Стихи
Опубликовано в журнале Урал, номер 4, 2011
Андрей Танцырев — окончил филологический факультет Уральского государственного университета.
Автор книги стихотворений “После Парижа жизнь” (1996).
Живет и работает радиожурналистом в Таллинне.
Андрей Танцырев
“Без помощи зерцал…”
Урок рисования
Есть комната незрячая, и в ней
под лампою почти дневного света
художница, то льстивей, то верней,
рисует, в мягком грифеле, поэта.
Он обречен, усталость затая,
следить глазами за ночною молью.
И вот портрет, с его лицом и ролью,
из—под руки развился как змея.
…Над серебристым углем молчаливо
сидел в тоске и сердцем созерцал,
как живопись, без помощи зерцал,
его полет паденьем наделила.
По мотивам Элюара
На улице плавает свет
с улицы пахнет вином
сверкают пылинки слов
в переливах нежного смеха
я держу улицу как бокал
как чудесный земной плод
ветхие соломенные люди
гуляют внизу
в разлуке с небом
и лицо моей первой любимой
привиделось и пропало
на золотой волне улицы
***
грузинский фильм абсурдный о хевсуре
там белый снег там горное селенье
там белый сыр и молодой хевсур
который сжав зубами ствол ружья
испытывал заплесневший патрон
веселое безумие и снег
и бессердечье юного хевсура
согнавшего на снег чужих старух
чтоб делали под дулом физзарядку
за черной Ниной гнавшийся все время
со смехом перепутав явь и сон
хевсур погиб
какой—то странный фильм
я посмотрел в Свердловске
за три года
до переезда в Ревель
и писал вослед:
но нам—то что за дело до хевсура
мечтателя лентяя балагура
люблю Феллини и грузинское кино
за то что поэтично и темно
патриотично нежно и светло
и жизни не боится первозданной
и продлевает жизнь для нас преданий
грузинский фильм абсурдный о хевсуре…
Феллини умер
в Грузии кино
почти никто лет двадцать не снимает
на Ратушной что в Ревеле
открыли
пижонское кафе два итальянца
назвали именем великого Феллини
а девки русские
там ходят в офицьянтках
в уборщицах и сильно вычитают
у них из мизерной зарплаты за посуду
***
город маленького роста
полюбить тебя непросто
ты соленый ты копченый
пиво с морем пополам
но зато в тебе жасмины
Катерины и Полины
и пионы и шпионы
милый милый мой бедлам
но придет пора я знаю
и на это уповаю
на рассвете под дождем
понесут баулы люди
сундуки и хрен на блюде
на кораблик белый—белый
с черно—синим витражом
мы помашем им платками
слезы вытрем кулаками
и за каторгу свою
снова примемся ударно
гениально и бездарно
жизнь проматывать свою
***
в глазах девчонки вижу всю семью
ругливых баб и пьяных мужиков
(железный род приземистых людей)
и безалаберных базарных потаскух
и бешеных горластых рукосуев
случайный жид как муха в янтаре
(хорош янтарь — потресканный и мутный)
семья людей что выжили в веках
зачем — не ясно ни ему ни ей
ни комментатору что судит свысока
а сам боится умереть безвестным
***
В СССР под мажорные марши,
под водку и частик в томате
шиздели в редакциях. А кто—то, как Гаршин,
бросался в пролет. В самиздате
ни разу не появилось “Нате!”.
Табунились в польках—еньках,
травились синькой,
кричали задорно “горько!”.
А теперь разговоры о деньгах,
их любил буревестник Горький.
Строилось все через муку и срам,
но построили дом, для людей пригодный.
Развалили дом, завалился кран,
задавил народ, такой всепогодный.
Погибла страна мечтателей, пьяниц,
детски доверчивых идиотов.
Надоело на кладбище наше пялиться
молодых наркомов и старых заводов.
С отвращеньем к себе народ не выживет,
надо себя, народ, полюблять!
Вы, конечно, теперь воришки и выжиги,
да и каждый второй, я думаю, блядь.
Но как есть, так есть, и германец прохвостил,
и француз, и британец себя увечил.
Все же больше увечили малых сих.
Но с России по самое не могу спросили,
потому и скорбит головой мой стих.
Нам не надо господ, и царя не надо.
Мы поделим золото и кедрач на всех.
А для вас распахнуты врата ада,
смердяковы, власовы и валенса лех.
***
В прекрасный день я вспомнил снег,
что в детстве падал так медлительно
и нежно таял, удивительно,
что я не помню этих нег.
Простые простыни гремят
на бельевых веревках белых.
Пух невесомый на ветвях,
под снегом в сараюшке велик.
Она румяна и красива
и пахнет снегом и духами.
Во рту мороженая слива.
Метель змеится вслед за нами.
А в доме печь и электричество
и сладко пахнет пирогами.
Ты разве мама? Ты — величество,
прошедшее домой дворами.
Твое лицо красивей утра,
твоя печаль нежнее вечера,
и пахнет тонко твоей пудрой
ароматическая свечечка.
Уже поставили Сличенко,
он праздник укрепит цыганщиной.
На черно—белом — полька—енька,
ее мотив звучит привязчиво.
Еще там были космонавты,
в семейном нашем телевизоре.
В экране отражался автор
лицом недетским, но без вызова.
***
…А чтобы жить з д е с ь, я должен быть пьян
божий день и небожию ночь.
Зажигать свою трубку, читать дворян
и жалеть приболевшую дочь.
Протрезвев, помолиться за дальних — вслух,
а за близких опять молчком.
И поить свой уклончивый, слабый дух
древних притч святым молочком.
Но чтобы жить там, где не будет нас,
нужен, видно, другой расклад.
Что сказал тебе, милая, твой пасьянс
из семейных потрепанных карт?