Опубликовано в журнале Урал, номер 2, 2011
Антон Чёрный поэт, переводчик. Родился в 1982 году в Вологде. Печатался в журналах и альманахах “День и ночь”, “Дети Ра”, “Контрабанда”, “Новая реальность”, “Илья” и др. Автор книги “Стихи” (М., 2009). Член Союза российских писателей.
Консервативный манифест
Гуманитарно-естественное расследование в области
современного литературного процесса
Журнальный вариант
Ты пал, о человек! Поэзия упала…
Н.М. Карамзин. “Поэзия” (1787)
Литературный процесс отдельно взятого языка конечен. Поскольку зависит от исторической судьбы питающего его этноса. Тем, кто внутри него, он кажется безбрежным бесцельным потоком: на поверхности вздымаются и ниспадают литературные течения, искрами вспыхивают имена и книги. Это взгляд рыбы. Чтобы понять литературный процесс, нужен хищный глаз рыбака.
Конец ХХ – начало XXI века русская поэзия проводит под знаком разочарования, констатации упадка. Иерархия и читатели утрачены, направления зашли в тупик, гений не появляется, да его уже никто и не ждет. Об упадке говорят все, независимо от возраста или взглядов. Например, Сергей Гандлевский в статье с говорящим названием “Поэтический ландшафт эпохи голоцена” развивает метафору “послеледниковой эпохи”, случившейся в постсоветской России: “Из-под земли выходят не только родниковые воды, но и выносит продукты распада. С потеплением одно начинает цвести, а другое… дурно пахнуть”. Консервативный литературовед Виктор Бараков, в свою
очередь, указывает на “почти физическое ощущение завершенности пути” для всех предыдущих поэтических поколений, нынешний же период называет “разорванным временем”. Можно было бы объяснить эти сентенции конфликтом “детей” и “отцов”, не желающих принимать новый, изменившийся мир, если бы “дети” не говорили о том же. Представитель этого самого младшего поколения поэт Андрей Нитченко пишет в своем эссе: “Ситуация до сих пор напоминает лес после пожара. Деревья еще не выросли, но иван-чай уже повсюду”. Критик Дмитрий Кузьмин в статье “Постконцептуализм” и вовсе предлагает считать окружающие руины нашим новым милым домом: “Оставшиеся слова — да, жалкие, безликие; оставшиеся переживания — да, жалкие, тривиальные; зато они ничьи — и потому принадлежат лично и непосредственно автору… Поэзия должна стать тем самым ковбоем из анекдота, которого зовут Неуловимый Джо потому, что никто его не ловит, ибо он никому не нужен…”И в “авангардной”, и в “традиционалистской” среде, и в столице, и на периферии укоренена в умах участников литпроцесса одна и та же мысль: все кончено. Судя по публикациям в литературной периодике, этот “эсхатологический цитатник” можно продолжать еще очень долго. И дело не в мнениях и настроениях отдельных лиц: упадок
— всеобщее объективное ощущение. Ситуация fin de siecle1 . Сотни лет поэзия цвела, ширилась, да вдруг вся иссякла (исsieclа, если хотите). Умственная расслабленность, инфантилизм. Кончились методы, формы. Все сыграно и спето, сказано и написано. Мы — доедаем.
I
Кто же убил поэзию? Почему не наступает новый Серебряный век? Выдвигается множество версий, и нам предстоит либо принять одну из них, либо все сразу, либо предложить новую гипотезу, внутренне и внешне непротиворечивую, которая объяснила бы всю сумму объективно наблюдаемых фактов. Этой логике и последуем, прежде тщательно взвесив выдвигаемые версии.
Версия первая
— наступление эры информационных технологий. Суть ее в том, что СМИ и масскульт через интернет и телевидение наступают на стихотворцев, отбирая их аудиторию, оказывая на нее отупляющее воздействие. Техника как некое безличное демоническое начало. Она способствует девальвации не только высокого искусства, но и любой информации вообще. Еще в 1930-е годы Вальтер Беньямин, рассуждая о живописи, отмечал, что “репродукционная техника… выводит репродуцируемый предмет из сферы традиции”, то есть делает каждый отдельный творческий акт иллюзорно независимым от любой ценностной градации, подчиненным только своим собственным (а значит, никаким) правилам. Множественность же таких актов как бы априори уравнивает их в правах. Однако, если разобраться, развитие техники и произошедшие сдвиги в информационном поле — не причина упадка, а лишь его почва, фон, на котором все происходит.“Кругом информационный треск, поэтому все плохо”
— это, по сути, не умозаключение, а капитуляция перед лицом невозможности сделать таковое. Ведь наступление техники на искусство началось не сегодня. Европейскому авангарду начала прошлого века тоже приходилось работать в условиях переосмысления форм существования поэзии, однако ни звуковое кино, ни радио не привели поэтов к упадку. Поэтому можно с уверенностью говорить о том, что в наши дни компьютеризация и “медиализация” общества лишь ускорили и обострили течение процессов, происходивших в людях.В каких людях? На этот вопрос отвечают по-разному. Большая часть объяснений касается не тех, что пишут, а тех, что читают стихи. Это еще одно расхожее суждение об истоках кризиса русской поэзии. Его суть
— горестный плач об исчезнувшем читателе.Версия вторая
— потеря читателя. Эта причина многим представляется скорее следствием первой. Виноватым здесь объявлен читатель, точнее, не-читатель поэзии. Отмечается общее равнодушие публики к стихам, а следовательно, их неконкурентоспособность на книжном рынке. Мол, “исчезла социальная потребность в поэзии”2 .И здесь нам придется задать себе самим непростой вопрос: а был ли мальчик? Чтобы понять, куда в одночасье подевались покупатели миллионных тиражей ледериновых двухтомников, придется провести одну занятную, но вполне оправданную параллель
— между поэзией и русским языком. Процессы, наблюдаемые с начала 1990-х лингвистами и литературоведами, удивительно схожи. Говорят о “хаосе”, “оскудении”, “порче”.Напомним, что пишут об “оскудении языка” специалисты. А отмечают они, что никакой гибели языка нет: “Русскому языку, имеющему многовековую историю, обладающему необозримыми ресурсами в пространстве и времени, никакая “гибель” угрожать не может”,
— утверждает известный языковед Е.А. Земская3 . С наступлением эпохи гласности публичная читка письменного текста сменилась спонтанной неподготовленной речью со всеми ее прелестями и недостатками, и именно от этой резкой смены происходит впечатление “обвала” в речевой культуре. Но оно обманчиво. В доказательство этого приводится остроумное сравнение языковых способностей человека с шахматами: “Французский лингвист А. Рей сказал по этому поводу: “Вообразим, что раньше в данную игру играл 1 % населения, а теперь — 40 %. Можно ли сказать, что игра переживает кризис, если теперь средний игрок играет хуже, чем те, кто входил в первоначальное небольшое количество?” Мне кажется, что это рассуждение применимо к использованию речи в публичных ее функциях, к письменной речи”. Заключительный же вывод лингвистов таков: “никакого упадка, оскудения и вырождения русского языка не происходит. Происходит другое: падает или выявляется уже падшая культура владения языком”4 (курсив мой. — А.Ч.). То есть люди не в один момент разучились говорить. Языковая культура десятилетиями неуклонно снижалась, но латентно.Где же параллель? При чем здесь читатели? Для наглядности обратимся к той же самой перестроечной эпохе. “Оскудение языка” было не единственным “открытием” для русского общества того времени. Например, люди начали понимать, что все эти годы их не тому учили.
В 1990 году в “Огоньке” был опубликован довольно остроумный разбор советского учебника литературы для 10—11 классов. Его автор Наталья Ильина писала, что “в течение десятилетий истинные литературные ценности были под запретом”, а школьные пособия стали для будущих взрослых людей источником “неправильных” первоначальных знаний о словесном искусстве. Искоренение инакомыслия приводило к выхолащиванию образовательных программ. То есть образованный, заинтересованный читатель, как и культурный язык, исчез задолго до того момента, когда господа поэты соизволили заметить его пропажу. Система лишь выявила свои собственные недостатки: вырвавшись из информационной блокады, бывшее советское общество забыло о поэзии.Однако количество поэтов не только не уменьшилось
— оно выросло в разы. Если продолжать шахматную метафору, предложенную французским лингвистом, свобода слова дала шанс поиграть в поэта бесчисленному множеству любителей. При этом вполне естественно, что уровень “среднего игрока” мгновенно упал — в те же самые разы. И в нашествии графоманов многие также видят причину современного упадка.
II
Версия третья
— графоманизация поэзии. Количество ежегодно публикуемых рифмованных и нерифмованных текстов, записанных в столбик (назовем их так), исчисляется в России миллионами. Повсеместно пишут о девальвации поэзии: “Выпуск большого количества денежных знаков приводит к инфляции, глобальным потрясениям в экономике. Тиражирование большого количества текстов без цензуры качества приводит к обесцениванию поэтического слова”, — сокрушается Андрей Рудалев.Казалось бы, всплеск графомании обусловлен исключительно процессами, связанными с либерализацией и информационным бумом. Но это только часть правды. Эта небывалая в России ситуация усугубляется многими факторами, в том числе провоцированием и даже поощрением (!) графомании. Это, конечно, касается всевозможных литературных премий и фестивалей, вынужденных в массовом порядке рекрутировать себе участников. Ведь оправдать свое существование перед спонсорами они могут, лишь обеспечив массовую “явку” поэтов-претендентов. Совершенно очевидно, что графоманизация
— катастрофа для поэзии. Однако считать ее главной причиной упадка все же не стоит. Это скорее одно из мощных течений в процессе кризиса, обусловленное массой причин, в том числе и теми, что фигурировали в первых двух версиях: технологиями, давшими доступность, и потерей читателей, многие из которых… стали писателями. А став ими, по большей части примкнули к одному из противоборствующих лагерей: “новаторов” или “консерваторов”. О них и пойдет речь далее.
III
Версия четвертая
— исчерпанность псевдоконцепций. Согласно этой гипотезе, кризис объясняется тем, что два разнонаправленных вектора, которые мы условно назовем “новизной” и “контрновизной”, зашли в тупик. Это именно векторы движения, а не настоящие цельные концепции, поскольку каждое из этих противостоящих друг другу направлений при попытке найти объединяющий стержень неизбежно рассыпается на массу побочных потоков и ручейков. Единственный объективный признак их существования — противопоставленность друг другу, вне которой обе системы теряют смысл.Начнем с псевдоконцепции, чей тупик наиболее очевиден. Это “новизна”, известная в литературных кругах под множеством сменяющихся имен: “авангард”, “актуальная поэзия”, “постпостмодерн” и так далее. Классический авангард (именно классический), который появился столетием раньше, к нашему времени выродился в шутовской арьергард, где “открытие” и “ниспровержение” становятся бесконечными, ибо с каждым новым поколением “авангардистов” происходит “перезагрузка”: прежняя революция забывается и начинается снова. “Новизна” состарилась и завела в тупик, который ее адепты объявили конечной точкой и совершенством.
В 2003 году на страницах журнала “Арион” между двумя литературными критиками
— Данилой Давыдовым и Игорем Шайтановым — развернулась оживленная полемика по поводу “инфантилизма” современной литературы. Как нам кажется, возрастная терминология всплыла здесь не случайно. Ведь “перезагрузка” представлений о жизни, когда вехи, уже пройденные прежним поколением, воспринимаются молодой порослью как свои собственные открытия, — типично подростковое явление. Как показал обмен мнениями, некоторые по-прежнему ждут от этого процесса новых откровений. Вот что пишет Д. Давыдов: “…пубертатное мировосприятие максимально приближено к онтологическому пониманию жизни и смерти; при этом новорожденное мировоззрение пребывает в горячем, подобном магме, состоянии, оно не структурировано, не успело окостенеть или покрыться твердой коркой (как то происходит во взрослом, классицистическом состоянии)”. Его оппонент И. Шайтанов в ответ указывает на то, что подобный подростковый подход хорош как идеологическая позиция, но он не дает главного — значительных художественных плодов. В нем может привлекать лишь “прелесть освобождения от недавних запретов”. Критиком приводятся примеры многозначительных бессмыслиц из “дебютовского” сборника, вышедшего незадолго до этого. В них видны вялые попытки интертекстуального остроумия и неловкого эпатажа, бытовой сниженный стиль. Вывод же похож на диагноз: “Обычная беда теоретиков и авторов манифестов — необходимость цитировать. Приводимые в качестве образцовых тексты слишком часто обладают разрушительной силой по отношению к теоретическим построениям”.Безусловно, пубертатная тенденция не была бы воспринята всерьез, если бы у нее не было могущественного союзника
— филологии, которая в условиях кризиса литературной критики начала “замещать” ее, изучая не уже свершившиеся поэтические факты, но прямо вмешиваясь в текущий литературный процесс: “Мы оказались в ситуации, когда речь идет уже не о пресловутом диктате языка, который присутствует, но не должен быть абсолютизируем, а о филологическом диктате, когда теоретические, групповые установки претендуют на то, чтобы диктовать — как нужно писать “современные” стихи. Ажиотаж поиска новых форм приводит к крайним высказываниям о том, что всякие стихи, написанные традиционным размером, — графомания. Нечего даже указывать на то, что это определение поэзии по формальному признаку”, — рассуждает А. Нитченко. К сожалению, усилия филологов не дают желаемого результата. Кризис “новизны” усиливается, а пубертатный автор “революционных” стихов искренне считает, что, может быть, до его творений просто не дошли руки у специалистов и поэтому его лженовация никому не понятна и не интересна. На самом же деле настоящий революционный прорыв в поэзии был бы виден и без посторонней помощи. Ибо преимущество истинного гения в том и состоит, что он очевиден без комментария и объяснения того, чем же он так гениален и нов.
Вторая псевдоконцепция, переживающая кризис,
— “консерватизм”, или “традиционализм”. Оба слова поставлены нами в кавычки потому, что ни тем, ни другим это направление, по сути, уже давно не является. Еще в начале ХХ века на общем фоне модернизма возврат к классике и традиции казался почти что крамолой, революцией внутри революции. Декларации тогдашних неоклассиков были едва ли не радикальнее футуристических, ведь они призывали плыть против течения. “Искусство классики есть искусство революции”, — утверждал А. Эфрос5 . Классика была для них продолжением и преодолением популярных тогда “-измов” (футуризма, кубизма, экспрессионизма). Сто лет назад консервативный манифест не был услышан, ибо был не ко времени. В наше же время, когда упадок и гибель констатируются повсеместно, традиционалистская партия получила второй шанс. Но и в ее рядах в последние двадцать лет не происходит значительных событий, подобных, например, движению “деревенщиков” 1960-х годов.Для того чтобы понять причину упадка “консервативно-традиционалистского” направления, нужно сначала разобраться, что такое “консерватизм”. Пожалуй, сейчас вряд ли найдется критик, способный толково объяснить значение этого слова. Автор журнала “Арион” Инга Кузнецова нашла ему определение от противного: “Есть ли у понятия “традиционализм”
— в поэтической сфере — самодостаточный смысл? Или оно лишь призрак, анти-понятие, тень, подчеркивающая радикализм авангардистов? Обозначение одного из фронтов воображаемого противостояния, когда “линия фронта” устанавливается одной стороной?” Традиционализм, консерватизм — понятие в высшей степени относительное, что и иллюстрирует И. Кузнецова на многочисленных примерах. Но неизменно одно: он — некое пугало, антипод творчества, раб традиции. На самом же деле, если всмотреться в понятие “консерватизм”, в основе его мы найдем благородное латинское слово conservo — “сохраняю”, “оберегаю”, “защищаю”. Conservator (чувствуете неприятный стилистический душок этого слова?) — “оберегающий”. Он — тот, кто черпает силы в литературной традиции, сохраняет ее. Что же охраняют нынешние консерваторы?Современный литературный “консерватизм”, в особенности провинциальный,
— плоть от плоти “консерватизма” советского. Писательские организации на местах продолжают блюсти чистоту рядов и стройность мысли. Консерватизм этот ложный, ибо имеет не художественную, но идеологическую природу. Верные советской системе, квасные патриоты и вчерашние функционеры лишь сменили вывеску и теперь промеряют глубину стихов патриархально-православным грузилом. Благодаря традиционной поддержке со стороны властей эти “лжеконсерваторы” даже производят впечатление устойчивой системы. Но по сути дела их conservo направлено лишь на сохранение своей системы и самих себя, но не поэзии. И из-за этой неявной подмены возникает ощущение вакуума, когда истинные приверженцы “охранения” в поэзии не чувствуют собственного единства. На самом же деле “контрновизна” сейчас как никогда нуждается в манифесте: открытом самоутверждающем выпаде. Вот только возможен ли он? Консервативный манифест как рабочая методика и идея витает в воздухе, но он не оформлен. Частной задачей, лежащей в основе этого расследования, и станет вопрос о возможности такого манифеста в современных условиях: какие формы, задачи, идеи могла бы предложить “охранительная” партия в поэзии? Или объединенная консервативная идея в принципе невозможна в современной русской поэзии? Невозможен консерватизм без всяких кавычек и оговорок?Итак, псевдоконцепции исчерпаны: “лженоваторы” ничего не изобретают, а “лжеконсерваторы” ничего не охраняют, кроме самих себя. Однако ни кризис каждой псевдоконцепции в отдельности, ни обеих вместе не объясняет общего упадка поэзии хотя бы уже потому, что настоящие стихи
— вне сферы идеологии или искусственных филологических построений. Тупик обоих направлений означает только то, что, последовательно продвигаясь по любому из них, даже самый талантливый автор найдет лишь пустоту. Значит, мы имеем дело с причинами и закономерностями более высокого порядка. Пришло время рассмотреть еще одну версию, которая говорит нам о неизбежности глобального процесса — исчерпания ресурса литературной системы как части ресурса человеческого мышления.
IV
Версия пятая
— усталость системы. Автор этой гипотезы — литературный критик Сергей Фаустов, автор глубоких статей и эссе о поэзии, публиковавшихся в центральной печати и вышедших двумя отдельными книгами6 , член жюри нескольких литературных конкурсов. Как отозвался о нем Виталий Пуханов, “Фаустов — природно одаренный критик, носитель реликтового на сегодняшний день видения литературы и ее роли в жизни человека”. Но помимо этого он еще и кандидат технических наук, преподающий в университете весьма далекие от поэзии дисциплины, что, естественно, не могло не наложить своеобразный отпечаток на стиль его работ, прихотливо соединяющий в себе физику и лирику.“Гипотеза
— беспроигрышное умозаключение, потому что оно неподсудно на предмет истины”, — утверждает С. Фаустов и, последовательно придерживаясь этой логики, свои собственные предположения считает не более чем гипотезами. Суть их в том, что разрастание информационного пространства в последние десятилетия коренным образом изменило всю структуру бытования литературы, которая оказалась к этому абсолютно не готова. Система, формировавшаяся столетиями и включавшая в себя поэтические школы и объединения, системы стихосложения и наборы приемов, модели поведения поэтов, читателей, издателей и так далее, дошла до предела своего развития, утратила способность к самоорганизации и близка к хаосу. Основным понятием, которым оперирует автор, является “ресурс”: “Эволюция не бесконечна, она обладает ресурсом”.Поэзия включена в общую картину угасания фундаментального ресурса человечества
— ресурса мышления: “В обществе, во всем человеческом обществе, именно в настоящее время идет исчерпание ресурсов абсолютно во всех сферах человеческой деятельности, искусства, культуры, техники, науки, — пишет С. Фаустов, — происходит рост хаоса и неупорядоченности в большинстве областей знаний и сфер обитания людей. Растет энтропия общества, когда люди много работают, но ничего не вырабатывают. Уже много десятилетий на Земле нет великих открытий. Природа сделала общество неработоспособным в контексте пользы и получения новых знаний. Информация в переизбытке самой себя обесценивает саму себя же”. В этом же ключе рассуждает С. Фаустов и о нарастании “гипотетичности” в поэзии и литературной критике: “Пришло время гипотез, разгул гипотез, вакханалия гипотез… Любое стихотворение, даже плохое, — та же гипотетическая поэзия, а рецензия на него — гипотетическое доказательство этого утверждения”. По его словам, “гипотетический императив стал категорическим”.Как же Фаустов определяет само понятие “ресурс”? Судя по его выкладкам, “ресурс”
— это не только совокупность всех свойств и особенностей системы, но, что самое главное, совокупность возможностей ее развития — сценариев, заложенных в ней ее структурой. Ресурс — это также и количество энергии, имеющееся в системе, реализующей эти сценарии. Тупик же литературного процесса (и поэтического как одного из его проявлений) заключается в исчерпанности вариантов его будущего и сил, необходимых для их выполнения. У литпроцесса есть только бесконечно повторяемое прошлое. Энтропия приводит к тому, что развитие возможно только в количественном, но не качественном отношении. “Что такое рост энтропии? — задает вопрос С. Фаустов и тут же на него отвечает: — Это, в частности, направление наиболее вероятного развития системы, и это направление вырабатывается внутри самой системы. Утром человек бодр, а вечером валится с ног от усталости. Природа устала, общество устало, человек устал… Так растет энтропия. Но человек высыпается и понижает ее, а природа — нет. Ее сутки длятся несколько поколений людей”.Гипотеза Фаустова объясняет многое. Литературный процесс имеет циклическую энергетическую природу: всплески энергии приводят его в движение, а затем оно постепенно тормозится, пока энтропия полностью не поглотит ресурсы и варианты развития системы. Нарастание энтропии сказывается в таких признаках, как увеличение многовариантности и разрушение иерархических системных связей. Как следствие
— “снятие вопроса” о качестве текста и графомания. Распад системы, однако, не приводит к усложнению ее структуры. Наоборот, в атомизированном обществе все проще: процесс писания шаблонизируется, на смену настоящему творчеству приходят идеология и искусственные филологические построения. Наступает эпоха готовых рифмоплетских рецептов, не имеющих никакого отношения к поэзии. Отсюда и кризис “новаторов” и “консерваторов”, исчерпавших — каждый свои — варианты развития. Энтропийные процессы подстегиваются технологическим прорывом, дающим возможность одновременно и на равных правах всемирно обнародовать триллионы одинаковых стихов. Перед лицом этого гигантского “ассортимента” читатель перестает понимать разницу между “товарами” и просто отказывается выбирать. Все высказывавшиеся до этого версии становятся частью общей системы. Информационный бум и потеря читателя, графоманизация и концептуальный кризис — все это взаимовлияющие симптомы упадка, но не его истоки.Стройность этой гипотезы может быть поколеблена одним сомнением
— С. Фаустов не называет причины, почему все кончилось. И что конкретно кончилось? Он вводит в рассуждения о литературе эффектный естественнонаучный понятийный аппарат, но не до конца раскрывает очень важные в этой схеме категории. Энергетический характер “ресурса” как будто не подвергается им сомнению, он даже указывает на его природное происхождение, но его предположения не заходят дальше этого. Он лишь ограничивается констатацией нарастания энтропии. В системе остается одно неизвестное звено, “фактор икс”, имеющий решающее значение.
V
Все изложенные версии, несмотря на всю свою пестроту, все же сходятся в одной главной особенности
— это угол зрения. Читатели и графоманы, технологии и концепции, системные ресурсы литературы — это взгляд на процесс извне, со стороны. Они, безусловно, фиксируют эмпирически наблюдаемые факты, и каждая из гипотез по-своему отчасти объясняет причины упадка, а значит, содержит в себе зерно истины. Но версии эти характеризуют только внешние проявления литературного процесса. А главное — внутри него. Но что внутри? Правильные ответы получают, только задавая правильные вопросы. Применительно к нашему случаю куда резоннее спросить не что, а кто внутри поэзии?В прошлом веке поисками “фактора икс” применительно к другому очень сложному процессу
— этногенезу — занимался великий русский ученый Лев Гумилев, основатель этнологии, “учения о происхождении и исчезновении народов”7 . Собственно, великим он стал именно потому, что ему удалось вычислить и описать этот фактор. И как знать, может быть, в этой области нам удастся обрести наше “великое искомое”? Возможно, методология и теория, разработанные им, вполне могут быть приложены к изучению литературного процесса, естественно, с необходимыми допущениями и “поправками на ветер”.Литературный процесс
— один из процессов ноосферы, планетарной сферы разума, включающей в себя в том числе искусство, науку и литературу как кристаллизацию разумной деятельности человечества. Социальная составляющая деятельности человечества приводит к постоянному приращению ноосферы. Естественно, как и всякая система, она имеет ресурс развития, об истощении которого и говорит С. Фаустов. Однако сама по себе она — лишь умозрительная оболочка планеты, некая сумма информации и действий, производящих работу. В самой ноосфере энергия кончиться не может, в ней нечему кончаться. Источник энергии, подпитывающей ноосферу, имеет по отношению к ней внешний, а точнее, смежный характер. Жизненные силы она черпает из биосферы — природной оболочки планеты, в которую входят и люди, как и все другие живые существа. Согласно теории Гумилева, этногенез есть не что иное как энтропийный энергетический процесс, то есть “необратимый процесс рассеивания энергии”, “пассионарности”.Литературный процесс
— одна из важнейших составляющих этногенеза, и национальные поэты тоже являются безусловными носителями пассионарного признака, пусть и не в такой яркой степени, как прославленные воители, властители и основатели религий, но ведь “психическая и интеллектуальная активность требует затрат энергии точно так же, как и физическая, только эта энергия пребывает в иной форме и ее труднее регистрировать и измерять”. Показательно одно то, что именно в процессе создания произведений изящной словесности складывается национальный литературных язык, чье рождение — эпохальное событие в жизни этноса. И не случайно Л.Н. Гумилев, говоря о появлении новых народов в результате пассионарных толчков, наряду с военными и религиозными свершениями неизменно указывает и на появление целой плеяды поэтов, как это было с зарождением мусульманского суперэтноса в V—VI веках или в начале движения викингов в XI веке, а с упадком Византии связывает полное отсутствие стихотворцев.Безусловно, не следует отождествлять литературный процесс с этногенезом и слепо переносить закономерности одного на другой. Большие национальные литературы, как правило, не моноэтничны (за скобками оставляем “литературы малых народностей”, этими народностями и создаваемые). Однако и речь идет не об отдельных личностях, а о масштабном процессе, затрагивающем тысячи людей, в котором некоторые статистические погрешности неизбежны. Кроме того, ученый считал, что Россию правильнее называть суперэтносом, равнозначным Европе, мусульманскому миру или Римской империи, то есть “группой этносов, возникшей одновременно в одном регионе и проявляющей себя в истории как мозаичная целостность”. Кроме того, в литпроцессе участвуют не одни поэты, а еще и читатели, издатели, ученые, критики, вожди литературных направлений и групп, без чьей энергии ничего бы не вышло.
В основе творчества
— то же естество, пассионарная энергия. Как это ни парадоксально звучит, литературный процесс происходит в телах людей. Именно сознание, воля, дух, энергия, заключенные в бренных туловищах, производят открытия и новации, сохраняют и преумножают поэзию. Продолжая мысль С. Фаустова, можно сказать, что люди — главный системный ресурс литературы. Мы до сих пор подвержены очарованию романтической формулы “Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон…”. Мол, садясь, за стол, поэт переключает в себе некий тумблер и становится как бы и не человеком. Но на самом деле он — живое существо, требует его к себе Аполлон или нет. И стоит еще поспорить, когда он живее: когда отправляет естественные потребности или когда, влекомый заложенным в него природой могущественным антиинстинктом, устремляется к идеалу прекрасного.Литература
— это всегда процесс, а не перечень имен в каталоге библиотеки. Перефразируя гумилевское определение этноса, можно сказать, что в основе своей литературный процесс — это энергетическая система, развивающаяся в историческом времени, имеющая начало и конец. И многие считают, что конец этот близок. Теперь, имея необходимый научный инструментарий, мы сможем проверить, так ли это.Точкой отсчета этногенеза великорусского этноса Л.Н. Гумилев называет XIII век, а началом его развития
— XIV век. Знаковым событием, обозначившим пассионарный подъем, стала Куликовская битва (1380 год). Он неизменно повторял, что его теория имеет практическое значение для современности, поскольку с ее помощью можно лучше понять, что вокруг происходит и что нас ждет. Это мы и попытаемся сделать.
VI
Ученый прекрасно понимал, что, имея отправную точку и готовую методику, его последователям достаточно будет взять в руки счеты, чтобы получить основные периоды этногенеза великорусского народа: пассионарный подъем XIV
—XVII вв.; пиковую акматическую фазу от Смуты до середины XIX века, когда начался тяжелейший надлом. Согласно идеальной схеме, обобщенной Гумилевым на основе анализа десятков различных этногенезов, надлом этот длится около 150 лет, и в конце ХХ века Россия должна была его преодолеть. По идее, тем, кто прошел это смутное время, доведется пожить в благодатную эпоху “инерционной фазы”. Согласно теории Л.Н. Гумилева, она “характеризуется укреплением государственной власти и социальных институтов, интенсивным накоплением материальных и культурных ценностей, активным преобразованием вмещающего ландшафта”, “переход к инерционной фазе обычно выглядит как успокоение и начало созидательной деятельности после катаклизмов фазы надлома”.Народ успокаивается. В начале фазы идет небольшой подъем пассионарности, который медленно затухает в течение трехсот лет “золотого века”. Именно в это время этнос начинает активно производить огромное количество литературы. То есть вроде бы все сходится.
Однако нельзя забывать, что наряду с идеальной кривой существует историческая реальность. А она говорит о том, что все идет гладко при отсутствии “внешнего смещения, которое может нарушить процесс этногенеза в любой фазе”. А уж кровавых “смещений” в русском ХХ веке было хоть отбавляй: в период надлома по генофонду больно ударили революции, гражданские и мировые войны, коллективизация, индустриализация, эмиграция, алкоголизация и так далее. Поэтому многие из единомышленников великого ученого (в их числе его коллега и автор его научной биографии С.Б. Лавров
8 ) всерьез задумывались: а не проскочила ли Россия свой “золотой век” мимо, скатившись сразу в кровавый мрак обскурации?В этой фазе развития (если это вообще можно назвать словом “развитие”) пассионарная энергия окончательно оставляет систему. Обскурация предшествует гибели этноса. Он погибает, существуя только за счет материальных ценностей и навыков, накопленных в предыдущую инерционную фазу. Значительно увеличивается число субпассионариев, то есть людей, живущих инстинктом и требующих только удовлетворения собственных потребностей. И это будущее России? Сам Гумилев, рассматривая в трактате фазу обскурации, писал: “Народы Европы,
как Западной, так и Восточной, не настолько стары, чтобы впасть в состояние маразма”.Этой мысли отвечает и еще одна закономерность, отмеченная Л.Н. Гумилевым. По его расчетам, “пассионарность
— наследственный признак, видимо рецессивный, так как он передается, минуя детей и внуков, к правнукам и праправнукам”. Это свойство пассионарности позволяет этносам регенерировать и существовать достаточно долго. Феноменологически оно проявляется в “колебаниях пассионарности с периодом примерно 100 лет в ходе всего этногенеза”. Если вспомнить его же слова о том, что “время, в которое мы живем и которое ощущаем, измеряется числом событий”, и вернуться по стреле времени на столетие назад, мы окажемся… правильно, посреди Серебряного века русской поэзии (замечу, в результате именно русской, хотя интернационал там был еще тот). Вот они, те самые “сутки природы” из гипотезы С. Фаустова, длящиеся несколько поколений людей. И в начале инерционной фазы природа в этносе ненадолго “просыпается”, чтобы затем постепенно уснуть насовсем.
Итак, мы возвращаемся к вопросу упадка в современной поэзии обогащенными новым видением проблемы. Если сложить все части ребуса вместе, получится, что литпроцесс детерминируется двояко: снаружи
— общественными явлениями и феноменами социосферы и ноосферы, в которую он входит как составная часть; изнутри — природными явлениями биосферы. Причем действие последних является решающим, ибо “любые технические достижения сами по себе, без участия людей не влекут за собой прогрессивного развития”. Как и в случае с этносом, “дело не в вещах, а в людях, вернее, в запасе их творческой энергии — пассионарности”. То есть фиксируемое современными наблюдателями ощущение упадка поэзии — это следствие, главным образом, людского оскудения, пассионарного спада в этнической системе, связанного с концом фазы надлома. С этим же связана и резкая депрофессионализация литпроцесса: чтобы отдаваться творчеству полностью, нужно забыть о себе и своих потребностях, а этого слабопассионарные люди не умеют.Кризис этот, по сути, пороговое явление, когда старый запас сил в системе уже исчерпан, а новая кровь еще не поступила. По мнению И. Шайтанова, новый век в поэзии обычно начинается где-то между 5-м и 15-м годами
9 . Сейчас именно это время, когда в большую литературу вступает самое многолюдное советское поколение — дети “бэби-бума” 1980-х. Правнукам и праправнукам поколения Серебряного века сейчас по 20—30 лет.Каким же будет их выбор? Увязнет ли пассионарный микротолчок в болоте графомании? Примкнет ли это поколение к эстрадным крикунам и изобретателям велосипеда или к патриархам писательской бюрократии? Логика природы выражается не только в количестве поступков, совершаемых “энергоизбыточными” людьми. По Гумилеву, каждому возрасту этноса соответствует и особый общественный императив, психологическая и идейная доминанта, на которую ориентируется культура, власть и т.д. И в инерционной фазе она выражается в стремлении к спокойной “растрате накопленного”
— черпании в культурном и историческом опыте предков и активной реализации этого опыта. Как следствие — расцвет культуры, аккумулирующей в себе лучшее из созданного этносом за время его развития.В наше время начинается “реализация ресурса”. Оплеванная современными “авангардистами” поэтическая традиция в отличие от их “новаторских клише” содержит триллионы вариаций и оттенков, необозримые просторы для деятельности. Не зря поэт Олег Чухонцев образно называет ее “движущейся панорамой, живой иерархией ценностей”
10 . Конкретные очертания будущей картины поэтического процесса, несмотря на пессимизм отдельных его участников, уже начинают “прорисовываться”. Многовариантность, принесенная энтропией, лишь должна обрести ценностный модуль. Близкую к нему формулировку придумал А. Алехин: поэзия должна преодолеть антиэстетизм, должно состояться “поглощение безобразного красотой”11 .Конечно, неизбежность постепенного возвращения поэзии к классике не для всех очевидна. Д. Кузьмин, например, считает его “стилистической утопией”, однако в описании его дает, в принципе, верную картину: “волна всякого авангарда и поставангарда наконец схлынула, и на авансцену вновь выходят “нормальные” поэты, простым языком излагающие простые мысли о простых вещах”.
Существует концепция, трактующая всю историю русской поэзии как “три волны авангарда”: Ломоносов
— Пушкин — Хлебников12 . Ее автор Олег Клинг задается вопросом: ждет ли нас четвертый виток новаций? Однако ответ содержится в этой же статье: “Эпоху авангарда неизбежно сменяет стихия неоклассики”. Новаторство в ХХ веке, по сути, не ограничилось Серебряным веком и было поэтической доминантой до конца тысячелетия. Наступает время другой стихии. Сила вещей — логика и природы, и культуры — сходятся: мы на пороге эпохи нового консерватизма. Того самого, без кавычек и оговорок. Он, скорее всего, так и не получит своего манифеста, то есть четко сформулированной идеологии. И это хорошо. Поскольку традицию, в отличие от правил тусовки, нельзя уместить в какие-либо рамки. Основы же ее веками остаются неизменными. Поэтому в качестве рабочей программы консерваторы могут использовать и мудрые слова А. Эфроса из статьи “Дух классики”, опубликованной больше ста лет назад: “Из глубины человеческих душ поднимается с каждым днем все сильнее жажда: ясности, гармонии, простоты. Вот почему так влечет нас классика, строгость ее форм, равновесие ее частей, точность ее просодии. Вот почему, как дуновение свежего ветра, вдыхаем мы веяние классической традиции прошлого, и ее столетние создания опять молодо зеленеют для нас. Это голос учителей, переживших то же. И, прислушиваясь к нему, мы учимся”.1
Конец века (фр.).2
Козлов В. Поколение действия и лето перемен. // Знамя. — 2004 — № 1.3
Земская Е.А. Введение. // Русский язык конца ХХ столетия (1985—1995). — 2-е изд. — М., 2000. — С. 15.4
Ширяев Е.Н. О состоянии русского языка. // В кн.: Караулов Ю.Н. О состоянии русского языка современности. — М., 1991. — С. 64.5
Эфрос А. Дух классики. // Литературные манифесты от символизма до наших дней. / Сост. М.Б. Джимбинов. — М., 2000. — С. 332.6
Фаустов С.М. Харизма вологодской литературы. — Вологда, 1997; Фаустов С.М. Гипотеза поэзии. — Вологда, 2008. Далее взгляды С. Фаустова изложены на основе данных изданий, а также публикаций в периодике.7
Здесь и далее положения теории Гумилева изложены на основании его трудов: Этносфера: история людей и история природы (сборник статей). — М, 1993; Этногенез и биосфера Земли. — М., 2007, а также “Словаря понятий и терминов по теории этногенеза Л.Н. Гумилева” под ред. В.А. Мичурина.8
Лавров С.Б. Лев Гумилев: судьба и идеи. — М., 2007.9
Шайтанов И.О. Дело вкуса: Книга о современной поэзии. — М., 2007. — С. 7.10
Чухонцев О., Шайтанов И. Спорить о стихах? // Арион. — 2004. — № 4.11
Алёхин А. Поэзия как поэзия. // Арион. — 2003. — № 3.12
Клинг О. Три волны авангарда. // Арион. — 2001. — № 3.