Две новых истории из цикла “Бортжурнал № 57-22-10”
Опубликовано в журнале Урал, номер 2, 2011
Игорь Фролов прозаик, окончил Уфимский авиационный институт, служил в Советской Армии, воевал в Афганистане. Публиковался в журналах “Бельские просторы”, “Знамя”, “Континент”, “Стороны света”, “Урал”, “Уральская новь”. Автор книги “Вертолетчик” (“Бортжурнал № 57-22-10”). Живет в Уфе. Ответственный секретарь журнала “Бельские просторы”.
Портрет с гранатом
Две новых истории из цикла “Бортжурнал № 57-22-10”, в котором описываются жизнь и удивительные приключения борттехника-воздушного стрелка вертолета Ми-8, лейтенанта, потом старшего лейтенанта Ф., двадцать восемь месяцев прожившего вместе с друзьями на земле и в небе Дальнего и Среднего Востока в 1985-87 гг., рассказанные им самим.
Лето в Белогорске
В июле борттехник Ф. и его верный борт оказались в курортном по амурским понятиям городке Белогорске. Сборная дивизии по парашютному спорту тренировалась перед чемпионатом округа. Пилотировал вертолет высокий, тяжелый, чернобровый, немногословный, похожий то на Мастрояни, то на полковника Брежнева капитан Коваль. Правым у него был лейтенант Исхаков
— тоже чернобровый и молчаливый, но монгольского кроя и калибром поменьше. Исхаков был по здоровью переведен из истребителей в вертолетчики. За два месяца Коваль ввел лейтенанта в строй и взял в командировку на правой чашке — штурманом.Работали двумя бортами
— второй был из Среднебелой. Поэтому работы у 22-го было вполовину — летали то с утра, то с обеда. Жили в КЭЧевской гостинице, рядом были офицерская столовая, Дом офицеров с вечерним кино и библиотекой, в которой борттехнику Ф. разрешили брать книги.Несмотря на укороченный рабочий день и командировочную свободу, капитан Коваль не давал лейтенантам бездельничать. В свободное от прыжков время он уводил борт на край аэродрома и тренировал лейтенантов. Исхаков брал управление и начинал вертолетные гаммы
— выполнял висение, крутил машину медленным волчком, двигал ручку вперед и вел борт над густой, бегущей зелеными волнами травой. Командир сидел расслабленно, едва касаясь ручки управления и шаг-газа, ноги на педалях просто следовали за движениями ног штурмана.—
Спокойнее, — говорил командир. — Мягче, нежнее… На себя… Отпусти чуток… Средним ухом слушай… Горизонт держи!.. Смотри на вариометр…Лейтенант был весь мокрый от напряжения, пот вытекал из-под шлемофона и, преодолевая густые брови, заливал ему глаза. Конечности лейтенанта истребительной авиации пока не обрели нужную вертолетчику твердость и слаженность действий. Машину мотало по всем степеням свободы, которые в особо размашистых случаях ограничивала рука командира.
—
Ладно, — говорил Коваль через полчаса болтанки, — отдохнем трохи. Управление взял…Он поднимал машину выше, делал круг, словно давая машине подышать и разминая ее измученное лейтенантскими упражнениями тело, ставил на три точки и сбрасывал газ. Перекуривали. Борттехник выходил, осматривал машину, входил, и два лейтенанта менялись местами.
В самом начале командировки Коваль сказал борттехнику Ф.:
—
Ты времени не теряй, давай-ка тоже тебя поднатаскаем на взлет-посадку. Если в Афган загремите, а к этому идет, то там пригодится. Сможешь, в случае чего, борт на точку привести, заложником не будешь. Бывало, левого и правого одной пулей из строя выводило, — обидно же бортовому гибнуть от неумения ручками двигать…Сначала Коваль заставил его просто сидеть в правой чашке на стоянке, тренировать согласованность рук и ног.
—
Стань руконогом, — говорил командир. — Плавно берешь шаг, одновременно парируешь вращение вертолета педалями, и одновременно ручкой управления плавно вперед, если в разгон, или в сторону ветра, если боковой… Не думать при этом, все на автомате — и глаза тоже, не вцепляйся ими в приборы или, наоборот, во внешние ориентиры…Борттехник добросовестно тренировался, но, когда впервые взял ручку управления ревущего вертолета, его охватил ужас, несмотря на то что первое время Коваль полностью дублировал, а борттехник просто водил руками и ногами за движущимися ручками и педалями. Он почувствовал, как малое движение шаг-газа вверх отзывается во всей машине могучим порывом. Через неделю занятий борттехник, хоть и со страховкой командира, хоть и рывками, мотая хвостовой балкой и креня, мог поднимать машину, висеть и садиться.
После начала этих упражнений борттехник Ф. стал обращаться с машиной, как с живой. Однажды он обратил внимание, что, сняв стремянку, не бросает ее на пол кабины, а кладет аккуратно и почти бесшумно, словно боится причинить машине боль. Закрыв и опечатав дверь, он гладил ее и шептал: “Спасибо, девочка”. И девочка становилась все послушнее. Борттехник верил
— не столько его руки так быстро обретают властную твердость, сколько сама машина уже не вредничает и не взбрыкивает, когда он берет управление, — она откликается на его движения так, словно не замечает мандража неопытного пилота, смягчая его рывки. И благодарный борттехник влюблялся в нее все сильнее.Ему нравилось это жаркое лето. Небо, как море, прогрелось до самых своих темных глубин. Когда они поднимались на четыре тысячи, вверху, в густом фиолете, были видны звезды. А внизу
— синее, голубое, зеленое тепло, в которое, выходя за дверь, ныряли небесные пловцы. Раскинув руки-ноги, они парили в затяжном, трепеща клапанами на костюмах, соединяясь в кольца и звезды, разлетаясь и снова сходясь. Борттехник не закрывал дверь за выпускающим, — он вытягивал из-под скамейки угол лопастного чехла, ложился на него грудью, цепляясь ногой за дюралевую опору той же скамейки, и лежал так, свесив голову в небо, и, прикрывшись локтем от напора воздуха, смотрел, как черными точками исчезают в белых кучевых облаках парашютисты. Снижаясь, вертолет проходил через одно из них, и облако оказывалось вовсе не горой взбитых сливок, какой казалось сверху, — обыкновенный густой туман, сырость, холодной испариной проступающая на лавках и стенках вертолета, — и резкий запах озона.А когда они выпадали из облака, под ними уже была расстелена карта города. Река лежала на ней петлями
— сверкающий чешуей темно-синий с прозеленью змей, проглотивший несколько островков. На одном из них, вон том, возле палочки моста, экипаж облюбовал себе местечко у зарослей тальника. За лето река совсем обмелела, и на свой островок они переходили вброд. Купались в мелкой горячей воде, забредая вверх по течению и сплавляясь до острова, притормаживая пятками по дну. Стирали свои комбинезоны, набрасывали их на кусты тальника. Жарились на солнце, обвалянные в мелком песке, как в сухарях, иногда сползая в воду ленивыми тюленями.А вечерами после ужина, когда командир, лежа на койке, неспешно насыщал теорией внимательный мозг штурмана, борттехник убывал в увольнительную на ночь. Он шел в длинный бревенчатый барак, в котором дверцы печек выходили в общий коридор. Ее звали Люба, она была медсестрой в аэродромной санчасти, но когда-то, по ее словам, пела вечерами в ресторане. Они пили вино, она ставила на проигрыватель пластинку то Джо Дассена, то Джеймса Ласта, и они танцевали. Ее короткие желтые волосы пахли южной ночью. Она все время удивлялась, что он хорошо двигается, а он удивлялся, что она этому удивляется. Однажды она взяла его ладонь и долго смотрела, разглаживая ее пальцами, прижимая к столу. Вдруг на его линию сердца капнула ее слеза и стекла по линии судьбы.
—
Что? — спросил он. — Я погибну смертью храбрых?—
Нет, — сказала она, шмыгнув носом. — У тебя будет много женщин…—
Куда уж нам, — сказал он недоверчиво.Ночью, когда ей было хорошо, она так скрипела зубами и крик ее был так мучителен, что он поначалу пугался и спрашивал. Потом привык и, когда она блаженно прижималась к нему, гладил ее плечо и шептал на ухо “спасибо”.
Он уходил рано утром. Говорил “не вставай”, целовал, прокрадывался на цыпочках до двери мимо маленькой комнаты, тихо надевал ботинки, оборачивался… И его всегда кидало в жар стыда. В открытой двери маленькой комнаты он встречал взгляд девочки в короткой ночной рубашке. Она сидела на кровати, свесив босые ноги, чертила пальцами по полу и, слегка наклонив голову к голому плечику, внимательно смотрела на гостя. Он неловко кланялся и уходил.
Борттехник шел по рассветному городку и думал, как это вообще понимать и что думает о них девочка, когда за стенкой кричит ее мать. И почему утром дверь в ее комнату всегда открыта, если они закрывают ее, когда она засыпает?
Он приходил к завтраку и ел с аппетитом, в отличие от только что пробудившихся командира и штурмана.
—
Опять будешь носом клевать в полете? — спрашивал командир, глядя с улыбкой, как он мечет вилкой.…Загрузив парашютистов, набирали высоту. С каждым витком спирали утренняя земля становилась все круглее, солнце, на взлете нежное и неяркое,
— все жарче. Борттехник закрывал глаза, и кино продолжалось с крайнего кадра, — ему показывали бледные коленки, щиколотки и пальцы, чертящие по полу…—
Мы на боевом, любовник! — будил его толчок и голос командира. — Работаем!Борттехник открывал глаза. Он был на самой вершине лета.
Портрет с гранатом
Борттехник Ф. не мог спокойно смотреть на совершенные формы жизни. Если под его рукой оказывался клочок бумаги, а в руке
— карандаш, он начинал рефлекторно рисовать. Рисовал в основном обнаженных женщин и неоседланных лошадей, иногда — нагих женщин верхом. По его мнению, именно эти два вида живого Творец лепил с особым томлением, которое так и сквозит в их формах.Когда лейтенант Ф., впервые войдя в столовую шиндандской авиабазы, увидел, как гордо несет поднос официантка Света, как подрагивают в такт поступи ее челка и хвост, как недовольно косит она глазом, презрительно раздувая ноздри и фыркая,
— он не смог удержаться. В комнате на стеллаже пылился свернутый в трубку ватман — два листа, склеенных в длину. С одной стороны ватмана была цветными карандашами изображена схема досмотра каравана — ведущий борт сидит справа-сзади от стоящего каравана (три верблюда и два погонщика в шароварах и чалмах), ведомый висит в левом верхнем углу, указаны все взаимные дистанции и секторы обстрелов, коричневым карандашом нарисованы горы на горизонте. Обратная сторона схемы была свободна и после протирки мякишем белого хлеба стала почти девственно чистой. Позаимствовав у штурманов огрызки простых карандашей всех видов твердости и мягкости, борттехник начал свой труд.Вечером он прикнопил лист к фанерной стенке крохотной кухни, задвинул лавку под стол, освобождая место, отступил на шаг, прищурился, протянул руку с карандашом, поводил им в воздухе, как шпагой, и несколькими легкими длинными касаниями вывел на белом прямоугольнике женский силуэт.
—
Прекрасная пришла… — прошептал он, отступая.Подняв голову к небу, прикрываясь от солнца рукой, стояла она
— обнаженная, с едва намеченными ключицами, сосками-петельками, каплей пупка, коленками…Немного полюбовавшись прозрачной наготой, тремя штрихами он обернул ее бедра куском тонкой белой материи.
—
Вот это да! — сказал борттехник Лысенков, выглядывая из-за его плеча. — А что будет, когда все нарисуешь…Художник, не отвечая, накрыл ее чистой тряпицей. Он знал, что на этом бы и остановиться, что дальнейшая прорисовка убивает волшебство недосказанности, но ему хотелось перенести на бумагу не только ее линии, но и всю топологию ее плоти, ее кожу
— смуглую и нежную, словно припорошенную сладкой пыльцой, которую он не устанет слизывать, если…И он приступил к сотворению. На завтраках, обедах и ужинах внимательно смотрел на официантку, чертя для памяти пальцем на своем бедре повороты ее головы, торса, постановку ног, расположение всех ее выпуклостей и впадинок. Юбка ее была коротка, ноги длинны, майка открывала нежно-упругий живот и начала ребер, за которые хотелось взяться двумя руками и раскрыть ее, полную гранатовых зерен…
Придя после столовой на борт, он доставал блокнот, карандаш и зарисовывал то, что еще светилось на сетчатке и горело на бедре. Вечерами и ночами он переносил дневные зарисовки на свое бумажное полотно. Штриховал тени, прошитые солнечными рефлексами,
— и возникали плечи, грудь, подвздошные косточки, бедра, и кожа получалась лепестково шероховатой, как и хотелось ему. Лицо ее вышло слишком похожим, и он подарил ей кепку с длинным козырьком, чтобы скрыть большую часть лица в тени. В руку ее (лебединый выгиб запястья), предварительно вынув ручку тяжелого чайника, он вложил ремень своего автомата, который стоял тут же в углу, позируя. Теперь она держала за узду его твердое, полное огня вороненое оружие.Она рождалась из белого, как солнечная богиня. Ему казалось, что, когда ляжет на бумагу последний штрих, она сойдет с листа
— ступит босой ножкой на пол перед художником. Стоя на коленях, он уделил этой ножке много времени — даже передал пульсирующую венку на ее щиколотке.Когда совершенство было достигнуто,
— а это становится понятно, если малейшие правки ухудшают картину, — он обрамил ее надписью на английском. Теперь уже не картина, а плакат приглашал зрителя to Shindand, в 302 flying squadron, — и загорающая под белым солнцем амазонка с АКС-74У всем своим видом говорила приглашаемому: кто бы ты ни был — мальчик, мужчина, старик, — ты не пожалеешь!Под восхищенные вздохи комнаты художник вынес плакат из кухни и прикрепил его к стене,
— поверх пожелтевших вырезок из газет и журналов, фотографий трофейного оружия, горных дорог с обрывистыми, полными ржавого железа обочинами, вертолетами на земле и в небе.—
Икона! — сказал старший лейтенант Торгашов, воздевая руки. — Будет нашей хранительницей…—
Только худовата, — сказал лейтенант Лысенков и помял пальцами невидимые мячики у своей груди.—
Это ты, Толька, Лысеватый! — сказал Торгашов. — А она самый цимес!Возник спор. Художник взял сигареты и вышел на улицу. Брел, вдыхая и выдыхая дым, был задумчив. Дошел до бани, все так же задумчиво искупался в бассейне и, когда возвращался, уже знал, что должен сделать.
Он подарит плакат ей! Да, это будет неожиданный ход,
— оживленно думал он, быстро шагая, — неожиданный для судьбы, которая пишет одни и те же сценарии. Подробный разбор вариантов, кустарник которых растет из этого хода, он отставил себе на сон грядущий — смотреть в одиночестве за закрытыми веками.Несколько дней в комнату ходили вертолетчики, прослышавшие про красоту на стене. Каждый просил нарисовать ему такую же, можно и поменьше. Обещали новый ватман и новые карандаши, конфеты, газировку, спирт и просто деньги. Зашел даже замполит. Постоял, молча глядя, и, уходя, попросил завтра, на время проверки из Кабула, снять или хотя бы прикрыть. Потом прибежал старший лейтенант Таран и, встав на табуретку, сфотографировал плакат много раз и со вспышкой.
Наблюдая за приростом славы, художник понял, что мучившая его проблема дарения
— как это сделать? — разрешится сама собой. До нее дойдут слухи, и она обязательно заглянет — одна или с подругами. В комнате уже побывали несколько женщин, и все просили художника подарить картину. Конечно, всем вышел отказ. Но в ответ на ее просьбу он снимет плакат и, аккуратно свернув, молча подаст ей. Нет, не молча. Он скажет, что графит будет мазаться и хорошо бы его закрепить. Правда, у него нет фиксатора, зато он есть у нее. “И что это?” — спросит она удивленно. “Обыкновенный лак для волос”, — ответит он. А дальше комбинация будет развиваться неостановимо, иначе — зачем было ее начинать?Дни шли. И хотя в поведении своей модели ни в столовой, ни при встречах на улице борттехник не замечал никаких признаков ее нового знания о нем, он не беспокоился. Он ждал, как опытный птицелов.
Но судьба сделала ход, которого старший лейтенант Ф. не предвидел.
Однажды днем, в послеобеденную сиесту, в комнату борттехников зашел командир звена майор Божко.
—
Я вот чего зашел, — сказал он, останавливаясь перед плакатом. — Вечером прилетает баграмская пара, командир с моего училища, на год позже выпускался. Они тут ночуют. Встретимся, посидим, то да се… Хочу, чтобы она завтра у меня в комнате повисела. Это, как ни крути, лицо, грудь, живот и коленки нашей эскадры, пусть они видят!—
Только водкой не залейте, — сказал борттехник Ф., снимая лист.—
Ну, ты скажешь! — сказал Божко, придерживая шаткую тумбочку. — У нас водки и так мало, еще на стены ее лить…Вечером борттехник, проходя по коридору, останавливался у комнаты Божко и прислушивался то к хохоту, то к невнятной песне под гитару, от которой через дверь пробивался только припев хором: “Смотри на вариометр, мудак!”
На следующий день борттехник рано улетел, поздно вернулся и, перед тем как отправиться на ужин, пришел забрать свое творение.
В комнате командира плаката не было.
—
А где? — крутя головой, спросил борттехник.—
Видишь ли, дорогой, — сказал майор, смущенно почесывая затылок, — девочка наша того, улетела…—
Как это — улетела? Куда?—
Ну, как улетают? На вертолете, конечно. В Баграм. Они ее увидели — и давай клянчить. Подари да подари! Я ни в какую, — лицо, мол, грудь эскадры нашей! Напоили, сволочи, а я, ты знаешь, когда приму, такой отзывчивый становлюсь. Да и не помню, если честно, как отдал… Зато она теперь нас представлять будет за пределами!Сжав зубы, чтобы не сказать товарищу майору плохое слово, борттехник повернулся и вышел.
—
Да не расстраивайся ты так! — крикнул майор ему в спину. — Ты себе сто таких нарисуешь!—
Я и не расстраиваюсь, — сказал борттехник, уже закрыв за собой дверь. — Я только одного не пойму…И тут он грязно и длинно выругался.
Вышел на улицу, покурил на скамейке у двери, глубоко и часто затягиваясь, встал и медленно пошел в сторону столовой. Но, сделав несколько шагов, остановился и повернул назад. Войдя в свою комнату, он открыл трехногую тумбочку и достал сокровище, привезенное им вчера с юго-восточных гор.
Там, недалеко от Кандагара, в кишлаке, прячущемся в тени гранатовых рощ, борттехник остановился у маленького придорожного дукана. Это был просто тряпичный навес, в тени которого сгрудились тазики с кусками каменной соли, чаем, пряностями, сушеными фруктами. Ничто из этого не могло зацепить скользящий взгляд пришельца,
— если только сам дуканщик. Смуглый худой старик — штаны, рубаха, чалма и борода его были белы, как облака над вершинами, — выглядел на тысячу лет старше Хоттабыча. Он поднял взгляд на человека в пятнистом комбинезоне, с автоматом через плечо, раздвинул коричневые губы, показав длинные голубые и прозрачные, как лед, зубы, и, достав из воздуха большой гранат, протянул его борттехнику.Такого граната
— величиной с небольшой арбуз — борттехник никогда не встречал на знакомых с детства рынках Кавказа и Средней Азии. Старик держал в своей ладони (сама ладонь была из мореного лакированного дерева) вовсе не плод. Это был круглый сосуд, обтянутый сафьяном, когда-то крашенным кошенилью, отглаженным до глянца стеклом и, по истечении веков, потерявшим окрас и глянец. Но потертая древность кожи была гарантией того, что до самой горловины он набит — зерно к зерну в розовой терпкой пене — крупными гранеными рубинами.И борттехник за пять или десять афошек взял у старого джинна кожаный сосуд с кровью Диониса. Он летел над горами и думал, что скоро нарисует ее портрет по-настоящему, красками с натуры, и обязательно с этим гранатом.
Достав плод из тумбочки, он расстегнул куртку комбеза, опустил гранат за пазуху, положил на ладонь, вдетую в правый боковой карман, и застегнул куртку. Он шел на ужин, неся гранат у голого живота осторожно, как мину, и бормотал:
—
Какое чудо, это кому?.. Вам, конечно. Хотите, я вас нарисую?..В столовой было почти пусто, только пара истребителей еще допивала чай в своем ряду. Две официантки убирали со столов. Наклонившись, прогнувшись и вытянувшись, как потягивающаяся кошка, она протирала длинный командирский стол, касаясь его грудью. Повернула голову, сдула прядь и сказала приветливо, не меняя позы:
—
Садитесь за чистый, я сейчас принесу…Он сел и стал ждать. Горячее гранатовое сердце все сильнее билось в его руке.