и пришел в ужас. Они были абсолютно бездарны. И я поступил в политехнический. Тем более что и отец, и старшая сестра сообщили мне: читая мои школьные сочинения, они не обнаруживали в них ни малейшего литературного дара. Так оно и было: как все школьники той поры, я понимал, что получить пятерку за сочинение можно, только старательно пересказав учебник и непременно процитировав Ленина, Горького и Маяковского.
Итак, я поступил в УПИ и уговорил себя, что стать инженером тоже интересно. Но на мою беду (или счастье) в институте было литературное объединение, куда меня всё—таки потянуло. А там обнаружилось: мои стихи и рассказы небезнадёжны. Более того, меня занесло в круг остроумных ребят, выпускавших популярную в вузе сатирическую газету. И оказалось, я умею шутить.
К пятому курсу я уже несколько раз напечатал стихи и фельетоны в городских и областных газетах. И понял, что совершенно не хочу быть инженером, а желаю — журналистом, газетчиком, в дальних далях — писателем. Но… Сижу в проектной мастерской, черчу, рассчитываю, а мне уже двадцать третий год, и, по моим тогдашним представлениям о возрасте, стать знаменитым поэтом я уже катастрофически опаздываю. Конкретно добивал Маяковский: “Иду красивий, двадцатидвухлетний…” А я к тому же ещё и некрасив.
И вот — двенадцатое апреля. Не помню, кто сообщил. То ли у нас непрерывно бубнило радио и раздался знакомый с детства торжественный и величавый бас Левитана. То ли кто—то вбежал и крикнул.
Те годы шли под хрущёвским лозунгом: “Догнать и перегнать Америку!” Некоторые из нас за несколько лет до того побывали в Москве, на знаменитой американской выставке в Сокольниках. Автомобили, джинсы, кока—кола, джаз… Куда там догнать! Мы, молодые, подтрунивали над мечтателем—“кукурузником”. Но на самом деле восторгались, когда хоть в чём—то удавалось перегнать загадочную Америку. Первый спутник в космосе — наш. Первыми у нас запускали в космос подопытных собачек. Потом этих очаровательных дворняжек показывали по телевидению. О том, что не все они возвращались живыми, естественно, не сообщалось.
Но — человек! Забросив кульманы, все ринулись с нашего этажа на улицу. Наш проектный институт располагался тогда в здании, известном всей уральской столице под прозвищем “Пентагон”. Мы не были одиноки: кроме нас на улицу выбежали сотни людей из других контор и учреждений. Все кричали. В считанные минуты кто—то намалевал плакатики: “Слава СССР!”, “Мы первые в космосе!”, “Америка, утрись!”. Денёк был как по заказу: теплый, щедро залитый весенним солнцем. Ощущение было: отныне что—то изменится в нашей жизни — и изменится к лучшему!
Пространство, в котором Гагарин совершил один виток вокруг земли, сегодня можно назвать разве что очень и очень ближним космосом. Но в тот день это было сказкой.
И я вдруг забыл о своей трагедии безвестного инженера, опаздывающего стать знаменитым поэтом, забыл о ещё одной снедавшей душу горечи: Хрущёв, разоблачив культ личности Сталина, ничего не изменил по существу: было кроваво подавлено венгерское восстание, в литературной жизни, для меня очень важной, властвовали все те же нравы: нещадно критиковали необычайно правдивый для тех лет роман Дудинцева “Не хлебом единым”, устроили бесстыдную травлю обожаемого мною Пастернака…
Забыв обо всём этом, я тоже кричал, обнимался с коллегами, не упустив случая расцеловаться с наиболее симпатичными женщинами нашего института. Ура! Хоть в чём—то мы не то что догнали, а перегнали эту чёртову Америку!
Теперь — в объяснение заголовка. “Вот, — думал я в следующие дни, — Гагарин. На несколько лет старше меня. Никому не известный парень. И вдруг, залихватски крикнув: “Поехали!”, улетел в космос и стал знаменитым на весь мир”.
Через месяц с небольшим я тоже совершил свой полет. Скромненький. Приободрив себя мысленным криком: “Поехали!”, я с большим скандалом, нарушив обязательный трехлетний срок работы по распределению, уволился с записью в трудовой книжке: “За прогул без уважительной причины”. И устроился сотрудником в вузовскую многотиражку. На оклад вдвое меньший инженерного. И был счастлив.
Приношу Юрию Гагарину глубоко личную благодарность.
Герман Дробиз
Свой космос
Это был день двух потрясений.
Первое — на работе. Когда обрушилась весть, все выскочили из кабинетов в холл издательства. Гамма охвативших чувств: гордость, страх — а вдруг не… Потом ликование, восторг и снова — гордость!
А дома меня встретила маленькая дочь. В руках листок бумаги. На нем цветными карандашами неровная, как расшатанный штакетник, строчка:
Буквы, первый раз сложенные в письменную строку! Буквы дочка знала. Но писать мы ее не учили. До школы.
Так в моей памяти сплелись два исторических события. В год полета Гагарина моя дочь пошла в школу открывать свой космос.
Главные мгновения жизни
Как—то я уже признавался в одной из давних статей, что из трех лет своей довоенной жизни помню всего лишь два эпизода общей продолжительностью несколько секунд. Зато помню их так отчетливо, будто это было со мной только вчера. А остального как бы и вовсе не было. Думаю над этой странностью и не могу ответить сам себе: то ли изначально, от рождения, так была настроена моя душа, чтоб именно вот в этих мгновениях (хотя ну ничего же особенного в них сейчас не нахожу) ощутить сокровенный смысл жизни, то ли из подобных вспышек сознания выстраивается некая линия, которая и определяет потом строй души? Во всяком случае, из четырех военных лет помню уже многое, но тоже эпизодами, хотя и более протяженными во времени. И последующие годы и десятилетия отложились в моей памяти чередой ярких пятен на не проявленном фоне.
Память избирательна — с этим согласны все. Вот только никто не может объяснить, почему она избирает одно и оставляет без внимания другое. Видимой логики в том нет. Или логика просто бессильна? Потому что логика — инструмент мышления, а мышление оперирует лишь малой долей подсознательно усвоенного опыта. Остается предположить, что вспышки памяти точнее, чем отвлеченная (от конкретности обстоятельств) логика мышления, отражают смысловые оттенки прожитой нами жизни. Что, не сообразуясь ни с какой логикой, мы запоминаем главные мгновения нашей жизни. Это, конечно, только предположение, но оно подтверждается хотя бы тем, что иногда мы можем, спустя какое—то время, объяснить, почему они оказались для нас главными.
…Тот момент, когда я впервые услышал о полете Гагарина, помню фотографически подробно: очень яркий весенний день, эмалевое небо, крупитчатый снег перемешан с грязью, в колее, продавленной автомобильными колесами, набирает силу ручей. Ищу место, где его можно перешагнуть, не начерпав воды в ботинки, и тут из уличного репродуктора на столбе, рядом с которым нахожусь, доносится голос Левитана:
— Говорит Москва! Работают все радиостанции Советского Союза!..
Помню ли, куда и зачем я шел? Конечно: торопился в книжный магазин. Он был неподалеку — шагов, может, сто предстояло еще пройти. А там, я знал, в тот день ожидалось новое поступление. Пока будут раскладывать привезенный товар по полкам, магазин будет закрыт, но мне в таких случаях позволялось покопаться в груде книг, пока они скопом лежали на прилавке. Я был постоянный покупатель и в некотором смысле эксперт: мог объяснить продавщицам, какая книга чем интересна. Но торопился не только поэтому: я тогда работал учителем в школе, в моем расписании было “окно”, и надо было в него уложиться.
В магазин я все—таки пошел и даже, помнится, унес оттуда стопку книг. Какие именно книги купил в тот раз — честно скажу, забыл. Но точно — хорошие; тогда много издавалось хороших книг, а покупать что попало не позволяла моя учительская зарплата. Да и хранить их было негде: снимал угол за занавеской у старушки Домны Михайловны. Когда уезжал в конце учебного года, думал — возвращусь, все книги там оставил. Но случилось так, что не возвратился… А когда попал случайно в те края через несколько лет, уже не было в живых Домны Михайловны, негде было и книги те искать. Я и не стал искать…
Так вот, прибежал я (опять через ручьи и по лужам, а из репродуктора снова звучал голос Левитана: Гагарин еще летал и только готовился к приземлению) со связкой книг в школу, зашел в учительскую. А новость про первый космический полет человека там уже знали, только фамилию космонавта еще нетвердо усвоили. Прозвенел звонок — все разошлись по классам, а на следующей переменке узнали про благополучное приземление Гагарина. Улыбку же первого космонавта оценили, получив на следующий день газеты.
Где это происходило и как я там оказался?
О, эта история любопытна, мне кажется, сама по себе, да без нее и не объяснить, почему гагаринский полет вспоминается мне как одно из главных мгновений жизни.
Расскажу по порядку.
Окончив машиностроительный техникум в Брянске, я получил направление на работу в Свердловск. Два года проработал в конструкторском бюро Турбомоторного завода, даже начинал учиться на вечернем отделении УПИ, но, выяснив, что не будет формальных препятствий моему поступлению на филологический факультет университета (а этого мне хотелось, когда еще учился в техникуме), весеннюю сессию сдавать не стал, а с осени уже был студентом УрГУ.
Можно сказать, что наш университетский курс был дитя ХХ съезда и “оттепели”. Прямо со школьной скамьи были не многие — в основном золотые и серебряные медалисты; больше было “производственников” (впервые при поступлении отдавали предпочтение абитуриентам, проработавшим на заводе ли, в какой—либо иной организации не менее двух лет). Но была и небольшая группа тех, кто поступить на учебу раньше не мог, потому что был поражен в гражданских правах, — ХХ съезд их реабилитировал. Последние были заметно старше остальных, житейски опытнее, отличались особым прилежанием в учебе и пользовались безоговорочным авторитетом как у однокурсников, так и у преподавателей (некоторые из которых были по возрасту моложе их). Во многом благодаря этим замечательным людям на курсе возник непредставимый сегодня культ порядочности. У нас, к примеру, считалось неприличным пользоваться шпаргалками, даже и просто идти на экзамен или зачет неподготовленными, надеясь на авось. И с преподавателями у нас сложились более доверительные отношения, нежели у тех, кто учился на факультете раньше или позже нас.
Прежде всего, я думаю, этой особой нравственной атмосферой и объясняется наш коллективный поступок, который стал легендой филфака на долгие времена. В области, особенно в глубинке, в тот год остро не хватало школьных учителей. Облоно и обком комсомола обратились к старшекурсникам пединститута и университета с призывом спасти положение: заполнить вакансии хотя бы до весны, продолжив учебу заочно. Имелось, конечно, в виду, что отыщутся отдельные добровольцы, но мы (только что приступившие после традиционного “колхоза” к учебе на четвертом курсе) “помитинговали” дня три в перерывах между лекциями и вечерами в общежитии и решили ехать все!.. Не то чтобы из высокоидейных соображений — там разное намешалось. Но главное: мы свободно и, думаю, достойно сами распорядились своей судьбой (доставив, впрочем, немалые хлопоты факультетскому руководству).
Вот так я и оказался на Северном Урале, в поселке Ис. Раньше это был богатый районный центр, там добывали золото и платину, открыли геологоразведочный техникум, построили очень приличный клуб (имени Артема). В мое время поселок был уже приписан к Нижней Туре, дела там шли на спад, хоть драги все еще перемалывали и перемывали грунт долины реки Ис…
Но добыча платины меня никак не касалась и не волновала, а просто была весна, было ослепительно яркое солнце, была молодость — и была “оттепель”, вторая молодость страны. Жизнь была неустроенной, но она устраивалась — будущее не вызывало тревоги. Не стану утверждать, что полет Гагарина пробудил у меня какие—то особые надежды: прямых его связей с собственными житейскими обстоятельствами я тогда не усматривал (как, впрочем, и любой из моих тогдашних знакомых и друзей), не обнаружились они и потом. Но очень уж органично вписалось историческое событие в мой личный контекст — оттого, наверно, и стало одним из главных мгновений жизни.
И вот что еще хочу сказать напоследок. В коллективной памяти народа, страны, как и у отдельного человека, тоже есть главные мгновения. В памяти России одним из них остался полет Гагарина, и потому в нашей душе все еще живет кусочек пережитой когда—то весны. Пусть со слякотью, с опасением промочить ноги, с угрозой возвратных заморозков, но все—таки с ярким солнцем, ослепительно голубым небом и ощущением высоты, которая становилась более доступной.
Валентин Лукьянин
День Гагарина
И все—таки это был неожиданный день. Хотя его и ждали, но не так быстро. Буквально только что, 4 октября 1957 года, запустили первый спутник — и не прошло еще и четырех лет, а в космосе уже не спутник, а корабль, корабль с человеком на борту. Понятно, что не зря героически погибла Лайка, не зря слетали Белка и Стрелка, следующий — человек. И все же шаг от собаки к человеку оказался для нас, непосвященных, слишком неожиданным.
Второй неожиданностью стал пилот и то, как он полетел. Фантастика, начиная с Жюля Верна и Алексея Толстого, как—то приучила всех к мысли, что полеты в космос — дело безумных ученых, героических одиночек, строящих свои корабли в сарае у дома, и что лететь — так уж сразу на Марс или хотя бы на Луну. Ждали космическую экспедицию, а получили что—то вроде полета летчика—испытателя на новом истребителе. Разочарования не было, но было трезвое осознание того, что космос — это дело суровых засекреченных военных, и мальчишки, тайком пробирающиеся на корабль, чтобы лететь аж к Магелланову облаку, так и останутся только в книжках и мультфильмах.
Самого полета мы, конечно, не видели. Не было тогда прямых репортажей из космоса. Был Левитан и торжественное: “Работают все радиостанции Советского Союза…” Про Центральное телевидение, кажется, стали добавлять уже позже.
День был, помнится, уже настоящий весенний, солнечный — и не воскресенье, потому что узнал я про полет Гагарина в школе. Был общий крик и гвалт в коридоре на перемене, кто—то, очевидно в учительской, услышал сообщение и пересказал другим своими словами, и когда учительница загнала нас в класс, она спросила, что мы знаем о первом космонавте. И, конечно же, первым тянул руку я, вечный отличник, и когда она вызвала меня к доске и велела рассказать все, что я знаю, я принародно сел в лужу. Что—то я там недослышал в коридоре или кто—то из рассказчиков переврал, но только я гордо заявил на весь класс, что в космос полетел летчик Юлий Гагарин. Вот столько лет прошло, а этого Юлия забыть и простить себе до сих пор не могу. Хотя память милостиво стерла дальнейшие подробности, и, что мне сказала учительница и мои одноклассники, совершенно не помню.
А Гагарин был, конечно, кумиром, не сравнимым ни с кем. И его фотография — маленькая, черно—белая, вырезанная из газеты, — долго висела у меня на стене над столом.
Валерий Исхаков