Опубликовано в журнале Урал, номер 11, 2011
Андрей Ильенков — окончил филологический факультет Уральского государственного университета, защитил диссертацию по творчеству А. Блока. Автор книги стихов и нескольких сборников прозы, изданных в Москве и Петербурге. Живет и работает в Екатеринбурге.
Андрей Ильенков
Повесть, которая сама себя описывает
Вид автора
Дорогие ребята!
Перед вами — вид автора и его совесть (совесть, конечно, а не повесть, слово “повесть” — это опечатка), которая сама себя пишет. Точнее, описывает. Вообще, все совести описывают себя сами, за исключением тех, которые описываются моралистами насильно, но такие совести самостоятельной ценности не имеют и мало на что годятся вне времени и читателя. “Эва, загнул!” — скажете вы. Да, я загнул. А в таком случае, можете спросить вы, к этим последним не относится ли и моя совесть, которая описывается сама? Ну и относится. А что, мать вашу, не относится?!
Ответы вы можете присылать по адресу: 620043, г. Екатеринбург, ул. Торфорезов, 74, Ильенкову А.И. Или: editor@mail.ur.ru, абонент “Пакля”.
Глава первая
Время собирать вещи
Началось все однажды. Мать Кашина была на своей предпраздничной работе, отец Кашин — тем более, точнее, собирался. А “тем более” — в смысле, что тем более ответственной работе, в одном и том же, впрочем, НПО “Энергосредмашавтоматика”. То есть в конечном счете они там вместе набухаются, а потом, вероятно, и подерутся, но этого Олег уже не услышит никогда. Насчет “подерутся” — это, конечно, шутка. Кашин сын был шутник. Предлагая гостю, а лучше гостье, разуться, он неизменно говорил: “Снимай штаны”, что гостей и гостий неизменно шокировало, а он спохватывался, что оговорился и имел в виду сказать: “Снимай шузы”. Ну и многое другое, о чем можно будет узнать впоследствии. А сейчас важнее понять — когда именно “однажды” все началось?
Большинство из нас считают, что вчера вечером. Но на самом деле все началось вчера утром.
Тогда зазвонил телефон. Папешник взял трубку и сказал:
— Кашин на проводе!
Олег Олегович сразу представил папешника: на проводе. Очень смешно, только немножко грустно.
— Иван? Здоровеньки булы! Ты откуда звонишь?
Какой Иван?
— Отсюда? Ты что, выпил?
Иван, садовый сторож. “Выпил”… Вот какой папешник деликатный, когда не надо. Иван никогда не выпивает. Но иногда запивает. На недельку, не дольше. Но и не меньше, чем дня на три-четыре. И, выпив первый стакан, он имеет обыкновение немедленно звонить Кашиным. Как бы доложиться. Так, мол, и так, вот он я, старый дурак, опять приехал в город и напился. Дескать, звиняйте, зато честно признаюсь. И вообще, мол, имейте в виду. На меня как бы пока не рассчитывайте.
В том смысле, что папешник с Иваном водил взаимовыгодное приятельство и взаимопомощь. Собственно, такая информация о загулах ценна только во время весенне-летне-осеннего сезона, когда что-нибудь надо в сад привезти, чтобы Иван там помог или типа того. В ноябре-то пей на здоровье. Но привычка свыше им дана, вот он и сообщает.
И вот тогда-то чудовищной мощи мысль — Олег аж мгновенно вспотел! — его осенила! И свербила эта мысль в голове уже целые сутки, и вот сейчас Олег наконец-то собирал вещи.
Папешник даром что спешил, но не забыл перед уходом проверить готовность сына к гипотетическим испытаниям и на ходу (конечно, голосом, как у Жукова, отрывистым и твердым, отработанным многими — слишком уж многими, по скептическому мнению мамы, — годами в должности начальника цеха — но зато какого цеха!) спросил:
— Чай? Спички?
— И то и другое в жестяной коробке, хотя, надеюсь, дождя не будет, — с готовностью ответил Олег, внутренне посмеиваясь: ведь всего-то доехать до дачи!
— Это хорошо! А то — трое мокрых мальчишек!
— Ничего, папа, друзья познаются в беде!
Вот дурак-то папешник, между нами говоря. То есть нет, конечно, очень-преочень умный, имеется в виду только этот краткий разговор. Так-то он весьма умен. Быстренько сообразил и вскоре в расплывчатых выражениях намекнул, что там заодно не то чтобы посторожить, а все ж таки поприглядывать, пока Ивана нет.
И когда он убрался, Олег Кашин начал собирать рюкзак по-настоящему. Туда, на самое дно, легли рядком да ладком бутылка водки и бутылка вина. И еще кое-что. Если бы это увидели родители, они бы его не похвалили. Хотя обычно хвалили, ибо в целом Олег далеко не позорил своих родителей (и это еще мягко сказано).
Вчера собрались со Стивой и Кирюшей, обсудили все аспекты. Новехонькую годовщину ВОСР ребята решили отметить, как она того заслуживала, — с полным выходом и максимальной отдачей. Устроить революционную ноябрьскую маевку на природе. Но не просто на природе! Потому что просто природы много, и вся она поздней осенью мокра и холодна до костей. А устроить в коллективном саду, где имелся домик. Вот ловкачи!
Да, имел себя. Но не просто домик. Не тесная фанерная будка для железнодорожных сумасшедших, захламленная всяческой рванью и переломанным садоводческим инвентарем. У Кашиных стояла настоящая бревенчатая избушечка с кухней и кирпичной печью. А также и с артезианской скважиной. И с финской баней, “сауна” называется. Без бассейна, конечно, но с действительно сухим паром. Как и положено комсомольскому активисту. Каковым Олег, заметим здесь впервые, являлся.
Олег тогда выдвинул было встречный план — поехать на дачу к Стиве, но два официальных оппонента оплевали его физически и обосрали морально. В общем, пришли к взаимовыгодному полюбовному соглашению.
Но только вчера они так и не договорились насчет увеселительного. Стива предложил прикупить пузырь, то есть водки. Олег попытался было возражать:
— Нет, это что же, перепьемся все, давайте чекушку.
Стива стал дразниться и обзываться поносными словами, имея в виду, что чекушки слишком мало. Человеку, подчеркнул он, чекушки катастрофически мало. Председателей комитета комсомола мы-де не считаем.
— Как же мало? — искренне удивился Олег, привычно проигнорировав инсинуацию. (А Кирюша пока помалкивает, он, как обычно, листает какую-то книжечку и усмехается в усы.) — В прошлый раз было не мало.
— В прошлый раз! Тогда мы ее высмоктали без закуски и спать легли. А тут гулять будем! И вообще, на свежем воздухе пьется больше.
Олег возразил на это, что в прошлый раз хотя и действительно без закуски, но перед этим плотно поужинали.
Они действительно тогда плотно поужинали и пошли в комнату Олега. Там завели приличествующую случаю светскую беседу, которая затянулась далеко за полночь. В полном соответствии со светскостью беседы, Кирюша в ту ночь поведал товарищам о своих литературных мечтаниях. Оказывается, он уже давно мечтает написать одну. Повесть. Или даже пьесу. Под названием “Рвы”. Смысл ее должен был быть примерно следующим. Три товарища — вот типа как они — отправляются в поход. В лес, с палаткой. Пункт назначения — маленькая станция. Под названием Рвы. Или лучше — Гнилые Рвы, так более зловеще. Там они, значит, высаживаются и идут в лес. В лесу ставят палатку, разводят костер, стряпают провизию, все дела. Один, предположим, берет гитару и начинает петь. Какую-нибудь фигню, неважно. И вдруг появляется девушка. Она пришла из лесу на свет и звук. Вся в слезах, и в губной помаде перепачканное лицо.
— Тема! — воскликнул Стива. — А дальше?
— Вот дальше-то я пока не придумал, — вздохнул Кирюша. — Но только я точно придумал, что название у станции такое, потому что там реально есть какие-то Гнилые Рвы. Ну типа болота, может быть. И там-то все и происходит.
— Что происходит-то? — не понял Олег.
— Вот говорю же — не придумал еще.
— Ну ты думай давай, урод! Живей думай! Начало интересное.
Именно так пристойная беседа затянулась далеко за полночь. Далеко за полночью, когда родители должны были уже спать в своих неспокойных постелях, наконец досталась чекушка, сигареты, и тут началось настоящее веселье.
Это типа они вдруг решили заночевать у Олега. Год назад. Чтобы с утра удобнее вместе пойти на демонстрацию трудящимся своего молодчества. Родители, конечно, не от большого ума это действо разрешили. И вот началось…
Особенную пикантность действу придавало то, что комната Олега не закрывалась на какой-нибудь там замок, а родители его и в страшном сне не могли увидеть, что друзья их примерного сына могут пить водку или (а то и “и”) курить табак, не говоря уже о самом сыне. Кайф состоял в том, чтобы под угрозой вторжения выпить водку, да еще так покурить в открытое окно, чтобы в комнате не осталось, не дай бог, табачного запаха. И они действительно изрядно окосели. Возможно, более опьяняясь азартом опасности, нежели самим продуктом. И они успешно курили в окно. А Стива неожиданно стянул трусы, высунул зад в окно и, к вящему шоку остальных, справил большую нужду прямо с высоты шестого этажа. Это смотрелось (не только для них, ведь присутствовало в комнате некое незримое мальчикам недреманное око) ужасно, а ведь мог еще и выпасть на хрен.
Вот так безобразно было в так называемый прошлый раз. И это с одной чекушки.
Тут и Кирюша наконец рот раскрыл:
— А с мороза? С мороза — хорошо. А после баньки?! Ох, здорово! Но пузырь водки — это что-то не по-комсомольски. Давайте пару фугасов сухаря — и будет славно.
Такие слова возмутили даже Олега: а сухарь, значит, по-комсомольски?! Самое декадентское пойло! А Стива и вовсе стал с саркастическим жаром говорить что-то про ослиную мочу и даже исполнил куплет одному ему известного рок-ансамбля. Что-то, помнится, такое: “Я теперь в стыде сгораю, пить я больше не желаю гадкую ослиную мочу”.
Разговор незаметно перешел на отечественную алкогольную продукцию вообще. Много добрых слов было сказано в адрес партии и правительства — за чудесную “андроповку” по четыре семьдесят — в то время как весь советский народ, тихо скрежеща зубами, уже смирился с тем, что за пузырь приходится отдавать пять (а то и шесть) двадцать (а то и тридцать). Хотя он, народ-от, внешне и хорохорился, и даже сложил угрожающую прибаутку по поводу цены на водку: “Если будет больше — сделаем, как в Польше”, но в душе уже, безусловно, смирился. А тут, конечно, четыре семьдесят, большое человеческое спасибо. После этого Стива завел волынку за алкогольную продукцию уже заграничную, но тут полноценных собеседников у него не оказалось, не считая, естественно, Кирюши, но Кирюша слушал вполуха, а вполглаза перелистывал опять книжечку, так что не оказалось. Стива, как всегда, стал рассуждать, как у нас плохо и как хорошо на Западе. Что у них там молочные реки с кисельными берегами, а у нас тут одна мелководная и вонючая Исеть.
— А вот не надо! — возмутился Олег.
— А что, глубоководная и благоухающая?!
— А то, что не одна! А куда ты девал Ольховку, Исток и Патрушиху?
Но полноценных собеседников на тему географии родного города у Олега не нашлось, и Стива продолжил свою бодягу. Что там простой рабочий зарабатывает какие-то невероятные суммы. Даже с учетом курса рубля к доллару. Что, например, квалифицированный строитель зарабатывает до двадцати тысяч долларов в месяц, что по курсу составляет ни много ни мало, а четырнадцать тысяч рублей! И что в свете этих невероятных сумм его — как Стиву, так и американского квалифицированного строителя — совсем не пугает платное здравоохранение и образование, которые притом тоже бывают бесплатными. И что даже пособия по безработице на Западе нередко выше наших зарплат. И что они составляют восемьдесят процентов от зарплаты. То есть, проще говоря, будь у нас, как в Америке, советский человек мог бы ни хрена не работать и получать одиннадцать тысяч двести рублей в месяц! А советский человек работает — и получает только двести! А некоторые и семьдесят. Как же это назвать, если не коммунистическим рабством?! И уже не говоря о том, что на Западе у всех есть личные автомобили, что там даже бездомные носят фирменные американские джинсы “Lee” и хлещут настоящее баночное пиво “Будвайзер”!
На этом месте патриотически настроенная часть компании возмутилась и в один голос, хотя и в два горла, заорала: “Да ты гонишь!” В том смысле, что ты ври, да не завирайся. Потому что поверить в высокие зарплаты и личные автомобили еще можно. Труднее поверить в фирменные джинсы на бездомных, но тоже еще можно: в конце концов, есть же такие джинсы у некоторых, даже у многих свердловских школьников. Но насчет пива чувака явно заносит, или, сказать интеллигентно, он несколько преувеличивает.
Потому что баночное пиво… То есть не такое баночное, как у нас, в стеклянной трехлитровой (вариант — пятилитровой) банке, а другое. Короче, на Западе продают пиво в герметических металлических банках. Какого у нас никто и не видывал. У нас пьют пиво разливное. А если повезет купить, то бутылочное. А самые крутые — партийно-хозяйственная верхушка или у кого блат, короче, всякие уроды типа Стивиных и Кириных родичей, — те пьют пиво бутылочное чешское “Пльзеньское”. И поэтому если на Западе бездомные пьют настоящее баночное пиво, то нам пора уже реставрировать капитализм, хотя, скорее всего, чувак несколько преувеличил.
Затем заметили, что отвлеклись, глянули на часы и стали рядиться, где и когда встречаться, потом Кирюша со Стивой пошли домой. А потом, конечно, вспомнили, что с продуктом так и не определились. Но вспомнили уже все поодиночке. Пришлось каждому действовать на свой страх и риск.
Олег подумал, что чекушки, пожалуй, впрямь маловато будет. Как, впрочем, и пузыря. Надо взять бутылку водки и бутылку вина. Мы с Кирюшей выпьем по паре рюмок, а потом будем вино, а алкаш Стива пускай всю оставшуюся водяру хлещет.
Оставалось купить. Дождавшись ухода родителей, Олег положил в карман паспорт и надвинул шапку на уши: чтобы его не узнали. Кто-нибудь из соседей, случайно оказавшийся в винном отделе. И пошел в лавку.
Дом его, как это нередко бывает в горнозаводской столице, стоял на склоне, который на протяжении длины дома понижался на целый этаж, где и обустроили нулевой этаж с магазином. Олегу предстояло выйти из подъезда, обогнуть дом и войти в магазин, но этот краткий путь стоил юноше около миллиона терзаний.
Увидеть Олега могли при входе в магазин, в самом магазине, а также при попытке покинуть скабрезное заведение. Поэтому, выйдя из подъезда, он не свернул за угол, а пошел прямо. Шел, пока не достиг такой точки, из которой, обернувшись, он получал вид на обе стороны дома — и во двор, и со стороны улицы. Никого из знакомых не было ни там, ни сям. Тогда он присел якобы завязать шнурок и сидел долго, а когда поднялся, сбив таким образом с толку гипотетического случайного свидетеля, который мог бы удивиться, что юноша шел вперед, а потом вдруг повернул назад: уж не в винный ли магазин? — направился обратно к магазину.
Но не зашел в него сразу, как невежда, а прошел мимо. Даже не повернув головы цилиндр, а лишь скосив глаз на стеклянную дверь, силясь сквозь нее разглядеть публику внутри помещения. Видно было плохо. Олег остановился, хлопнул себя по лбу, будто что-то вспомнил, развернулся и торопливо пошел назад. Видимость нисколько не улучшилась.
Тогда Олег понял, что ничего так не добьется. Хуже того — он потеряет преимущество перед соглядатаями, полученное в ходе предварительной рекогносцировки: не исключено, что кто-нибудь знакомый уже движется по двору и с секунды на секунду появится из-за угла.
Олег сбегал заглянул за угол — слава КПСС, пока никто не шел. Однако стало очевидно: сколько ни присматривайся к магазину снаружи, полной гарантии безопасности нет. Придется пойти на серьезный риск.
В эту решительную минуту он уже не думал о себе. Он думал только о своих товарищах! Как они рассчитывают на него. Как начнут его высмеивать, если он не рискнет. Он еще раз окинул взглядом окрестности, глубоко вдохнул и, зажмурившись, постепенно распахнул дверь.
Открыв глаза, он облегченно испустил дух. Слава МПЛА, партии труда, в магазине никого не было! Иначе он попал бы в очередь, а это уже смертельный риск. Беда в том, что здесь продавалось спиртное, только спиртное и ничего, кроме спиртного. Будь здесь что-нибудь еще, Олег в присутствии кого угодно мог невозмутимо отстоять очередь и купить какие-нибудь спички. Нахождение же здесь в очереди могло означать только одно…
Что же касается МПЛА, партии труда, то Олег всегда выражался наподобие того. Прежде, бывало, даже вслух. Теперь вслух стеснялся, но про себя — за милую душу. А все пошло с одного старинного суеверия, начало которому положил слепой случай.
Когда в один прекрасный год у них ввели ритмику, чтобы, значит, обучить школьников мелодиям и ритмам современной эстрады, им — уж, во всяком случае, мальчикам, которые уже презирали бальные танцы, но еще не интересовались дискотеками, — это им совсем не понравилось! Слава ПОРП, ритмичка им попалась тощая и болезненная. Она часто болела — а значит, имело смысл колдовать против ритмики. (Потому что колдовать, например, против пения было совершенно бесполезно — такая там сидела жирная певичка лет шестидесяти или, может, ста с лишним, с кривым носом, которая сама кого хочешь заколдует.) А ритмичка если не болела, то опаздывала. И вот, пока стояли у актового зала в ее ожидании, колдовали. Кирюша быстрым шагом семенил по коридору и вполголоса бормотал: “Ритма-дура, ритма-дура, не ходи на наш этаж! Изобью тебя руками, испинаю и ногами, ритма-дура, ритма-дура, не ходи на наш этаж!” Глубоко убежденный в своей безысходной неудачливости доход Вовчина шел от противного и восклицал: “Хоть бы была, хоть бы была!” Иногда колдовство помогало, но далеко не так часто, как бы хотелось. Особенно обидно бывало, когда проходит пять, даже десять минут урока, а она возьми и появись: тогда дети думали, что колдовали хотя и правильно, но не слишком старательно, и раскаивались, да поздно было. Значит, надо колдовать изо всех сил, ни на секунду не прерываясь! В общем, намаялись тогда.
И однажды Олега осенило. Осенило! Не надо тужиться, суетиться. Не надо лишних слов. Он закрыл глаза, сосредоточился на единственном желании и спокойно сказал: “Клянусь коммунизмом, хочу, чтоб у нас не было ритмики!” И когда урок отменили, не только не удивился, но почти и не обрадовался, как будто всегда знал, что иначе и быть не могло.
Он понял, что обрел могучее оружие. Но с тремя условиями, о которых он тогда же догадался. Первое — никому не рассказывать. Второе — не пользоваться слишком часто. И если даже редко, но без крайней необходимости, то тоже не пользоваться. И третье — пореже повторять одни и те же слова. То есть не всякий раз клясться только одним коммунизмом — это уж самое сильное средство. (И задним числом он пожалел, что использовал такое важное слово ради какой-то задрипанной ритмики, на нее бы хватило и ВЦСПС.) И главное — чтоб за каждую малость сердце говорило: “Спасибо!!!” Со временем Олег стал избегать колдовства, но привычка осталась.
Олег положил на прилавок червонец и совершенно спокойным голосом попросил бутылку “Пшеничной” и бутылку “Медвежьей крови”. Продавщица не услышала, как билось сердце мальчишки, хотя Олегу этот стук казался выходящим за пределы тела.
Вторая беда была в том, что, несмотря на свои полные шестнадцать (да уж скоро семнадцать!), рылом он не вышел. В отличие от брутального качка Стивы и пятнадцатилетнего усача Кирилла, судьба наградила его непроходимо инфантильной внешностью. Розовощекий, с губками бантиком и крошечным носиком, он неизменно производил на продавщиц винных отделов самое неблагоприятное впечатление, и они через одну отказывались его обслуживать. Это было досадно, даже и оскорбительно, и Олег избегал этих отделов, благо под рукой всегда были Стива или Кирюша. Он не хотел повторять судьбу своего одноклассника Вовчины.
Это было в колхозе, куда их отправили после восьмого класса. После седьмого класса их, правда, тоже отправляли, но тогда Олег заболел дисгармонической сыпью.
В колхозе были разные забавные случаи. Например, Олегу по ноге проехала машина — и ничего! Как в рассказе Носова “Фантазеры”, где на мальчика автобус наехал. Но это еще не все: Олегу по ноге проехала не просто машина, а целый “КамАЗ” доверху нагруженный мешками с картофелем, а ему — хоть бы хны. Если не считать психологического шока, с которым он смотрел, как колесо “КамАЗа” вдавило его ногу в сапоге глубоко в рыхлую пашню, не причинив ни малейшего дискомфорта.
Но это на работе. А после работы ребята всячески оттягивались. Да даже и не всячески, а довольно однообразно, но однообразие это вызывало неизменный восторг. Они каждый вечер тайно от наставников курили, а если повезет, то и выпивали — а везло частенько. Ведь было сельпо, в котором все было. Вокруг произрастало множество кустов, рощ, полян, и застукать ребятишек за недозволенными занятиями было куда как затруднительно.
И школа вдохновенно предалась порочным развлечениям. И у сельпо пошел в гору план. Бывало, идут приятели за портвейном, а по кустам уже младшие товарищи, семиклассники то есть, сухое винишко из горла посасывают, бутылка на десятерых, пьяные в стельку. А с сельповского крыльца навстречу им в обнимку спускаются две подружки — секс-звезды трудового отряда — этакие матерые бабищи-девятиклассницы. В одних купальниках, накрашенные, у одной в руке блок “Стюардессы”, а у другой — пузырь водки. Восьмиклассник охает и хватается за ширинку. В общем, ужас что творилось!
Но не больше недели. А через неделю вот что вышло.
Решили они, придя с поля, клюкнуть. И послали в сельпо одного мальчика, которого прежде не посылали из-за его инфантильной внешности. Звали его Вова (точнее, Вовчина Позорный, или Доход), а был он похож на Шурика из гайдаевских фильмов, с той разницей, что носил очки с линзами совершенно невероятного минуса и при малом росте был нечеловечески худ. В общем, этакий студент-отличник из анекдотов. Вот он возвращается — без продукта и чрезвычайно смущенный. И рассказывает, что там произошло.
Оказывается, когда он попросил бутылку портвейна и коробку “Беломора”, продавщица взглянула на него, горестно всплеснула руками, а потом выпучила глаза и стала орать. Она орала, что вот вам родители деньги дают не на это! Что, может быть, на конфеты и печенье. Вероятно, на свежее деревенское молоко, усиленное питание и на лекарства! А вы бухаете! Иди отсюда. И с того дня, как продавщица увидела Вовчину, в душе ее что-то надломилось. Она перестала отпускать зелье городским школьникам. Так разложение прекратилось. А у них хватило ума не проболтаться, из-за чего это произошло. А то бы от девятиклассников досталось не Вовчине, а тем, кто его послал, то есть им.
Нет, Олег не был таким несусветным лохом, как Вовчина. Он был юноша более чем симпатичный, прямо скажем — писаный красавчик, притом с прекрасной фигурой, стройный, с тонкой талией и широкими плечами (он в одиночку упорно качался уже несколько лет и достиг немалых успехов). Но ростом не вышел, и растительности на его девичьи красивом личике не имелось, отчего и могли возникнуть проблемы с покупкой спиртного.
Однако городская продавщица оказалась на высоте своего предназначения. Крашеная блондинка средних лет, вся в норковой шапке и золоте, скользнула по Олегу — кажется, понятным ему взглядом, — но ничего не сказала и через минуту брякнула бутылки на грязный пластмассовый прилавок. Олег смел их в сумку, торопливо застегнул “молнию” и, облегченно вздохнув, поспешил на выход.
— Сдачу забери!
“Вот и засыпался!” — покрывшись холодным потом, понял Олег. Медленно обернулся. Продавщица смотрела на него с неприкрытой насмешкой. Втянув голову в плечи, он рванулся к прилавку. Боясь поднять глаза, сгреб мелочь в ладонь и, не глядя, высыпал более на пол, нежели в карман. Хотелось бежать, но это было бы совсем уже подозрительно, и он заставил себя присесть и собрать монетки — хотя бы те, которые были в поле зрения продавщицы.
Открыв дверь, выскочил из магазина, как из парилки: мокрый и тяжело дыша. Очутившись на улице, с ужасом вспомнил, что выходить-то следовало с максимальными предосторожностями. Он быстро пошел в сторону, противоположную своему подъезду. Кажется, пронесло… Кажется — потому что Олег так и не решился оглянуться. Чтобы немного успокоиться и потеряться из вида, он прошел несколько кварталов, а потом, развернувшись, окончательно направился домой. Весело насвистывая, шел восвояси. Теперь точно пронесло. Дело сделано. Так он думал, но глубоко ошибался. Весь его анабазис был отслежен поминутно и пошагово, даже самые тайные его мысли — все было известно незримому соглядатаю.
Но он этого не знал и весело насвистывал: настало время собирать вещи. И очень хорошо, что папешник убрался, — теперь Олег Кашин начал собирать рюкзак по-настоящему. Туда, почти на самое дно, легли рядком да ладком бутылка водки и бутылка вина. А на самое дно легла упаковка клофелина, три веревки и две старые наволочки.
Глава вторая
Станционный смотр
Стива так редко ездил в трамваях, что всякий раз успевал крепко подзабыть предыдущий. Поэтому любую его поездку в трамвае можно считать первой.
Представьте же себе, что это такое: юноша в шестнадцать лет впервые в трамвае! Интересно? Еще как! Кому интересно? Да Стиве интересно! А остальным пассажирам? А им хоть бы хны! Вот уроды гребаные.
А что поделаешь, если ездить в трамвае ему было решительно некуда. Школа стоит буквально что в двух шагах от дома, на той же набережной.
Даже не в двух, а Стива однажды точно измерил шагомером — в двухстах четырнадцати. Ну, может быть, чуть подальше. Потому что он тогда стал измерять и не выдержал характера. Он посмотрел — а на шагомере было около двухсот, и до школьного двора осталось совсем немного. Ну, он и стал шагать как можно шире, чтобы уложиться в сакраментальное расстояние двести десять шагов до Мавзолея Ленина, даже штаны порвал. “Адидас”, между прочим, штаны! Другой бы на его месте вообще повесился. Но все равно не дотянул, получилось двести четырнадцать. Но один хрен.
Три других, после школы и дома, наиболее посещаемых им места — кинотеатр, дискотека и спортивная секция — были лишь ненамного дальше: на противоположной стороне набережной — в киноконцертном театре “Космос”, еще раз в киноконцертном театре “Космос” и на спортивной базе “Динамо” соответственно. Все рядом — какие уж тут трамваи.
На дни рождения к одноклассникам и одноклассницам удобнее всего было ездить в такси. Назвал географический адрес — и тебя доставили в лучшем виде прямо по назначению. И быстро, и не надо искать, где та улица, где тот дом. Таксисты же относились к Стиве с неизменной теплотой, потому что расплачивался он не деньгами, а специальными такими талончиками “на поездку в такси”, что почему-то чрезвычайно нравилось водителям. Говорят, что это как-то связано с учетом расходования бензина. На дачу он ездил с родителями и шофером на “Волге” или, если на батюшку находило лично порассекать, на “Ниве”. Но ездить на дачу Стива не любил.
Между прочим, Олежек-то, Земнухов, вначале предлагал — может, поехать на дачу к Стиве? Это потому, что он там никогда не был, и плюс, конечно, потому, что дурак. Потому что вон Кирюха тоже никогда не был, а все же сразу все прикинул в мозгах и поморщился. А уж Стива так поморщился, что Олежеку мало не показалось! Потому что надо немного соображать. А то, как говорила бабка, глаза завидущие, руки загребущие, а в рот не берет.
Да, конечно, дача у Стивы лучше земнуховской. В подавляющем большинстве отношений. Кроме главного — на земнуховской они оставались реально одни, реально как хозяева. Что хотеть, то и воротеть. Они могли не опасаться, что в разгар веселья позвонят родители или припрется кто-нибудь из работников дачной обслуги. А на Стивиной такое не только возможно, но даже и наверняка матушка позвонит завхозу и велит ближе к полночи проследить, как там дети. А на земнуховской даче не только обслуги, там и телефона-то нет. Там воля и покой. Там можно будет пуститься во все тяжкие, что именно и замышлял Стива. Настроение у него было великолепное. Еще бы, ептыть! После такого прекрасного массажа!
Сегодня Стива проснулся один, бля. Сам, бля. Радостно зевнул. Самодовольно пукнул. Пока продирал глаза, мельком глянул на часы. Одиннадцать, магазины открываются. Внезапно решил: сейчас пойду куплю пузырь водяры, и баста!
За стенкой пищал батюшка и басил в ответ шофер, чем-то гремели и ворочали, собирались уезжать, и Стива еще немного полежал в постели, чтобы не здороваться и все такое прочее. Матушка давно в школе. Не на уроках, конечно, каникулы, но уж она всегда найдет чем заняться. С физруком. Шутка. Кондратом. Не шутка. Его правда так зовут, Кондрат Филимонович, место встречи изменить нельзя.
Матушка Стивина служит директором Стивиной же школы, очень приятно! На переменах они стараются обходить друг друга подальше, потому что она-то вполне величественна и невозмутима, а вот Стива редко может удержаться, чтобы не скроить ей какой-нибудь рожи. Он сам не понимает отчего. Только увидит, бывало, матушку, и рожа у него скраивается сама собою. Ну, оно и неудобно перед народом, непедагогично.
Пока Стива лежал, у него встал. Стива было собрался передернуть затвор, но тут дверь за стеной захлопнулась, и он бодро соскочил с постели. Упал на медвежью шкуру и двадцать раз отжался. Собирался пятьдесят, но стало лень. Полежал на животе, почесал шкуру. Она классная.
Это якобы сам батюшка ведмедя завалил. А может, и правда сам — стреляли одновременно несколько человек, но, конечно, считалось, что батюшка. Он сердился — что за подхалимство, и зачем-де ему этот медведь? Куда эту шкуру неопрятную?! Стива сказал, что лично его уже тошнит от узора на ковре, а шкура медведя у кровати — это все, чего он когда-либо хотел от жизни. Специально обработанную башку повесили в прихожей над диваном. Мясо медвежье вяленое, кстати, прикольное. Такое жесткое — замучаешься жевать. Но у Стивы челюсти жвачками так разработаны, что он два дня с удовольствием его жевал. Потом ему надоело, и матушка велела эту дрянь выбросить на свалку. Все у матушки так: нормальные люди говорят “на помойку”, а она — “на свалку!”. Ну понятно — филолошка. Ну, медвежатину Клавушка, конечно, себе домой утащила.
Клавушки, кстати, сегодня не было — отпросилась праздновать. Матушка отпустила: сегодня-то обслуга и на фиг не нужна, целая бригада накрывать придет, а завтра с утра она вернется и займется уборкой. И хотя Стиве не нужно было ничье присутствие, он пожалел, что Клавушки не было. Он к ней много раз яйца подкатывал. Конечно, не совсем всерьез, потому что больно ему нужна корова двадцативосьмилетняя, а все ж таки забавно. Она, конечно, пугалась очень. Боялась, что случись что между ними — Стива на следующий же день возьмет да за обеденным столом при всех и расскажет. И запросто! Потому что Стива, сказать по правде, — раскиздяюшко еще тот, и даже чуть ли не единственный в своем роде.
Вот тоже был случай. Идет себе Стива, никого не трогает. Ну или почти не трогает. Да не почти, а совершенно не трогает! Но, сказать правду, немножко задирает прохожих. Ну выпивши человек, с кем не бывает. Он же в шутку. Прохожие, конечно, видят, с кем имеют дело, — с плечистым и агрессивным пьяным подростком, — и не реагируют. Хотя он не агрессивный — так, чисто приколоться. И вдруг один человек среднего возраста и внешности взял да и прореагировал. То есть на задирания Стивы взял и задрался. Да как ловко задрался-то! Стива прямо опупел.
Но, конечно, против правды не попрешь, Стива его завалил-таки. Хотя и большой кровью, с помощью солдатского ремня, который ему недавно в знак дружбы и покровительства подарил один дембель. Стива ремень быстренько снял да как давай бляхой лепить с размаху по вражескому фейсу, так тот после удара третьего, а то и второго, упал на землю. Ну, Стива его еще немного поокучивал ногами по разным участкам да и побежал восвояси.
И вот начались у Стивы неприятности. Первая была такая, что тот избитый мужчинка с самого начала был в милицейской форме, и это уже минус Стиве. Стива, конечно, сразу это видел, но была такая ситуация, что поздно пить боржоми. Потому что прямо на глазах этого мента Стива напакостил другому человеку, а мент, значит, вступился. И после этого у Стивы уже не было особенно хорошего выбора. Был выбор, как в “Кавказской пленнице” — либо он ведет ее в ЗАГС, либо она ведет его к прокурору.
Вторая неприятность была такая, что эту безобразную сцену наблюдала из множества окон чуть не половина родной школы, потому что драка по случайности произошла на школьной спортплощадке. Так что Стиву опознала чуть не половина школы, и не все входящие в эту половину были готовы в случае чего Стиву отмазывать; а имелись и прямые недоброжелатели.
Третья же состояла в том, что милиционер пострадал серьезно. У него в больнице, куда его доставила “Скорая”, обнаружили сверх обычного в таких случаях сотрясения мозга еще несколько переломов. Среди которых только один перелом оказался ребра, а остальные — вполне сериозные. Включая даже такую гадость, как перелом верхней челюсти.
Но и это еще не все. Более того: что тут выше автор называл тремя неприятностями — так это еще не неприятности. Настоящие неприятности начались дома. Потому что там имеются двое родителей, и вышеописанная драка им сильно добавила хлопот, а у них и без того хлопот довольно. Ведь пришлось разговаривать с пострадавшим, а это было нелегко. Потому что он случайно оказался полковником милиции и типа взяток не берет и разговаривать не хочет. С такими людьми, которым раньше надо было тщательнее заниматься воспитанием сына, а теперь этим воспитанием займутся специальные соответствующие органы. Родители давай с ним разговаривать еще более ласково.
Но когда он узнал, что это за родители такие, он вообще озверел. Потому что совсем оборзели эти мажоры! Они будут людей калечить, а папочка — прикрывать? Пострадавший, узнав, в чем дело, вообще не захотел с родителями разговаривать. И даже бормотал что-то такое политически вредное. Пришлось самому батюшке с ментом поговорить и убедить его не путать своих баранов с государственными. Насчет баранов договорились, но Стиву полковник прощать не хотел. Не потому, что был уж такой принципиальный большевик-ленинец, хотя и поэтому, между прочим, тоже; но, сверх того, Стива несколько раз пнул его между ног, да слишком сильно, и там нечаянно случился перелом в области малого таза, ну и мошонке между делом перепало. А полковник для чего-то чрезвычайно дорожил своей мошонкой. И решил, что этому хулигану устроит то же самое по мошонке. И вдруг такая закавыка — сын таких людей. Но подполковник не сдавался. До тех пор, покуда не оказалось, что мошонка хотя и пострадала, но ничего непоправимого с ней не произошло. Тогда пострадавший несколько поуспокоился. А уж что до всего остального, то за остальное родителям пришлось извиняться вполне достаточно. Достаточно очень много во многих отношениях. Потому что эта история могла и самому батюшке повредить в глазах соратников по партии, а этого батюшка терпеть ненавидел.
Вот после этого были настоящие неприятности. Первый раз в жизни тогда батюшка навешал Стиве люлей, и Стива хотя и не смел сопротивляться, но почувствовал, что, если бы смел, не так бы это было просто, батюшка-то еще ого-го. Так-таки и навешал, да еще и политически недальновидно — в присутствии обслуги. Которая с тех пор стала совсем бояться и папу, и сына. (И уже не говоря о бабках! Они и без того были очень даже карманные, а после этого батюшка оставил Стиву совсем без воздуха, факт. Если бы не Кирилл Владимирович, пипец бы Стиве медленный и ужасный.)
В другой раз, будучи удручен, избил весь девятый “А”, по очереди, понятно. Так-таки и избил: с утра, несчастный, сказал соседу по парте: “Сегодня изобью всех ашек”, а того дернул же черт скептически посмеяться, ну Стива и избил. Не всех, правда, троих или четверых, но остальным повезло чисто случайно.
А что касается Клавушки (да, вот именно: именно что касается Клавушки? Шутка), то Стиве не так уж и хотелось ее чпокнуть, но почему бы и нет, и всяко прикольно было, как она стремается. А сегодня настроение было лирическое, и он помечтал: а чего в жизни не бывает — вдруг бы сегодня взяла и дала. Ради праздничка.
Стива подумал — а не включить ли видик и под соответствующую кассетку затворчик-таки передернуть? Но взглянул на часы и пошел умываться. Хотел было принять ванну, но решил ограничиться душем. Горячим-прегорячим. Долго выбирал пасту, потом включил щетку и долго чистил зубы. Зубы — это главное. Жужжал минут десять.
Пошел на кухню. Голый, батюшки мои, голый! Прямо фактически нагой! Матушку бы схватил Кондрат. За одно место. Шутка. Конечно, поридж и высокий стакан молока. Поридж очень полезен и престижен, но не очень вкусен. Но когда дома матушка, спорить не приходится. Потому что чревато нудными красноречивыми последствиями. Но когда он еще и холодный! Прикажете еще подогревать, кухарничать?
Стива аккуратно вывернул тарелку в унитаз, полил сверху молоком, вернулся на кухню и, поставив посуду на стол, полез в холодильник. Если бы матушка увидела завтрак своего недоросля, кондрат уж точно ее бы схватил! И Стиве бы в этом случае мало не показалось. Потому что он отрезал наискосок большой кусок батона, ножом намазал толстый слой рыночной сметаны, пальцем вдавил в нее здоровенный кусок осетрового балыка, залил сверху кетчупом и этот попирающий все и всяческие нравственно-гастрономические нормы бутерброд съел не поморщившись. А съев, он еще запил эту гадость ледяной “Фантой” и не подавился. У нас крепкие желудки, мы твердокаменные марксисты.
Зато вот одевался Стива не по-марксистски долго. Он нерешительным жестом распахнул дверцу своего шифоньера и стал выбирать сначала плавки. Долго выбирал, а выбрав, стал примерять. Ни одни ему не подошли. Снова полез в шкаф…
Но лучше сразу сказать, что сцена Стивиного одевания не только в голове не укладывается, но и ни в каком романе, не то что в повести. Потому что плавки-то выбрать легче всего, и с этим он справился за считанные десять минут. Совсем другое дело — футболка. Или надеть “олимпийку”? Не говоря уже о носках. Что же касается той одежды, которую, в отличие от носков, плавок и футболки, могли увидеть и другие люди, то это — просто полный пинцет какой-то.
Часа через полтора он, однако, был полностью прикинут и упакован. Вот если бы Стива родился девушкой, обладал длинными волосами и пользовался косметикой, то ему пришлось бы еще причесываться и краситься. И это было бы настолько ужасно, что он поэтому родился мальчиком. Стригся же он коротко, под “аэродром”, как у Джерри Мэлигана. Единственно, что пришлось выбирать парфюм для спрыснуться… Но все когда-нибудь кончается, и вот Стива уже выходит из лифта, небрежно кивает очень приветливому вахтеру подъезда и оказывается во дворе.
И тут оказывается, что напрасно он так долго копался в гардеробе. Все равно в оконцовке перед нами предстает вполне предсказуемый юноша в белых зимних кроссовках на фоне чем дальше от подъезда, тем более грязного асфальта, спортивном костюме, “аляске” и с сумкой, в которую предполагается положить пузырь. Конечно, все эти тишки фирменные-префирменные и часишки на запястье электронные взамен механических, но в целом — обычный молодой человек, отличающийся от своих смертных сверстников разве что высоким ростом и крепким сложением. Так на то он спортсмен, и, как говорит тренер, неплохой, хотя, может быть, в этом случае тренер слегка прилгнул, но не корысти ради, а так, совершенно непроизвольно у него получилось. Да еще недоставало Стиве для полноты ансамбля спортивной шапочки, но уж это он сам, чтобы покрасоваться отличной стрижечкой. Потому что такую стрижечку у нас ни в одной парикмахерской не умеют делать, это только в Москве, но вот, оказывается, есть отдельные мастера и здесь, конечно, не для всех эти мастера.
Стива вразвалочку прошел двор, перебежал дорогу в неположенном месте напротив дома Союза театральных деятелей и через площадь, мимо Пассажа попер в вонючий гастроном на Вайнера. И купил. Безо всяких таких проблем, как у тех или иных молодогвардейцев.
А когда он уже подходил к дому, его внимание привлекла Оля по прозвищу Пулемет.
Пальтецо на ней было синенькое, ботики бесцветненькие, шапочка вязаная такая… В общем, тот еще видок, трудно даже оценить, на сколько именно рублей и копеек потянет. Стива задумался на минуту и довольно неожиданно для себя самого направился прямо к ней, на ходу доставая из сумки пузырь.
— Пулемет, здорово!
— Привет, — повернувшись, с удивлением сказала Пулемет.
Начинали они учиться в одном классе. Оля, Кирилл, Олег, Валера. Потом батюшку повысили, семья переехала в другой дом, и Стива (который Валера) пошел в другую школу. Несколько лет никого из бывших одноклассников не видел. А потом они случайно встретились с Олегом в пионерском лагере на Черном море, вспомнили детство, Кирюху и стали снова видеться. Но, конечно, не с Пулеметом, которая за это время прославилась во многих окрестных дворах и нескольких школах как главная местная б… Стива об этом знал по рассказам товарищей.
Особенно Олега, который считал ее умственно отсталой и, когда рассказывал об ее похождениях, невольно подражал ее мимике, жестам и манере разговора. Как ему, дураку, кажется, добавлял Кирилл. Потому что на самом деле, как объяснял Кирилл, Олег подражает тому образу Пулемета, который сложился в его небольшой комсомольской башочке. Как она должна себя вести в той или иной ситуации. А она часто ведет себя помимо превратных представлений. Так говорил Кирилл. А Кирилл — признанный авторитет в сексе. Мы имеем в виду — в теории секса.
Сам Стива помнил только, что во втором классе был медосмотр, и у Пулемета нашли в голове вшей, и это уже указывало на ее педагогическую запущенность. Потом была она круглой двоечницей и училась классов пять, а в восьмом снова, после трехлетнего перерыва, появилась в родном классе с тем, чтобы получить справку о том, что прослушала курс восьмилетней школы.
И когда она снова появилась, оказалось, что хотя она не сильно выросла и возмужала (то есть наоборот — не сильно обабилась), но изменилась сильно. Она покрасила волосы в черный цвет, а через два месяца осветлилась до невозможности. И хотя носила обычную школьную форму и, как говорили злые языки, в точности ту же самую, что и в пятом классе, но в ней уже мерцало что-то такое соблазнительное. Девочки с ней не общались, боясь ее как огня прокаженного, обходили за много шагов. Мальчики, напротив, с удовольствием, но это тоже было какое-то дурацкое общение.
Так, однажды Портнов, встретив ее на школьной лестнице (они с Кирюшей поднимались наверх, а Пулемет спускалась соответственно вниз), неожиданно задрал ей подол школьного платья, под которым оказались скромные трикотажные колготки, а когда она, испугавшись, подол одернула, обернулся к Кирюхе и подмигнул. Кирюха хотя в момент задирания подола и законфузился, но тут же насторожился. Пулемет стояла тут же и чего-то будто бы ждала, нет чтобы убежать. И вдруг этот Хохряков, обернувшись к Кирюше и кивая головой назад, в сторону замершей на месте Пулемета, говорит:
— Она никогда трусов не носит и жопу никогда не вытирает!
Кирюша от таких слов остолбенел. То есть не от самих слов, а от того, что они были произнесены в присутствии барышни о ней же.
Барышня немного подумала, немного покраснела и говорит этому Луначарскому:
— Дурак!!!
И пошла вниз.
Поскольку все говорили о ее общедоступности, Киря ею очень заинтересовался и тогда, на анатомии, пошутил. Был урок анатомии, и Кирюша в шутку сказал ей, что знает новое средство от беременности. А она чрезвычайно заинтересовалась и даже к нему пересела, чем смутила его до чрезвычайности, и давай расспрашивать, какое такое средство, рассказывай давай! Он и сам не помнит, что отвечал, потому что очень смутился и одновременно у него выпрямился член. А Пулемет была все в том же приснопамятном платьице, уже осветленная, и еще у нее были забинтованные грязные руки. Глядя на них, Кирилл понял, почему однажды, когда ее не было на уроке, тот же биолог спросил: “Это та, которую неделю мыть — не отмыть?” — и мальчики засмеялись, а девочки закричали: “Да, да, да!” Тогда он предположил: “Она, наверное, со всеми спит?” Возможно, с его стороны это было непедагогично, но зато придало ему популярности среди учеников, вызвало в классе настоящую бурю восторга, и биолог самодовольно усмехался. Мысль же о том, что она со всеми спит, очень взволновала Кирюшу, потому что правдоподобно, но как же “со всеми”, если с ним — нет? Почему до сих пор? Так страдал Кирилл.
Олежек тоже рассказывал, но уже вещи менее доказательные, прямо скажем — сплетни. Что однажды она зимой сбежала через окно из венерической больницы, причем в условиях отсутствия одежды, и только в последний момент украла казенное байковое одеяло, в которое и завернулась, и так бежала чуть не полчаса по сугробам босиком до ближайшего подвала, где ее с десяток пацанов насилу отогрели водкой и этими самыми своими. И якобы, когда ее имеют, у нее текут слюни и лицо делается очень дебильное, и еще она пердит, а то и непроизвольно испражняется, последнее совсем неуместно, потому что имеют ее обычно сзади, и за это бьют, и заставляют обратно это слизывать языком, ну и так далее до бесконечности. Но повторяем — это сведения никем не проверенные, возможно — досужие сексуальные фантазии злоязычных подростков. Скорее всего, самого Олежека.
Все это Стива знал и, хотя не всему верил, к Пулемету испытывал живой интерес. Очень кстати она попалась. И он сказал:
— Пулемет, здорово!
— Привет, — повернувшись, с удивлением сказала Пулемет. — Че, бухаешь?
— Ага. Хочешь?
— Давай.
— Пошли.
Пулемет немного подумала и спросила:
— А куда пойдем?
— Да вон, в гаражи.
Они обогнули школу и со стороны набережной зашли в гаражи. В промежутках между железными стенами грязь была усыпана потемневшей листвой, кое-где нагажено непонятно кем, а в самом широком промежутке стояли лужа и ящик. Можно было сесть, но ящик показался Стиве грязным, и он предпочел постоять. Пулемет прислонилась спиной к гаражу по ту сторону лужи. Воняло слегка мочой и до одурения — прелой осенней листвой. Стива открыл бутылку и сделал глоток. Поморщился, сплюнул обильно потекшую слюну, и протянул бутылку Пулемету. Она тоже выпила и закашлялась.
Пока она кашляла, Стива посмотрел на кучку говна и усмехнулся, вспомнив одно воспоминание. По окончании прошлого учебного года пошли три товарища немного пошалить. Подшутить над бывшей Стивиной школой, потому что шутить над теперешней слишком рискованно — самый центр, даже ночью люди ходят, коробки ментовские гоняют туда-сюда. А там — дворы сплошные, темнота, благодать. Решили поколотить в школе побольше окошек. Тем обоим халявщикам идея понравилась, но Стива сразу предупредил: кидаем все трое, причем начинает Халтурин. Ну, весело было, высадили шесть окон. А потом Стива сел и покакал посреди спортплощадки. И на другой день на спортплощадке появляется плакат: “Собак выгуливать запрещено!” Юмор состоял в том, что Стива покакал вполне прилично, аккуратно вытер попу и бросил бумажки тут же, на кучку. Так что нужно было обладать особо извращенным воображением, чтобы принять это безобразие за следы жизнедеятельности собаки.
Тем временем Пулемет перестала кашлять и высморкалась. Вытерла пальцы о гараж.
— Прекрасный массаж! — сказал Стива.
— Какой массаж? — удивилась Пулемет.
— Кашель — массаж глотки, — объяснил Стива. — Незаменим как тренировка для минета.
— Для чего? — испугалась Пулемет.
— Не знаешь, что такое минет?
— Не…
— Ну ты, Пулемет, дубовая! Вот когда в рот берут, знаешь?
— Ага.
— Ну вот, а по-французски это называется минет. Красивое название?
— Классное!
— То-то. А ну, давай еще по глоточку.
Сделали еще по глоточку. Пулемет поморщилась и стала глубоко дышать. Стива достал пачку “Мальборо” и, распечатав, закурил.
— Хочешь? — показал он “Мальборо”.
— Ага! — с восхищением сказала Пулемет.
Стива повернул раскрытую пачку к себе задом, к Пулемету передом, но не протягивал: с улыбкой смотрел, как тянулись за сигареткой ее пальчики с облезлым лаком. Их разделяла лужа, и Пулемет еле дотянулась до сигареты, да еще, взяв, едва не уронила ее в лужу. Но удержала.
— Валера, а дай прикурить, — попросила она.
— А может, тебе еще легкие одолжить? — засмеялся он. Старая шкварка, но Пулемет и тут не врубилась.
— Какие легкие? — выпучила она глаза.
— Ну которыми курить будешь.
— Как это?
— Ну ты ваще дубовая! Сигарету просишь, прикурить просишь, ну еще легкие попроси, которыми курить будешь.
Пулемет засмеялась и сказала:
— Курить-то я ртом буду.
— Писю.
— Чего?
— Ну курить будешь. Писю. Будешь?
Она опять засмеялась, и смеялась очень долго. Видно было, что уже ее торкнуло. Стива щелкнул пьезозажигалкой, и она опять потянулась к нему через лужу. Выбившаяся из-под шапочки рыжая прядь волос коснулась пламени и затрещала. Пулемет взвизгнула, отдернулась и в третий раз захохотала. С благоговением затянулась “Мальборой”.
Стива выждал минутку и сказал:
— Так я жду ответа на поставленный мной вопрос.
— Какой? — не поняла Пулемет
— Предлагаю минет.
Он думал, что Пулемет опять вытаращит глаза и будет переспрашивать, но та сообразила мгновенно, покраснела и захихикала.
Стива вообще-то ни на что такое не рассчитывал. Но он действовал по принципу поручика Ржевского: в школе и дома, знакомкам и незнакомкам предлагал немедленный секс, помня, что можно и по морде получить, но можно и впендерить. И тут, кажется, можно было второе. Он сперва удивился, но очень скоро удивление отступило перед желанием, и последнее нарастало быстро и уже даже физически. Впрочем, Стива продолжал красиво курить.
— А что ты смеешься? Это очень престижная французская эротическая игра. Это же не просто сосать.
— А как? — искренне удивилась Пулемет.
Стива долго внимательно смотрел в ее серые глаза. До тех пор, пока Пулемет опять не покраснела и не опустила взгляд.
Стива еще глотнул из горлышка и протянул бутылку ей. Когда она, зажмурившись, отпила больше, чем он ожидал, он дал ей еще одну сигаретку и поманил пальцем. Пулемет встала в лужу. Стива приобнял ее за талию и все доходчиво объяснил. Он объяснил глупой барышне, что минетчица — это совсем не какая-нибудь там вротберушка. Что это особое искусство, которым владеют только самые изысканные дамы — западные кинозвезды, фотомодели и гейши.
— А гейши — это проститутки японские, да?
— Сама ты проститутка японская. Нет, ты не японская. И не проститутка. Ты хорошенькая. А гейши — ну это тоже типа кинозвезд и фотомоделей, только они в кино не снимаются.
— А что они делают?
— Минет. И все такое прочее. А вот это что, знаешь? — И с этими словами он вынул из сумки импортный презерватив и издалека показал Пулемету.
— Шоколадка?
— Почти. — Он разорвал обертку и показал.
— Ой, гондон!
— Сама ты гондон, дура. Говорю тебе — практически это шоколадка.
— Как это?
— А ты понюхай.
Пулемет взяла блестящую штучку и недоверчиво понюхала. Страшно удивилась:
— Клубникой пахнет!
— Я тебе говорю. Знаешь, какой на вкус?
— Какой?
— А вот попробуй.
Пулемет сунула презерватив в рот.
— Да не так!
— А как?
— А вот так.
И, удивляясь своему нахальству, но со спокойной улыбкой глядя в девичьи глаза, Стива распечатал изделие и, спустив штаны, привел все в полную готовность. Пулемет только ахнула и завороженно смотрела на происходящее перед ее носом действие.
— Встань на колени.
Пулемет, взволнованно дыша водкой, медленно опустилась на колени, одно из которых попало в лужу, а другое — на сухие опавшие листья.
— Минет — это искусство…
Пулемет засматривалась на Стиву давно, но понимала, что ничего подобного ей не светит. Даже еще до того, как узнала, кто у Стивы папа и мама. Он был красавец. Он был прямо как артист. Она вообще-то не собиралась сосать, но он сам позвал ее — это было чудо. Такому парню нельзя было отказать. Можно и даже, как и всегда, следовало поломаться, но вдруг бы он рассердился и послал подальше? А такое бывает только раз в жизни.
Стива инстинктивно, но совершенно правильно понимал все, что сейчас чувствовала Пулемет. И это ему нравилось. Очень нравилось.
— Прекрасный массаж! — взволнованно дыша, сказал Стива и обильно кончил.
Он сделал девочке ручкой и направился домой. Его пробило. Его осенило. Молния ударила и осветила все вокруг во времени и пространстве. Он обязательно еще встретится с Пулеметом.
Но не скоро. И может, ей по морде при следующей встрече, чтобы не расслаблялась? Пускай трепещет, неверная! Нет, отставить по морде, дурак. Много чести. Она еще подумает, что он и правда там типа ревнует или что. Что он — ее парень. Нет-нет, вообще поменьше разговаривать с ней. Привести бы ее домой к себе — вот она упадет.
Ага! Молодец! Домой. Давай!
Ладно, потом обдумать получше, что с ней сделать, а пока не до сук. А пока пришлось возвращаться в вонючий гастроном и снова покупать пузырь. Опасаясь (а втайне и надеясь) встретить еще кого-нибудь, кого опять придется поить, Стива купил два. Но никого не встретил. (И слава богу, между прочим, потому что с бабосами было очень и очень плохо.) Так и получилось, что у Стивы с собой оказалось вместо одной две с половиной бутылки водки.
Итак, настроение у него было великолепное, и в трамвае реально было прикольно. Стива беспрестанно вертел головой. А за окнами было еще прикольней. В каком же дерьмище мы живем! Не будем говорить о самом памятнике Председателю Общества Чистых Тарелок. Вот нарочно не будем, потому что, во-первых, эти разговоры наказуемы, а во-вторых, для свердловчан эти шутки давно стали трюизмом, а иногородние едва ли поймут, не зная поз и взаиморасположения памятников. Что там Ленин, сверху обосранный, кричит обосранному сверху же Свердлову и о чем происходит у них обоих, хрен с ними обоими, разговор с четырежды обосранным со всех направлений Сергеем Мироновичем Кировым-Оглы.
Сразу от площади трамвай со Стивой с мерзким дребезжанием проехал через так называемую улицу Жукова, а оказывается, что и на самом деле через улицу Жукова.
Но — вот кстати! — гораздо до Жукова он проехал мимо Ленина-семнадцать. А многие даже не знают, что это за адрес такой. Кремлевский дворец горисполкома все знают, новенький, скребущий небо “Член партии”, где витает в облаках обком, все знают, а главное место профаны не знают. Оно им не надо. Какой им КГБ! Для этого быдла верхом устрашения есть и будут отделения милиции.
А потом были из его младенчества стойкие кирпичные солдатики. Был Валерик некогда маленьким и вот узрел в архитектурном излишестве старого и дряхлого дома очертания стойких кирпичных солдатиков. Этакие небольшие арочки в ограде, крест-накрест перекрещенные кирпичными диагональками, как будто ремни крест-накрест на груди у героев 1812 года. А над арочками веера кирпичей, как будто бы кивера. Очень это маленькому Валерику тогда понравилось, так что и сейчас Стива смотрел на солдатиков не без смутного удовольствия, хотя в общем и целом он был сторонником всеобщего и полного очищения города от всей этой ветоши, дичи и гили, что какой-то дебил когда-то назвал “памятниками архитектуры”. И дебил, вероятно, был высокопоставленный, вероятно, какой-нибудь Ленин или типа того, раз все это говно до сих пор “охраняется государством”.
Потом стала улица Жукова.
Вот потому-то и кстати было то, что предварительно проехали мимо Ленина-семнадцать: как напоминание. Стиве сказывал один сучара антисоветский, что эта улица называется “Жукова” негласно, чуть ли за такие слова могут по головке не погладить. А попинать. По головке-то попинать, — ой, блин! Стива поежился, в жопе стало щекотно и суетливо, и он опять посмеялся. Каков каламбурчик! Так вот, говорил ему этот подонок, что, когда пятикратно обосранный во всех шести измерениях Георгий Константинович Жуков командовал нашим семижды обоссанным военным округом, он постоянно ездил по городу на коне и всех попадающихся ему на глаза офицеров до генерал-майоров включительно непременно останавливал и подолгу тренировал. До семи раз требовал правильно отдать ему честь, то есть вернуться на пятьдесят шагов, за десять шагов перейти на строевой шаг и отдать честь как положено. При этом крыл бедолагу матом и иногда заставлял отжиматься, а ведь далеко не всякий генерал, да даже и полковник, способен отжаться столько раз, сколько требовалось. Все-таки после войны прошло уже достаточно времени, чтобы слегка заплыть жирком. А ротозеи из числа местных штатских стояли вокруг, и некоторые даже посмеивались не весьма недоброжелательно. Поэтому местное офицерство в массе своей Жукова побаивалось и не очень любило. И поэтому, когда Жуков при большом скоплении вышеупомянутых ротозеев сверзился с коня и расквасил свою каменную морду, многие порадовались. И с тех пор эту улицу стали негласно называть “улицей Жукова”.
Вот. А потом Стива с удивлением узнал, что название это совершенно официальное и даже прямо русским по белому написано на табличках домов. Что же касается факта падения Георгия Константиновича с коня, то он относится к категории непроверенных. Что же до неприязни к нему офицеров высшего и среднего звена, то это факт непреложный, и даже подвыпивший батюшка на эту тему что-то такое однажды бормотал.
Пока Стива так размышлял, проехали мимо краснокирпичной музыкальной школы, где готовились целые хоры мальчиков-ибунчиков на Ссаки и Пинцета. Проехали бывшую Станцию Вольных Почт, это проклятое всеми богами, включая христианского, место, подле которого неоднократно происходила со Стивой всякая херня. Не успели проехать, как снова она произошла.
Старушка, опираясь на сломанную лыжную палку, вошла в вагончик жизни, и он немедленно покатился под уклончик. Типичная русская старушка: низкорослая (потому что горбатая), пьяная, с отвислой губой, грязным мешком, в котором стучали, вероятно, детские кости, с волочащимися по грязи кальсонными тесемками и до одурения воняющая мочой, она недолго выбирала место — встала как раз напротив Стивиного сиденья.
Население стало медленно отходить с кормы вагона к его носу, зажимая собственные носы или, кто поделикатней, стараясь дышать ртом. А Стиве было по фигу. Он, конечно, приложил к носу платочек, надушенный “Флер о флером”, как обычно делает Кирюша, но настроение даже поднялось. Подумаешь, одной смердящей гражданкой больше — эти представители населения думают, что они лучше. Они, бесспорно, лучше, но не очень намного. А Стиве было по кайфу окунуться в настоящий русский дух, хотя воняло и гадостно. Не потому, что он его любил, наоборот. Но вот ведь, например, бегемот в зоопарке воняет еще хуже, а ведь ходят люди смотреть, и детей приводят, и деньги платят, а тут целые русские картинки за те же три копейки. И Стива блаженствовал. Не от запаха, а наблюдая за населением.
Как оказавшийся ближе всех к носительнице русского духа интеллигент, одетый с ног до головы рублей на сорок, вместо того чтобы врубаться в проблему “интеллигенция и народ”, стал отодвигаться. Деликатно, чтобы никто не понял, никто и не понял, но Стива-то не дурак. Стива поймал вороватый взгляд сквозь очки, широко улыбнулся интеллигенту и подмигнул. Тот спешно отвернулся. У интеллигента был длинный нос, и запах он почувствовал первым.
Бабушка же времени не теряла и стала что-то вполголоса бормотать. Стива прислушался и разобрал текст. Текст гласил: “Череп… череп… Череп, череп! Череп, череп! А башка че, не череп?!” — и Стиве очень понравился. Тут заозиралась средних лет кошелка с сумками, сидевшая через проход от Стивы, поняла, поморщилась, но осталась, потому что сидела и место оставлять было жаль. Это вот нормальная тетка, не интеллигентка. Воняет, но удобно. Две биксы, обе типичные уралки — нос кукишем, рожа намазанная восемь на семь, — почуяли. Одна, одетая рублей на триста, пихнула плечом другую, рублей на сто двадцать, и кивком указала на бабусечку. Дешевка оглянулась и брезгливо скривилась, показывая, что ей очень противна столь гадкая старуха.
Старуха это заметила и, тряся головой, внимательно уставилась на дешевку. Та смешалась и, еще раз поморщившись, отвернулась. Дорогуша сказала в пространство: “Пускают в транспорт всяких опоек!” Дешевка поддержала: “Хоть в противогазе едь!”
Стиву эти биксовы понты, конечно, смешили, потому что лично у него одни джинсы стоили триста рублей. (По рыночным, понятно, ценам: батюшка-то за них заплатил сорок два рубля, и то ворчал, что дорого, сквалыга гребаный.) Молчали бы в тряпочку.
Но бабусечка так не считала. Неожиданно резким, четким и пронзительным голосом она заблажила:
— Что не нравится? Я не нравлюсь тебе, бесстыжая?!
Девка смутилась и возмутилась одновременно, только вытаращила жирно обведенные глаза. Храбрая подружка, стоявшая несколько подальше от старухи, оказалась находчивей:
— Да, не нравитесь! Напилась — иди пешком!
— Напилась?! Я напилась?! А ты со мною пила?! А ты, сука, мне налила?!
Тут обрела дар речи и первая:
— Кто это сука?! Ты не хулигань, опойка, в милицию захотела?
Подружка подлила масла в огонь:
— В милицию? Да таким в дурдоме место!
Бабка неожиданно ловко размахнулась лыжной палкой и со страшным треском врезала ею по поручню, целясь, разумеется по башочке. Понаделали поручней, собаки.
Биксы завизжали и рванулись вперед, падая на стоящих уважаемых граждан. Пассажиры испугались. Кошелка подскочила с места и благим матом заорала:
— Бабушка, успокойтесь, они больше не будут! Успокойтесь, садитесь, пожалуйста!
Так-таки и уступила свое ненаглядное место пожилому человеку! Ай да бабусечка. Бабусечка ломаться не стала, взмахнула полами грязного плаща и, обдав пассажиров усиленной дозой вони, охотно плюхнулась на сиденье. Ноги ее не доставали до пола, она поставила их на свой зловещий мешок и, усевшись поудобнее, продолжила речь, обращенную к двум биксам:
— Они снаружи-то чистые, а внутри у них душа грязная, черная, вонючая!
Стива с сомнением посмотрел в направлении бикс: чистые снаружи? Чистый — это он, а они так себе, средние. Но девок уже не было. Вероятно, ушли в самый перед вагона, а то вообще спешно вышли. Бабка тоже заткнулась. Это Стиве показалось совсем не круто: сидит тут, воняет и молчит. Он, между прочим, деньги заплатил.
И спросил ее:
— Бабушка, а ты на фронте была?
Старушка обрадовалась и, облизнувшись, заверещала:
— Я на фронте была! Я на фронте была и указ добыла! Чтобы всех таких б…й вешать посередине ветвей!
— Это правильно, — поддержал Стива и поинтересовался: — А что, бабушка, на фронте много б…й было?
На Стиву укоризненно покосилась кошелка. Он ей улыбнулся. Старушка же, утерев заплеванный подбородок, немедленно ответила:
— Много б…й было! Мы с подружкой хорошо на войне-то воевали! Все были б…и! Снаружи-то грязные, а душа черная, вонючая! Их вешали посередине всех ветвей! Бошки им поотрубали! Башка че, не череп?! Череп! Череп-череп…
Стива отвернулся и, с рассеянной улыбкой слушая бабушкины сказки, смотрел в окно. Трамвай проезжал мимо областного военкомата, и улыбка Стивы стала более осмысленной. Даже для областного военкомата эти областные долборубы не могли подобрать нормального офиса. Это была одна из тех дореволюционных ветошей, которыми так и кишит этот дважды обосранный город. Правда, тут был и прикол: два здания на высоте второго этажа соединялись каменной галереей; Стива сразу вообразил, как по этой галерее из одного здания в другое гоняют курьеры на роликах с бумажками на подпись, и засмеялся.
А между прочим, прикольно бы и в армейку сходить. Правда, куда? Конечно, не в Афган, как он хотел еще недавно. Нет, так-то в Афгане стопудово прикольно, реально можно пострелять. Давешний дембель говорил, что там так: сидят две десантуры, дед и дух, в засаде, идет девка-аборигенка. Дед спрашивает духа: “Хочешь ее?” Если хочет — они ее моментально в горизонтальное положение, а потом пиф-паф, если не хочет — дед сразу пиф-паф. Круто? Круто-то оно круто, но вот самого убьют — и что это тогда будет? Совсем не круто. Да и нечего дурака валять, кто бы его в Афган пустил. Хотя батюшка в последнее время и говорит, что вот пойдешь, дурак, в армию, как все, — и баста! Нечего, пускай-ка, мол, послужит! Заодно и в партию там вступит, и вообще — к отслужившим уже другое отношение. Матушка только кривилась, но до возражений не снисходила — мели, дескать, Емеля. Но в Афган бы и батюшка не позволил.
А позволил бы, например, быть шофером у какой-нибудь шишки в штабе округа. А оно Стиве надо, дубов этих возить? Да еще в моторе вонючем копаться. Что батюшка там со своим водилой чуть не целуется, так это его проблемы, а Стиве эта народническая экзотика совершенно ни к чему. Можно, конечно, писарем в том же штабе, но ведь тоска зеленая. Правда, вот Стива еще слыхал, что прикольно служить в спортроте, где чуть ли не загранкомандировки. Но возможно, туда нужны результаты получше Стивиных, то есть надо будет пошевелиться, а батюшка может не захотеть шевелиться. Потому что прав поэт Некрасов — мужик что бык: втемяшится в башку какая блажь… Типа того, что Стива должен шоферить или писарить при штабе. Или вон в облвоенкомате рассекать на роликах по галерее. То есть фактически — чтобы и в армии оставаться под родительским контролем. Благодарим покорно!
Так что в последнее время Стива все чаще с тяжелым вздохом подумывал, что придется послать на все четыре стороны все свои армейские фантазии и херачить в университет. Тоска-то какая!.. Но ничего, Стивушка, не кручинься — утро вечера мудренее, а уж зато сегодня мы оттянемся!
Вонючая бабка вышла, но, к счастью, тем временем успели повздорить двое чурок, не то грузинов, не то фиг знает кто вообще. И вот как это симпатично у них получалось:
— Ты харок!
— Нэт, ты харок!
— Я — нэ харок, ты харок.
— Кто сказал, что я харок?! Вот это ты — харок!
Тут трамвай стал заворачивать, и Стива увидел на карауле у Вечного огня особо отличившихся в учебе и дисциплине дур со своими дырявыми автоматами. Стива ухмыльнулся, вспомнив, что зимой они стоят на посту в форменных ушанках, к которым приделаны белые бантики, и особенные проблемы возникают у тех несчастных лохушек, у кого есть собственные косички с бантиками, потому что приходится их прятать под шапку, чтобы снаружи были видны искусственные.
Трамвай снова повернул и проехал мимо Дворца молодежи — последнего худо-бедно приличного здания в этом дважды обосранном городе. После этого нашему путешественнику расхотелось смотреть в окно, за которым отныне и до конца путешествия наблюдалось говно чистое, полнейшая чушь, гиль, дичь и проблевотина. Нисколько не порадовала бетонная коробка клистирного завода, только подчеркивающая окружающее ублюжество.
Представленная несколькими обшарпанными зданиями сталинско-барочная ветошь сменилась уже окончательно тошнотворным убожеством грязных лачуг, над сраными крышами которых поднимался вонючий печной дым. Стива, присмотревшись, прочел название улицы — “Долорес Ибаррури” — это была в тридцатые годы такая летчица. И Стиве показалось, будто он попал в тридцатые годы. На одном из зданий было написано “Баня”, и Стива почти физически ощутил себя даже еще дальше — в двадцатых, в зощенковской мерзкой бане. Это нарастающее ощущение проваливания в трясину ужасного прошлого было отменно подпитано мемориальной доской на одной из избушек, где, оказывается, когда-то собирался местный комитет РСДРП. Вот бы батюшку со товарищи в эту избушку сейчас запихнуть! И снаружи бревном подпереть.
Трамвай тащился все дальше и дальше, и чем дальше, тем было стремнее. Особенно отвратительными показались Стиве две или три деревянные хибары, явно претендовавшие на то, чтобы казаться чем-то более благородным, чем окружающие трущобы. Эти несчастные ублюдки были оснащены всяческими архитектурными излишествами типа прихотливо кованных решеток, конечно, насквозь ржавых, и даже украшены массивными шпилями башенок, напоминавших немецкие каски кайзеровских времен. А то и русские — николаевских времен. Стива, Стива, куда тебя занесло, это ж сороковые годы девятнадцатого века!
Но и это было еще не все — справа по борту открылась панорама развалин доисторического Верх-Исетского завода, как говорят, до сих пор функционирующего. К счастью, поездка здесь и завершалась — это был край Ойкумены, так называемое “Кольцо Виза”, где и должны были поджидать Стиву недалекие товарищи.
Они, поганцы несчастные, так и делали. Среди стоявших на приколе трамваев то и дело озабоченно поглядывал на часы Казей и столбом стоял Киря. Стива увидел обоих еще издали. Какие же они долбо…бы! Особенно который другой. Стиве стало даже еще смешнее, чем во время поездки, захотелось бросить в них чем-нибудь. Но не аппаратом же. Жалко, во-первых, а во-вторых, и не дошвырнуть — десять кило.
Это было последнее чудо отечественной радиоэлектроники — телемагнитола “Амфитон-301”. Телемагнитола, с ума сойти можно! Это вам не туристы с гитарой и котелком. Это был туризм в стиле “гран-туризмо” (“большой туризм” по-итальянски), совершенно в американском стиле. Это было так предельно, что Стиву не смутили лишних десять кило багажа. И еще не забываем про добрый десяток кассет с наикрутейшими записями. Были там “Убийцы” “Айрон Мэйден” и “Убийцы” “Кисс”, “Живое зло” “Блэк Саббат” и “Дорога в ад” “Ай Си /Ди Си”, “Триллер” Майкла Джексона и “Убей их всех” “Металлики”. Ну и про этих пионеров он не забыл — был и “Примус”, и “Воскресение”, и последний “Динамик”, и Стива даже не поленился самолично записать песни в исполнении ансамбля песни и пляски Советской Армии имени Александрова. Это они с Кирей напьются и заставят слушать Корчагина.
Потому-то ему и стало смешно (и отчасти досадно, потому что как ни крути, а это его типа дружбаны), когда он издали увидел обоих. Босяков. Даже трудно сказать, кто из них был смешнее, и когда он подумал о том, как будет выглядеть на их фоне, досада уступила место печальному самодовольству.
Олег был одет как Олег Кашин. На нем ладно сидела брезентовая штормовка (и большое ему сверхчеловеческое спасибо, что без комсомольского значка), вязаная шапочка, лыжные штаны с начесом и кирзовые сапоги. И Стива готов был побиться об заклад, что под сапогами — идеально чистые фланелевые портянки. И не просто был готов, а уже и решил про себя, что непременно поспорит об этом с Кирюшей и выиграет. Не меньше трешки. А лучше пятак или даже червонец, потому что Кирюше-то не один ли хер. За спиной Олега был плотно набитый рюкзак на хорошо подогнанных лямках. Жаль, что под рюкзаком не болтался ни чайник, ни котелок.
Кирюха был одет так, чтобы и незнакомому ежу сразу было понятно, что навстречу ему движется Кирюша Владимирович Энский-Попендикулярный собственной персоной. Длинное клетчатое пальто на нем было распахнуто, чтобы всем был виден шейный платок (ничего, что окружающие сроду не видали шейных платков и думают, что чувак утеплился женской косынкой), под платком обнаруживался новозеландский свитер грубой вязки. Потертая фирменная джинса была заправлена в ослепительно блистающие резиновые сапоги, от которых на версту разило совком, хотя они были импортные. Все это замечательно увенчивалось спущенным на ухо огромным светло-серым беретом с мышиным хвостиком посредине. В углу рта дымилась сигара, а из кармана пальто уже не столько забавно, сколько довольно вызывающе высовывалось горлышко винной бутылки. “Ага, значит, у нас почти три пузыря водки и как минимум бутылка вина. Совсем неплохо”, — отметил Стива. Кирюшин багаж состоял из новенького финского “дипломата” и совершенно уже карикатурной “авоськи”, в которой просвечивал огромный газетный сверток. Главный же прикол состоял в том, что хотя это и совершенно невероятно и смеха достойно, но Стива точно знал, что и позорная эта “авоська” — западногерманского производства. В этом Кирюша Владимирович Энский-Попендикулярный был весь. Что называется, в собственном говне. Не было в Советском Союзе второго такого человека, который, будучи одет тысяч на шесть, умудрялся выглядеть так, как будто собирал свой гардероб на всех городских помойках.
Кроме того, на плече этого хероманта висел фотоаппарат в кофре. Тоже мне, иностранный корреспондент!
Так что можно сказать, что оба они одеты были по-своему не менее стильно, чем сам Стива. Правда, совсем в другую сторону стильно. На их фоне он смотрелся блестяще. Единственно, что ради этого пришлось поехать без резиновых сапог. Сапоги-то были, но обычные, черные, не “Адидас”, а это в Стивином положении совершенно не канало ни в зду, ни в Красну Армию. Стива выплюнул жвачку, которая уже потеряла вкус, и достал из кармана новую. Конечно, настоящий “Дональд”, не какую-нибудь там прибалтийскую. Да как зажевал.
Глава третья
Кольцо
Давно било пять пополудни, расплавились перепелиными желтками фонари, и темнота, уже не брезжущая отблеском зари, а отцвечивающая синеватыми прорехами сумеречностей, сгущалась и ощущалась кожей как спелая тень бархатного звукослужения. За ширмами домов металлизировался и вот теперь некоей украдкой, крадучись, подкрадывался к сердцу голого города, горлу его, дьявольски прекрасный, хладный, мозглый — туман.
Прохожие стали прорисованнее, их изменчивость — синематографичнее, авто сверкали хромом и сияли никелем. И не они одни теряли видовременную и рациональную принадлежность, о нет! А бар?! Не бар, а “Бар”, он днем над заведеньицем-с непритязательным-с… Столовкой вообще-то… Расцвечен нервной искрой брусничной, втуне обволакиваемый инфернальностью грозовых глухонемых демонов-разрядов, огнями Святого Эльма, фреоны его, воистину лунея, обретались первозданностью таинства и Соблазна!
А вот уже и хорошо пошло. Выпимши-то.
Да, давно било. В четверть шестого пополудни вагон отправляется, а спутников нет. Адмиральский час пришлось встречать одному. Вообще-то принято пить водку, но на нее у Кирюши идиосинкразия. А вот коньячку — за милую душу. И Кирилл, вонзив в себя рюмку (приблизительно) коньяку из фляжечки, закурил крепкую душистую гаванскую сигару. Голова приятно закружилась.
Кирилл бледнеет, навьем неясытным завораживаемый, и стремленьем каждого шага наставляется Кем-то на него вокзал, железотуманного мяса Ваал. Воксал. О, Они! Вами провокация жизни Города, этого эстетно утонченного мага Зачарованного Грота Вавилонского днем в серой парчовой накидке, но ночью изощренностью туалетов благоуханного вечернего изыска, остро ранящего драгоценными тирсами и кинжалами, яхонтами, изумрудами шампанского автомобилевых адьютантесс, извращенно опоцелуемого жасминно-орхидейного эксцесса.
Вот стоит как столб и, аккордно завораживаемый, бледнеет Кирилл, заманиваемый покорной жертвой во врата воксала.
Вот так. Ну, как?
Думал себе так один из героев вашей совести. Что это очень хорошо написано. Ну что поделаешь — такое было его воспитание. Мамочка его воспитывала в своей неполной семье. А мамочка — человек занятой. Хотя и заботливый, и любящий, но очень занятой. И даже можно бы поменьше заботливости. А то вот и сегодня утром. Да нет, ничего особенного, но, конечно, мамочка сомневалась. Само по себе пустяк, сегодня это оскорбляло дух всего настроения. Мамочка боялась:
что он непременно простынет;
что их изобьют хулиганы;
что они напьются, и тогда вообще может произойти черт знает что.
Первое опасение было просто презренной прозой, второе — уже обидным пренебрежением, третье вообще больным вопросом. Не суть важно, пить или не пить, Кирилл вообще предпочитал другие, более изысканные способы расширения сознания.
Как-то: эфир. Томные эротоманы, нюхающие эфир. Это было гениальное предсказание Алексеем Толстым его, Кирюши, главных качеств. Не о томности, впрочем, и эротомании сейчас речь, но об эфире. Он, эфир то есть, и есть тот Мировой Эфир, само существование которого современные ученые самонадеянно отрицают. Это наверняка потому, что сами не нюхивали, а если бы понюхали, то сразу бы признали обратно!
Высыпали однажды у Кирюши на рожице прыщики. Угри юношеские, плавно перетекающие в фурункулы. Немного, впрочем: то на губе, то снова на губе, то вот на подбородке. Другой бы и ухом не повел. Но не таков Кирюша. Он юноша в общем симпатичный и сам о себе это знает. Конечно, не мешало ему быть и еще красивее, но это уж как бог дал. Однако прыщи он ни в коем случае не намерен был терпеть. Пожаловался мамочке, и та повела его в косметический кабинет. (Косметический, вслушайтесь! Уже здесь чуткое ухо улавливает веяние Космоса!) Косметичка, то есть косметологичка, на него глянула и, недолго думая, выписала лечение. Оно состояло из двух склянок, содержимым каковых Кирилл должен был утром и вечером протирать вышеупомянутую рожицу. Одно из них было непонятно что, другое же — непонятно что на эфире. Кирюша был в курсе, что раньше перед операциями усыпляли пациентов эфиром, и попробовал. И не пожалел — столь дивные звуки донеслись до него из неизведанных глубин собственного мозга, и столь глубокие истины открылись этими звуками!
Причем он, впервые в жизни эту музыку услышав, сразу же вспомнил, что слышал ее многократно, пожалуй, чаще любой музыки на свете. Или дольше. Наверное, подумал он, эти звуки слышала его душа до рождения, в вечности пренатального существования. А может быть, таков был звук тока крови в материнской утробе. После этого Кирюша наконец-то понял, что имел в виду Вячеслав Иванов, когда писал о символизме как о пробуждении ощущений непередаваемых, похожих порой на изначальное воспоминание, порой на далекое, смутное предчувствие, порой на трепет чьего-то знакомого и желанного приближения, переживаемых как непонятное расширение нашего личного состава и эмпирически-ограниченного самосознания.
То была воистину музыка Мирового Эфира, и в ней открывалась Мировая же истина. Это был величайший синтез искусства и познания. Кирюше это дело понравилось. Он стал совмещать его с принятием ванны. Подолгу сидел в горячей ванне и расширял сознание до пределов Вселенной.
Так что, по гамбургскому счету, ему было плевать на пьянку — это ведь лишь так, слабое подобие настоящего восхитительного дурмана. Но и тем не менее! Возможность хрестоматийного маминого запрета прямо-таки отравляла всю радость Кирилловой жизни и ставила под угрозу самый ея смысл. Зачем все, если вот так просто-напросто — мамочка не велела? Нет, на это он пойтить не мог! Можно было закатить истерику, но не очень хотелось. Не то чтобы Кирилл не любил истерик. О, он их очень любил! Тот, кто испытал, что такое настоящая истерика, не может ее не любить. (Естественно, имеется в виду не чья-то чужая, чего вы стали пассивной жертвой или свидетелем, а именно собственная активная истерика, которую вы устраиваете жертвам и свидетелям.)
Это — внезапно подкатывающее, радостно знакомое, легкое, нет, невесомое дыхание, как будто уже не дышишь ты, а сам воздух толчками наполняет — и даже нет, не легкие! — а каждую клеточку крови, каждый нейрон, каждый атом твоей плоти, просветляя ее, пронизывая неземными лучами.
Это — крик, смех и отчаянье одновременно, полное напряжение всех чувств, открытие всех тайных и явных клапанов души и тела (да вот, кстати, из-за явных клапанов тела и не очень хотелось), испытывание одновременно и мгновенно всех доступных тебе в обычном состоянии эмоций и даже некоторых недоступных.
Это — слезы вселенной в лопатках, точка наивысшего экстатического озарения свыше, ослепительный пик, на котором уже чувствуешь, чувствуешь свое сверхчеловеческое. Такое состояние длится два или три мгновения, ради которых стоило влачить всю предыдущую жизнь. Только два или три, потому что четвертого мгновения уже нельзя пережить, не умерев или не изменившись физически.
Ну и, наконец, исход истерики — прекраснейший катарсис, прекрасный массаж души. Ради него одного только стоит устраивать истерики ежедневно. Лучше всего по утрам. Это куда лучше утренней зарядки — и несравненно приятнее, а уж тонизирующий эффект истерики с таковым же от гимнастики совершенно несопоставим. Это очищение, это огнь сожигающий, из которого выходишь обновленным.
Однако и устаешь от истерики сильно, и после бывает немного стыдно. Стыд, конечно, глаза не выест, но все равно как-то неудобняк. В зеркало смотреться неприятно. Руки там потрясываются. Но главное — хлопотно все это.
В общем, устраивать истерику не хотелось. В том более точном смысле, что неохота было выкладываться на полную катушку. Но вот опять, как это обычно и бывает, вступились за Кирилла курирующие его силы небесные. Проблема разрешилась сама собою. И разрешилась проблема чрезвычайно просто, хотя еще тем обиднее. Мамочка узнала, что в поход идет Кошевой, и на все стала согласная. Кажется, скажи Кирилл, что этот Володя Дубинин рекомендует наркомовские сто грамм, — и мамочка достанет из сумочки сотку (рублей) или, того лучше, выдаст из бара последние три бутылки “Хенесси”, по бутылке на рыло. (Но, кстати, шутки шутками, а фляжечку-то себе он не забыл наполнить.) Вот любопытно, что в каждой школе есть свой Валек Котик, и празднично знать, что всегда только один. Это даже подозрительно. И Кирюша фантазировал, что это все не просто так… но только не сейчас. Сейчас он еще помнил про не пить (в смысле — сырой воды), не мочить ноги и вернуться завтра не позднее четырех часов, а в остальном…
Наступал необыкновенно теплый для этого времени года вечер. К тротуару подъехало такси… Ну нет, не так — к тротуару причалил лимузин. Из него вышел человек в коже и замше. Он выглядел знакомо и в чем-то даже знаково, и Кирилл долго следил за широкоплечей фигурой и вспоминал. Кажется, он видел его когда-то во сне. Светофор переключился на красное, и неопознанный знакомец ушел от преследования. И Кирилл вздрогнул. На него накатывало странное, но хорошо ему знакомое состояние, и он не удивился.
Потому что, напоминаем еще раз, такое было его воспитание. Мамочка трудилась в одном (и единственном в своем роде на весь город) магазине. Очень смешно, да? А ни мамочке, ни Кирюше это не было достаточно очень смешно. Обоим было как бы неловко.
Потому что, хотя мамочка там, сверх скромной зарплаты, имела и совсем неплохие денежки, числом мы не будем, потому что это, как говорят на гнилом Западе, коммерческая тайна, но ведь всего лишь торговая работница. Не кинозвезда, увы, а ведь так хотелось! У нее и внешность была, как у кинозвезды, одевалась, пожалуй, и получше, но вот — всю жизнь на скучном пыльном складе.
Нет слов, торговля и вся такая прочая сфера обжуливания — это очень выгодно и даже престижно. Но не повернется язык сказать — очень престижно. То есть даже очень престижно, но все-таки не совсем по-настоящему престижно. Завсклад, товаровед, директор магазина — уважаемые люди. Нужные. Но.
Но не космонавты. Не дипломаты. Не академики. Не члены правительства. И уж совсем не солисты Большого театра, никак не кинозвезды, никоим местом не лауреаты Нобелевской премии. А ведь могли бы!
Да, дом плыл непонятно куда полной чашей. Да, денег было некуда девать. Но вот то и беда, что непонятно куда и что некуда девать. Ну, квартира кооперативная, гараж, дача. Что еще? Да ничего больше. Практический потолок. Статический и динамический.
Ну да, обстановка не то беда, что богатая, а очень культурная. Хотя и богатая, очень богатая! Достаточно сказать, что куда богаче, чем у Стивиных родителей. Дорогая мебель, ковры, хрусталь и бытовая техника. Но всего три комнаты, и второй комплект всего этого уже не вместить.
Ну машина. Ну да, без очереди, на черном рынке. Ну да, это достаточно очень дорого, если “Волга”. Но никак не дороже денег, да и к тому же “Волгу” знающие люди мамочке отсоветовали, сказав, что “Волга” очень хороша в комплекте с персональным шофером тире механиком, а поскольку таковой мамочке не светил, то ей лучше взять обычную “Ладу”, “семерочку”, например, и не выпендриваться. И кстати: вот именно не выпендриваться. Потому что когда человек с зарплатой сто восемьдесят рублей ездит на “Волге”, то это именно выпендреж, и достаточно неумный. Так она и сделала. “Семерочку”. А нужна она ей?
Да, мамочка сама водила “семерку”, и всем казалось, что это круто, только не мамочке. Ей хотелось бы водить что-нибудь не просто собранное в СССР по итальянской лицензии, а истинно итальянское, притом алое, стремительное и непременно двухместный кабриолет. Их с Кириллом как раз двое, а еще лучше завести шикарного любовника. Причем желательно, чтобы это авто было (была, был?) “Альфа-ромео”. Даже можно сказать еще точнее — “Альфа-ромео-спайдер”. Почему?
Ну просто она когда-то читала какой-то рассказ из жизни королевской семьи. И там король с королевой свою принцессу всячески притесняли докучным этикетом: запрещали ей класть локти на стол, бегать босиком по дворцовой лужайке и ходить с подружками на танцы. Принцесса сказала однажды: “Я хочу красную открытую машинку, “Альфа-ромео”. Это-то хоть мне можно?!” И чопорные родители разрешили, и так мамочка убедилась, что автомобили марки “Альфа-ромео” рекомендованы даже для августейших семейств.
Штудируя, как и всякий автолюбитель, журнал “За рулем”, она с большим интересом просматривала рубрику “В мире моторов”, посвященную зарубежному автомобилестроению, и рассматривала помещенные там фотографии. “Альфа-ромео” там время от времени тоже попадались, все они, увы, были закрытыми. Но мамочка не теряла надежды, и однажды ее упорство было вознаграждено: в одном из журналов она увидела “Альфа-ромео-спайдер”. Это был автомобиль ее мечты: двухместный алый кабриолет. И мамочка страстно захотела его поиметь. И в этом случае она не побоялась бы никакого выпендрежа. Пусть! Раз в жизни прокатиться так с ветерком. До прокуратуры — так до прокуратуры! Однова живем!
Теоретически это было вполне возможно. Достаточно, чтобы кто-нибудь поехал в Италию, купил эту тачку, привез обратно и продал мамочке. Вопрос — кто? Ну, например, Инна. Валеркина старшая сестренка. Она играла в филармонии и за границу уже выезжала, правда, пока не в Италию. Ах, мечты, мечты!..
Ну на что еще тратить? На одежду? Да, конечно, по воскресеньям ездили на базар, покупали. Джинсы, фирменные. Двенадцать пар у того же Кирюши — очень недешево обошлись, но ведь двенадцать пар джинсов — это только кажется, что фигня, а на самом деле это очень много. В том смысле, что попробуй-ка износи! Дубленку или шубу теоретически можно хоть каждый день надевать новую, а вот практически попробуй развесить все это по собственным шкафам — и убедишься, что и пять-то штук девать некуда. Потому что ведь существуют еще и пальто, и полупальто, и куртки из разных материалов и стран, и плащи, и черт знает чего только не существует на белом свете! А вот еще недавно “аляски” появились.
Продукты на рынке тоже не слишком дороги (по сравнению с магазином, конечно, дороги, а так-то не слишком), но желудок один, да и тот — свой он, не казенный. Не сказать, что идеально здоровый. Цельного поросенка с хреном и горчицею нипочем не осилить, да и за фигурой следить надо. Икра черная, красная и даже баклажанная весьма солона: съешь ложек пять — еще ничего, а съешь двадцать — замучаешься потом пить, и наутро опухшая, как после пьянки.
Если же, например, бухать, если же, например, коньяк по двадцати пяти рублей бутылка? Да, бывают такие коньяки. И можно ежедневно выпивать по бутылке, хотя и это уже алкоголизм. А если по две — то это уже не просто нормальный такой алкоголизм, а форменный запой, тогда уже ничем другим заниматься будет невозможно. И как же опять же желудок и ему подобный цирроз печени?
Одно время мамочка пристрастилась проводить выходные в Крыму. В пятницу вечером летела туда, а в понедельник утром — оттуда, прямо с самолета на работу. Но эта суета надоела быстрее, чем даже ожидалось.
Одним словом, верно (хотя только отчасти) говорил про СССР гражданин Корейко — проклятая страна, в которой миллионер не может пригласить свою девушку в кино. Ну, девушку-то в кино, пожалуй, может. Но миллионеру еще хуже — он всегда на виду. Много ли их, миллионеров? Стива утверждает, что официально в городе их двое. Один из них то ли рабочий, а то ли инженер на “Уралмаше”, но факт, что изобретатель, а за патент ведь деньги платят. Так он стал миллионером. И второй тоже как-то стал. Так говорит Стива, а он, конечно, откуда-то эту информацию почерпнул, потому что не такое у Стивы воспитание, чтобы фантазировать. И эти двое точно на виду у соответствующих органов. И девушку в кино миллионер может пригласить. Если не женат. А если женат, то, пожалуй, и не может. Мало ли, может быть, органы мгновенно жене доложат.
Мамочка, слава богу, не миллионерша. Поэтому за ней (хочется верить) никто не следит.
И вот, удовлетворив материальные потребности, мамочка приступила к удовлетворению духовных, что оказалось гораздо дороже.
Дома появились иконы, дореволюционные книги, возникли картины и хрусталь не просто чешский, а чешский художественный, а то и так называемый невский, поменялись ковры — такие ковры, какие мамочка в больших количествах доставала хорошим знакомым, поменялись на такие, которые доставали ей в единичных экземплярах знакомые нехорошие, хотя тоже полезные (хотя случись чего — в перспективе и вредные). Мебель импортная постепенно стала уступать место отечественной. Смешно, правда? У женщины, которая снабжает импортными гарнитурами городских снобов, — отечественная мебель! Да, но не новодел, мебель производства Российской империи. Гамбсовские стулья из дворца. Гобелен “Пастушка” по мотивам одноименного полотна художника Лаушкина. А что касается самого полотна — так вот и оно, на противоположной стене висит, дырку на моющихся обоях закрывает. Гарнитур генеральши Поповой. Конторка, стоя за которой, — кто знает? — быть может, когда-то писал сам Гоголь, а вот теперь — Кирюша. Стоит и пишет.
Кирюша тоже постепенно проникся. Отчасти, может быть, потому, что достали эти заокеанские клеветники, потому что в настоящей России жизнь все равно была лучше, чем в современной Америке, а на эту долбаную современную Америку весь Советский Союз только и молится втихушку. И проникся, и стал действительно писать за конторкой. Полюбил все отечественное, за исключением только бытовой техники. Даже шмотки хотя и донашивал фирменные, но уже пальто имел отечественного пошива, и два костюма тоже. Потому что это как-то несравненно культурнее — портной, примерки, все дела.
И образ жизни он стал вести хотя и не социалистический (тьфу, сгинь, рассыпься!), но и никак не американский. Когда мамочки не было дома (а ее почти никогда и не было) и позволяла школа (это реже), старался просыпаться попозже. Лежа, непременно набрасывал немного сонною рукой что-нибудь в свою Поэтическую Тетрадь. Затем заваривал шоколад и, пия оный, знакомился с литературными новинками. На столике его лежали зачитанные до неприличия “Соблазн” и “Безотчетное” Вознесенского (и именно ему он был обязан идеей одной своей гениальной поэмы). Лежал “Буранный полустанок” Айтматова, который он непременно собирался прочесть в ближайшем будущем. Лежал “Жук в муравейнике” Стругацких, который он намерен был читать сразу после “Буранного полустанка”. Лежал и политический роман писателя Чаковского “Победа”, который он и в страшном сне не собирался читать, но все-таки держал на столике в качестве литературной новинки.
Затем Кирюша вставал и (хотя и не без некоторого содрогания) выпивал рюмку водки, закусывая моченым яблочком. Затем… Затем делал маникюр, одевался и непременно на таксомоторе ехал завтракать в заведение.
К чему многоточие после первого “затем”? Ну… А вот все обязательно нужно знать? Ну знайте, Кирюша ведь ничего не скрывает. Всякая подробность истории Кирюшиной жизни драгоценна для потомства. Нате!
Где-то он вычитал, что какой-то (но несомненно благороднейший) герой какого-то русского романа или, кажется, поэмы непременно каждое утро то ли обтирался губкой с уксусом, то ли водой с одеколоном. Круто? То есть это гораздо круче и благороднее, чем какой-нибудь там утренний горячий душ, коим увлекался, в частности, Стива. Кирюша же, естественно, ровно на три головы ставил себя выше Стивы, и поэтому принимать ежеутренне душ для него было неплохо, но как бы и недостаточно круто. И вдруг, представьте себе, он где-то такую фигню вычитывает! А все
потому, что курируют-таки Кирю силы небесные, если не сказать — небесныя!
Вот он и попробовал. Но ему это не очень понравилось. То есть очень понравилось, но быстро надоело. И поэтому теперь он затем делал маникюр, одевался и непременно на таксомоторе ехал завтракать в заведение.
Например, в “Пингвин”. Мороженого там отведывал с различными сиропами и кофе-гляссе. Иногда в “Цыплята табака”. Съедал-таки Кир цыпленка табака! Пятнадцать рублей, да уж; но искусство, которое наступало затем, требовало жертв. Наступало оно затем, и вот уже он неспешно гуляет по набережной или в парке, совершенствуя плоды любимых дум. С удовольствием посещал оперный театр, тпр-р-р. Зарапортовался! Академический театр оперы и балета, то наслаждаясь золотом его убранства, то заглядываясь на ножки хорошеньких балерин, хотя их трудно было разглядеть в то, что тут принято называть биноклями, зато сам прибор стильный, резной, хотя, конечно, не кость, совдейский пластик, но тьмы низких истин нам дороже нас возвышающая ложь.
Ночами он писал. То есть во всем вел себя как Пушкин. Ну и не только Пушкин. Писал вот, стоя за конторкой, как Гоголь. Но тоже не совсем. Потому что во время письма непременно пил крепчайший горький чай, притом холодный — как Леонид Андреев. Пил терпкое и таинственное вино, как Блок, благо мамочкин бар позволял. Пил коньяк, как Аполлон Григорьев, и именно у него позаимствовал чрезвычайно понравившуюся ему фразу “вонзить в себя рюмку коньяку”. Под хорошую закуску пивал и водку, как Куприн. В общем, вел себя, как отъявленный Тютчев и поэты его узкого круга. В чем только ему удавалось, в том и вел.
Удавалось же, к сожалению, далеко не во всем. Не удавалось, например, знакомиться с незнакомками и возить их в нумера, потому что никаких нумеров-то и не было. Это чрезвычайно его огорчало и, уж конечно, не прибавляло любви к Совдепии. Потому что чертова эта Совдепия заняла всю территорию его любимой России и все испоганила.
Не стало нумеров, да и незнакомок-то нормальных не стало. Были какие-то женщины, даже, говорят, проститутки, но даже и проститутки в Совдепии какие-то ненастоящие. Нет чтобы медленно пройдя меж пьяными, сесть у окна. И чтобы в кольцах узкая рука, и шляпа с траурными перьями. И вуалетка. А Кирюша бы поглядел на нее и послал ей черную розу в бокале золотого, как солнце, аи. И при этом должна играть какая-нибудь там румынская скрипка. А что в Совдепии? Рестораны зовут кабаками. Это положительно оскорбляло Кирилла Владимировича. Кабаки — это у застав, для простонародья, а ресторан — он от французского слова произошедши и предназначен для чистой публики. И в настоящей России в ресторане действительно была бы чистая публика, а не хачики, армяшки и жиды, как в этой стране. И играла бы румынская скрипка, а не эти ублюдочные мелодии и ритмы зарубежной эстрады в исполнении доморощенных вокально-инструментальных лабухов, фу.
Итак, скрипка бы продолжала играть, а незнакомку бы он увлек и все такое. Повез бы ее в нумера на лихаче. Можно и на таксомоторе, но только не на совдейском. Чтобы шоффэр был одет во все кожаное, в очках, в крагах и вел себя корректно, а совдейские таксисты — это возомнившие о себе хамы и быдлы.
Что же касается собственно кабаков, то не факт, что Кирюша не посещал бы иногда и кабаков. Но он бы в этих случаях отдавал себе отчет в том, что посещает именно кабак, сознательно посещает. Изредка, для разнообразия. В ненастные ночи его изредка можно было бы видеть в самых грязных городских притонах, но уж тамошних ужасных проституток он бы не снимал. Максимум, что читал им стихи и жарил с бандитами спирт.
Далее. Можно пить, как Пушкин, шампанское (но, конечно, “Советское”, то есть не совсем как Пушкин, но ладно). Водку, коньяк и вино, как все они там. Но вот если бы Кирюша захотел, как А.К. Толстой или
В.Я. Брюсов, ампулку морфия (а Кирюша непременно бы захотел), то был бы полнейший облом (и облом был). Ну хорошо, предположим, морфий — это крайности. Но — черт в склянке! Кокаин, черт в склянке! Это-то, надеемся, нам можно?! Черта с два! Нельзя в поганой Совдепии юному литератору кокаина, не положено.
Ничего вообще нельзя, вообще ничего не положено. Черт с ним, с кокаином. С шампанским черт с ним. Молока. Молока кружку можно? Обычного парного молока можно кружку? Нельзя. Ни за какие деньги! В магазинах иногда продают молоко, но оно порошковое, и пить его невозможно ввиду блевотогенного его вкуса. Мамочка ездила на рынок, там молоко было еще туда-сюда. Но парным-то оно всяко никогда не было.
То есть посмотрите сквозь пальцы: кружка парного молока. Вещь, в России доступная всякому. Последнему деревенскому слюнявому дурачку-подпаску доступная, в Совдепии эта вещь не доступна обеспеченному (да что там обеспеченному, прямо скажем — так или иначе состоятельному) молодому человеку. Дожили, срань же ты господня!
Если жить в деревне — тогда, по правде говоря, и в Совдепии доступная вещь. Но как же можно жить в деревне? Школа в городе. (Школа, кстати! Кирилл готов был скрежетать зубами; вероятно, его донимали глисты. Этот полнейший придурок Стива учился в хорошей школе, а Кирюша был вынужден в какой ни попадя по месту жительства. Вот если бы дело было в нормальной стране, где обучение платное, Кирюша бы тоже учился в нормальной школе. А в этой стране вот так.) Мамочка тоже в городе работает. Она не могла бы работать в деревне. И даже в каком-нибудь там заштатном или даже уездном городишке, где обыватели держат коров для парного молока, не могла бы. (Кирюша принципиально игнорировал выражения “областной”, “районный”, даже мысленно их никогда не произносил.) То есть мамочка не могла бы работать в настоящем своем качестве. Потому что чудо, что и в губернском-то их городе есть такой магазин. Такие магазины больше в столице.
И что будем делать с недоступным нам парным молоком? Мамочка теоретически хотела бы купить домик в деревне. Но только теоретически. Потому что зачем? В отпуске ей не до деревни, отпуска она проводит на морях. А вот Кирюша вполне мог бы проводить каникулы в каком-нибудь Простоквашино или Болдино. И с удовольствием бы проводил, и захватывал бы еще сентябрь и октябрь. Но нужна какая-нибудь прислуга, хотя бы старенькая няня, а ее не было. И опять же, кто бы разрешил Кириллу пропускать первую четверть учебного года?
А он бы проводил с нашим удовольствием. Поутру вместо водки выпивал бы большую кружку парного молока и, прихватив дворовую девку, чтобы несла полотенце и халат, шел купаться на речку, где устроена для него дощатая купальня. (А также чтобы терла спинку. Хотя нет, спинку — это в бане.) Потом завтракал и совершал конную прогулку. Потом бы подавали обед, после которого принято приятно, хе-хе-с, побывать в обществе господ Полежаева и Храповицкого. Пробудившись, Кирилл Владимирович вонзает в себя рюмку аперитива и, в ожидании полдника, в одиночестве небрежно музицирует, выказывая, впрочем, незаурядное дарование. Закусив, он идет гулять на луг, полюбоваться на гребущих сено милых поселянок, баб и девок. Все они в праздничной одежде, шеи голые, ноги босые, локти наруже, платье, заткнутое спереди за пояс, рубахи белые, взоры веселые, здоровье, на щеках начертанное. Приятности, загрубевшие хотя от зноя и холода, но прелестны без покрова хитрости…
Да-с, полюбоваться. А если повезет, то и впендерить. Под сенью струй, на лоне прелестной натуры. Или вот можно устроить в парке ротонды. Одну назвать Беседкой Муз и отдаваться в ней созерцанию красот, чтению или сочинительству. Другую именовать Зачарованным Гротом и в ней предаваться любовным утехам с пригожими поселянками. Потом подавали бы ужин со свечами. На ужине присутствовал бы кто-нибудь — Стива там или хоть этот Павка Матросов. Стива бы с особым цинизмом рассказывал про свои амурные победы, а Павка Матросов выражал гражданскую скорбь по поводу угнетенных крестьян и призывал к либеральным реформам. Кирюша бы со Стивой за такие слова изрядно испинали смутьяна ногами и, заперев в чулан, нажрались и послали опять за девками. И на другой день все сначала. Да, это была бы жизнь!
Но ведь в деревне тоже все не так, как рисуется в мечтах. Кирилл, правда, никогда не выезжал за пределы квадрата, ограниченного улицами Восточной, Челюскинцев, Московской и Щорса, но телевизор-то он смотрел и видел, что в совдейской деревне все ненастоящее. Там в домах стоят телевизоры и холодильники. Там ездят трактора и грузовики, а также мотоциклы. Поселяне называются колхозниками. Они срывают с мотоциклов опрятные заводские коляски. Приделывают вместо них какую-то дрянь типа железной телеги об одном колесе, кустарным образом сваренную за бутылку. Эти так называемые колхозники на этих своих так называемых мотоциклах вместо телег ездят на покос! Такая деревня нам не нужна.
Кирилл смотрел по телевизору и документальные выпуски новостей, и художественное кино. Нормальная деревня, судя по телевизору, умерла давным-давно. Лет сто тому назад. Потому что все, что было в двадцатом веке, уже не было нормальной деревней. Потому что, судя по таким величественным киносагам, как “Тени исчезают в полдень”, “Вечный зов” и “Сибириада”, уже в начале века некогда мирные поселяне только и думали, что о революции. Потом они под руководством партии большевиков ее свершили, потом защищали ее завоевания, потом создавали колхозы, потом воевали с фашистами и так далее. В результате никакой деревни не осталось, доказательством чему служат также пустые прилавки магазинов.
В то же время полные прилавки колхозного рынка свидетельствуют, что производство продуктов питания все-таки возможно. И если бы не совдейские порядки, то все было бы в порядке. Если бы цены на продукты поднять — да не вдвое, а для начала раз в десять! Если бы мясо стоило не два-три, а рублей бы по тридцать за килограмм, то его бы хватало на всех платежеспособных членов общества. Потому что тогда чернь ела бы, как ей и положено, хлеб с квасом, а мяса бы хватило на всех порядочных людей. И черной икры бы хватило на всех, если бы стоила она по-нормальному. Эх, да вообще поднять бы все цены раз в десять–двадцать! Тогда бы все эти совдейские уроды поняли, что Кирюша им всем не чета!
То же с одеждой. Кирюша видел по телевизору, как одеты колхозники. Одеты они, конечно, ужасно, но все равно как-то не по-настоящему. Они должны носить не телогрейки и резиновые сапоги, а зипуны и лапти. Штаны они должны носить домотканые, и рубахи тоже. Баб и девок все сказанное тем более касается, ибо Кирюша похотлив. Домотканые рубахи и аналогичные юбки, а под юбками чтобы ничего способного помешать. Кирюше в случае чего.
Как этого добиться? Да очень легко! Надо только, чтобы у них денег не было — тогда, небось, и диву дашься: откуда только они повыкопают прялки и примитивные ткацкие станки! Не платить, например, им вовсе зарплату. Ну то есть совсем не платить! А за работу расплачиваться, например, частью урожая. Чтобы они, конечно, ни в коем случае не голодали, но чтобы никаких таких покупок! А также можно им выдавать соль и сахар, чтобы солили соленья и варили варенья для, например, Кирюши и его друзей. Ну и сами, что останется, пусть тоже едят. А то они, извините за грубое выражение, поофигевали, хамы!
И ведь далеко не только колхозники и совхозники! А то, что вокруг него, в городе, кипит — это жизнь? Вот этот вот так называемый окружающий его прекрасный пол, это что, благородные девицы, дамы, не говоря уже о Рекамье?
Не касаясь ног: Кирюша, как и любой из нас, ежедневно видит множество босоруких сверстниц, но никто еще, кажется, прежде Кирюши не дал этому внимания. Вот они, совдейские нравы! Ведь раньше приличные женщины всегда носили перчатки, и только простолюдинки сверкали голыми ладошками. А что сейчас творится? Порой даже зимой, а уж летом все женщины поголовно ходили с голыми руками. Но, с другой стороны, это ему даже нравилось. Как-то так понималось, что все эти навозные девки и бабы совершенные плебейки. И потому не смеют ему не дать, и даже обязаны делать это с благоговением. Но почему-то не давали. Почему? Распустились после революции, вот почему! Всякая кухарка, понимаешь, лезет управлять государством, вместо того чтобы заниматься своими прямыми обязанностями. То есть хлопотать на кухне и по первому требованию барчука раздвигать ему ноги. Свои. Вот так и живем! Вот так и живем! Вот так и живем!! Вот так и живем!!!
Да уж, воистину прав был друг Пушкина, гусар и философ Чаадаев, еще в 1837 году написавший в своем письме А.И. Тургеневу: “Наш век, век фатовства и пылких увлечений, рядящийся в пестрые тряпки и валяющийся в мерзости нечистот, подлинная блудница в бальном платье и с ногами в грязи”. Не говоря уже про руки. А сейчас еще в сто раз хуже. Так что все эти голорукие девки и бабы хотя ему и нравилось, но только в перспективе. В которой их выселят в деревни.
Вот это была бы жизнь. А то, что вокруг, это не жизнь. А жалкое прозябание. От которого можно и нужно уходить в мир грез и фантазий.
И это успешно удавалось. Вот и сейчас. Судьба была благосклонна к молодому человеку. Пейзаж соответствовал. Завод был очень старым, и все его строения, казалось, покрыты благородной патиной времени. Вот даже здание заводоуправления с проходной — оно тоже. Несмотря на присобаченные впоследствии два каких-то ордена — в совдейской геральдике Кирюша не имел охоты разбираться, — так вот, несмотря на них, созерцать остальное было для взора ничуть не оскорбительно. Заводоуправление представляло собой некое подобие старинной крепости, словно бы составленное из трех массивных трехэтажных башен. Далее простирались кирпичные производственные здания — массивные памятники промышленной архитектуры времен развития капитализма в России, украшенные гигантскими кирпичными трубами, из которых шел густой дым. Они не были тошнотворными железобетонными параллелепипедами эпохи индустриализации, отнюдь нет! Полукруглые своды их крыш, арочные окна, составленные из множества маленьких стекол, промежутки между которыми напоминали колоннаду, каменная кладка забора с арочными же сводами между колонн и маленькими башенками над ними: закопченное, массивное и приземистое — все напоминало о лучших временах заводского Урала.
Того и гляди, подкатит к проходной щегольская коляска, и выйдет из нее владелец завода в цилиндре и бобровой шубе, с сигарой в руках. А перед ним будут тянуться городовые с саблями в перетянутых ремнями мундирах и стелиться в поклонах конторские служащие. И выходящая из проходной серая масса чумазых, оборванных рабочих будет снимать перед ним засаленные кепки и кланяться. А он даже не удостоит взглядом это грязное стадо. Эх, хорошо!
Кирюша сладостно вздохнул и стал грезить дальше.
Итак, декорации слегка смещаются. К тротуару подъехало такси… Ну да, помню — к тротуару причалил лимузин. Из него вышел человек в коже и замше. Он выглядел знаково, и Кирилл долго следил за широкоплечей фигурой и вспоминал. Светофор переключился на красное, и неопознанный знакомец ушел от преследования.
Кирилл беспомощно оглянулся — на углу кафе… Ну, вообще-то это столовка заводская, но неважно, стояла, покачиваясь на каблучках, хорошенькая блондинка с крохотной сумочкой. Падающая челка закрывала половину ее лица, а на грудях отливала золотом фонаря крохотная брошка-бритвочка. Девушка определенно была ему знакома. Он подумал и удивился. И перестал себе верить.
В очередной раз. С ним так уже случалось в последнее время. И он не знал, что тому виною: регулярное ли просиживание за полночь за письменным столом, злоупотребление ли возбуждающими средствами до этого и седативными после, то ли эта беда, которую бесцеремонный Стива называл спермотоксикозом. А может быть, и нечто другое, может быть, нечто гораздо более серьезное, даже вселенское. Может быть, те зори и зарева, которые предчувствовались им. Так или иначе, но у Кирилла бывало ощущение, что все вокруг не просто так.
Не то беда, что он грезил о своем великом будущем, то есть о нобелевке. Это-то само собою, и соответствующая речь уже была написана и отложена в долгий ящик бюро. Правда, давно, еще в начале лета, и теперь Кирилл боялся перечитывать эти листочки, опасаясь, что написанное там покажется ему, теперь еще чуть-чуть возмужавшему и умудренному полугодовым жизненным опытом, нестерпимо наивным.
И не в том даже дело, что накатывал на него фатализм. Точнее, пожалуй, что оно и так, да только фатализм был совершенно особого рода.
Дело в том, что периодически мерещилось Кириллу, будто и сам он, и вся его жизнь, да и весь окружающий мир — не совсем настоящие. Словно бы все вокруг — не живая жизнь, а кем-то описанная, некая Книга, и в этой книге он тоже не настоящий человек, а только литературный герой.
Ощущение было двойственное. С одной стороны, это было очень приятно. Это именно и был вариант сил небесных. Для каждого литературного героя, разумеется, существуют курирующие и опекающие его силы небесные в лице автора книги. Литературный герой может ни о чем не беспокоиться, он, как гитлеровский солдат, не должен думать — за него подумал автор. С литературным героем ничего не может случиться незапланированного, ему нечего опасаться. Независимо от того, осознает он это или нет, он избран своим творцом. А поскольку Кирюша неизменно ощущал себя избранным, то в его положении оказаться на самом деле литературным героем, а не живым человеком было бы прекрасным вариантом. Потому что если Кирюша — живой человек, то, чтобы быть избранным, он должен быть избранником Господа, а существует ли еще Бог — вопрос спорный и даже, вероятно, неразрешимый. И даже если принять за аксиому, что существует, то и тогда непонятно, за какие такие Кирюшины заслуги Богу бы Кирюшу избирать. Если же Кирюша — литературный герой, то его избранность в доказательствах не нуждается и легко объясняется авторской прихотью.
Но в этой версии была и неприятная сторона. Состоящая в том, что а вдруг это правда?! И хотя избранность в этом случае налицо, но ведь неизвестно, для каких целей автор избрал своего героя. Быть может, для того, чтобы устраивать ему каверзы и перипетии, мучить неразделенной, например, любовью или вообще заготовить трагический финал.
Хотя, если глубоко задуматься, все не так безнадежно. В авторских замыслах есть своя логика. Например, если герой — отчаянный мерзавец, то в финале его обыкновенно ожидает расплата. Поскольку Кирилл вовсе не отчаянный мерзавец, то, если все это происходит с ним в книге, едва ли ему уготован особенно жестокий финал. Конечно, существуют и такие книги, в которых негодяи торжествуют. Это в случае особо пессимистичного автора. Но в таких книгах и весь окружающий мир обычно нарисован в самых мрачных тонах, а мир, окружающий Кирилла, был так себе и часто даже вполне прекрасен.
Нередко также бывает, что невинно и зачастую жестоко страдают самые что ни на есть положительные герои. Но и тут Кирилл, кажется, не входил в группу риска. Негодяем он, повторяем, не был, но на роль жертвенного агнца тоже не тянул: он пил, курил, принимал и другие препараты, охотно предавался словоблудию и рукоблудию, нередко лгал, трудиться не любил и идеалам коммунистической партии верен не был. Так что едва ли со стороны возможного автора ему грозила участь показательной жертвы.
Казалось бы… Однако при всем том скрытая угроза существовала. Кирилл, как известно, сам пописывал, знал некоторые особенности психологии творчества. Могло быть и так, что автор сам еще не определился, как ему поступить с героем. Такое очень возможно, если мы находимся во власти автора не слишком опытного, или нерешительного и слабохарактерного, или же с неустойчивой психикой. Или просто с каким-нибудь торопыжкой: он еще не продумал толком сюжета и композиции, а уже сидит и пишет. Что там будет в конце, ему самому еще неведомо, а героя уже описал. И вот, будучи героем такого автора-расп…яя, попробуй по своим качествам предугадай свой финал, если он еще и автору неизвестен!
А ведь расп…ство в наше время — болезнь повальная, это все люди старшего возраста брюзжат совершенно справедливо. Что раньше-де люди были ответственней. Что-де в шестнадцать лет уже у станка, а то и полком командовали, а теперь лоботрясы бородатые-волосатые в тридцать лет сидят на шее у родителей. Разводов раньше не было, а теперь семьи через одну распадаются — тоже все от безответственности. Да что там говорить! Вон хоть на Стиву посмотреть. Да что там на Стиву, откровенно-то говоря! Хоть и на себя посмотреть… Вот очутись-ка на месте героя Кирюшиных же ненаписанных “Рвов” — и чего герою ждать от такого автора? Вот то-то и оно, что хер его знает чего.
И, глубоко погруженный в свои высокие тревожные думы о возможной структуре мироздания, Кирилл достал из кармана сверкающую лаковым целлофаном новенькую пачку “Герцеговины Флор”. Так это получилось ловко, в том смысле, что кстати, к месту, вовремя, — и он потянул за красную полосочку и привычным жестом, сик, сорвал шелестящую обертку. Ее услужливо подхватил и унес ветер, теплый и черный, как пес, прошуршал ею по асфальту и прибил к ступеням булочной. Кирилл достал одну сигаретку, одну сигаретку “Герцеговина Флор”. У него был припасен с собой коробок спичек. Не простых спичек, а крутых, западноберлинских. Подумал и засунул их обратно. Зажигалкой круче. Часы отеля над замком… небоскреба… Золотые, зеленые, красные, синие — он поразился, — словно радуясь, кружились на одном месте, мигали.
Он помял в пальцах сигарету, понюхал ее, затем достал зажигалку и опять понюхал — всю пачку. Горький, одурманивающий запах крепкого табака. “Гашиш? Опиум? Табак?” — из “крокодильских” международных карикатур. Что-то такое вспоминалось. Он оглянулся на блондинку — та казалась озабоченной. И он решил подумать, что она — проститутка.
Она стоит на углу кафе (“кафешантана”!) и торгует своим телом.
Своим трепетным, нежным телом — и торгует, понимаете?! Кирилл высек искру и прикурил — с первого раза, опытно. Не раскашлялся. Своим женским телом. Точнее, дает напрокат. Вы платите деньги, обязуетесь вернуть все в сохранности и… И все! Дальше оно временно ваше.
(Конечно, лучше бы иметь собственную крепостную пастушку, но увы! А проститутки существуют в реальности.)
То есть! Вы не учите уроков, не ходите в школу, не готовитесь к экзаменам, потом не сдаете их. Не поступаете в институт. Не ездите на картошку. Не сдаете зачетов и не участвуете в самодеятельности. Вы не получаете ни красного, ни синего диплома, не едете на три года в Красноозерск. В Красногорье вы тоже не едете и не заводите там кислого приятельства с комендантом общежития. Впоследствии вы не участвуете в борьбе за работу и жилплощадь в Свердловске. Это был раз.
Два: после всего этого вы не встречаете у друга незнакомую симпатичную девушку, которая вами вовсе не интересуется, не… Ничего “не”!
Но вы берете проститутку за руку, совершенно нахально трогаете за голую теплую нежную ладонь, и она не отдергивает ее — она невозмутимо и бесстыдно смотрит на вас своими — жирно, вульгарно, неприлично! — накрашенными синими, бездонными, ласковыми глазами. Вы хапаете ее за талию, а она — равнодушна или даже улыбается. Серьезно! И вы можете потом посадить ее напротив себя, и она не скажет, что ей с вами скучно, она — вот эта обворожительная прелестница, которая красивее половины (или всех!) девочек в классе, — она сделает вид, что так и надо, или будет, ласточка, щебетать что-нибудь. Можно взять ее ручку в свою, любоваться пальчиками, как вещью, перебирать их своими корявыми паклями, и она не покажет вида, что это нелепо и противно. И не только удара по морде, а — ни-че-гошеньки вам не будет, когда вы насильно снимете одну или обе хрустальные туфельки с ее женских, неприкосновенных, ножек. Не будет ничего, кроме того, что она будет разута. И раздета.
Нет, постойте-ка, молодой человек! Вы этого не прочувствовали. Вы прочувствовали, что она разута, не спорю, это вы представили себе живо, как в кино: стук туфелек о пол, одна из них перевернулась вверх каблуком. Она пошевелила освобожденными маленькими пальчиками, на одной из розовых пяток — квадратик грязного лейкопластыря, да, не спорю. Но ваше “раздета” — пустое слово, в нем ничего, кроме букв. Так не пойдет. Поехали снова.
Итак, одна из них перевернулась вверх каблуком. Раздеваем снизу? Нет, блин, с растрепывания волос! Еще спрашивает, дурак. Значит, снимаем колготки… она в колготках? Ну конечно — в сеточку! А-а, вот и неправильно разута! Колготки скользкие, туфельки соскользнули с легкостью, они не переворачивались, а встали рядышком, не было никакого пластыря. Ну-с, теперь поднимаем подол у платья…
Внутренний голос воскликнул:
— Ого! Ты уверен, что способен, способен? Задрать юбку у настоящей живой блондинки? Хотя бы даже мысленно.
— Можно… Ну, не знаю… можно не задирать, а залезть руками под юб… руками под… под… под…
— Видишь, ты не можешь даже произнести, как же собираешься сделать это?
— Ну, пусть она снова будет без колготок!
— Ну пусть.
— Тогда ведь, я знаю, надо снять с нее нижнее белье, правильно? А если у нее… кха-кха!.. если она без… кха-кха-кха! (Проклятые рудники.)
Но она даст себя поцеловать.
Да! Можно наклониться к ее лицу, и она не отпрянет, хотя прекрасно знает, для чего ты, Кирек, наклоняешься. Густые накрашенные ресницы, трогательно курносая. Она смотрит в глаза и дышит. Ты чувствуешь дыхание, конфетный запах косметики, помада блестит на пухлых чувственных губах. Ты приближаешься… и впечатываешь свои губы! В ее… горячие. Влажные. Нежные. Встречные. Всем и всякому доступные. Женские… Короче — эти. В смысле, что, конечно, эти, а не те, но эти самые.
…Наркотик “не котин” (потому что не котировался среди серьезных знатоков) всасывался из крови в мозг прямо через легкие и заставлял дрожать и переливаться огни большого картонного города, бумажный ветер перебирал волосы блондинки — весьма, весьма картонной проститутки. Сгущалась фломастерная тьма… и голову повело, а ноги стали блаженно тяжелыми… наркомафия, да…
Он достал фляжечку и глотнул. Поправил висевший на ремне фотоаппарат.
Да, у Кирюши был с собой фотоаппарат. И блокнот. Чтобы наблюдаемую природу описывать и фотографировать. Он даже подумывал, не взять ли с собой также альбом и акварели, но рассудил так, что это уж в другой раз. Вот он вкратце изучит местность, и уж тогда. Потому что для написания акварелей, как известно, нужны мольберт, палитра, складной стульчик и огромный полосатый зонт. И если он возьмет все это, товарищи его не поймут. И это бы еще ничего, так ведь еще осмеют и оплюют. И это бы тоже еще ничего, но они ведь, подлецы, откажутся помочь все это нести, а одному не осилить. Поэтому он оставил мысль о пленэре до лучших времен, а также о собирании гербария, минералогической коллекции и сачке для ловли экзотических насекомых, и взял только самое необходимое для писателя-натуралиста. И то было громоздко. Блокнотик-то еще ничего, но вот фотоаппарат “Зенит” с телескопическим объективом — ого-го! И то и другое в двух отдельных кожаных чехлах, потом надо собирать.
Потому что раз уж ты едешь на дикую натуральную природу — веди себя как подобает: делай снимки и записи. Разумеется, Кирюшу нисколько не прельщала известность писателя-натуралиста, как какого-нибудь там Пришвина или Чарушина. Он мыслил свое литературное призвание в куда более грандиозных масштабах. Заставить Вселенную содрогаться, а не описывать червячков и козявочек. Однако! Однако и великий Гете был выдающимся ботаником. И мятежный Лермонтов был прекрасным живописцем — не единым только словом же живописал мятежный Лермонтов, но и кистью. Аксаков с Тургеневым тоже типа того. А Эдгар По вообще был асом по части изучения раковин моллюсков. Конхиологом был, можете вы себе это вообразить? Мы, к слову сказать, не можем. Леонид Андреев, кстати! Кстати, Леонид Андреев! Ведь вот именно Леонид Андреев был и видным для своего времени фотографом, да еще в какой технике работал! В сложнейшей технике цветной фотографии! Это и сейчас-то не всякий решается, а Леонид Андреев еще когда! Кирюша, например, не решается. Там и пленку особую, и что-то надо в каких-то, говорили ему, трех проявителях проявлять, трех водах промывать и трех фиксажах фисксировать, как в сказке. Кирюше и с черно-белой фотографией возни казалось вполне очень достаточно. А вот Андреев — еще черт знает когда, до революции, решался! Одно слово — гений. Ну, правильно, гений — он во всем гений. И Кирюша вот тоже — он тоже во всем. Во всяком случае, старается.
А еще один мамочкин приятель интересные вещи говорил. Он так-то грузчик, а по образованию инженер, а по призванию — фотограф. Он-то как раз Кирюше дает по поводу фотографии всякие советы и разные рассказы рассказывает. И вот он рассказывал, что однажды с телескопическим объективом наделал снимков птичек и зверюшек и что получилось очень неплохо. До такой степени, что все знакомые в один голос ему советовали отнести это в газету. И вот он, отчаянная голова, приходит в редакцию газеты. Кирюша бы в такой ситуации сомлел от застенчивости, но этот дядька не таков! Одно слово — грузчик. Прямо чуть ли не хватает первого попавшегося сотрудника редакции за грудки (а то и сотрудницу за грудку) и говорит: у меня-де клевые фото живой природы, вам для газеты надо? И почти не удивляется, когда сотрудник (сотрудница) посылает его в какую-то комнату. Там сидит за столом худющая и злющая баба средних лет — редакторша. В роговых очках. Курит “Беломор”. Оглядела посетителя очень злобно и сквозь зубы говорит: “Дайте ваши снимки!” Он подал. Она стала разглядывать фотографии, как ему показалось — с нескрываемым отвращением, и через полминуты говорит: “Вот этот, этот и этот будем печатать! Напишите срочно текстик к ним коротенький, фраз пять-шесть, полиричнее”. Он удивился, говорит, да я же не писатель, сроду ничего не писал. Редакторша смотрит на него с нескрываемым омерзением и говорит: “Не валяйте тут дурака, некогда мне с вами болтать! Сел, написал, встал, ушел!” Пораженный грузчик сел, написал, встал и ушел. И на следующий день газета с его заметкой и фотографиями вышла, и через какое-то время получил он даже гонорар.
Эта история Кирюше очень понравилась. Как легко, оказывается, можно войти в литературу! На первый случай даже в роли писателя-натуралиста (да плюс еще фотографа) — вполне заманчиво! Так что у него были все основания взять с собой фотоаппарат и блокнот.
Он решил, что как только увидит какой-нибудь одуванчик, так сразу его и запечатлеет. А уж если какую-нибудь настоящую живую белку — а Олег говорил, что белок в лесу видимо-невидимо, хотя Кирюша и не очень-то в это верил, но чем черт не шутит! — то и подавно. Или, например, дикого дятла! И уж во всяком случае Кирюша был уверен, что белку не белку, а настоящую белую русскую березку он за городом точно найдет. И тогда надо будет с ней обняться, а кто-нибудь пусть его сфотографирует. На березку он рассчитывал с полным основанием, потому что Олежек клятвенно уверял, что там неподалеку от сада точно есть целая настоящая березовая роща.
Кроме того, в саду непременно должен быть настоящий огород. Кирюша никогда не видел воочию огорода, а воочию видеть настоящий земляной огород со всякими там присущими ему грядками, гумнами, стогами сена и пашнями, как он считал, для русского писателя совершенно необходимо. И, собственно говоря, как уверяет Олежек, на подходе к саду много грязи, а ведь это тоже очень по-русски. Конечно, Кирюша и в городе неоднократно видывал грязь в дождливое время, но Олежек приказал надеть резиновые сапоги, уверяя что там, на натуральной природе, дороги земляные, и на них грязь бывает такая глубокая, так что в ней сапоги вязнут. Вы можете себе это представить?! Вязнут сапоги! На Кирюшу от таких слов дохнуло какой-то пленительной, сказочной древностью. Он решил, что, если попадется им такая грязь, он войдет в нее, и пускай его тоже сфотографируют. Ну и на огороде и на пашне непременно…
Его плечо потрогали. Он вздрогнул, обернулся и вздрогнул паки.
Перед ним стояла маленькая нищенка.
Не так чтобы уже совсем маленькая, в смысле что младенчик, но в смысле что слишком маленькая для своих лет. Ей было-то лет, наверное, как и Кириллу, но уж больно она была махонькая. И головка, обмотанная черной шалью, была махонькая, и личико махонькое. И подбородок был у нее махонький, да еще и с грязной полоской, как у какой-нибудь настоящей Золушки.
— Дяденька, дайте, пожалуйста, десять копеек! — попросила она плаксиво.
Это он-то дяденька? Кирюша приосанился и небрежным жестом поправил шейный платок. Девочка в упор смотрела на него своими светло-зелеными глазами — очень большими, чуть не шарообразными, широко поставленными светло-зелеными глазами. Ее махонький курносый нос с почти плоской переносицей был красен от холода, и из него на коротенькую верхнюю губу медленно текла то одна, то другая сопля, и девочка шмыгала то так, то этак. И переступала ножками в грязных резиновых сапожках то этак, то так.
“Асимметрия лица у нее на рожице”, — непроизвольно сочинил Кирюша на размер “Что такое хорошо и что такое плохо” Маяковского.
Вот везет-то Вам, Кирилл Владимирович, а?! То, понимаешь, почти как настоящая, проститутка (а может быть, и настоящая), то уж точно настоящая маленькая нищенка!
А может быть, ненастоящая?
Ну уж дудки! Попрошайничает всерьез, а значит — настоящая. Да и выглядит-то, между прочим, как настоящая. Шея и грудь обмотаны шалью. Правда, не то чтобы рваной, наоборот, за такие шали цыганки большие деньги берут, богатая шаль. Но зато вонючая. Прямо так козлом и несет от этой шали. Или от нищенки? Да нет, именно же что от шали! Прямо-таки козлятиной этакой! А что? Вы, может быть, думаете, что если Кирилла Владимирович городской юноша, так он и козлов не нюхивал?! Нюхивал! В зоопарке. Один в один!
— По-моему, у меня нет десять копеек, — озабоченно сказал Киря, роясь в кармане. Точно ведь нет!
Так вот, говорю я; а уж и везет-то Вам, Кирилла Владимирович! Уж как там проститутки — бог весть, а настоящая маленькая нищенка к Вам обратилась! И-эх, гори оно все синим пламенем! Маленькая нищенка! Да рассыпься оно все в прах — и ведь рассыпается, на глазах рассыпается! Первое в мире государство гребаных рабочих и крестьян! Как будто и не было его, как будто привиделось в тягостном гриппозном полусне-полубреду. И вот сейчас начнется настоящая жизнь. Он бросит нищенке медный грош на мостовую и сердобольно добавит: “Купи себе горячей пищи”. А потом закурит гаванскую сигару и поедет на паровозе в имение. Пусть не свое, а Стивино — так даже лучше, не надо там всяких разборок с управляющим и докучными крестьянами. Это достанется на долю Стивы — и уж Стива-то этим смутьянам покажет кузькину мать и где раки зимуют! Уж Стива-то не допустит снова революции! Он им так и скажет прямо в харю! В харю! В харю! А на долю Кирюши останутся только вальсы Шуберта и хруст французской булки, Беседка Муз и Зачарованный Грот.
— Ну сколько-нибудь, Христа ради… — не унималась нищенка.
Кирюша чуть не подпрыгнул. Вот как — Христа ради! Да не ослышался ли он?! Кажется, не ослышался, а это значит, что и в самом деле начинается! Пробуждение от гриппозного совдейского бреда. Он помотал головой, чтобы прогнать возможное наваждение, в душе очень надеясь, что нищенка не растает в воздухе.
Она и не растаяла. Она глядела на Кирюшу во все свои лупоглазые глаза, причем один был несколько больше другого, и протянула руку за подаянием. Кирюша отметил, какая маленькая у нее была ручка, с коротенькими пальцами и темными линиями судьбы на ладони. Надо было срочно что-нибудь подать, а то вдруг она все же развеется или просто уйдет. Кирюша шарил по всем карманам, но везде только хрустели бумажки, а подать нужно было непременно монету. Наконец, слава богу, нашлась. Большая — наверное, пятак. Кирюша достал — и монета оказалась рублем. Отлично! Шикарно!
Девочка поднесла монету ближе к лицу и разглядывала. Видимо, зрение было плохое или изумление чрезмерное. У Кирюши — что называется, медленно, но очень быстро — выпрямился член. Он подумал: “На зуб еще попробуй, попробуй на зуб!” Пожалуй, сделай она так, Кирюша бы тут и кончил. Но она не стала пробовать на зуб, и Кирюша так и остался, как дурак, с выпрямленным своим пенисом. Она подняла на благодетеля глаза, затем прижала руки с рублем к груди, сказала “спасибочки!”, поклонилась и, прихрамывая, побежала прочь. Она действительно поклонилась! Кирюша кончил.
Его плечо потрогали. Он вздрогнул, обернулся и вздрогнул паки.
Это был Кашин. Фу ты, грех какой!
— Салют! Кто такая? — с недоумением спросил Кашин, кивнув головой в сторону медленно, но быстро удаляющейся попрошайке.
Кирюша печально проводил ее глазами, и, когда она скрылась за поворотом, обернулся к Кашину и томно ответил:
— Не знаю. Денег у меня попросила.
— И ты дал?!
— Дал.
— Сколько?
— Пять золотых.
Вот. Кашин Олег. Пришел. Сейчас подойдет паровоз, и они поедут в Стивино поместье. И устроят дружескую шумную попойку. А поутру они проснутся и станут опохмеляться. И в разгар веселого завтрака в дом придет казенный чиновник в штатском платье с капитаном-исправником с саблей наголо и с двумя — нет, с тремя, с четырьмя! — солдатами со штыками наголо. И объявит, что по высочайшему повелению и секретному предписанию оного Кашина Олега обязан арестовать. За большевицкую агитацию. И бледного, вырывающегося Кашина схватят за руки и тут же, прямо в присутствии Кирилла и Стивы, закуют в железы. Выбреют половину головы. Наденут арестантский халат. Прилепят на спину бубновый туз. И погонят в Сибирь. И очень поделом.
Ну дрит твою мать! Ну мать твою дрит! Ну что за мудак, скажите, люди добрые, а?! От одного появления которого развеялась в воздухе с таким трудом складывавшаяся настоящая реальность. От одного появления! Да что же это такое?! Ну не прав ли после этого был Достоевский? Ведь бесы, истинно что бесы! Кирилл медленно закрыл глаза. Чтобы не видеть. В штанах было мокро. Кириллу хорошо и скорбно.
В штанах, да. На Кирюше было надето настоящее нижнее белье, не какие-нибудь там трусы или плавки. Настоящее теплое нижнее белье, рубаха и кальсоны. Причем не армейское, на пуговицах, а изысканное нежнейшее и теплейшее исподнее, с тесемочками. Которые, конечно, вечно развязывались и болтались, но искусство требует жертв. Но никакими жертвами и стараниями нельзя было и помечтать возродить из пепла столетий вот такую настоящую маленькую нищенку, а она возьми и появись без постороннего усилия, сама по себе. И кто бы мог сомневаться, что немедленно появится Олег Кашин.
— Ну ты даешь! Пять золотых?! А кто… а, да, я уже спрашивал. А я-то было уж обрадовался: думал, ты телку снял. Спинку в баньке потереть.
— Кому?
— Ну нам, кому еще.
— А можно, наоборот, ей.
— Ну да вообще-то… А, кстати, ты бы как больше хотел — чтобы тебе телка спинку потерла или ты ей?
Кирюша задумался и сказал:
— Лучше всего, если бы она тебе терла, а я смотрел.
— Почему?
— А ты представь…
И сам тут же представил. Заманчивое получилось зрелище. А Каширин тоже, наверное, попытался представить, но, наверное, у него не получилось. Потому что, если бы получилось, он бы увлекся, а не вертел башкой, как сейчас.
А он, между прочим, не башкой вертел, а по делу. Расписание-то он уже узнал. Он не вторым пришел, а первым, но долго и тщательно изучал расписание, вывешенное в диспетчерском окошке, выучив его наизусть. И, согласно этому расписанию, трамвай должен был уже быть на месте. Вот он и высматривал. И высмотрел.
Появился локомотив, осуществил высадку пассажиров и встал на запасную ветку. Вагон отправлялся с третьего пути ровно в пятнадцать пятнадцать по московскому времени, то есть через четверть часа. Народонаселение стало заполнять вагон.
— Где этот урод? — заволновался Олег.
— Где-где? В Караганде! — ответил Кирюша, подразумевая совсем другое слово (и был почти прав, но только почти; да и по времени ошибся).
— Вечно он опаздывает!
— Не, не вечно. А вот сегодня, наверное, опоздает.
— Почему?
— Ну так. По закону подлости.
— Вот уедем без него — будет знать!
Так сказал Олег, но чисто ради красного словца, ибо понимал — ничего Стива знать не будет, ибо без него не уедут. И не потому, что что-то там, а потому, что один Олег знал почему.
— Ничего он не будет знать, — лениво озвучил сходную мысль Кирилл, хотя и не знал ничего такого. — Без него не уедем. У него музыка. У него хавчик.
Действительно, основной запас тяжестей тащил Стива в качестве записного тяжелоатлета.
— Следующий рейс только через час!
— Подождем. У меня коньячок есть.
— Коньячок! Добираться потом по темноте хочешь? Там знаешь какая дорога! В грязи утонем.
— Так-таки и утонем?
— А ты думал! Место болотистое. Нет, днем-то нормально, а в темноте же не видно.
— У тебя что, куриная слепота? Я лично в темноте нормально вижу.
— Где?
— Что где?
— Где ты видишь в темноте?
— В темноте я вижу в темноте!
Столкнувшись с такой непроходимой безмозглостью, Кашин только с сожалением вздохнул. Как дите малое этот Кирилл, честное слово!
— Ты, Кирюша, наверное, в темноте хорошо видишь в городе.
— Ну.
— Хрен гну. А там не город. Там лес.
— И что?
— А то. В городе темноты не бывает. А темнота бывает в лесу. И в темноте ничего не видно. Ты вообще когда-нибудь был в лесу?
Кирилл подумал и с удивлением осознал, что никогда не был. Даже днем не был. И честно признался в этом.
— И фонарик, конечно, не взял?
— ?
— Ну, ясно…
Фонарик? В голову бы не пришло никогда Кирюше брать с собой фонарик! Да, кажется, и не было в доме никакого фонарика.
— Вон он, из “двойки” вышел! — воскликнул Кашин. — Чуть не опоздали из-за него! Слушай, а давай спрячемся! Пускай он подумает, что уехали. Вот побегает-то!
— Спрячемся? Пожалуй, — охотно согласился Кирилл.
Они направились за ближайший киоск “Союзпечати”. Им, придуркам несчастным, и в голову не приходило, что Стива, еще сидючи в трамвае, видел их на перроне.
Стива окрикнул их сзади:
— Эй, вы куда?
Застыли на месте. Медленно обернулись оба. Стоит такой, на плече сумка, в руке вообще непонятно что, морда наглючая.
— Привет.
— Это у вас привет! Вы че, вольтанулись? Ехать надо, а они куда-то поперлись! Ну что за угробища, а?! Ну что бы вы без меня делали?
Олег и Кирилл только прискорбно переглянулись. Вот так всегда! Всегда у нас битый везет небитого с больной головы на здоровую.
— А ты где был? — попробовал, защищаясь, нападать Олег.
— Где-где. В п…де!
Ну вот, пожалуйста, образчик Стивиной воспитанности! Вот Кирюша бы так не сказал, и, между прочим, не сказал. Нечего уже и говорить о Кашине.
Кирюша не стерпел:
— Никто в этом и не сомневался. А ты лучше скажи: ты фонарик взял?
— Кого?! Пошли места забивать, фонарик!
Кирюша ядовито улыбнулся.
Кашин пренебрежительно пожал плечами.
Залезли в вагон. Стива и его молодой друг заняли двойное сиденье, с трудом разместив под ногами багаж, а другой молодой друг — одиночное сиденье напротив, через проход. Сели.
— А вот Олег говорит, что надо было всем взять фонарики.
— Ага, точно! А также компасы и карты в планшетах.
Настала очередь ядовито улыбаться Олегу. Он сказал:
— А я, к вашему сведенью, взял и компас, и карту.
— Ой, Олежек! А ты рацию, не дай бог, не забыл?
— Да! И главное — лыжи дома не оставил?
Тут трамвай зазвенел и тронулся. Начинался маневр. Вагон сдал немного назад, затем подался вперед и, со свистом выпустив пары, снова остановился. Кирилл, залихватски сдвинув на ухо берет, встал к штурвалу.
Что?
А что? Ничего. А, ну да, пары со свистом — это, пожалуй, преувеличение. Но что Кирилл встал у штурвала — это истинная правда. Кирилл действительно стал у трамвайного штурвала. У трамваев есть штурвалы, совсем как у кораблей или больших самолетов! Или почти совсем. С той разницей, что они не в рубке вагоновожатого, а в салоне. Точнее, на тормозной площадке салона. Вагоновожатый действительно не стоит за штурвалом, но пассажир может. Вопрос — зачем?
Вот этого никто не знает. Может быть, это какой-нибудь там тормозной штурвал, нечто вроде тормоза Вестингауза. Или приспособление для сцепки вагонов вручную. Вероятно, вагоновожатые былых времен могли бы ответить на этот вопрос, но они вымерли, прошу прощения. За слово “вымерли”. Они же не динозавры какие-нибудь. Они люди и поэтому умерли. А трамвай остался. Один-единственный трамвай со штурвалом. Каковой трамвай и было решено направить по самому жалкому и ничтожному в городе маршруту. Точнее, два таких трамвая. От кольца Виза до Мертвой Электростанции.
Когда-то она была живой.
Точнее — действующей. Потому что называть ее живой не хотелось бы (хотя впоследствии, вероятно, и придется). Потому что одно дело — живая шляпа, и совсем другое — живая электростанция. Живая шляпа в худшем случае может передвигаться по полу. Пусть даже бормотать. В самом худшем случае — летать по воздуху, как это убедительно было показано в мультфильме “Ну, погоди!”. Она может самопроизвольно надеваться на головы и душить людей. Но это только в самом худшем случае. А в лучшем — под ней, вероятнее всего, просто сидит котенок, и оттого она кажется живою, а она обыкновенная, мертвая. Совсем не то электростанция. Если простая живая шляпа летает по воздуху и душит людей, то что могла бы натворить Живая Электростанция! Ужас! Даже нелетающая. Просто ползающая. Повсюду, и могущая бить все и вся, что ей заблагорассудится, своими мегаваттами и киловольтами. А уж о Летающей Живой Электростанции и подумать страшно.
Так вот, описываемая нами электростанция была не живой, а всего лишь действующей, да и то очень давно. На пуске ее присутствовал сам знаменитый писатель Аркадий Гайдар и, как известно, сошел с ума. Но несмотря на это, электростанция еще много лет подавала ток в рабочие и промышленные кварталы Свердловска. Тогда это был еще довольно архаичный, хотя и горнозаводский, город…
(Чтобы проиллюстрировать его архаичность, достаточно одной детали. На противоположной окраине города существовал некогда поселок Изоплит. Никто не знает, откуда произошло это название. А мы знаем. Оно произошло от словосочетания “изоляционная плита” путем сокращения основ. Там, в этом Изоплите, собственно, и производили эти самые изоляционные плиты. Но самого главного не знает никто, даже мы. Главное — из чего их изготавливали. Все хоть сколько-нибудь знакомые с электричеством люди думают, что из фарфора, или эбонита, или стекла, или резины, или пластмассы. На самом же деле — из торфа. Можете себе это вообразить? Едва ли.)
…И очень невзрачный. И это еще мягко сказано. Скорее всего, это был город довольно жутковатый, особенно по ночам. Вспомним, что писал о быте Свердловска В.В. Маяковский: “Лежат в грязи рабочие, подмокший хлеб жуют”. Что уж и говорить о его окрестностях и окраинах! На одной из которых и действовала тогда электростанция, оснащенная этими невообразимыми торфяными изоляторами.
Прошли годы, и ужасное детище первых пятилеток наконец прекратило давать ток. Теперь электростанция стала не Живой и даже не действующей, а нормальной, мертвой.
Однако остов ее, чопорный и гордый, остался. А вокруг остова этого оставались и россыпи деревянных частных домишек, деревянных же казенных двухэтажных бараков и даже несколько бараков кирпичных, благоустроенных. Нельзя было оставлять пусть и немногочисленных, но все-таки жителей этих богом забытых (если не проклятых) земель совсем без транспорта. Это значило бы совсем бросить их на произвол судьбы, а судьба здесь склонна к самому разнузданному произволу. С другой стороны, и проводить хорошие пути сообщения в эту дыру было и дорого, и досадно. Поэтому решено было сохранить ветхую трамвайную узкоколейку и пустить по ней один-единственный трамвай. Немного подумав, городские власти решились даже на два трамвая — один туда, другой обратно. Но уж зато два самых старых, доисторических трамвая, которые не только не жаль потерять, но даже и стыдно пускать по шикарным улицам и широким бульварам индустриального города-миллионера, откопали где-то в депо пару таких. Со штурвалами, за один из которых и встал Кирюша.
Вагон заскрежетал и снова дернулся, да так сильно, что Кирюша охнул, пошатнулся, немного побалансировал и рухнул на пол.
— Упал ребенок! — воскликнул Стива и заржал.
— Чего ж ты падаешь? — добавил Олег.
Со смехом бросились ему помогать, начали ставить на ноги (дело было не минутное), между делом и попинали.
Вдруг динамики захрипели и произнесли нечто невразумительное, в чем, однако, опытный пассажир в лице Кашина легко разобрал фразу: “Осторожно, двери закрываются!” И дальше еще что-то, чего Кашин уже не разобрал, но более опытный пассажир в чумазом лице сидящей на первом сиденье маленькой нищенки легко разобрал: “Следующая остановка Заводская”.
С лязгом и утробным завыванием механизма двери в город закрылись навсегда. Еще раз дергается и после этого очень медленно начинает начинать поступательное движение трамвай, в салоне которого везут наших героев.
Глава четвертая
Заводская
Свою и без того очень медленную скорость вагон к тому же и набирал очень медленно. Благодаря этому Кирюшу сумели поставить на ноги, довести до места и усадить.
— Э! А ну-ка дыхни! — внезапно потребовал Космодемьянский.
— Харэ, нанюхались! — заорал Кирюша так громко, что пассажиры заоглядывались.
— Ты посмотри, он уже нализался!
— То-то он на ногах не стоит!
— Я не стою?! — воскликнул Кирюша и немедленно вскочил на ноги.
— Сидеть! — его схватили за руки и опять насильно усадили, несмотря на возмущенные попытки вырываться.
Кирюшин возглас живо напомнил Кашину о прошлых октябрьских. Вообще происхождение свое этот возглас ведет от никчемной полузабытой истории, что-де некий милицанер некогда потребовал дыхнуть некое лицо, а лицо это в ответ закричало: “Харэ, нанюхались!” — и наотмашь ударило по лицу милицанера, так что последний даже упал. Кирюша, однако, уже однажды воспроизводил этот возглас, а именно — на прошлой первомайской демонстрации.
(Вот именно потому Кашин вовсе не считал какой-то диковинкой себя, скорее — всех оставшихся. С младых ногтей внушается — хорошо учись и занимайся общественной работой. Многие этому не следуют, а он следовал — вот и весь секрет его успешной карьеры председателя комитета комсомола. Так просто! А иначе и быть не могло. Кто виноват, что остальные члены школьного комитета комсомола — сплошь диковинки: один — художник, другой — шахматист-разрядник, третья — пианистка Лена Лапкина, а четвертый, может, привел на демонстрацию трудящихся своего дружка из другой школы, и они напились водки. То есть и Олег тоже выпил, но чуточку, а уж эти двое нахрюкались до звериного облика.)
И вот как это было.
Договорились, что Олег зайдет за Кирюшей. Вот он подходит к подъезду и вдруг слышит невесть откуда доносящийся демонический голос: “ОБЕЗЬЯН, СТОЙ!” Олег повертел головой, ничего не понял и снова было пошел. “ОБЕЗЬЯН, СТОЙ!!” — снова раздался голос, еще более страшный. И доносился он даже как будто из-под земли. Иной боговерующий на месте Олега уже перекрестился бы, и возможно, как Максим Горький, гирей. А то и щепотью, сиречь кукишем. Но не таков был Олег. Он только вздрогнул, вспотел и снова взялся за ручку подъездной двери, внутренне готовый вновь услышать душераздирающий рев. И услышал, да еще с тремя восклицательными знаками на конце.
Олег окончательно убедился, что рев точно доносится из-под земли, а именно — из подвала. И модуляции монструозного голоса как будто показались ему знакомыми. Он сделал шаг вправо — шаг влево и увидел подвальное окошечко с кривляющимся в нем лицом Стивы.
Зайдя в подъезд и спустившись в подвал, он нашел там обоих приятелей в самой изысканной для подвала обстановке. Под низким бетонным потолком горела сорокаваттная лампочка Ильича, стояли облезлый пюпитр и диван-кровать без спинки, а также несколько крепких ящиков, на одном из которых была сервирована закуска. На газетке лежал огрызок сырокопченой колбасы и большой кусок пирога с вязигой, стояла початая бутылка джина “Капитанского”. Стаканов, впрочем, не наблюдалось. Приятели подозрительно широко и оживленно улыбались.
— А у обэзьяна очко жим-жим! — произнес легко предсказуемую фразу Стива, а Кирюша немедленно захохотал так, что Олегу сразу стало понятно — оба пьяны.
— Что-то вы того… Не поторопились?
— Кто празднику рад, тот до свету пьян! — подняв палец вверх, поучительно сказал Кирилл.
— Обезьян! — заорал Стива. — В трамвае!
— Да еще и разговаривает! — подхватил Кирюша.
— Чего-то вы лошадей гоните.
— Мы гоним? Это ты гонишь! Кирюха, че он гонит? Че ты гонишь?! Пей давай!
Ему протянули бутылку.
— Че, из горла прямо?
— А как еще?! Ты что, против советской власти?
Олег глотнул. Ощущение было так себе. Ароматно, но уж больно жжет, проклятая.
Он закашлялся.
— Ага, проняло! — обрадовался Кирюха.
— Покашляй еще, покашляй! — заревел Стива. — Кашляет он! А ты думал что: мы тут меды распиваем?!
Олег потянулся за колбасой.
— Руки! Убрал свои гигантские трудовые руки! После первой не закусывают.
И Олег понял: это они хотят, чтобы он напился и в столь ответственный день как-нибудь опозорился. А вот не дождутся! Посмотрел на часы. Время еще как будто терпело.
— Он еще на часы смотрит, чмо!
— Олег, это неэтикетно. Смотреть на часы и демонстрировать нам, своим товарищам, что мы тебя задерживаем. Мы вас, товарищ, отнюдь не задерживаем! — заплел Кирюша, и стало окончательно ясно, что ребятам захорошело. Какого черта пришел Стива?
Стива сказал:
— Ты давай закусывай, закусывай! Но только для этого надо выпить вторую.
Олег взял бутылку и глотнул. Немножечко! Откусил колбасы. Она была очень вкусная и ароматная, но Олег не ожидал, что такая жесткая. С трудом стал жевать. Товарищи тем временем успели накатить и снова протянули бутылку Олегу. Он еще не прожевал и с возмущением замычал в том смысле, что пока не может физически.
— А под дичь будешь?
— А за шестьдесят шестую годовщину?!
— Под дичь буду и за годовщину буду, но по чуть-чуть, — наконец прожевав, смог ответить он.
— Ах вот как! А ну, кто тут против советской власти — поднимите руку!
Поднимать руку не приходилось, но Олег больше демонстрировал, чем глотал, потому что, хорошо зная этих людей, опасался: бутылка эта не последняя.
В допустимое время они уложились. Шли по улице со смехом, дикими гиками и криками — оптимистическими, но не всегда идеологически выдержанными, как-то: “Вся власть Советам!”, “Долой самодержавие!”, “Бей жидов!” и “Свободу Джавахарлалу Неру!”. Подозрения Олега оправдались: за ремнем у Стивы была еще одна бутылка. Погода стояла самая праздничная — с ночи подморозило, поднималось яркое, чуть теплое солнце. Подходя к школе, впрочем, несколько поутихли — устали орать, да и немного освежились и проветрились. Здесь Олег оставил товарищей на крыльце и поспешил к директору.
Когда выстроили школьную колонну и пошли по Уральской до УПИ, в рядах школьников потихоньку курили прямо на ходу, несмотря на обилие учителей вокруг. У поворота на Шарташ обнаружили заблудившийся трамвай. Бесславный ублюдок, он зазевался, не успел вовремя скрыться в депо и теперь, когда движение было перекрыто, обречен был много часов торчать посреди улицы, ожидая окончания демонстрации. Кирюша и Олег с группой сопровождающих их лиц и возобновившимися гиками и криками под растерянные возгласы учителей и одобрительные — товарищей вырвались из колонны и заскочили в трамвай. Пробыли в нем не весьма долго, вышли же еще более румяными и оживленными, чем вошли, и побежали догонять колонну. В морозном воздухе как будто отдавало водкою, так что в доску трезвый учитель труда, совершенно уподобившись гоголевским мастеровым при встрече с бурсаками, только принюхивался да с досадою взглядывал на часы.
На запруженной алым кумачом площади УПИ, где быть сбору главнейшим силам Кировского района г. Свердловска, было совершеннейшее подобие Вавилонского столпотворения, а также разброд и шатание. Все разбрелись, и многие шатались повсюду, а иные уже и пошатывались. Тут произошла неожиданная встреча, едва не ставшая роковой для Стивы, Кирюши и группы сопровождающих их лиц. Из подворотни вышел Капец и его дружки.
Некогда Капец учился в одном классе с нашими героями и нередко бивал и Олега, и Кирюшу, ибо справиться с ним, и то не без труда и синяков, было под силу разве только одному Стиве, который к тому времени как назло уже перешел в “девятку”. После восьмого класса Капец, под облегченные вздохи педсовета и многих одноклассников, со свистом пошел в ПТУ, где, по слухам, тоже вел себя скверно. Сейчас, под влиянием ли ностальгии или праздничного настроения, бывшие одноклассники встретили Капца с распростертыми объятиями. Решено было встречу отметить. Стива достал из-за ремня бутылку джина “Капитанского”, а Капец, похлопав его по плечу, распахнул пальто, во внутреннем кармане которого важно побулькивал непочатый пузырь “Пшеничной”. Пили в подворотне — естественно, с никакой закуской, но взамен Капец научил молодых людей не закусывать, а закуривать водку “Беломором”, и это оказалось здорово и вечно, то есть термоядерно.
Водка, буде кому неизвестно, как и другие крепкие напитки, действует относительно медленно, но очень верно. Это вам не пиво или шампанское, которые выпил — и сразу опьянел на всю катушку, дальше только трезвеешь. Тут несколько другое. Поэтому неопытные питухи почти всегда попадают в ловушку. Неопытный питух выпивает дозу водки и ничего такого особенного, кроме разве приятного тепла в желудке, не ощущает. Он выпивает еще раз и еще много-много раз, а когда опьянение наконец дает себя знать, концентрация алкоголя в крови уже столь велика, — и катастрофически продолжает нарастать! — что несчастный неопытный питух очень скоро оказывается под столом, а то и вообще вровень с плинтусом. И даже в то время, когда он уже лежит около плинтуса, концентрация по-прежнему нарастает!
Ребята, коих было не так уж мало, в один присест разлили и выпили бутылку и ничего такого особенного, кроме приятного тепла в желудке, не ощутили. Они пошли по торговым рядам, где краснощекие от молодости и мороза продавщицы в белых халатах поверх полушубков с большим успехом втюхивали оживленным гражданам беляши, пончики, жареный хворост и пирожки горячие с рисом, зеленым луком, яйцом и капустой. Желающим также наливали чай из совсем как настоящих электрических самоваров, откуда валил белый пар. Ребята немного откушали пирожков, и им стало совсем тепло и весело.
Капец подмигнул одному из своих подозрительных дружков, и, когда тот распахнул пальто, все увидели, что и у него во внутреннем кармане важно побулькивает непочатый пузырь, но не “Пшеничной”, а “Русской”. Это вызвало смех и возгласы восторга. Вновь зашли в подворотню, натерли снегом и выпили.
У второго дружка в пальто оказалась вещь уже совершенно убойная — настойка “Гуцульская”. Ее пили под монументальной композицией из двух солдат и девушки, вероятно санитарки, хотя, может быть, и зенитчицы, с надписью “Нашим товарищам, погибшим в боях за Родину”, и Кирюша полез целовать каменную воительницу, но сорвался с уступа и разбил себе харю. Пока он оттирал кровь платочком, оставшиеся допили бутылку и стали брататься, то есть обниматься и кричать друг другу: “Братан! Братан!”
Олег с большим трудом нашел в этом столпотворении друзей, причем уже не вполне твердо держащихся на ногах, и заорал, что колонна отходит. И хотя Стиве и Кирюше это было уже совершенно равнодушно, Олегу, который к этому моменту был уже почти трезв, было по-прежнему неравнодушно. Увещеваниями, тумаками и пинками он погнал непутевых товарищей в строй, а те глупо хохотали, не оказывая, впрочем, ни малейшего сопротивления. Олег встроил их в толпу школьников подальше от учителей, пригрозил всем, чем только мог, и оба поклялись вести себя пристойно. Колонна медленно двинулась в путь.
И тут начало сказываться коварство водки. Ребятам было хорошо и весело — и с каждой минутой все лучше и веселее. Они наступали всем на ноги, шатались из стороны в сторону и снова принялись выкрикивать политические лозунги. Тексты оказались вполне приемлемыми, чего, однако, нельзя было сказать о голосах. Голоса были ужасны. Олег много раз подходил к ним, пинал и втолковывал правила приличия, товарищи согласно кивали головами, и всякий раз кивали все более энергично, между тем глаза их становились все мутнее. Концентрация алкоголя в крови у обоих еще только возрастала.
Постепенно люди стали коситься. Сначала школьники, затем преподаватели. Не в том смысле коситься, что заподозрили, будто кое-кто тут выпил. Нет, школьники это и так прекрасно знали, да и преподаватели, положа руку на это самое место, тоже нехотя знали. Но пока все шло по плану, никто на это особенного внимания не обращал. А тут стали коситься, потому что всем известно: напился — веди себя как подобает: будь добр это скрывать. А тут все стало происходить, что называется, с особым цинизмом. И одна старенькая, глупенькая и невыдержанная учительница химии не выдержала. Она стала открыто подозревать, что некоторые из школьников выпили и сейчас нетрезвы, причем с особым цинизмом.
А особый цинизм — это плохо. Потому что это подрывает основы. В сущности, вы можете думать, говорить и делать все, что угодно. Основы у нас прочные, их так просто не подорвешь. А вот особый цинизм их подрывает. И это недопустимо. И вот это она заподозрила.
Но сколь ни была эта учительница стара, глупа и невыдержанна, она все-таки обладала огромным жизненным, педагогическим и командно-административным опытом. Поэтому она не стала делиться своими подозрениями с вышестоящим начальством. Она решила сначала понаблюдать за подозреваемыми циниками: ускорилась, перестроилась и пристроилась сзади.
К этому времени нашим героям совсем похорошело, или поплохело, что в данной ситуации одно и то же. Причем именно Кирюше и Стиве, потому что пили они более лихо, чем сопровождавшие их лица, которые, впрочем, тоже были вполне хорошенькие. Тем более что концентрация все еще продолжала нарастать. То есть не дошла еще до высшей точки.
Стива заботливо велся под обе руки хихикающими девочками, которые были рады увидеть бывшего одноклассника, ставшего такой важной шишкой — учеником “девятки”. Стива был благодушен, вел себя мирно и разговаривал немного. Но, к сожалению, слишком громко. К тому же он постоянно спотыкался, так что несколько раз осторожная учительница налетала на его спину, и каждый раз при этом он громко сквернословил. Он говорил, предположим: “Какая там, (на фиг), (проститутка), (влагалище) мне опять (на фиг) на ноги наступает! Щас кому-то (ударю) по (лицу)!” Это был, безусловно, особый цинизм. Старенькая учительница, может быть, за всю свою педагогическую карьеру столько этаких слов одновременно не слыхивала. И ее, конечно, это немного коробило и лишний раз подтверждало справедливость подозрений. Она продолжала наблюдение.
Кирюшины же дела обстояли еще хуже. Его тоже попытались было взять под руки одноклассницы, ан не вышло. То есть они сначала-то пытались взять под руки именно его, но он так пошло себя повел, что они решили лучше поддерживать Стиву, который в меньшей степени задевал их девичью честь. То есть если и задевал, то разве что нечаянно. В отличие от некоторых. Пошляков.
Кирюша, как радиолюбитель Эдик Ситников изъяснял это на своем радиолюбительском жаргоне, обладал малой избирательностью, но высокой чувствительностью. Поэтому он всегда чрезвычайно рад был подержаться за любую девочку, но в обычной жизни не мог себе этого позволить. То есть позволить-то мог, но боялся. За себя. Что, например, упадет в обморок, дотронувшись до девичьей груди, и будет неудобно. А может быть, даже и обмочится, будучи без сознания. Ну, про это и думать страшно. Но если даже и не обмочится. Представьте картину. Она вся такая, может быть, ей и приятно где-то в душе. А он, дурак, хлобысь на пол! И что ей делать? Но и это еще полбеды, что ей делать. А вот куда ему со стыда деваться, когда очнется?!
Поэтому Кирюша, когда выпивал, не мог себе позволить тратить такое драгоценное (в смысле непринужденности) время ни на что, кроме девочек. И, надо признаться, успеха у них не имел. Может быть, именно поэтому. Потому что в нормальном состоянии он менее общителен, чем все остальные мальчики, тихий и очень вежливый. А как выпьет, становится уже чересчур развязным. Хватает за руки и не только, лезет обниматься и целоваться.
И при этом каждый раз у него… Ну, вы понимаете?.. Ужас, правда?! Он, наверное, маньяк. А что, и очень просто! Говорят, что маньяки в обычной жизни притворяются очень приличными.
Ну и вот. А тут, значит, полетела у Кирюши душа в рай. И он распоясался совершенно. То есть снял даже ремень и расстегнул ширинку. Он-то чисто хотел пошутить, но неизвестно, что подумали глупые девки. Поэтому возмущенные, донельзя сконфуженные и даже отчасти испуганные девки решили лучше спасать Стиву, который тоже в этом нуждался, и не меньше. А Кирюша, оставленный на произвол судьбы, стал искать других подруг и делал поползновения в разные стороны, но намеченные им избранницы с визгом и хохотом шарахались в стороны, нарушая ряды демонстрантов и наступая им на ноги. А уж как нарушал и наступал Кирюша — только попробуйте себе представить!
А тут как раз началось второе столпотворение возле гостиницы “Исеть”, там потому что круговое движение. И пока еще шли и обдувало ветерком, так оно было еще туда-сюда, а как остановились — тут все. И тут как раз — как всегда, совершенно некстати — концентрация дошла до своей наивысшей точки. И это было плохо. Потому что еще в пути простительны шатания и падения, а вот когда все люди как люди стоят на месте, а только некоторые из них шатаются и падают, это очень бросается в глаза.
Даже если они при этом не орут. А ведь они орут. И ладно бы еще нормально орали, а то ведь они орали мало того, что чепуху вредную, так еще и плохо. Запинаясь, заикаясь и путая слова. Что было, конечно, смешно преподавателям и учащимся школ Кировского района, но своему школьному начальству это было хотя тоже смешно, но одновременно и страшно. Потому что они за них в ответе, а они лыка не вяжут, а они со всех сторон наблюдают и потешаются, а языки у них у всех без костей, а иные, может быть, и прямые недоброжелатели. Так что они напряглись, тем более что хоть и не восемнадцатый год, но мероприятие-то в некотором роде политическое.
Кашин подбежал к сопровождавшим их лицам, указал на происходящее и с угрозами скоро убедил их, что Стиву и Кирилла надо прикрывать хоть чем — хоть огнем, хоть ширмами, — а то никому не поздоровится. Сопровождавшие лица казались относительно вменяемы, с доводами и выводами Кашина согласились, но не могли придумать ничего спасительного. Потом догадались подойти к пьяным ублюдкам и начать им втолковывать тумаками, упреками и страшными угрозами. Кирюша угрозы игнорировал, а на упреки отвечал тихим счастливым смехом. Но сопровождавшие-то лица тоже были навеселе, и они попутали, и стали было раздавать тумаки Стиве, что едва не вылилось в серьезную драку.
Потому что, если кто не в курсе, Стива хотя драться не любил, потому что от этого выходили неприятности, но в душе-то, в самой ее глубине, любил, потому что больно уж ловко у него это получалось.
Итак, Стива драться не любил. Но тут он оказался выпимши. Поэтому сопровождавшие лица в отношении тумаков явно попутали, но тут же товарища по несчастью и успокоили, извинились перед ним и бросились к Кириллу, который тем временем, покончив с тихим счастливым смехом, опять стал шалить. Так метались они меж двух огней некоторое время, пока не догадались согнать обоих паршивых козлищ поближе друг к другу и одновременно курировать обоих.
Тут колонны наконец двинулись, но иные молодогвардейцы напрасно обрадовались, потому что в этом броуновском движении хотя и менее заметны стали шатания злоумышленников, но и выпившим сопровождавшим лицам стало вдвойне труднее корректировать их поведение. И когда дошли до Плотинки, стало совсем неприлично.
До такой степени, что завуч по воспитательной работе Людмила Николаевна, более известная по кличке “партайгеноссе Борман”, подошла к классной руководительнице. И довольно громко, так, что услышали окружающие ученики и оставшийся в здравом уме и трезвой памяти комсомольский актив, сказала: “А эти двое уж не выпили ли?! Они ведут себя, как пьяные”.
Итак, ужели слово найдено? Но что же теперь делать?
Подбегает Олег к Кириллу и трясет его за грудки. “Слышь, ты, вас засекли! Давай резко трезвей, а то всем жопа!” А тот все понимает, но в глубине души несогласный: как так — трезветь? Вот еще новости! Так хорошо стало, а тут — трезвей! На-ко-ся! Не жалаем!
А Кошевой свое: “Как пройдем площадь, сразу разборки с вами начнутся! Пока идем до площади и мимо трибуны — трезвей изо всех сил!”
Понял Кирилл — надо! “А как трезветь-то?” — “Срочно, срочно!” — “Да как — срочно?!” — “Ну не знаю! Воздухом, что ли, дыши, упражнения делай!”
Кирилл дышит-предышит, делает-пределает. Вроде трезвеет. Ей-богу, трезвеет! Только очень уж медленно. А расстояние сокращается ой как быстро! Вот уже и трибуна с Ельциным, покачиваясь, проплывает мимо, и над головами изо всех громкоговорителей гремит “Октябрьский привет учителям и школьникам Кировского района!”, и отовсюду, включая и самого Кирилла, в ответ звучит “Ура-а-а!!!”.
А вот и… все, финиш. И стоят они в сквере, а вокруг снуют люди. И химичка говорит: “А ну дыхни!” Он беспомощно улыбается, озирается по сторонам и дышит. Ее лицо недоуменно и озабоченно: “Еще дыхни”. Свидетели ухмыляются. “Да не пил он!” — убеждает кто-то, кого не видно, за ее спиной. Кирилл дышит. “Еще!” (Оживление, смех в толпе.) “Харэ, нанюхались!” — диковатым голосом восклицает Кирилл и, подхватываемый под руки сопровождающими его лицами, со смехом убегает прочь.
И вот Олежек сейчас это дело вспомнил и подумал, что все идет по плану, то есть как тогда.
А возвращаясь к тогда — случилась закавыка, но очень обоюдоострая. Старая химичка — вероятно, в силу тех и иных профессиональных факторов — давно потеряла нюх в обоих смыслах, но главное — в прямом. Она иногда на уроках производила в кабинете зловоннейшие опыты, и все кашляли, и девочки закрывали носы платочками, и многие просились в туалет, а ей все это было совершенно равнодушно. Так и сейчас, она долго нюхала невыносимый и многокубическиметровый Кирюшин выхлоп и ничего не почувствовала. И она пошла к партайгеноссе и доложила, что один из подозреваемых действительно ведет себя неадекватно и даже не изрядно хорошо держится на ногах, но совершенно не пахнет. Так что едва ли он пьян. А скорее всего, он принимал какие-нибудь наркотические вещества. Потому что, как ни ужасно такое предположение, иного объяснения его поведению нет. Разве что он неожиданно сошел с ума. Но в это трудно верилось.
В наркотические вещества поверить тоже трудно. Но можно. И это было куда более опасно, нежели простое помешательство одного из учеников. (И, кстати, не одного, так что версия с помешательством вообще не выдерживала критики.) Поэтому партайгеноссе поверила в наркотические средства. Ну, например, клей или бензин, говорят, некоторые подростки нюхают. Она, конечно, не знала, что и от клея, и от бензина тоже бывает выхлоп, и поэтому поверила. А вот, например, Кирюша, который неоднократно нюхал эфир до самых чудесных слуховых (и даже однажды зрительных) галлюцинаций, в это бы не поверил. Но партайгеноссе поверила. И поэтому никому ничего не было. Она слишком испугалась, что у нее в школе ученики употребили наркотики. Спасибо отсутствующему нюху старой химички. Потому что за простое пьянство всем провинившимся бы мало не показалось.
Вот такая вот фигня произошла. И с кем же! С самим Кирюшей, действительным членом общешкольного комитета комсомола! И еще раз произойдет наверняка. Скорее всего, сегодня и произойдет, раз он уже сейчас орет про “харэ, нанюхались”.
— Ха-мы! — отбиваясь от друзей, страстно мычал Кирилл.
Люди в вагоне заоборачивались. Слава богу, что друзья еще заняли самые задние места!
— Ну ты хоть не ори! Все же подумают, что ты про них!
— А я и про них! В том числе. И даже — в первую очередь! — заявил Кирюша гордо, но уже потише.
— А в участок?
— Не смеют, я дворянин! А впрочем, — покаянно опустил голову Кирюша, — не говори: “Меня бить не по чину” — спорют погоны и выпорют спину…
— Ну вот видишь! Все понимаешь, если подумаешь.
Да, так-то Кирюша все понимает, но просто стих такой на него находит, повеселиться охота. А впрочем, вспышка веселья у него прошла, и он довольно меланхолично отвернулся к окну. (Олег, однако, не терял бдительности, сел рядом и присматривал.)
За окном медленно проплывали мрачные, но величественные очертания хлебозавода. Старинное здание, красивое, с какой-то даже башней наподобие ротонды наверху — и это хлебозавод! Вот и колючая проволока по забору пущена, чтобы не было никаких сомнений, что здесь вам не Фонтенбло. И какие-то ржавые обрезки рельсов торчат прямо из башни, чтобы еще страшнее было. И в одно из окон ротонды встроено нечто вроде огромной воронки, даже и вообразить нельзя, что и кто в здание через нее может заливать. Вероятно, засыпают муку с вертолета, хотя это как раз невероятно. Да, несомненно, это — завод. Здесь, вероятно, и до революции тоже какие-нибудь рабочие пекли эти самые французские булки, ведь не может быть, чтобы их из Франции привозили, это уж совсем по-хлестаковски было бы. Да-с, завод! А какая красота! Все окна квадратные, а те, что под крышей, — полукруглые, сиречь арочные! И по бежевым стенам — белые карнизы! С ума сойти! А каковы же тогда были особняки у приличных людей?
А рядом другой дворец — вот этот уже настоящий. Сталинский ампир с массивными четырехугольными и огромными коринфскими колоннами. Кирюше он был виден сбоку, где имелись парные четырехугольные и над ними — огромные полукруглые арочные окна. Да, дворец, но фу, — культуры металлургов! Не угодно ли, — культура-с металлургов! И тут же, естественно, монумент про войну с барельефами уральских рабочих, летчика (или, может быть, танкиста, Кирюша этих вещей различать не умел и не собирался уметь), матроса и солдата, и тут же, конечно, гигантская Родина-мать. Нет уж, такой дворец нам не нужен!
Нет уж, Кирюше дороже тот, который ненастоящий. Потому что тот, который настоящий, он и так настоящий. И то, что он как настоящий дворец, — это и неудивительно. А вот что даже то, которое на самом деле мерзкое пролетарское завод, и то почти как настоящий дворец, — вот это восхищает. Кирюша как бы закрывает глаза на настоящий дворец и как бы мыслит — а каковы же тогда здесь настоящие дворцы, если даже мерзкое пролетарское завод — почти как настоящий. Уму нерастяжимо! А теперь? Скучно на этом свете, господа!
— Ты чего пригорюнился, сирота биробиджанская? — поинтересовался Стива.
— Ах, оставьте меня, глупые люди! — не повернув даже головы, махнул рукою Кирюша.
Олег от столь бестактных Стивиных слов вздрогнул. Ведь действительно Кирилл живет в неполной семье и действительно наполовину еврей! Но, как видим, Кирилл не придал этому никакого значения. Стива тоже это заметил и намекнул более прозрачно:
— Слышь, ты, морда жидовская, кто это здесь глупый?!
Кирюша в ответ на это бесцветным, скучным голосом прочел дразнилку собственного сочинения:
Дурачок, простачок,
Стивушка танцует.
Он надел колпачок
На х… и гарцует.
Стива шумно засопел и сообщил:
— Ага, вот, значит, как! Ну, вставать мне в облом, но когда приедем — с меня за стишок звездюлина, запиши.
Кирилл оживился и, обращаясь главным образом к Олегу, сказал, указывая пальцем на вражину:
— Вот, слышал? Судьба русских поэтов. Зарезали за то, что был опасен! А я и здесь молчать не буду! Да-с, надел — и гарцует!
Стива возразил:
— Да я же не за надел и гарцует, а за дурачка.
Кирюша не сдавался:
— А ты что, скажешь — умный?
А Олег неприлично заржал:
— А про надел и гарцует, стало быть, правда?
Стива неожиданно хлопнул себя по ляжкам и, взволнованно встав с сиденья, шагнул к ним. Но не ударил Кирюшу, а сказал:
— А ну, мужики, подвигайтесь!
Кирюша, возмутившись, стал возражать, что мужики — это которые землю пашут, а в приличной компании пристало обращаться к собеседникам — господа, но Стивин голос показался Олегу столь взволнованным, что он немедленно подвинулся, вжав Кирюшу в стенку вагона. Олег тоже обратил внимание на “мужиков” — обычно Стива называл собеседников чуваками — и подумал, что информация будет незаурядная.
Стива присел и с размаху ударил собственным тазом по кашинскому, таким образом еще более утрамбовал товарищей, так что оба только пискнули.
— Не пищать! — приказал Стива.
И подмигнул.
Кирилл заметил:
— Одному человеку по роже я дал за то, что он мне подморгнул.
Оставшиеся двое товарищей переглянулись и засмеялись.
— Не я сказал, но ты! — заметил Стива.
— А что такого?
— Ты хоть сам-то понял, че сказал?
— А что такого я сказал?
— Ну ты сейчас сам признался, что ты проститутка.
— Да, я проститутка, я дочь камергера… — запел было Кирюша, но Стива нетерпеливо махнул рукой и, наклонившись немного, сказал:
— Ну вы поняли, где я был?
— Ну и где ты был?
— Я ж тебе еще на улице сказал!
— Что ты сказал?
— Где я был.
— Ничего ты не сказал! Ты сказал “в п…де”. Ты в ней, что ли, был?
— Почти.
Олег только пожал плечами: ну как с таким человеком можно вести серьезный разговор? Однако Кирюша, наоборот, чрезвычайно насторожился. Он даже приподвскочил с места и, страшно нахмурившись, спросил Стиву:
— Это как же так понять — почти?
— Как хочешь, так и понимай.
— Как я хочу? Я хочу это понимать так, что ты тут занимаешься какими-то грязными инсинуациями! Говори яснее!
Стива широко заулыбался и демонстративно отвернулся в проход. За окном по-прежнему медленно проплывал хлебозавод, омерзительное дряхлое строение, явно выпущенное не менее ста лет назад.
— Ты чего рыло-то воротишь?! — возопил Кирюша. — Ты рыла-то не вороти, говори толком!
— А че ты орешь опять? Разорался на весь вагон! Ты не у себя в кнессете заседаешь, не х… тут орать! Сиди вежливо и разговаривай.
— Хорошо, я могу и вежливо, но мы ж таки умные люди! Объясните— таки мне, Валегий Падлович, как же так я должен понимать ваши слова? Как это так — почти?
— Ну, накормил.
— Азохен вей! — всплеснул руками Кирилл. — Скажите-ка, он накогмил! Это вже вы сегодня накогмили?
— Слышь ты, жидовская морда, не корчи из себя еврея! Да, сегодня.
— Азохен вей! И кого ж таки вы накогмили?!
— Слышь, ты, не выдрючивайся, — посоветовал Стива. — Ну, Пулемета.
— Ай, молодца! Да не врешь ли ты мне, философ?!
— Вот — вру! Сроду не врал, а тут — вру, — неодобрительно качая головой, проворчал Стива.
Олег все это время только хлопал глазами на беседующих. Он, естественно, совершенно не понимал, о чем идет речь.
Тогда Стива стащил Олега с сиденья, уселся в серединку, обнял обоих за плечи и поведал им любопытнейшую историю его сегодняшнего утра.
Сегодня Стива проснулся один, бля, сам, бля. Проснулся и перданул. На часах одиннадцать, магазины открываются, пора за водкой идти. А х… стоит. Стива включил видик и под кассетку соответствующую затворчик-то и передернул. Бодро соскочил с постели, упал на медвежью шкуру и двести раз отжался. Голый пошел на кухню, а там Клавушка. Она такая — тык, мык, тык, мык, а Стива ей подножку — и на раскладушку. Присунул, понятно. Велел подавать завтрак и пошел в ванную. Пока вода набиралась — еще передернул. Принял ванну, почистил зубы. Надел халат, пошел в столовую. Съел тарелку пориджа, выпил высокий стакан обезжиренного молока. Рыгнул. Клавушка не идет за посудой. Пришел на кухню — она там пол подтирает. Стива сказал ей: “На счет “два” замри, раз-два!” Она как стояла раком с тряпкой, так и замерла. Стива задрал ей халатик, спустил трусишки и снова присунул. Принял душ. Оделся и пошел за водкой.
Перебежал дорогу в неположенном месте. Докопался по этому поводу мент, стал залупаться. Стива навалял ему, купил водяры, возвращается — а навстречу Пулемет. Взял ее за шкирку, привел домой.
Сели в лифт, поехали. Стива лифт застопорил, Пулемета поставил на колени и накормил. Буквально накормил, с проглотом. Прекрасный массаж! Пришли домой. Он обеим велел раздеваться. Проинструктировал, кого лизать, где лизать, что делать друг с дружкой. Пока они барахтались, разделся и включился. Присунул, накормил. Достал веревку, связал руки Клавушке за спиной, перекинул конец через люстру и подвесил. Пулемет ее в это время лизала, а Стива присунул. В анус. Связал Пулемету щиколотки, поднял ноги вверх, взял брючный ремень и стал стегать ее по ляжкам. Клавушка в это время у Стивы отсасывала. Накормил. Пулемет стонала, кричала, извивалась: “Сильней! Сильней! Еще!” Оставил ее на некоторое время с задранными к потолку ногами и подрочил сверху. Достал кандалы, ошейники и хлыст…
И вдруг на голову Стивы обрушился удар. Это Олежек Космодемьянский не стерпел, стукнул, да так и остался сидеть с побелевшим сжатым кулаком.
— Ты че?! — поразился Стива, потирая макушку.
— Харе, нанюхались! — ответил тот внезапно охрипшим голосом. Губы его дрожали, глаза налились кровью, а лицо, наоборот, было необычайно бледным.
Скажут — не может такого бывать, чтобы глаза налились кровью, а лицо, наоборот, было необычайно бледным. Уж одно, скажут, из двух. И будут наши воображаемые оппоненты правы. Но только не по отношению к Олегу Кашину. Он был при жизни человеком не совсем дюжинным. Он — особенный человек, он как бы Рахметов в честь Бахметова.
Зададимся на первый взгляд праздным вопросом — почему он вообще комсомольский активист? То есть как можно сочетать в себе живой ум, острый интерес к окружающей жизни, некоторую пылкость даже чувств и темпераментный темперамент с вот этим самым делом? Скучным, иссушающим душу и иступляющим ум комсомольским активизмом и пассивизмом? Схоластикой с этой — как?
Ответить ли, что, кроме Олега Кашина, председательствовать было решительно некому? Так ведь это будет не ответ, а чистейшей воды тавтология, мюридизм и младогегельянство. Некому, правильно, но именно потому и некому, что, как усомнено было выше, не можно сочетать в себе живой ум, острый интерес к окружающей жизни, некоторую пылкость даже чувств и темпераментный темперамент, характерные для, в общем-то, всех юношей и девушек, с этим вот самым делом!
Когда в классе его зовут Павкой Засулич, а то и Засунич, он не обижается, понимая ограниченность товарищеской фантазии. В том смысле, что трудно определить его одним метким словечком, очертить его личность одною резкою чертою, ибо не рыж он и не ушаст, не тучен и не длинновяз. А тут метонимия по смежности налицо. А те, зовущие, они тоже не в упрек — они тоже прекрасно понимают, что кому-то надо быть, а кроме Олега, решительно некому.
Почему некому? Нетрудно сказать.
Все знают, что прежде поста Генерального Секретаря ЦК КПСС, на который согласен всякий прямо сейчас, даже пианистка Лена Лапкина бы не отказалась, надо сначала побыть комсоргом класса. Однако конкурс на это место невелик, иному голову разбей — не согласится, а если вообще не бить, то и никто, кроме Кашина, не согласится. За это его прозвали Олегом Кошевым.
То же самое, как это ни поразительно, отмечается и на уровне общешкольного комитета комсомола. Там уже и до Черненко рукой подать (относительно, конечно), и публика, казалось бы, сознательная, а нате вам — и там каждый готов прикинуться паралитиком (и бывали такие случаи), только бы не стать секретарем.
Кашин в свои неполные семнадцать имел уже причину удивляться человеческой природе, но он этого не делал, а принимал все как есть. А что удивляться должен именно он, это легко доказать: отличник прекрасно понимает двоечника, радующегося тройке, но двоечнику никогда не постичь слез отличницы над четверкой. Понятно? Нет? Ну конечно, вот именно об этом-то мы и говорим! Нам тоже непонятно, а делать нечего. Вот так и вся наша жизнь…
Люди часто смеются над так называемыми “правильными”. Но редко задумываются над тем, что эти самые “правильные” в душе еще пуще смеются над неправильными. Олег тоже понимал, что правилом был он, а все остальные — исключениями. Возьмем ту же Лену Лапкину… Впрочем, лучше оставим ее уже, а то черт знает до чего договориться можно.
Главное не это. Главное — совершенно неважно, кого больше. Иногда целый класс, включая учительницу, не может решить задачу повышенной трудности, но единственный ответ в конце учебника — правилен, а все остальные, сколько бы их ни было, — нет. И ответ, хотя в данной ситуации он один, не индивидуалистичен. А весь класс, включая недалекую учительницу, — напротив, безмозглое человеческое стадо индивидуалистов. Ответ в потенции коллективен, а сборище недоумков в интенции по сути стадно. А чем отличается чувство коллектива от чувства стадности? Тем же, чем коллектив от стада, — сознательностью! Один сознательный человек — это уже коллектив, как в математике есть множества, состоящие из одного члена. В то же время миллион несознательных — устрашающее сборище индивидуалистов.
И вот вам, в заключение, демократия подлинная и мнимая! Пусть двести миллионов американцев совершенно свободно выбирают своего дурацкого президента — от этого они не становятся коллективом, поэтому и назвать это демократией нельзя, ибо нет исполнения коллективной воли. И вот вам, в заключение, в чем сила сознательных масс! Материя важнее сознания, но сознательность выше материи, чему подтверждением служит вся история КПСС. То есть СССР.
Сознательность — высший дар, нисходящий на человека и делающий его высшим существом, невзирая ни на ум, честь и совесть, ни на деловые качества. Этим все объясняется — и победы социализма, и космос, и все тому прочее назло западным аналитикам — умные и добросовестные теоретики (хотя часто и недобросовестные), они в любом случае не ощущают дуновения Сознательности, этой солнечной пыли мироздания, и потому ни черта ни в чем не понимают.
И можно сказать резче — напрасно мы так уж гордимся своими достижениями. Все они — лишь эманация Сознательности, которая присуща нам с октября семнадцатого, а вовсе не построена пятилетками. Исчезни Сознательность сегодня — и на месте БАМа будут болота, Атоммаш и Братская ГЭС превратятся в хаотические рытвины, местами радиоактивные, а там, где сейчас лежит трубопровод “Сибирь — Западная Европа”, не останется ВООБЩЕ НИЧЕГО. Это не образно, а в самом прямом, физическом, смысле.
Поясним.
Конечно, кому-то покажется, что такая гипотеза противоречит вульгарному материализму — куда-де исчезла материя? А надо побольше читать Ленина, и все прояснится. Вульгарный материализм давно перечеркнут диалектическим, а материя — о, она уже начинала исчезать в начале столетия, уже физики видели признаки надвигающейся катастрофы, не только поэты-символисты завывали о ней, наука предупреждала! И тогда-то Ленин, отложив в сторонку революционную агитацию, забросив философию и политэкономию, вплотную занялся электроном и атомом, установил их неисчерпаемость и, прикрывая планету тщедушным тельцем, спас материю! Хотя бы за то, что вы теперь дышите воздухом, ходите по траве, едите свои ланчи, господа, а не болтаетесь в разряженном хаосе, вы должны низко поклониться! Помните — в начале нашего века материя уже начинала исчезать!
Во всех отношениях, за исключением сознательности, Олег был вполне обычным юношей. Среднего роста, плечистым и крепким. Но умище-то, умище куда прикажете девать? И он чувствовал колоссальный разрыв между собою и всем прочим человеческим стадом. Разница между ним и остальными точно была дьявольская, дьявольская разница.
Вот Кирюша вечно воображает себе проституток. Он сам рассказывал, и даже в подробностях. Прикольные, между прочим, подробности! Но это в сторону, а вот если серьезно — то это, конечно, несерьезно, но нужна известная смелость и для того, чтобы подумать — проститутка. Но и отрицать такую возможность можно только напоказ. Это понятно, да? Опять непонятно? Охо-хо уже…
Например, так называемая проблема. У нас нет проституции, верно? Совершенно точное определение. А проститутки наблюдаются, правильно? Да уж… С точки зрения банальной эрудиции это невозможно. Но вот ведь получается так! Получается, что факт наличия проституток не равнозначен факту наличия проституции. Решение проблемы, как видим, не требует длительных бездоказательных споров и взаимных обвинений, вплоть до судебного.
А ведь дураки как рассуждают? Дураки рассуждают так: нет у нас проституции, значит — и проституток нет, а оппонент — предатель родины! Или наоборот: есть у нас проститутки, эрго есть и проституция, а пропаганда наша — лживая! Вот и полюбуйтесь на глупую пару — одного посадят, другого все нормальные люди будут по возможности сторониться.
Настоящая махровая ложь с большой буквы “Л” — принадлежность скорее формальной логики, нежели жизни действительной. И это косвенно признает даже советская идеология в своей характеристике буржуазной пропаганды: “смесь правды, полуправды и лжи”. Для формальной логики само понятие “полуправды” — противоречие в термине: все, что не правда, — тем самым ложь. Но ведь по жизни это не так!
Вот простейший, как лямблия, пример. Пример, не спорю, неудачный и даже не особенно смешной, поэтому я даже и приводить его не стану, но даже он — и то наглядно демонстрирует отличие полуправды от лжи.
Жаль, что до этого не доросли наши рядовые идеологи, агитаторы и пропагандисты. Как и наши горе-диссиденты. И в результате возникают так называемые противоречия, служащие умному гимнастикой для ума, но вот дураку они иной раз могут стоить жизни, а уж портят ее — всегда.
Возьмем Лену Лапкину…
Нет, лучше Афганистан. Они оттуда: ах, агрессия, ах, какой ужас! Мы тут: по про… — кха-кха! — по просьбе, ограниченный контингент, братская солидарность, сволочи вы! И пошло-поехало. А ведь на самом-то деле… Впрочем, пошел он в жопу со своим дзэн-буддизмом, этот Афганистан.
Лучше этот — как его там, блин, урода? — Родион Романович. Образованные люди (кроме Кашина) глубоко это чувствуют. Трагизм. Для них невозможна, скажем, одновременная допустимость и недопустимость убийства. Они называют это шизофренией, что справедливо, но считают шизофрению недостатком и даже болезнью. Истинная же шизофрения — состояние нарождающейся касты господ. Окончательных господ!
Всем хорош был Достоевский, кроме одного — он не дошел. Он видел и показывал, он, как марафонец, пробежал сорок два километра и застыл перед ленточкой. И ничего поэтому не решил. Рви же, дядя! Не рвет. Натянул ленточку грудью и стоит, как собственный памятник. Тут уже не хватает самой примитивной логики. Ну, если две истины равны, они… что? …ну? …то они именно и равны, а вы думали — что-нибудь другое?
Все, наверное, слыхали правило: первым здоровается более вежливый. Так и выбор одной истины из двух равных, но противоположных определяется именно правилами хорошего тона. Не то дураки: они в одну из истин верят в ущерб другой. Их, вышеобозванных дураками, девяносто с копейками процентов. Часть из них в частных вопросах могут быть очень умны, но в общем — увы.
(Очень важно: если сказанное о хорошем тоне вы восприняли как проповедь конформизма, трудно дифференцируемого с трусливым благоразумием, вы сами, извините, можете быть очень умны в частных вопросах…)
Как, напригляд, Галилео Галилей. Он сказал, что все-таки она вертится. И получилось, что Бруно — отважный, а Галилей — благоразумный. Но не умный. Потому что его ума не хватило на то, чтобы понять: она и вертится, и не вертится одновременно. Олег не Галилей, но такую вещь осмыслить способен. Этим он и занимается все свободное и учебное время.
Видите ли: жизнь допускает не более одного поступка в данный момент времени. Отсюда необходимость нравственного выбора, которую люди типа Галилея и Бруно называют проблемой. Олег делает выбор, но, понимая истинную равноценность вариантов, не морщит лба в муках: он понимает, что все — равно, и выбор неверный — невозможен, и жизнь прекрасна, потому что все в ней — как будто.
Это вышеупомянутые правила хорошего тона. Можно класть ноги на стол, и Стива постоянно это делает. А Олег не кладет ноги на стол. Если Олег окажется в Америке, с удовольствием будет класть. А живя в России, он с удовольствием не кладет.
В учебнике истории СССР 1974 года издания была главка “Отрицательные явления в политической жизни страны” про карьериста Ежова и политического авантюриста Берию. В издании 1981-го — ничего такого. Учебники утверждены Министерством — очевидно, что правда в обоих. Как же отвечать на уроке, тем более — на экзаменах? Да как угодно! Но воспитанный молодой человек, будущий студент, интеллигент, ответит вежливо. Вежливость стоит так дешево! А невоспитанный умник, зазнайка станет выпендриваться, показывать свою образованность, оригинальность, а на поверку окажется, что он не знает элементарных вещей — ни сколько у нас автономных областей, ни когда состоялся пятый съезд партии — вообще ничего! И пускай получает свой трояк с соответственным средним баллом вкупе.
Кто ж спорит, антисоветизм украшает жизнь. Да что там! Не будь антисоветизма, никто, кроме чабанов и геологов, не покупал бы радиоприемники, а приемники выше третьего класса вообще бы не покупали — что ловить-то? Накрылись бы все “ВЭФы”, “Океаны”, “Риги”, а электроника — как-никак отрасль века. Как и ядерная физика — она без антисоветизма тоже была бы в лабораторном состоянии. Литературы бы не было. Не в смысле урока, а новой бы не было. Ну, в смысле, ее бы не читали. КГБ бы не было. Ничего не было. Жили бы, как в каменном веке. Но, с другой стороны, если бы был сплошной антисоветизм, было бы то же самое. Важно, чтобы всегда было как сейчас. Поэтому не надо доказывать, что у нас все плохо или, наоборот, что все хорошо, а будет еще лучше. Не надо: у нас все как надо. А лучше — оно одновременно и хуже, — как дурак на холме: в любую сторону — это вниз. А быть антисоветчиком в СССР настолько глупо и невыгодно, что на это способен только психопат.
Пример с антисоветизмом — не единственное проявление психопатии. Вы уже поняли, что люди делятся на две неравные части: большинство — психопаты, т.е. субъекты, не адаптирующиеся к противоречию истин (хотя часть из них ошибочно называют вялотекущими шизофрениками). И меньшинство — истинные шизофреники, так называемые мудрецы.
“В старомодном ветхом шушуне” — это истинная правда. Но не сыновье чувство только, простая вежливость требует вести себя тактично. Истинная правда, что некрасивая девушка похожа на лягушку, ваша первая учительница по жизни была дурой и корячится, как каракатица, на своем костыле, и что от такого салата вы в прошлый раз продристали всю ночь. Так теперь будем писать про это книги и рассказывать корреспондентам радио “Свобода”?
И ведь от вас не требуют называть это одеяние словом “манто”, правда? Только не надо говорить матери: “Ах ты и пугало, ну ты и рвань, ох ты и шелупонь! Проволочкой подвяжись, ворона! Газетку запихай, корова старая!” Не надо демонстративно отворачиваться при случайной встрече на гумне и спрашивать соседей: “А это что за чучело?” Никто также не обязывает верить, что на рассвете душманские бомбардировщики обрушили свой смертоносный груз на Киев, Смоленск и Алма-Ату, что танковые клинья… и так далее. Но раз уж так получилось, то делай, что должен, и будь что будет.
Вот какое длительное отступление пришлось сделать только из-за того, что один из героев повести одновременно как бы и покраснел (глазами), и побледнел! Не проще ли было изменить сомнительную фразу? Разумеется, проще. Но не созданы мы для легких путей, а всегда идем по линии наибольшего сопротивления.
Итак, Олег возопил про харэ, нанюхались и ударил Стиву по башке. Стива от неожиданности даже удивился. Даже до такой степени, что только и смог, вытаращив глаза, спросить:
— Ты че хоть?!
Олег, медленно краснея и бледнея во взаимнообратных направлениях и тем самым становясь похожим на более нормального человека, ответил и более человеческим голосом:
— Да ниче! Ты тоже того, думай головой!
— Кого думать?
При этом оба встали с сидений. Кирилл тоже подскочил, хлопнул в ладоши и, сорвав берет, воскликнул:
— Бейтесь, братцы, бейтесь! Бейтесь осторожно!
Стива и Олег переглянулись. Олег глубоко вздохнул и полушепотом объяснил:
— Кого думать? Да того! Слушают же все. Кто ж такие вещи в трамваях говорит?
Стива пожал плечами, тяжело вздохнул от мысли, что какой же больной на всю голову его товарищ, и сел на место через проход. Олег с Кирюшей тоже сели.
Кирюша сел, но молчать не стал и немедленно поддержал Олега Кашина:
— Да, Стива, это как-то опять не по-комсомольски. Просто уши вянут. В этой стране такие вещи нельзя рассказывать.
Олег, наклонившись к нему, досадливо вполголоса возразил:
— Да при чем тут страна? Просто в трамвае нельзя, могут подслушивать.
Кирюша опять же немедленно поддержал товарища, громко подтвердив его тихие слова:
— Да-да, и очень просто! Мы же ж таки умные люди! В этой стране в трамвае непременно подслушивают. А знаешь как, Олежек? Вон видишь на потолке динамик? А там еще и микрофончик маленький вмонтирован! Вот водитель объявит остановку, а потом переходит на прием. Кнопочку нажал — и все Стивины слова уже на магнитофон записывает!
Кашин поднял голову. На потолке действительно был круглый громкоговоритель, затянутый матерчатой сеткой. Кашину такая мысль прежде никогда не приходила. А теперь пришла. В принципе, ничего невозможного в этом нет. Технически очень просто. А сколько трамваев, сколько разговоров! А где-нибудь в засекреченном подземелье сидят сотрудники в наушниках и все прослушивают.
Кирюша же продолжал. И, подлец этакий, в полный голос продолжал чепуху свою вредоносную:
— Но особенно внимательно он не Стивины слова записывает, а твои! Стива-то что уж такого сказал, если глубоко задуматься? Ну подумаешь, двух женщин отымел! Он же их не насиловал, они сами пришли. А ты вот тут диссидентствуешь, позволяешь себе вслух выражать всякие подозрения, недоверие всякое собственное. Нам все это внушаешь! Секретарь комитета комсомола! Не странно ли с твоей стороны? Странно, если не сказать большего! Как ты думаешь, Стива, а он не японский ли шпион?
Стива оглядел напряженного Кашина с ног до головы и, утвердительно поморщившись, кивнул головой:
— Он-то? Всяко японский! Японский городовой.
— Да-да! Бывший японский городовой, а теперь шпион! Да я вам, уважаемый, более того скажу: он фетюк, просто фетюк!
Кашин, кажется пришедший в себя, посмотрел на обоих и сказал:
— Так! А вы знаете кто оба? Ты — безродный космополит, а ты — деградировавшая асоциальная личность с явными признаками вырождения! А у меня, между прочим, безупречное пролетарское происхождение.
— Так-таки и безупречное? — ядовито усмехнулся Кирюша. — Мамаша ваша, во-первых, хоть и на заводе, но не рабочая, а служащая, а это две большие разницы! Наши же мамочки тоже служащие, и батюшка Стивин тоже из рабочих, а мой покойный папочка вообще был красным командиром. Так что происхождение у нас, может, и почище будет! А во-вторых…
Но Кирюша напрасно юродствовал. Олег, что, впрочем, и неудивительно, оказался абсолютно прав: их разговор действительно подслушивали.
Некто старичок в красной шапке, сидевший спереди, обернулся, подмигнул сквозь ужасные очки в роговой оправе, в которых его глаза казались какими-то фарами и даже не влезали в габарит линз, и, обдавая друзей густым водочно-луково-табачным перегаром, сказал:
— Происхождение, пацаны, теперь ничего не значит, это вам не восемнадцатый год! Сейчас главная сила в плавках.
Когда он заговорил, стали видны множественные его железные зубы, и отчасти даже ржавые.
Друзья переглянулись и зафыркали.
— Напрасно смеетесь! Я вам точно говорю.
Кашин попытался уладить возможный конфликт:
— Да нет, мы не смеемся…
— Да нет, вы смеетесь! А вы не смейтесь, уж я вам точно говорю.
— А ты что, дед, сталевар? — довольно бесцеремонно перебил Стива.
— Я? — удивился незнакомец и, подумав, ответил: — А что? Пожалуй, что и сталевар. Сталевар! Бывший! Уж мы эту сталь варили, варили… Я ФЗО кончал! А теперь уж тридцать три года на пенсии уже. Но я не про те плавки, а про настоящие, которые трусы. Но только не трусы, а плавки!
Здесь друзья уже не фыркали, а заржали, как кони.
— Почему же не трусы, а именно плавки? — удалось сквозь смех спросить Стиве. Ему сегодня везло на сумасшедших. Интересно, это что, в трамваях всегда так? Ну у них и населеньице!
Мудрый бывший сталевар поднял палец вверх и ответил:
— Плавки — потому что плавать! Загорать, купаться, на буере кататься! Не заплывать за буйки, играть в волейбол на пляже и возле пляжа! С девушками гулять в плавках. Они увидят, какая сила в плавках, им и захочется! Выбирай, какая поблатнее, — и вот и все! Покроешь, она тебе родит, поженитесь, а у ней папа — секретарь обкома! Вот вам и вся сила в плавках, а ты говоришь — происхождение.
Во время этой речи ребята продолжали, что называется, покатываться со смеху, а, впрочем, кое-кто и призадумался. Кирюша же хотя и покатывался, но с явным оттенком отвращения. Стива же, услышав про папу — секретаря обкома, презрительно фыркнул и сказал:
— Щас! А папа — секретарь обкома тебе таких навешает, что мало не покажется, и жаловаться некуда пойти. Поженитесь, ага, да, конечно! Спустит с лестницы — и это в лучшем случае. В худшем — получишь срок по сто семнадцатой статье, вот и вся твоя сила в плавках.
Кашин, услышав такое суждение, с беспокойством взглянул на незнакомца, но оный незнакомец только обрадовался этим словам:
— Да, навешает, а ты как думал?! Обязательно навешает! А моя сила все равно в плавках! Смотря какие плавки! А у меня специальные плавки, лечебные, из прорезиненного медикамента. Их надо носить ровно год. Никогда не снимать!!! И тогда всегда будет пыр стоять. А ровно через год, и ни минутой позже, их надо снять. И никогда больше не надевать…
После этого три товарища поняли, что мудрость бывшего сталевара носит мнимый характер. Здесь уже никому не удалось издать ни звука, кроме смеха. Однако и здесь Стива первым совладал с собой и выдавил из себя вопрос:
— А год-то не ссать, да?
Мнимый мудрый бывший сталевар еще больше обрадовался. Он даже облизнулся от удовольствия и, поглаживая себя по животу, сказал:
— Хоро-о-оший вопрос! Я ждал его! Отвечаю! Плавки не простые, а специальные, из прорезиненного медикамента. Подчеркиваю — именно из медикамента, а не из провианта!
И пока ребята, образно говоря, катались по полу, схватившись за животики (а кое-кому стало и мучительно больно за бесцельно прожитые минуты, в течение которых он наивно внимал мнимому старому мудрецу-сталевару), новый их знакомец произносил гораздо более следующий текст, исполняемый голосом очень громким и уверенным:
— Секретарь обкома партии! А к секретарю обкома партии, если будете сопеть, милиция не пустит! В присутствии секретаря обкома партии не сопеть! И если будет грязный носок, не пустят! Носок грязного ботинка! На него не наплюешься! А вот идет пенсионер. Фронтовик. Орденоносец. На ботинки не плевал, начистил их ваксой. Не сопит! Хрипит. А его гонят в три шеи. Ни на что не посмотрят! Ордена? Ну и что?! Позвоночник сломан? Ну и что?! Слепой? Физический слепой, по слепоте! Ну и что?! Ну и хер на тебя, что ты на “инвалидке” едешь! С ручным управлением!
Тут обернулся к оратору какой-то значительный старый пердун с рюкзаком. Был он пузат, слегка выпивши, обладал свирепой красной мордой и заорал так:
— А ну-ка, ты, не выражайся в общественном месте!
Мнимый мудрый бывший сталевар искоса посмотрел на красномордого старикана и посоветовал:
— Подите на х…
Тот рассердился:
— Ты это кому, мне сказал?! Да я тебя, суку, щас по стенке размажу и из окна выкину!
Однако с места подниматься не стал, и поэтому м. м. б. с. угрозу проигнорировал. Он сказал, обращаясь, впрочем, не к старикану, а снова к друзьям:
— Я ФЗО кончал. Я все кончал! А он что, кончал? Он что, секретарь обкома партии? На пенсии? А почему голос пьяный? Сомнева-а-юсь! А вот я, может, и секретарь обкома, а только тайный, чтоб никто не догадался. Меня тоже тайная милиция охраняет и тайное КГБ! Сидит какая-нибудь старушонка в коробчонке — а может, она тайная милиция? Или сидит какая-нибудь девчушка-побирушка — а может, она тайное КГБ? Никто не знает! А он надел рюкзак. Он что, рыбак? Какая сейчас рыбалка? Сейчас, того гляди, ледяная чешуя пойдет! Как у дракона. Это значит — смерть! Без косы! Смерть скачет на красном коне. Ледяная чешуя! И хоть ты секретарь обкома партии, пенсионер, фронтовик и орденоносец! Смерть придет, и захрипишь в три шеи!
Красномордый старикан, сообразив, что имеет дело с сумасшедшим, замолчал. Тут как раз вагон остановился, и сумасшедший оратор, расталкивая всех локтями, поспешил на выход. Он продолжал говорить, но слов уже не было слышно.
Глава пятая
Татищева
Спереди сидели толстая тетка и толстая телка лет четырнадцати, и последняя стонала и хныкала на весь трамвай:
— Ну, мамочка, я хочу кушать, я хочу кушать…
— Потерпи, тебе еще два часа нельзя.
— Но я хочу кушать, мамочка, я хочу!
— Ну потерпи, сейчас купим тебе сока.
— Не хочу сока, он кислый, я хочу колбаски, я хочу колбаски!
Стива стал смотреть в окно. Вот тут-то именно на него окончательно накатило. То, что пыталось накатить еще по дороге на Кольцо. Ощущение провала в бездны прошлого. Завод был очень старым, и все его строения казались покрытыми коростой ветхости. Несмотря на присобаченные к заводоуправлению два ордена типа Ленина, все остальное выглядело времен Очакова и покоренья Крыма, наподобие крепости. Обрезанных турок-сельджуков. Тут и сям торчали массивные памятники каменного века развития капитализма в России имени Ленина. Высились, грозя падением, стремные заводские трубы и коптили небо. Это не было даже скоплением сраных железобетонных параллелепипедов эпохи индустриализации, ни хера! Полукруглые своды, арочные окна, составленные из наполовину высаженных мутных маленьких стекол, все закопченное, массивное и приземистое — это было что-то вообще выползшее из палеозойской тьмы средних веков.
Того и гляди, подкатит к проходной грохочущая телега, вылезет бизнесмен в цилиндре и бобровой шубе, с длинной трубкой в руках. А тут стража стоит с алебардами по стойке “смирно”. И рабочие, барина увидев, падают ниц. В глубокую грязь, и которые потощее, те в ней даже тонут. Но это пофиг, их много, пусть тонут. И вступит он в говно, лошади-то срут и срут, штиблет измажет. Он, такой, подозвал рабочего и приказывает говно со штиблета слизать. Рабочий типа поморщился. “Что?! Харю кривить?! Эй, стража, отрубите-ка ему голову!” Те рубят. Тащат второго рабочего говно слизывать. Барин довольно регочет. Бабы голосят. Вот стадо мутантов!
Ну и хлебозаводик тоже дай боже, легенда о динозавре. Стива посмотрел на него и решил больше не есть магазинный хлеб, потому что фиг знает — может, его отсюда завезли. Стоит такая халабудина вдребезги и пополам, а в ней хлеб пекут, охереть можно. Тоже средневековая ветошь, сверху присобачена херовина типа башни пыток, труба дымит, рельсы какие-то из стен торчат, как будто ее викинги штурмовали, штурмовали, да и плюнули на нее, и ушли восвояси. И там теперь пьяные геги обоего пола месят грязными ногами тесто. А поскольку надсмотрщик (с плеткой-семихвосткой) никому прерывать работу не велит, то они и ссут в это тесто, и срут. Не прекращая месить. А потом пекут булки с червями, крысами и тараканами.
А на следующей Стива увидел признаки не столь далекого, сколько близкого и потому особенно отвратительно правдоподобного прошлого. Плакатик. Решения съезда партии — в жизнь. Какого именно съезда — Стива не скажет, потому что разбирать длинные римские цифры ему неохота, да оно и не нужно, когда нарисован пятикратно обосранный и незабвенный дорогой Леонид Ильич, царство ему небесное.
А до этого Стива и внимания не обращал, а, вероятно, следовало. На то, что все люди были одеты, как чуханы. Но это же и всегда так? Да, но ведь и девки тоже. Не то беда, что плохо, — они часто плохо, а вот немодно. А девки всегда одеваются модно. В какое бы говно они ни облеклись, это говно всегда бывает хоть немного модным. А тут какое-то сплошное говно мамонта и окаменевшие экскременты динозавров.
Стива толкнул локтем Какашина.
— Смотри! Сколько лет этому плакату?
Тот посмотрел, удивленно покачал головой и ответил:
— Три года. Хоть бы Брежнева-то сняли… Что тут за разгильдяи в райкоме сидят?
Стива усмехнулся:
— Нормальные такие разгильдяи. Потому что в райкоме сидят, а не по улицам ездят. Откуда им знать, что у них на улицах висит?
А про себя понял, что не ошибся в своих мрачных подозрениях. Три года! Это плохие шутки.
Три года назад он был совсем сопляком, носил, стыдно вспомнить, сандалии с носочками и слушал всякую ветошь, чуть ли не Аллу Пугачеву, а уж Высоцкого почем зря, и был очень доволен собой. Три года назад он рассекал на велике, и однажды двое шпанюг чуть его не отобрали. Позор какой, двоих чуханов завалить не мог! Не говоря уже про баб, которые ему тогда мало того, что не давали, да он даже и не просил, боялся. Одним словом, три года назад жизнь Стивина была полным дерьмом, а он этого даже не понимал. Но сейчас-то понял и нипочем бы не хотел помолодеть на три года.
И не только Стивина, но и вообще вся жизнь три года назад была полным дерьмом. Потому что тогда был тошнотворный дорогой Леонид Ильич, дорогая водка, носили “олимпийки” и слушали “Чингисхан”, а многие даже “Бони М”, вообще всякую дискотню, а про “хэви-метал” и слыхом не слыхивали. Компьютеров не было. То есть их и сейчас нет, но вот есть же у некоторых, а тогда ни у кого в целом городе не было. За джинсы люди убивались! Жили, как дикари. Да и сейчас, оказывается, живут. Вот же ведь стадо долбаных мутантов.
— Что вы тут без меня разговариваете? — обиженно встрял в разговор Киря.
— А о чем с тобой разговаривать? — возразил Стива. — Мы вот разговариваем, что плакат допотопный висит, а ты, небось, смотришь на него и в х.. не стучишь!
— А чего мне стучать? Я не стукач.
— Так то же в х…, дурак, — пояснил Стива. — Совсем другое дело.
— Ну, в него я стучу.
— Вот и стучи себе, а тут дело государственное! Видишь, Брежнев на плакате?
— Вижу, и что?
— И тебя это не волнует?
— Нисколечко!
— А меня волнует! — воскликнул Стива.
— И меня волнует! — поддержал его Либкнехт.
— Да почему же волнует?! — удивился Киря самым искренним образом.
Ему объяснили.
Да потому же волнует! — объяснил ему Карл, что если мы попали в такое место, где даже райком партии даже не следит даже за политическими плакатами, то недалеко же мы уйдем, а зайдем, вероятно, очень далеко! В таком месте всего можно ожидать: и что дороги не чинились незнамо сколько лет, и что электричество отключат. И что, может, тут милиции нет и бандиты, прямо бандит на бандите сидит и бандитом погоняет. И спекулянты прямо за горло берут. И брильянты в загипсованных руках до сих пор возят, и в стульях тоже. И по сие время, может, тут свирепствует сибирская язва.
Да потому же волнует! — дополнил Стива и даже от избытка чувств привстал и слегка как пинанул Кирю под сиденьем! И не только сибирская язва! А также туберкулез, сыпной тиф, а про сифилис он уже вообще молчит. Все сплошь покрыто, может, сифилисом. Ходят какие-нибудь позапрошлогодние троглодиты в каких-нибудь обоссанных польских джинсах, жуют прибалтийскую жвачку, грязными пальцами ее изо рта вытягивают, и снова в рот, и снова вытягивают, и снова в рот! А в окнах какие-нибудь патефоны, и из каждого поет, блин, какая-нибудь Пахмутова олимпийскую песенку, и Кобзон ей подпевает. Помои по улицам текут. И телки все до одной сифилисные, в париках и синтетических блузках и трусах, и вонища же от них! От блузок, трусов, а особенно — от отечественных духов. И все носят в руках авоськи с тухлым минтаем, и тоже не озонирует, а пофигу!
Киря послушал, послушал и тоже, кстати, возбудился. Он сказал: да, ну и что?! И к черту, и к дьяволу, и в монастырь! Да, и я могу с помощью вот этой машины со штурвалом пронзить пространство и уйти в прошлое!
— Одумайтесь, одумайтесь, товарищ… — попытался было предостеречь его Кашук, но не тут-то было.
Да, мы живем на древней и славной земле! И чем наше время лучше, чем три или там тридцать три года назад, он, Кирилл, решительно не желает понимать. И он все им сказал.
Вообще-то пионером массового свердловского краеведения стал певец Александр Новиков, чья песня, посвященная истории Екатеринбурга, стала молодежным хитом. И тогда Кирюша, до этого вполне презиравший этот так называемый опорный край державы, всерьез заинтересовался историей своей малой Родины. В конце концов, сколько ни воображай, что ты с Пушкиным на дружеской ноге, слаще во рту от этого не станет. А вот если бы — предположим на секундочку — реставрировать монархию…
Э, нет, не пойдет! Монархию не надо.
Ну, не монархию, а вот реставрировать бы капитализм. И тогда не нужно было бы воображать, что ты с Пушкиным на дружеской ноге, а можно было бы реально купить бывшую Американскую гостиницу и жить в комнате, где жил Чехов. Или купить дом Расторгуева, и тоже круто. Но даже до реставрации капитализма и то можно кой-как прикоснуться к вечности, вдохнуть воздух истории и все такое. Можно!
Ведь в годы войны здесь не только ковалось оружие победы, но и находилась Академия наук СССР. Можно себе вообразить этих академиков еще дореволюционной закваски, как они важно ходили в своих дорогих шубах и шапках по заснеженным улицам, с какой, вероятно, снисходительной иронией получали свои академические пайки. Как собирались вечером у камелька и на чистейшем французском языке обсуждали, вероятно, аспекты хамской власти и на чистейшем немецком — тонкости какого-нибудь там газогенераторного разделения изотопов. Как на чистейшем английском тонко шутили и горячо спорили. Но последнее уж они делали, безусловно, на чистейшем, благороднейшем, немного старомодном русском. А выпив, многие при случае могли побалагурить на идиш, а то и на иврите. Это, кстати, тоже кое-что.
Доля еврейской крови у Кирюши была, и, думая об Академии наук в годы войны, он с удовольствием представлял себя каким-нибудь Иоффе или типа того. Ведь, что ни говори, было обаяние в этом староеврейском духе. Нет, не древнееврейском, ничего такого не надо! Не надо никаких таких обрезаний (он поежился), ни к чему синагоги там всякие, миквы и мацы. Но вот атмосфера жизни добропорядочного советского еврея былых времен, профессора или академика, была упоительна. Но только чтобы непременно лауреата Сталинской премии. Вот он, такой лауреат, приезжает из академии на персональном “Зис-110” — шофер ему дверцу открывает, портфель несет. Квартира шестикомнатная. А дома жена, всякие там бабушки, дедушки, тетушки… Какие родственники помоложе — те сплошь, конечно, врачи, филологи и пианисты, в таких же, как у него, очках в роговой оправе. Какие постарше — те попроще: аптекари там, бухгалтеры. Какой-нибудь там древний дедушка — тот, возможно, даже с пейсами и в лапсердаке. Домработница Марфуша накрывает на стол… Водочка кошерная, курочка, щучка, фаршированная с чесночком… Нет, это все тоже очень неплохо. Конечно, это не жизнь русского барина даже и средней руки, но тоже ничего, жить можно. Если лауреат Сталинской премии. Как какой-нибудь там Эренбург.
— А как какой-нибудь там Мандельштам, не хочешь? — ехидно спросил Стива.
Да, действительно, ну их на фиг, эти еврейские дела. Лучше как обычно. В русской литературной атмосфере. Ведь здесь жил и творил великий сказочник Бажов! И ведь Уралмаш назвал “отцом заводов” не кто иной, как, тьфу, конечно, но великий социалистический реалист Горький. Если Кирюша не ошибается. И ведь именно этому городу были посвящены многие стихи бывшего великого футуриста Маяковского.
А сколько пленительных сердцу картин открывает вдумчивому краеведу история родного города! Вот в преддверии двухсотлетия города спорят, как его назвать: Красноуральском? Уралградом? Платиногорском? Реваншбургом? Вот не оцененная тупыми обывателями скульптура “Ванька голый”. Вот конструктивистская архитектура…
А вот — еще раньше — отважные бои рыцарей белого движения с краснопузыми! А вот величайшее во всей человеческой истории преступление — сатанинская расправа со святыми страстотерпцами и великомучениками из царской семьи!
А вот страшный вечер 26 октября 1917 года в городском театре, заседание Екатеринбургского Совета, который объявил себя единственной властью в городе. Но Россия не сдалась сразу! Забастовали чиновники Горного правления, банков, телеграфа, телефонной станции. Прервалась связь города с большевицким центром. Радостно передавалась благая весть: восстание в Петрограде разгромлено, на Урал идут освободительные отряды! Единым фронтом выступили уральские кадеты и правые эсеры. На улицах появились листовки с обнадеживающими словами: “То, что происходит в Екатеринбурге, есть последние судороги большевизма”. Эсеры вышли из Совета и потребовали создания однородной социалистической власти. И уже 31 октября 1917 года власть в городе перешла к эсеровскому комитету. Увы, уже в ноябре хозяином в городе вновь стал Совет рабочих и солдатских депутатов.
А вот и сказочно прекрасный, дореволюционный, царский Екатеринбург… Расцветают промышленность и торговля, лучи царских железных дорог протягиваются отсюда во все концы империи, развиваются наука и культура. В городе — две гимназии, Уральское горное училище, издаются две газеты, возникает крупнейшее в стране общество краеведов — Уральское общество любителей естествознания (УОЛЕ) и Общество уральских техников. А вот что пишет о городе великий Менделеев: “Екатеринбург называют столицей Урала… Город большой… В городе довольно много больших, хороших построек… Театр…” А вот и сам Антон Павлович Чехов что-то такое там написал…
А любители исторических загадок могут оценить мистическое значение Урала в русской истории. Именно здесь погибла в лице последнего императора Великая Россия и началась советская эпоха. Все начинается и заканчивается на Урале. И именно потому Кирилл как одинокий и обреченный на гибель рыцарь декаданса любит свой край странною, гибельною любовью, которую не оценить грубым, тупым современникам. Здесь, на Урале, бывали опальные декабристы Пущин, Якушкин, Оболенский, Батеньков…
— Во-во! — заметил Стива. — Вот я и говорю — срань господня! До Брежнева мы уже докатились, скоро и до Пущиных всяких докатимся.
— А что? — возмутившись Стивиным тоном, внезапно вступился за товарища Олег. — Пущин — друг Пушкина!
— И х…и?
— А Пушкин — наша национальная гордость! Его творчество стало важнейшей вехой в истории нашей культуры!
Но Стиву, хотя был он крепкий паренек и далеко не из слабонервных, при подобных речах, вот типа о национальной гордости великороссов, подмывало блевануть даже еще сильнее, чем когда трепались о коммунистическом будущем. Он только демонстративно харкнул под сиденье и сказал:
— Культура? У нас — культура?! Ты е…ся, Олежек, не хуже того Кирюши. Культуры у нас нет. А история — ну х…и твоя история?
— История сокращает нам опыты быстротекущей жизни, — поддержал теперь Кирилл, быстро глотнув из фляжки, Олега. — Так говорил Пушкин.
— И х…и твой Пушкин?
— Пушкин — наше все. Так говорил Аполлон.
— А че не Зевс?
— Я тебе говорю! Так говорил Аполлон. Правда, однажды его — Аполлона! — выгнали из театра. Но это ничего. Потому что в другой раз из театра выгнали Фаину Раневскую. А ведь сам Уинстон Черчилль говорил, что Раневская — величайшая актриса двадцатого века. Но однажды один режиссер, имени которого история не сохранила, выгнал Раневскую из театра. Он закричал на нее: “Вон из театра!” А она не растерялась и в ответ крикнула этому режиссеру: “Вон из искусства!” Именно поэтому история не сохранила его имени. Так что мы не должны смущаться тем, что когда-то выгнали из театра и самого Аполлона, тем более что он наверняка был пьяный. Он тоже очень любил коньяк.
И с этими словами Кирюша достал из кармана фляжку с коньяком и опять же вонзил в себя рюмку.
— Ты про Аполлона Григорьева, что ли? — вдруг догадался Олежек.
— Разумеется, мой молодой друг, разумеется! Рад за твою удивительную сообразительность, вовсе не характерную для современной советской молодежи и подростков!
После сделанного глотка речь его потекла еще более плавно и как бы даже величаво.
— Так вот, други мои, Аполлон сказал, что Пушкин — это наше все. А ведь Аполлон был величайшим литературным критиком! Сейчас он несправедливо забыт, но, впрочем, что я говорю? Нет, не просто несправедливо забыт! Он замолчан и оболган советскими идеологами от слова “идиот”.
— Я бы даже сказал — от слова “х…”, — высказал свое суждение Стива.
— Спасибо, Стива, за дополнение, но в другой раз я был бы тебе еще более благодарен, если бы ты не перебивал. Так вот, Аполлон Григорьев был величайшим русским литературным критиком. Александр Блок верно сказал, сравнивая его с Белинским, что у Григорьева было семь пядей во лбу, а у Белинского — одна. В самом деле, тот, кого мы с легкой руки большевичков именуем “неистовым Виссарионом”…
— И жидов, — сказал Стива.
— Что — жидов? — не понял Кирюша.
— Ты сказал: большевичков. Надо говорить — большевичков и жидов.
— Почему?
— По кочану да по капусте. Смотрел “Хождение по мукам”? Это там этот, короче, который за белых, этой своей, как ее, Кате, говорил. “Найдите себе большевичка, жида” — ну и так далее. Надо поэтому говорить — большевичков и жидов.
— Знаешь, Стива, я боюсь, что ты скатываешься на позиции нездорового антисемитизма, — вступил в беседу долго молчавший Олежек.
Тут Кирюша прыснул и спросил:
— А что, бывает здоровый антисемитизм?
— Разумеется, — ответил Олежек. — Если вам интересно, я выскажусь на эту тему.
— Интересно, — ответил Кирюша.
— Давай бухти. Как космические корабли бороздят просторы Большого театра, — разрешил Стива.
— Тогда с вашего позволения я начну. Национальный вопрос, пожалуй, вечен. Во всяком случае, наиболее стар из всех так называемых “проклятых вопросов”. Сравним? Ну, с политикой даже смешно сравнивать. Тридцать лет назад среднестатистический советский обыватель чувствовал себя преданно влюбленным в лично товарища Сталина. Два года спустя он слал ему проклятия и ратовал за реабилитацию незаконно репрессированных героев Гражданской войны и восстановление ленинских норм жизни. Ну и так далее.
Религиозный вопрос? Да, межконфессиональное притяжение и отталкивание упорно. Но все-таки не до такой степени, как национальное. И хотя, например, тот же исламский фундаментализм, ныне наблюдаемый в Иране, Афганистане и вообще на мусульманском востоке, — явление куда как актуальное, однако не будем спешить с выводами. Ведь это не противостояние рыцарей-христиан мусульманам-сарацинам. Это, в лучшем случае, противостояние мусульман и атеистов в лице США и СССР. Но, подчеркиваю, именно в лучшем случае. Многие сильно подозревают, что под зеленым знаменем ислама, например, в Афганистане собираются в основном любители зелени другого рода.
В старину призывали бить жидов за то, что они Бога распяли и вообще юдаисты обрезанные. То есть речь идет о религиозном конфликте. Хорошо, а при Гитлере — тоже за распятого Бога? А сейчас? История показывает: религиозная рознь теряет остроту, но рознь между народами — бывшими носителями разных религий — остается, а то и возрастает!
Тут друзья заметили, что к словам Олежека прислушиваются и другие пассажиры. Тогда они похлопали в ладоши, и польщенный Олег продолжил.
— Нет, товарищи! Острейшим общественным вопросом был и остается национальный. И постановка его на протяжении тысячелетий не подвержена ни малейшей эволюции. Как в Древнем Египте, так и в современном мире радикальное его решение сводится к одному и тому же — резать ненавистных недочеловеков. Такая стабильность свидетельствует о глубочайшем его укоренении в человеческом сознании. Впрочем, в сознании ли? Думаю, в подсознании. Сужу, между прочим, по себе.
Человек я образованный, культурный (Стива хмыкнул) и даже интеллигентный (Кирилл заохал, а Стива захохотал). Однако лишен ли я национальных предубеждений? Увы! И если я глубоко задумаюсь, то насчитаю с десяток имеющихся у меня национальных предубеждений. Часть из них более или менее рациональна: она связана с общением с представителями некоторых национальностей, которые оказались людьми неприятными, чем бросили тень и на всю свою национальность. Сознаю, что глупо судить о нации по нескольким ее представителям. Хорошо.
То есть плохо, но будем считать, что хорошо. Потому что дальше будет еще хуже. Потому что к некоторым этническим группам у меня предубеждение просто так, без видимых причин.
Именно поэтому я и говорю о нездоровом антисемитизме. Я, в общем, не против антисемитизма здорового, но Стиву иногда явно заносит, и тут уж не воспитывать надо, а наказывать, а то и лечить. Да, здоровый антисемитизм! Это значит вот что: ксенофобия в чистом виде, наивная ксенофобия как таковая. Просто боязнь чужого или неприязнь к нему. Окончательное уничтожение ксенофобии как таковой до сих пор лежит в области анекдотической фантастики. Говорят, ее можно и нужно преодолевать. Можно преодолеть ее по отношению к людям другой национальности или вероисповедания. Потом — другого цвета кожи. Потом — другой сексуальной ориентации. Потом — других моральных принципов. Потом — другого биологического вида. На каком этапе вы остановитесь — вот в чем вопрос. Конечно, кришнаиты в меньшей степени ксенофобы, чем европейцы, потому что у европейцев существует традиционный запрет на поедание людей, а кришнаиты не едят животных вообще. И если сегодня на Западе активно защищают пресловутые права человека, то ведь это очень незначительный шаг по преодолению ксенофобии, а главное — непоследовательный. Потому что, а как же животные? Вы скажете, что существуют общества защиты животных? Существуют! Но охрану, скажем, бобров и при этом уничтожение крыс я назову зоологическим нацизмом и буду прав. А прополку грядок — ботаническим нацизмом.
Поэтому не надо бояться ксенофобии — наоборот, надо принять ее в себе как нечто неизбежное. И когда мне в очередной раз не нравится какой-нибудь человек только потому, что он вавилонянин (ох, не люблю я вавилонян!), я говорю себе: “Спокойно, чувак! Это у тебя ксенофобия разыгралась, вероятно, к дождю, а вавилонянин не виноват”. И знаете ли, помогает. Если же вы не понимаете того, что существует такое явление, ксенофобия, то вы ищете причины своего раздражения не внутри себя, а снаружи и тогда неизбежно начинаете думать, что виноват все-таки вавилонянин. И что у них был плохой царь Навуходоносор. А за Вавилонскую башню вообще надо убивать.
— Точно! — сказал Стива. — За Вавилонскую башню однозначно надо убивать! Поголовно. Но жидов тоже есть за что.
— И большевичков, да? — уточнил Кирюша.
— Большевичков обязательно! — охотно согласился Стива. — Так что трепещите сегодня у меня оба!
— А вот мы объединимся, как в семнадцатом году, и тогда ты сам трепещи, — пригрозил Олежек.
— Я не хочу, как в семнадцатом, — поморщился Кирюша.
— А что ты хочешь? — спросил Олег.
— Да! Чего ты хочешь, козел?! — поддержал его Стива.
— Вообще-то я хотел говорить об Аполлоне Григорьеве, имея, впрочем, в виду скорее Пушкина.
— Да пошел ты в жопу со своим Пушкиным! — сказал Стива.
— Нет, я категорически не согласен! — возразил Олег. — Пушкин — это наша национальная гордость.
— Да ни фига! — воскликнул Кирюша. — Никакая не национальная гордость, Пушкин — это наше все!
Главы шестая и седьмая
Плотников, или
Встреча с безумными поселянками,
(более структурированная и центонная),
а также Рабочих
Близилась ночь, рельсы несли свой груз.
Трамвай не был полон, фактически он был пуст,
Кроме двух-трех плотников, которых не знал никто,
Судьи, который ушел с работы, и джентльмена в пальто.
БГ, из ненаписанных песен
1.1
Тем временем за окном как будто стало смеркаться. Олег посмотрел на часы, ничего не понял и взглянул за окно. Тогда он нахмурился.
— Что? — возмутился Кирюша. — Или, может быть, тебе кажется, что не все наше Пушкин?
— Кажется, дождь собирается, — ответил Олег.
— Кажется — креститься нужно, — заметил Стива.
Кирюша немедля снял берет и истово перекрестился.
Напротив сидела бабка с какой-то девкой, вероятно, внучкой. Обе вылупились на совершающего крестное знамение Кирюшу. Он заметил это краем глаза и горделиво совершил знамение еще дважды. Бабка после этого тоже тихонько перекрестилась, а Кирюша получил подзатыльник от Стивы.
— Ты чего? — возмутился Кирюша.
— Че ты опять завыделывался? — тихо спросил Стива. — Перед колхозницей этой, что ли? — и, чуть прищурившись, кивнул на девку. — Ну, поздравляю, докатился! И чего ты, кстати, левой рукой крестишься?
— А я левша! — не показывая смущения, ответил Кирюша. И снова глотнул из фляжки.
И тут раздался удар грома.
— Вот что крест животворящий делает, — поднял палец вверх Олег. — Гром в ноябре месяце!
— Это по Кирюхину душу, чтобы не крестился зря, — выдвинул свою версию Стива. — Ты че, Киря, верующий, я не понял, да?
— Аз есмь! — гордо ответил Кирилл, который, как мы помним, трижды за последнее незначительное время глотнул.
— Бога нет, — сказал Стива. — Это медицинский факт.
— Одни люди верят, что Бог есть, — как бы возразил Олег. — Другие — что Бога нет. И то, и другое недоказуемо.
— Это ты не сам придумал, так и молчи, — сказал Кирилл. — А я, может, из принципа хочу придерживаться красивых обычаев наших предков.
— Жиды твои предки, — отрезал Стива.
— А твои вообще мордва!
— Ну что, что мордва? Вон и у Ленина тоже предки мордва, — вступился за Стиву Олег.
— Вот именно! — возопил Кирилл. — И у Ленина тоже! Хорошую нашел себе компанию, нечего сказать! Жиды в синагогах сидели, а моя прабабка крестилась еще до революции и вышла замуж, между прочим, за чиновника, телеграфного служащего. Так что у меня полный демократический централизм: имею право избирать и быть избранным!
— Кого избирать-то? — не понял Олег.
— Да не избирать он хочет, — объяснил Стива. — А быть избранным.
— Куда избранным? — опять не понял Олег.
— Не куда, а кем, — опять объяснил Стива и указал пальцем в небо.
— А ты что, тоже уже уверовал? — съязвил Киря.
— А я всю дорогу верю. В Мировой Разум, — ответил Стива, и хрен определишь, как будто бы даже всерьез.
— Ну и какой это мировой разум? — скептически осведомился Олег.
— Очень разумный и совершенно всемирный.
— Ты что, серьезно?
— Да.
— С ума сошел, да?
— Да.
Стива говорил правду. Это произошло с ним постепенно. Все началось с новогодней елки, на которой сами собой в определенном порядке вспыхивали огоньки, и она сама крутилась вокруг своей оси. Потом Стива узнал, что и Земля, и Солнце, и вся Вселенная тоже крутятся, и тоже в определенном порядке зажигаются и гаснут. Но тогда же он узнал, что елка не волшебная, а просто у нее есть какая-то хитрая электронная схема, которая ею движет. И он понял, насколько же хитрее та схема, которая зажигает, гасит и движет Солнце и светила.
Конечно, она тоже не волшебная, а электронная, но столь разумна и всемирна, что называется Мировой Разум.
Компьютер.
Первый настоящий компьютер, о существовании которых знал уже давно, он увидел совсем недавно у Кирюши. И он не разочаровался, наоборот! До этого он был знаком с компьютерами по фантастической литературе, которую очень любил. По сравнению с другими видами литературы. Потому что другие виды литературы он не читал, а фантастику все-таки читал, причем с тех самых пор, как только научился. Всякую такую фантастику.
Сначала, конечно, советскую, и даже это было ничего себе. “Гиперболоид инженера Гарина” был очень даже ничего себе. Было здорово написано про все эти дела, особенно про заграничные. С ума сойти можно. Написано-то это было в допотопный мезозой, в 1925 году! И уже тогда в Европе и Америке была вполне приличная жизнь. Всякие там рестораны, яхты, радиоприемники, хромированные лимузины.
А в Советском Союзе до сих пор ничего такого и в помине нет. Нет, оно, конечно, в помине-то есть, но вот именно что в помине. Рестораны, конечно, в Советском Союзе есть. Радиоприемников — тех просто завались, хотя и не особенно хороших. Хотя есть и ничего, например, та же “Рига-104-стерео”. И, кстати, эта самая “Рига-104-стерео” отчасти уже напоминает компьютер, потому что там всякие такие мерцают огонечки.
Огонечки Стива любил! Они волновали его глубоко и до мистической, сказал бы Киря, дрожи.
“Рига-104-стерео” стояла в комнате у Инки, и Инка слушала по этой байде свою долбаную классику. Из-за классики все и произошло. Это мамаша откуда-то узнала, что есть хороший и относительно компактный радиоприемник, хотя и недешевый, “Рига-104-стерео”. А Инночке нужно слушать классическую музыку в качественном исполнении, с хорошим стереофоническим звуком. А то, что у них дома стереомагниторадиола, то это пофигу? Это батюшка спросил. То есть он, понятно, не в таких выражениях спросил, но даже еще с большим чувством. И пластинок куча. И из филармонии она не вылазит.
Да, приблизительно так, сказала матушка. Но ей ведь нужно быть в курсе всех музыкальных новинок. Концертных там, что ли, фестивальных. А то ведь в Свердловск на гастроли не больно спешат мировые звезды современной классической музыки. А что касается пластинок, то этот долбаный (ну, конечно, не такое слово она сказала, но в том самом смысле) Апрелевский завод грампластинок пока что-то выпустит, то уже сто лет пройдет. Да и заграничные не лучше. Вот, конечно, хорошая фирма “Балкантон”, но тоже так себе оперативность, да и то они больше печатают на виниле всякую западную поп-музыку.
В общем, купили Инке “Ригу-104-стерео”. Но эта дура действительно слушала только классику.
Так вот, рестораны и радиоприемники в Советском Союзе есть. Хотя рестораны без стриптиза, а западные радиопередачи бессовестно глушатся. То есть получается, что рестораны и радиоприемники хотя и есть, но плохие.
А яхты? А хромированные лимузины? Есть они? Да ни фига! Их нет.
Например, хромированные лимузины. Стива не очень понимает, что такое значит “хромированные”, но всяко у папашки лимузина нет. У Черненко лимузин, конечно, есть, и даже наверняка хромированный и бронированный, и даже, вероятно, их штук пятьдесят. Но у папашки — нет. У папашки всего лишь “Волга”. Хотя и не обычная “двадцать четвертая”, а совершенно новейшая модель, там вместо двух стало четыре цифры, ГАЗ-????, хрен его знает, не помнит Стива, черная, с персональным шофером, с номером, начинающимся с нуля, и буквами СФЗ, но всего лишь “Волга”. Даже не заслужил папаша простой машинки ГАЗ-14. (Это так официально именуется новая “Чайка”.) А также у папашки есть “Нива”, но это вообще к делу не относится. А ведь папашка далеко не последний человек в области! Все-таки, как-никак, секретарь обкома партии! Не первый, да. Но и далеко не последний. Примерно сказать, этак четвертый-пятый. По промышленности все-таки, как-никак!
Вот так. А яхты у батюшки нет даже никакой. А вот у Роллинга из “Гиперболоида инженера Гарина” все было! И это в допотопном палеозойском 1925 году! Страшно даже вообразить, что было у западных богатеев в 1935-м! А в 1945-м?!
Так что “Гиперболоид инженера Гарина” маленькому Стиве очень понравился. Чего не скажешь про “Аэлиту”. После “Аэлиты” Стива окончательно разочаровался в А. Толстом. Зато ему понравился А. Беляев. Это было совершенно другое дело и даже дьявольская разница! Потому что там все про Запад.
К сожалению, на этом история актуальной советской фантастики накрылась. Потому что вся последующая советская фантастика, что бы она там ни описывала, всегда делала это на фоне неизбежного коммунистического будущего. И даже в самых смелых фантазиях человек коммунистического будущего, при всем хваленом материальном изобилии, как правило, не имел ни яхты, ни лимузина. И это при том, что при коммунизме каждому обещалось по потребностям. Очень смешно. По потребностям!
Стивины, например, потребности были достаточно велики. Он их оценивал по самым скромным подсчетам примерно в сто миллиардов в год. Если все советские люди будут иметь такие потребности, то годовой бюджет коммунистического СССР должен составлять как минимум двести семьдесят квинтиллионов рублей, Стива подсчитал на калькуляторе, и то нули не влазили. А ведь это очень много. Потому что если пачка сторублевок имеет толщину, предположим, один сантиметр, то толщина пачки годового бюджета СССР при коммунизме составит двадцать семь миллионов километров, а это уже хуже всякой фантастики, даже советской. Поэтому-то Стива и не верил в построение коммунизма: простая арифметика показывала, что коммунизм невозможен даже в отдельно взятой стране, не говоря уже про всемирный масштаб. Коммунизм можно построить человек для ста или тысячи. Ну хорошо, пусть даже для десяти тысяч человек. Но ради десяти тысяч человек стоит ли строить? Десять тысяч избранных человек и при капитализме могут прекрасно жить. Да и живут, знаете ли, и живут! Только вот Стива в это небольшое множество никак не входит.
А ведь мог бы! Очень даже мог бы! Если бы, например, папашка стал первым секретарем обкома. А потом бы напали на Советский Союз американцы. И разделали бы его под орех! И разделили на части. Чтобы каждая область стала отдельной страной. А папашка бы с самого начала войны перешел на сторону Америки. И американцы сделали бы его своей марионеткой. И стал бы Стивин папашка президентом независимой Республики Урала. Так ведь почти и было когда-то, уральские города управлялись не обычными губернскими властями, а особым Горным ведомством. Это было настоящее государство в государстве — со своей полицией и вооруженными силами. Здесь даже чеканилась собственная монета — “платы”, четырехугольные медные пластины.
А ведь независимая Республика Урала — это вам не шутки! Что там Кирюша себе думает о сраном дореволюционном Екатеринбурге — это ваще ни о чем! Нет, именно современная Свердловская область представляет собой лакомый кусочек для Стивы и его папашки. Погнали бы они в Америку уральскую медь, титан, никель, кобальт, алюминий, малахит, изумруды, хром, цинк, серебро, бокситы, графит, магний, марганец, что там еще у нас есть? Все подчистую, по самым бросовым ценам! И погнали бы в развивающиеся страны уральскую военную технику. Всю подчистую, по дешевке! Жадничать нечего, все равно вошел бы Стивин папашка в число богатейших людей планеты. И Стива вслед за ним. А как технику бы распродали, можно и сами заводы демонтировать и продать какому-нибудь там Китаю или Индии! Да сдали бы в аренду западным предпринимателям Кунгурскую ледяную пещеру! Да продали бы на слом и вывоз Невьянскую башню, не говоря уже о невьянских же иконах! Да участки земли вокруг южноуральских озер распродали бы иностранцам! Да понастроили бы публичных домов, и всю выручку — в карман! А если бы еще наркотики легализовать? Да ведь тогда со всего мира к нам туристы ломанутся! Это были бы бешеные, безумные триллионы! Вот что нужно делать, а не про коммунизм трындеть!
А потом совершить Стиве военный переворот, свергнуть папашку и стать диктатором, наподобие латиноамериканских. Всякую демократию отменить. И устроить райскую жизнь.
В свете этих простых соображений читать советскую фантастику было, конечно, совершенно беспонтово и даже как-то прискорбно. Поэтому Стива перешел на английских и американских авторов.
И там компьютеров было видимо-невидимо. А в жизни их не было вовсе. Поэтому карманы Стивиных джинсов всегда были набиты пятнадцатикопеечными монетами, чтобы играть на игральных автоматах, часть из которых напоминала компьютеры.
И поэтому же Стива всегда носил с собой микрокалькулятор. Как только появились вот эти самые, карманные, он сразу же себе потребовал. Сказал, что задачки решать ему очень нравится, только не умеет. И когда обзавелся, дня три или четыре считал на нем всякую фигню. Например, если купить сто пятьдесят джинсов по сорок два рубля, а продать по триста, то что из этого получится? Без калькулятора ни в жизнь не сосчитать, а тут — пожалуйста, в шесть секунд! Оказывается, достаточно только достать где-нибудь шесть триста, закупить, сдать — и получишь тридцать восемь тысяч семьсот рваных рублей чистой сверхприбыли! А если десять раз так сделать? А если сто? Во как!
И он не только выполнял такие сладкие арифметические действия, но даже поизвлекал корни, даже понаходил всякие там синусы и косинусы всяких там абстрактных чисел. В этом, конечно, уже никакого смысла не было, но все равно было забавно смотреть на подобные результаты.
А потом, совсем недавно, в Кирюшином дому завелось такое, что с ума сойти можно и нужно, — американский персональный компьютер. Стива раньше думал, что это железный шкаф, печатающий бумажную перфоленту. Но оказалось, ни фига подобного. Лежит на столе небольшой ящичек, на нем стоит типа телевизора — это называется дисплей, а перед ним клавиатура — как печатная машинка, только клавиш больше. Он рассказал об этом Олегу, не скрывая зависти, и между друзьями тогда состоялся примерно следующий разговор, а польщенный Кирюша тоже присутствовал, но не подавал вида, а листал какую-то книжечку. Стива тогда очень восхвалял превосходство американской техники и хвастался, что проводит все время за Кирюшиным компьютером. Олег, помнится, тогда усомнился и сказал:
— Там же надо уметь.
— Да нефиг там уметь!
— То есть как так нефиг? Ты вон на калькуляторе синус-косинус получить не можешь!
— А на хрен мне твой синус-косинус? Я математиком быть не собираюсь.
— Ага, понятно, ты сразу — программистом!
— А иди в жопу. Я чисто играю. Ну, можно еще там типа документы создавать и печатать.
Кирюша отвлекся от книжечки и поддержал Стиву:
— Там, в натуре, легко. Там такая фигня вроде кассеты, называется “флоппи”. Ну это лазерный диск, носитель памяти.
— Сам ты диск! Он квадратный, — возразил неблагодарный Стива.
— Сам ты квадратный! — ответил Кирюша. — Это футляр квадратный такой, картонный, а внутри круглый пластиковый диск, на нем память. А в компьютере специальная щель. Этот флоппи в нее вставляешь и компьютер включаешь. Дисплей сначала мигает, там всякие буквы, цифры бегут. Ждешь, когда на дисплее появится буква “А”, и после этого вводишь команды.
— Как?
— Ну клавишами. На английском языке.
— А с понтом Стива английский язык знает!
— А с понтом не знаю! — возмутился Стива. — Да и пофиг это, там же не разговаривать. Там определенные команды нужно писать. Ну там, короче, один знакомый программист Кирюше все, что нужно, на бумажке написал. Там, в натуре, круто.
— Ну и как там круто?
— Да зашибенно круто! Ну там, например, “Паратрупер”. Это, короче, такая херня, что ты защищаешь военную базу от десантников. Зениткой управляешь.
— Как?
— Ну там, короче, включаешь, идет сперва музыка, причем не писк какой-нибудь, а такая, типа какая-то классическая, не помню точно что.
— А откуда музыка-то?
— Оттуда же, из компьютера! Он все умеет. Потом высвечивается название. А потом инструкции — все по-английски. Надо нажать на длинную клавишу — и на дисплее появляется зенитка! И есть клавиши со стрелками — вправо, влево и вверх. На них нажимаешь, и ствол зенитки при этом поворачивается. И вдруг появляются вертолеты. Они летят быстро, и с каждого прыгают десантники с парашютами. А ты ствол поворачиваешь и еще на одну там кнопку жмешь — и видно, как из зенитки снаряды летят. И воют, суки, как настоящие! И надо сбивать вертолеты, а если не успел и вертолет улетел, а десантник уже планирует, то его сбивать. Если не успел — то он приземляется, и его на земле снаряды уже не задевают. И вот, короче, кого сбил, те разваливаются в воздухе, причем так круто, видно даже, как осколки разлетаются. И звуки взрыва тоже как настоящие, а кто приземлился, тот стоит. Кто справа от зенитки, кто слева. А зенитка — она такая типа на холме. И как только соберется четверо десантников, они к зенитке бегут, друг на друга карабкаются и ее взрывают. И видно взрыв, и тоже все разлетается. И снова такая музыка похоронная — типа, прощай, ты умер.
— А если всех сбил — выиграл?
— А вот и ни фига! Если ты собьешь вертолеты, тогда появляются бомбардировщики и кидают в зенитку бомбы. Их тоже надо сбивать.
— Ну, а если и их собьешь?
— А вот фиг его знает, что тогда будет! Потому что это пока еще никому не удавалось. Знаешь как трудно! Даже вертолеты все сбить почти невозможно. Но все-таки можно. А вот сбить все бомбардировщики не получается. Знаешь как трудно! Ну и другие игры тоже есть.
— Дураки вы какие. Взрослые люди, сидят, в бирюльки играют.
— Это ты дурак! От жизни отстал. Сейчас на Западе все только и делают, что в компьютерные игры играют. Там такие игры есть — совсем как по-настоящему. Но их хрен достанешь. И они много памяти занимают.
— Как?
— Ну там же память все равно ограниченная, хотя и офигенная. Вот этот, например, флоппи имеет память триста шестьдесят тысяч байт. Это знаешь как много! Вот этот “Паратроп” — семь тысяч байт, а на флоппи — триста шестьдесят тысяч! А в Америке есть флоппи памятью больше миллиона байт. Это с ума сойти можно, какие открываются возможности.
— Ну и какие возможности? По вертолетам стрелять?
— А хотя бы и стрелять! Ты вот приходи, сам попробуй. Знаешь как трудно! Я-то вот сбивал все вертолеты, меня уже бомбардировщики валили, а Кирюша ни разу до бомбардировщиков не дожил. Потому что там реакция нужна офигенная и внимание: с двух сторон же летят, и нужно одновременно и стволом в две стороны крутить, и еще стрелять, а это уже третья кнопка. Сам сперва попробуй, потом говори.
— Ну, расстреляешь ты однажды все бомбардировщики, и что?
— Что-что! Там же не только игрушки. Там, например, текстовый редактор.
— Это что?
— Печатаешь, как на машинке, — и все, что печатаешь, на экране видно. И там же можно ошибки исправлять. Можно любое слово стереть, другое вставить, можно предложения местами менять. Вообще все можно. И есть такая кнопка, на которую нажмешь — и все, что на экране показано, на бумаге печатаешь.
— На какой еще бумаге?
— На обыкновенной, блин, бумаге! Там к компьютеру еще подключается устройство печатающее, типа печатной машинки, тоже с лентой, но автоматическое. Кнопку нажал — оно загудит и пошло стучать. Страницу — за одну минуту делает.
Олег тогда спросил Кирюшу:
— Он п…ит, да?
Кирюша молча покачал головой, ясно давая понять, что все сказанное Стивой — подлинная правда.
— Да, здорово, конечно, — коротко согласился Олег, и даже он, кажется, тогда приподзадумался. То-то! А уж что касается Стивы, то он давно сделал свои выводы насчет Высшего Разума и их придерживается.
1.2
После того как Стива сам сознался, что он сумасшедший, о чем с ним можно было разговаривать? Все стали смотреть в окна. Нет, еще не смеркалось, но небо затянули низкие темные тучи, и налетел сильный ветер, сгибая кусты и деревья, обрывая с них листья. Вагон как-то незаметно оказался полупустым. Многие пассажиры вышли, а когда вагон тронулся вновь, то теперь за окном уже ничто вообще не напоминало о городе. Серые, а то черные покосившиеся домишки уже не одного Стиву поражали своим убожеством, но и на остальных наводили разные мысли. Не обязательно грустные.
1.3
Например, Олегу очень нравилось именно то, что вагон почти опустел. Потому что ребята-то, конечно, лохи, а вот Олег очень отлично на собственной шкуре знает, что означает ехать в вагоне в пригородно-дачном направлении. Летом это означает буквально — бегом, расталкивая локтями всех других прочих, занимать место, а не то всю дорогу придется ехать стоя, да еще с тяжелым рюкзаком. Все толкаются и ходят по ногам, как в автобусе, но, в отличие от автобуса, ехать очень далеко и долго. Пока папешник не купил машину, так бывало каждые выходные — туда и обратно.
А тут была божья благодать, и даже соседки казались теперь очень приятными — бабка с девчонкой, обе одеты совершенно одинаково, как колхозницы какие-то, дореволюционные даже. У бабки — ведро с яблоками. А приглядишься — не такая уж она и бабка, тетка, скорее сказать. Только по одежке кажется, что бабка, а на самом деле — она не бабка. Он давай девчонке строить глазки, а та — страшно стесняться и от этого злиться. Даже порозовела слегка. Этакая хрюшечка розовая. Весело!
Олег поерзал-поерзал на сиденье и с приятностию спросил бабку:
— Дочка ваша?
Внучка прыснула.
— Внука! — строго ответила бабка.
1.4
А на Кирюшу вид из окна наводил даже еще более благолепное настроение. Он думал — а кто живет в этих жалких лачугах? Ведь не одни же, наверное, только старички и старушки, но наверняка и девоньки! Да вот и соседская девонька со старушкой не сошла же на одной из пригородных остановок — значит, едет еще дальше, значит, они живут в еще дичайшей глуши. Быть может, в настоящей нищей деревне, даже в курной избе, и, верно, бедствуют. А тут он, Кирилла Владимирович! Она, возможно, ему и не даст, у них ведь с девичьей честью строго, грубые односельчане могут и ворота дегтем вымазать. Но уж погулять-то можно будет, если дарить ей пряники, а также какие-нибудь безделушки, бусы там, что ли, стеклянные или зеркальце. Пообжимать-то себя она, наверное, все же позволит, а Кирюше и того весьма за глаза довольно. Пообжимать-то обязательно должна позволить! Это ведь еще Лев Толстой, великий знаток простонародных нравов, писал, что здоровая деревенская девка пятнадцати лет очень любит, чтобы ее щупали и тискали!
Или вдруг они вообще живут в лесу, молятся колесу, какие-нибудь этакие языческие колдуньи. Знают различные заклинания и снадобья, лечат окрестных темных поселян. И эта девонька тоже бегает там по полянкам, понимает язык зверей и птиц. Вероятно, неграмотная, умывается росой, подтирается лопушком. Такая девонька — это вам не деревенская клуша! Она может быть очень сексуальной. Она может знать всякие там привороты и афродизиаки и поражать изощренным бесстыдством. Кирилл с новым чувством посмотрел на девоньку и прозрел в ее лице знаки тайных бездн и темных глубин. Член его как-то неожиданно быстро напрягся и стал выпирать, Кирюша только хотел его поправить, но как стал поправлять, так и кончил.
Но как разговор с поселянками стараниями Фиделя уже был завязан, Кирюша не преминул поддержать и томно спросил бабку, глядя, впрочем, на девоньку:
— Скажите, вы тоже едете этим маршрутом?
Фидель посмотрел на Кирю, как на дурака, хотя почему как?
Внучка же опять прыснула, даже сопля из носа показалась. Она еще больше смутилась, утерлась рукой, стараясь незаметно. Кирюша довольно усмехнулся. Бабку вопрос нисколько не удивил, она сразу ответила:
— Конечно, домой едем. Навязала мне соседка эти яблоки! На участок бы надо, картошка еще осталась. Ноябрь, не сегодня-завтра мороз ударит, а картошка в мешке! Померзнет. А тут яблоки эти! Разве ж вместе уволочешь? Вот так, теперь домой едем, а потом на участок беги за картошкой. Все на себе!
Кирюша очень внимательно выслушал эту информацию и решил, что едва ли это колдуньи, скорее простые, тупые крестьянки. Но какая разница? Так тоже хорошо.
Олег же, как специалист, поинтересовался:
— А где у вас участок?
— Рядом! — махнула рукой бабка. — У Здохни!
— Чего? — переспросил, недослышав, Кирюша.
— Здохни! — повторила бабка.
— Это вы мне, простите? — удивился Киря.
Девонька заржала, как лошадонька, и даже Дубинин дипломатично улыбнулся. Он объяснил недалекому товарищу, что здесь неподалеку есть такое маленькое озерко, называется Здохня.
И тут, братцы мои, все маленькие волосики на Кирюшином теле встали дыбом.
1.5
А Стива холодно смотрит на этих двух дур и тоже в свою очередь отворачивается в окно. А за окном, как сказал поэт, и даже внутри вагона солнце садится, красное, как холодильник. На куске деревянного дома сидит одетая девушка. У девушки харя такая и волосы желтые, крашеные, и ноги она раздвинула в две стороны. Но она не выпимши: только кажется, что выпимши, а по правде — не выпимши. И смотрит она в одно место. А кругом люди ходят, обнимают друг друга и песни поют, к коммунизму идут, и солнце садится, распространяя запах полезных витаминов! А девушка в позе сидит и в одно место смотрит.
И эти придурки на нее пялятся. Она-то ничего, только сопливая какая-то. И возможно, вшивая. И вообще какая-то вся обоссанная. А так-то ничего себе. Но какого черта они везут яблоки из города в загородном направлении — непонятно. Да уж чего там непонятного! Давно уж город деревню кормит, а не наоборот. “Спекулянтки”, — подумал Стива и решил пугать спекулянток разговорами о милиции.
— Что это милиции не видать? — поинтересовался он.
Говорят: помяни черта — он и появится. Но, видимо, милиция — это далеко не черт. Потому что она не появлялась. А надо бы. Но такая мысль появится у всех чуть позднее. А пока товарищи разлюбезно беседовали с колхозницами, и на реплику о милиции никто не откликнулся.
Стиве стало скучно, и он толкнул Кирю:
— А пошли покурим, а?
— Ну не хочу я, не хочу, а!
— Ну что же ты обижаешься? Свинья ты после этого! Я же вижу, что ты
хочешь, ну и пошел ты…
Он обратился с тем же предложением к Кашину.
Тот ответил:
— Да я не курю.
— Тебе что, впадлу со мной покурить?!
— С тобой, конечно, нет…
— Ты что, бэдный, да, бэдный?!..
Это центон из “Космоса”. Такая история была в киноконцертном театре в буфете. Грузин-бармен так кричал на некоего мужичонку, когда тот заикнулся было о сдаче. И правильно, нечего ходить по киноконцертным театрам, если денег нет. Потому что полно экономию-то на чаю разводить! Нет денег — так и ступайте вон к ростовщику. Кирюша не ростовщик, но денег Стиве дает. Взаймы, конечно, зато без отдачи. А Кашину Кирюша денег не дает, потому что тому противно брать деньги.
Пошел Стива курить в тамбур в одиночку.
А в тамбуре, или, как сказал поэт, в общественном туалете, — потные холодные стены, покрытые частично обвалившимся кафелем, забитые говном унитазы, на которых влезают ногами, чтобы не испачкать чистую белую жопу. На заблеванном цементном полу тут и там валяются ломтики жареной ветчины. Их давят башмаками и ладонями. Воздух белый, густой. У окна стоит группа людей, они курят, сморкаются и плюются. На подоконнике молодая мамаша пеленает свое дитя, сплошь покрытое коричневой сыпью. На окне, замазанном зеленой краской, твердые блестящие решетки. В углу, левее унитазов, на ржавой трубе висит очередной повешенный. От него пахнет. Сбоку надпись кирпичом: “Полный п…ц”, — сказал поэт.
Ну, раз поэт сказал, делать нечего, Стива заодно и помочился и вернулся в вагон. В вагоне было не чище и два сиденья облеваны, но хотя бы не так холодно и накурено.
Шел самый охмуреж. Кирюша, и без того пучеглазый, теперь еще более вытаращив зенки и закатив их вверх до невозможности, водил дрожащим пальцем по девкиной ладошке, изображая хироманта, и Стива готов был поспорить, что Киря уже кончил, и, возможно, не раз. А девка, наоборот, таращилась на другого комсомольского красавчика, который, в свою очередь, как человек, по его собственному мнению, хитрый и дальновидный, оказывал знаки внимания бабке, развлекая ее разговорами, смотреть противно. Стива сел на место и, с отвращением глядя на разворачивающийся перед его взглядом бордель, стал подумывать, что бы такого сделать плохого.
Тем временем за окном совсем стемнело, и в вагоне зажглись фонари. Вдруг эшелон остановился, зашипели двери, и в вагон вошли двое молодых людей самой фантастической внешности.
1.6
Один из них был высок, худ и сутул. Другой низок, коренаст и с претолстою шеею. У высокого были длинные волосы, свисающие сальными сосульками на прыщавое лошадиное лицо. Второй был брит наголо, скуластый, с вывороченными ноздрями и весь в татуировках. Первый, впрочем, тоже в татуировках, но не весь, а второй — весь. На обоих были кримпленовые клеши, причем у длинного они еще были украшены внизу бахромой. На длинном была пластиковая куртка с ржавой железной молнией. Короткий, несмотря на прохладную погоду, был только в одной рубахе типа гавайской, завязанной на пупе узлом. Рубаха в нескольких местах была в дырках с оплавленными краями, очевидно, от табачного пепла. От нее за много метров невыносимо несло потом и “Шипром”. Перегаром несло от обоих. На груди у короткого висел огромный, вероятно, самодельный значок с изображением длинноволосого Н.В. Гоголя и подписью “Джон Ленон”. В руках у длинного была гитара, украшенная переводными картинками с изображениями красавиц и накарябанными химическим карандашом надписями “ДИ ПАПЛ” и “MONTANA”. В руках у короткого была огромная пыльная бутылка, почему-то вся в опилках, с мутным багровым вином, а также транзистор. То есть не просто один какой-нибудь транзистор, например, МП 39Б или ГТ 309, а целый транзисторный радиоприемник, от которого на много метров невыносимо несло “Полевой почтой” радиостанции “Юность”. У обоих были маслянисто-грязные руки с черными ногтями, причем ноготь на мизинце особенно выделялся своею длиною и чернотою, а у длинного даже был когда-то выкрашен облезшим ныне лаком. Ботинки у одного были замшевые, у другого — огромные, высокие, пропитанные мазутом и просили манной каши.
Они плюхнулись аккурат на облеванные сиденья и стали торопливо пить и курить: короткий — “Беломор”, длинный — “Шипку”.
Длинный поерзал на сиденье и сказал:
— Бля! Че-то мокро!
Короткий ответил:
— Ты че, вайн пролил, нах?
Длинный посмотрел на бутылку:
— Да ни хера!
— А х…ль тогда?
Длинный взглянул на сиденье и, подскочив, пораженно воскликнул:
— Зырь, какая тут шняга! Я в нее сел!
Короткий посмотрел на сиденье, потом на клеши своего дружка и буйно заржал, проливая портвейн на свои клеши. В ответ на это начал гоготать длинный. Обнаружили, что оба сидели на блевотине. Этот факт вызвал у них фонтан истерического хохота, и, хотя оба не могли говорить, по жестам было понятно, что каждый подвергал другого самым жестоким насмешкам. Через некоторое время они снова смогли разговаривать.
— Ну ты, бля, чухан!
— А ты че, не чухан?! Зырь, ты еще ногой встал!
— Где?!
— В п…де!
— Где?!
— Да в п..де, бля, у тебя на жопе и на шузах! Ты бы еще фэйсом лег, нах!
— Где?!
Севший только задом стал издевательски гоготать над вторым, который еще и ногой встал. Ржали долго, с выходом и отдачей, то есть длинный даже еще немного, поперхнувшись слюной, блеванул.
Наши друзья, глядя на них, тоже смеялись от души. Бабка со внучкой сначала не поняли юмора, но Стива им объяснил. Внучка в очередной раз прыснула; бабка, однако, лишь тяжело вздохнула и укоризненно покачала головой. Когда смех иссяк, оба снова сели — теперь-то им уже было все равно во что. Длинный взял гитару и, беря то один, а то совершенно другой аккорд, гнусаво запел:
Одна чувиха битлу подарила лимузин,
А он на этом лимузине казино разворотил!
А короткий сказал:
— Харэ, нанюхались! Давай любимую.
Длинный забренчал быстрее, и они заспивали дуплетом:
Мы поедем, мы помчимся
В венерический диспансер
И отчаянно ворвемся
Прямо к главному врачу! У!
Ты узнаешь, что напрасно
Называют триппер страшным,
Ты увидишь, он как насморк,
Я тебе его да-рю!
Путешественники долго, не смыкая глаз, смотрели на это чудо. Стива поинтересовался, ни к кому особенно не обращаясь:
— Че это за ублюдки?
— Хипаны! — прошептала бабушка.
— А почему шепотом? — спросил Олег.
— Прибьют, — тихохонько объяснила внучка. — Очень они злые, прямо лютые даже! А как напьются, так совсем глупые какие-то становятся. Тот-то вон, что в красной рубахе, как палач, он недавно из тюрьмы вышел. А этот-то гугнявый — он дружок его. Он вроде как на заводе работает, а я так думаю, что все только для отвода глаз, и дружка своего уголовника туда же пристроил. И милиции не к чему придраться — как же, рабочий класс! А какой они рабочий класс? Оглоеды и хулиганы. Одно слово — хипаны! Свалились на нашу голову…
— И наверное, девушкам от них прохода нет, — сочувственно поинтересовался Олег.
— Никому прохода нет! А девушками они не интересуются. Они, слышь-ко, говорят, того… — со значением сказала бабусечка.
— Чего того?
— Ну того, знаешь, — и она, наклонившись, снова зашептала: — Эти, как их, тьфу ты, склероз проклятый… Да, вот: мужеловы!
— Да нет, бабушка, мужеложцы, — поправила внучка и, покраснев, опустила глаза. У Кирюши стал опять напрягаться член, столь хороша была девонька в своем смущении, но его отвлекли.
— Мужеложцы?! — с изумлением воскликнул Стива. — А больше на скотоложцев похожи.
— А они и скотоложцы, — скороговоркой произнесла внучка, не поднимая глаз. — Они же хипаны.
— Тихо вы, полоумные! — охнула бабусечка. — Неровен час хипаны услышат.
И хиппаны услышали. Длинный хиппан поднялся со своего паршивого места, засунул руки в карманы и, подметая клешами замусоренный пол вагона, вразвалочку двинулся к нашим друзьям. Он подошел, сплюнул через выбитый зуб на пол и гнусаво спросил:
— Че, бля, сявки, отдыхаем? А по хо не хо-хо?
— Чего? — спросил удивленный Стива.
— Слышь, бля, Гарри, сявка вякнула! — обратился Гарри к своему дружку.
— Позаботься о нем, Джонни, нах!
— Будь спок, Гарри, ща, бля, я об нем позабочусь!
Джонни подошел к товарищам, рыгнул и, обдав их густым бормотушно-одеколонным перегаром, спросил:
— Ты че, бля, сявка, захотел фейсом по тейблу?
Друзья изумленно переглянулись.
Кирюша сказал:
— Вы бы, любезнейший, лучше не дерзили моему другу, а сели на свое место.
— Около параши, — уточнил Олег.
— Под сиденьем, — уточнил Стива.
Бабусечка при этих словах побледнела и всплеснула руками.
Джонни, оскалив черные гнилые зубы, загнусавил:
— Вы че, в натуре, сявки, вякнули, что ли?! Да я вас, бля, фейсом по тэйблу щас размажу и из окна нах выкину!
— Смотри-ка, — удивился Олег, — Они тут все одно и то же говорят.
— Да они тут все хиппаны, — махнул рукой Кирилл.
Стива же ничего не сказал, а хлопнул Джонни обеими руками по ушам и сразу пнул между ног. Джонни задохнулся, упал на пол и стал по нему кататься, поджав ноги к животу и часто дыша широко открытым ртом.
Гарри вскочил с места и стал шарить по карманам. Нашарив наконец перочинный нож, он с трудом, обламывая грязные ногти, вытащил куцапыми пальцами ржавое лезвие и, покачиваясь, двинулся на помощь своему бойфренду (а может, и не бойфренду, а так, корешу). Он шел и истошно рычал:
— Ну, бля, все, сявки, вы трупы! Ща я вас буду, в натуре, стругать ломтями, нах! Все фейсы сворочу, бля, и тэйблом у…букну!
Стива поднялся и сделал шаг назад.
Гарри взревел:
— Ага, сучара, зассал?! Ну я, бля, ща решу, кого сначала стругать, а кого потом, нах!
И стал смотреть то на Олега с Кирей, то на Стиву, очевидно, выбирая, с кого начать свою кровавую жатву. Лишь он перевел взгляд на сидящих, Стива шагнул вперед и врезал ему по уху. Гарри немедленно кувыркнулся на пол и расквасил весь фейс. Нож отлетел в конец вагона.
Джонни тем временем понемногу оклематизировался. Сев на пол и держась за уши, он тихо страдальчески простонал:
— Злыдни! Крыла обломали…
Стива перевел взгляд на Гарри. Тот лежал и не шевелился. Стива, легонько пнув его по морде, с некоторым беспокойством спросил:
— Э! Ты че, сдох?
Ну совсем легонько врезал ведь! Ну что за беда?! Гарри, к счастью, был жив, потому что от пинка он дернулся, и застонал, и схватился за нос. Но, к сожалению, из последнего хлынула кровь, и несколько алых капель попало прямо на Стивины кроссовки.
— Э!!! — заорал Стива. — Ты что творишь, животное?!
Дурачок, простачок Стивочка, танцует, он надел, бляха-муха, ехать на дачу белые кроссовки! Как Наполеон в летнем мундирчике! Да ведь, сука, еще до дачи не доехал, еще до грязи настоящей не дошел, а кроссовки уже завалил! Что, денег до хера? Денег ни хера, каждая мятая трешка на счету!
Двое путешественников наконец разглядели кровь на Стивиной “адидасине” и поняли, отчего он так заорал.
— Стива, — успокоительно сказал Кирюша. — Ты не волнуйся так. Ну, подумаешь, кроссовки испачкал. Это даже как-то недостойно — переживать из-за шмоток. Это, Стива, знаешь ли, вещизм и потребительство.
— Тебе, Кирюша, хорошо говорить, — не согласился Олег и возбужденно посоветовал Стиве: — Ты его заставь кровь языком слизывать!
— Слизывать? Пошел он! — с досадой воскликнул Стива. — Чтобы он мои кроссы своими сифилисными слюнями обспускал! Вот что теперь делать? Тебя, урод, спрашиваю! — И Стива раздраженно пнул Гарри посредине тела. — Что делать теперь будем?
— Чуваки, не бейте, я заплачу! — испуганно забормотал Гарри. Джонни, увидев, в какое дерьмо вляпался Гарри, стал на брюхе отползать к выходу, уже не заботясь о своей гитаре.
— Х…ль ты можешь заплатить, гега гребаная? Они на Шувакише две твои зарплаты стоят!
— Стива, а что такое “гега”? — заинтересовался новым словом Кирюша.
— Гегемон! — рявкнул Стива. — Они ж пролетарии оба! Эй ты, второй пролетарий, куда пополз? А ну ползи обратно!
Джонни засопел и в тихом ужасе пополз обратно.
— А я не согласен, — возразил Олег. — Какие же это пролетарии? Это же хиппаны, алкоголики и мужеложцы. Как же можно их относить к современному рабочему классу?
— А так и относить, — стал спорить Киря. — Рабочие же, сам слышал. Значит, пролетарии. Все они там хиппаны, алкоголики и скотоложцы!
— А вот и ошибаешься, — не соглашался Олег. — Рабочие могут быть разными. Одно дело — квалифицированный рабочий, например, на сборке космического модуля “Союз”. Вот это действительно современный рабочий, представитель рабочего класса, настоящий гегемон! А если кто стружку из-под станка выгребает или говно из-под слона, да вечно пьяный, да еще педераст, то какой же он рабочий? Это люмпен-пролетарий, элемент, по большому счету, даже социально вредный.
— Вы заманали, философы, — вернул спорщиков к реальности несколько поуспокоившийся, однако по-прежнему смотревший на обувь Стива. — Лучше скажите, что с ними делать будем. И с кроссовками.
— Кроссовки помыть бы можно, — нерешительно включилась в разговор девка.
— А хиппанов бы в милицию, — столь же неуверенно высказался Кашин.
— Да ну, — махнула рукой бабка. — Какая тут милиция, да еще в такое время! Им и так наука будет. А обувку помыть обязательно! Прямо сразу замыть холодной водой, и ни пятнышка не будет видно.
— Ну да, — склонил голову набок Стива. — Так уж и не будет? И где мы сейчас холодную воду возьмем? Что я, с пятнами на кроссах ходить должен?! Да еще от этой крови пидорской! А этих, значит, отпустить?! — снова рассердился он. — Ну уж нет! Слышь, Киря, ты же в резиновых сапогах, давай ты их отметелишь.
Хиппаны, услышав такое, вздрогнули. Джонни даже решился приподнять голову и тихонько загнусить: “Меня-то за что, ребята?..”
— Заткнулся! — скомандовал Стива.
Джонни заткнулся.
— Да ну… Зачем это… — засомневался Кирилл.
— А давай я! — неожиданно предложил Кашин, поднимаясь с места.
— Ой, да бог с ними, Олег! — всплеснула руками девка и схватила Кашина за руку. — Не надо ничего этого! Вы садитесь. Яблочка не хотите? Они сладкие!
Польщенный Кашин сел.
— Хочешь яблочка ночного, сбитня свежего крутого… — обиженно засопел Кирюша.
Хотя не очень-то и обиженно. Все-таки свое от этой девоньки он уже получил, кончил об нее. Кроме того, все маленькие волосики на его теле хотя уже давно легли на место, но поднявшая их мысль осталась, а это была, безусловно, мысль! И он собирался ее подумать.
— Ну-ка, сыночки, — подсуетилась бабка и подняла тряпку с ведра. Яблоки действительно были ничего себе для местных, что сразу оценил Олежек, взял яблоко и с аппетитом захрустел. Кирюша вообще отечественных яблок отродясь не видел, ничего оценить поэтому не мог, но из вежливости тоже стал есть, и ничего, оказалось не так уж страшно на вкус. Туземные яблоки были гораздо меньше нормальных, гораздо мягче, все в каких-то пятнышках, но сладкие.
Стива не собирался жрать немытые яблоки из помойного ведра. Но не стоять же столбом, он приказал хиппанам лежать и подсел к компании. Яблоки, которые охотно уплетали его недалекие спутники, были, как и все туземное, покрыты паршой и сифилисом, кроме того, даже у девки под ногтями было грязновато, бабкины же руки он из принципа не стал рассматривать, не ожидая от такого рассматривания ничего хорошего.
— Хочешь шоколадку американскую? — предложил он девке.
Та с достоинством отказалась, продолжая сосредоточенно жевать яблоко. Стива, как и Кирюша, не особенно ей понравились, потому что Олег был гораздо красивее. Предложение же американской шоколадки девушка восприняла как намек на ее продажность, а она была честная. Но все-таки при отказе она улыбнулась очень любезно, так как была восхищена Стивиным героизмом.
— Какать хотите, — сказал Стива.
Глава восьмая
Разъезд
Вагон стал притормаживать.
— Вот уж и Разъезд, — сообщила бабка. — Тут болото прямо в двух шагах, как раз пятна-то и замыть.
— В болоте, что ли?! — ужаснулся Стива.
— А оно ничего, доброе, из тут него ручеек вытекает, так совсем чистенький, пить можно, — заверила бабка.
“Это вам пить можно, а кроссовки белые!” — чуть не сказал Стива, но удержался.
— А трамвай нас дожидаться будет, да? — возразил Кирюша.
— Подожде-о-т, — нараспев ответила бабка и сказала: — Ты, Верка, иди там, помоги.
Верка! Вот имечко-то еще, прости господи!
Тут вагон зашипел, задергался и остановился.
— Все, Разъезд, — сказал Олег.
— Что еще за разъезд такой?
Пришлось объяснить тупицам, что это за разъезд такой. Что протянута однопутная узкоколейка и двум вагонам, идущим навстречу, чтобы разъехаться, нужен разъезд. Здесь дорога раздвояется, а потом обратно сдвояется. И вагон перед этим разъездом должен остановиться и стоять, дожидаясь встречного братца. Потом они разъезжаются, и все.
— А если он опоздает?
— Будем ждать, пока не приедет.
— И сколько прикажешь ждать?
— Я же сказал — пока не приедет.
— Охереть.
Ждать пришлось недолго, не дольше, чем зимой ждать весны. Однако ж и не меньше.
Сначала, приказав гегам лежать (они пытались канючить, что им надо выходить, но Стива легко их убедил, что не надо), пошли к болоту. Точнее, к ручейку, из него вытекающему. Ручеек представлял собой проходящую под рельсовым полотном огромную бетонную трубу, откуда с шумом выливалась вода и стекала дальше в пруд.
Стива оперся на товарищей и поднял ногу. Верка, черпая воду ладонями, ее помыла и сказала: “Вот и все, а ты боялась”. Было уже темно, и разглядеть ногу как следует, было нельзя, но будем надеяться, что помыла чисто. Кирюша предложил за это выпить и вытащил свою фляжку. Верка отказалась и пошла обратно в вагон. Кашин взялся ее проводить и тоже пошел, причем придерживал ее за талию, и Верка никак на это не реагировала.
— Смотри-ка, Гайдар шагает впереди, — заметил Стива.
— А мы выпьем, — убито сказал Кирюша.
Стива не стал возражать, и они выпили по доброму глотку доброго коньяка.
— Не переживай, — похлопал Стива по плечу Кирюшу. — Хочешь, давай его отп…им.
— Нет, зачем же, — скорбно отозвался Кирюша. — Пусть живут… Плодят червей…
— Вот, золотые слова! — поддержал Стива. — А кстати, о червях: как там наши пародисты? Пойдем проведаем.
Вернулись в вагон. Пассажиров осталось всего ничего. На переднем сиденье, уронив голову на грудь, посапывала маленькая старушонка. Олежек ворковал со своими подружками. Пролетарии лежали смирно, но косили глазами во все стороны. Стива с Кирюшей подошли.
— Встать! — скомандовал Стива.
Пролетарии неуклюже поднялись на ноги. От них пахло незнамо чем, и сверх того клеши Джонни оказались мокрыми. Стива поморщился. Кирилл закрыл нос надушенным платочком.
— Смирно!
Пролетарии совершили неубедительную попытку вытянуться. Олежек оставил подружек и тоже подошел полюбопытствовать.
— Обоссавшиеся — шаг вперед!
Джонни шмыгнул носом и боязливо шагнул.
— Остальным лечь.
Гарри повиновался и снова неуклюже опустился на пол.
— Обоссавшиеся, из вагона бегом марш! Олежек, придай ему ускорение свободного падения.
Джонни побежал к дверям, но недостаточно проворно, так что сапог Олега без труда догнал его испачканную блевотиной задницу. Джонни взвыл, свободно упал с подножки вагона и взвыл паки. Затем послышались неуклюже, но поспешно удаляющиеся шаги.
— Ну что, Гарри, — вздохнул Стива. — Рассказывай.
Этому приему Стиву обучил вышеупомянутый один знакомый дембель. Нужно приказать человеку: “Рассказывай”. Если он в курсе, то будет рассказывать что-нибудь про себя. Но если человек не в курсе, а таких большинство, он непременно спросит: “Что рассказывать?” Тут-то и начинается потеха: его бьют и повторяют требование, ну и так далее ad ifinitum.
Гарри явно был не в курсе, но не спросил, что рассказывать. Он сразу же сказал:
— Ну че вы, чуваки…
Олежек пнул его в бедро и поправил:
— Мы тебе не чуваки.
Гарри заскулил:
— Ну мужики, ну отпустите…
Такого обращения не стерпел Кирюша. Несмотря на весь свой гуманизм, он пнул Гарри в живот и пояснил:
— Мужики землю пашут.
Гарри всхлипнул, шмыгнул носом и плачущим голосом попросил:
— Извините, пожалуйста…
— Нот эт олл! — воскликнул Стива.
— Я больше не буду…
— Спик инглиш, плиз! — потребовал Кирюша, которому вдруг очень понравилось Стивино восклицание. В самом деле, что это за говно: хиппаны должны говорить по-английски.
— А? — не понял Гарри.
— Спик инглиш! — повторил ему включившийся в игру Кашин и слегка пнул для понятности.
— А?
— На! — объяснил Стива. — Они оба иностранцы, по-русски не понимают. Говори по-английски.
Гарри, хотя и слышал недавно от обоих иностранцев русскую речь, но то ли забыл, а то ли счел за лучшее не возражать.
— Это… — произнес он. — Хэлоу.
— Хай, Гарри! — весело ответил Олег. — Претти вэзе, изнт ит? Хау ду ю лайк ауа пати?
Гарри, хотя вытаращил на Олега глаза и открыл от усердия рот, не нашелся что ответить.
— Отвечай, козел, невежливо же! — пнул его Стива.
— Э… — сказал Гарри. — Э… Э… Монтана!
— Вот факен монтана?! — воскликнул Стива. — Тебя английским языком спрашивают: гомик ты?
— Ай… — промямлил Гарри. — Ну… Йес.
— Что йес? Ну что йес?! Ты с кем разговариваешь? С иностранцами? Ну так и отвечай: коротко, ясно, по-английски! Так, мол, и так — ай эм пидор гнойный! Давай, рожай быстрей, а то еще получишь.
— Ай эм пидор гнойный, — сообщил Гарри.
— Вот? — удивился Олег. — А ю гей? Фогив ми, бат ай кэнт билив. Индид э гей?
— Повтори, — перевел Стива.
— Пидор. Гнойный, — отрывисто подтвердил Гарри, не поднимая лица от пола.
— Индид э гей… Вот фак из ит!
Олег взвигнул, явно подражая ниггеру, высоко подпрыгнул и, приземлившись, пнул Гарри, в ответ молча содрогнувшегося.
Стива перевел:
— Он спрашивает: что это за фигня такая, почему хиппанов и гомиков в трамваи пускают? У них не пускают, чтобы сифилис не разносили. У них, говорит, всем гомикам положено нашивать на одежду специальные знаки, чтобы все вокруг видели. Жопу нарисованную. С этими знаками в трамвай нельзя, а в поездах для них прицепляют специальный такой голубой вагон.
— О, йес, — заулыбался Олег. — Тел хим, плиз, эбаут гей-клабз.
— Чего? — не понял Стива, но подумав, сказал: — А, ну типа да. Еще у них есть специальные заведения для гомиков, гей-клубы. Если гомик зайдет в простой бар или паб, его же могут побить. Но есть специальные охраняемые загородные заведения, типа пансионаты такие. Ну там типа столовки такой огромной, только ложки дырявые. И там гомики тусуются: халкают, хавают, хезают, все дела, короче. Фильмы им привозят специальные. Там же и спальное помещение у них есть, и мастерская, и библиотека, и душевая, и хор мальчиков, и любительский театр-студия, и балетный кружок. На столбе репродуктор, музыка нон-стоп от подъема до отбоя. Ваще фирменный музон: Элтон Джон, “Квин”, все дела. Охрана хорошая, с овчарками; в общем, все продумано. Ну и карцер, конечно, есть, не без того. Сам знаешь, как бывает: иной гомик напьется и начинает барагозить, выеживаться, хипповать! Тогда его, конечно, в карцер. А в остальном там полная свобода в пределах периметра ограждения.
Олег и Кирюша с трудом сдерживали смех, но Гарри этого не замечал, ибо сосредоточенно смотрел прямо перед собой, то есть в грязный пол. Он, вероятно, все бы отдал, чтобы быть сейчас не здесь, а в заграничном гей-клубе.
Стивина фантазия, однако, иссякла. От слегонца пнул Гарри в ухо и сказал:
— Ну ладно, хорош тут вонять, ползи отсюда.
Гарри вздрогнул, оживленно вздохнул и быстро, как ящерка, пополз к выходу.
— Э, только блевотину пусть сперва уберет, — потребовал Олег. — А то пополз!
— Да,— согласился Стива. — Гарри, блевотину вытер, пожалуйста.
Гарри поднялся на ноги, подошел к испачканным сиденьям и стал их вытирать рукавом, кажется, не весьма охотно и усердно. Трем храбрым мушкетерам такая небрежность тоже не весьма понравилась.
— Бай хэндз! — потребовал Олег.
— Ручками, ручками! — перевел Стива.
— А че ручками… — открыл даже свой рот и явственно произнес Гарри.
— А ты хочешь языком? — удивился Стива.
Стива правильно удивился: Гарри даже руками-то не особенно хотел, а уж языком и подавно (ударять слово “подавно” в данном случае нужно по первому слогу).
— Давай-давай! А то работаешь спустя рукава! — мало того что на чистом русском языке добавил Кирюша, да еще и типа скаламбурил.
Несчастному молодому рабочему пришлось выполнить все строгие, но справедливые требования триумвирата. Только после этого его с миром выгнали во тьму внешнюю и даже проводили с почетом, или, точнее говоря, с позором, то есть тумаками и улюлюканьем.
Постояли на улице, покурили, обсудили это происшествие:
— Да уж, это не люди, это животные какие-то.
— Это не животные, это призраки.
— Какие призраки?
— Призраки прошлого!
— А по-моему, это призраки будущего. Уэллса читал? Это же самые настоящие морлоки.
— Да какие там, в жопу, морлоки! Типичные геги.
— Я и говорю — морлоки.
Встречного поезда все еще не было. Стива и Кирюша снова приложились к фляжке.
— Слышь, Петрашевский, — сказал Стива. — Ты подругу-то лучше бы в гости пригласил. Между прочим!
— Ну да! А бабку куда?
— А бритвой по горлу и в колодец!
— Да ну, что ты, — махнул рукой Кашин. — Она не согласится.
— Ясен дуб, не согласится, — согласился Стива. — А ты бы все равно позвал, вдруг согласится?
Кашин неопределенно пожал плечами.
— Слушайте, господа, — вдруг вслух задался вопросом Кирюша. — А если они морлоки, то мы-то кто? Элои, что ли? Тогда бы они нас сожрать должны, а все как-то наоборот получается.
Кашин задумался. А Стива ответил:
— А мы боги. “Трудно быть богом” читал?
— Читал.
— Ну вот, мы и есть эти боги. Из будущего. Вот мы их всех и мочим как хочем.
— Ну, там-то боги как раз никого не мочили, — заметил Кирюша.
— Они не мочили, — согласился Стива. — Потому что они были из коммунистического будущего.
Кашин спросил:
— А мы из какого? Из капиталистического, что ли?
На эту инсинуацию Стива не нашелся что и ответить. В самом деле: сказать “капиталистическое будущее” как-то невозможно, немыслимо. Капиталистическое бывает только прошлое. Но, с другой-то стороны, сказать “коммунистическое будущее” — больно уж противно, аж зубы свело, в которых навязло. Кашин — мерзкий демагог.
— Кашин, ты мерзкий демагог! — объявил Стива.
Кашин мерзко-демагогически захихикал, потирая сухонькие ладошки.
— Мы — из прекрасного будущего, — придумал Кирюша, но, кажется, плохо, потому что товарищи на это равнодушно смолчали, да Кирюша и сам почувствовал себя неловко.
Тут налетел холодный ветер, зашелестел болотным тростником, посыпал сухими листьями. Туристы, поеживаясь, вернулись в вагон.
— Так им и надо! — сразу решительно сказала внучка.
Бабка сообщила:
— Я вот тоже видела: сидит на сиденье какой-то пьяный, спит и ссыт! Лужу на полвагона напрудил, а кругом дети смотрят. Его милиция в вытрезвитель увезла, а лужу как была, так и оставили. Это порядок? Нет, я бы заставила, как проспится, вагон мыть.
Помолчали. Кирюша поерзал на сиденье и спросил бабку:
— А почему озеро Здохня называется?
— Там кто-то сдох, — сказал Стива.
— Вот-вот, — возбудился Кирюша. — А кто сдох? Когда? Как это было? Может быть, есть какая-нибудь местная фольклорная легенда?
Бабка сказала:
— Да кто ж его знает? Называется себе и называется.
А Верка сказала:
— Плохое место. Там один мальчик, по-моему, умер.
— Умер, умер! — почему-то рассердилась бабка. — И не умер, а утонул. Только это недавно было, а оно спокон веку Здохня.
Кирюша закусил кулак и сидел так, напряженно нахмурив брови, устремив взгляд в пустоту.
С улицы донесся звонок, затем стал слышен стук колес.
— Встречный пришел, — сообщила бабка. — Сейчас поедем.
Все оживились, кроме Кирюши, который очень картинно застыл на сиденье, по-прежнему закусивши кулак и напряженно устремив взгляд в пустоту, так что и самому распоследнему ежу было понятно: в нем совершалась колоссальная внутренняя работа. Но только не Стиве. Стива толкнул его в бок:
— Киря, ты че, говна объелся?
Кирюша не отвечал и даже почти не вздрогнул от толчка.
— Сочиняет, — донеслось до Кирюши определение Кашина.
Он действительно сочинял (но не только). Все пришло в голову, как обычно, не по порядку, а все одновременно, и нужно было мысленно выстроить эту одновременность в последовательное изложение событий. Поэтому он уже не слышал дальнейших разговоров, не заметил даже, как промелькнула целая остановка, на которой вышли бабка с внучкой. Не замечал, как его спутники помогали им выносить багаж, точнее, выносил Кашин и едва не надсадился, поднимая ведра с яблоками, а бабка говорила “Верка, да ты бы хоть помогла!”, а Стива отвечал “Ничего, ничего!”, первым, налегке, выходя в тамбур. Вагон вновь тронулся, а он все сидел и шевелил губами.
Но главное было не в сочинительстве. Он придумал название “Гнилые рвы”, и еще сомневался — оно казалось ему уж слишком надуманным. Но вот не вымышленное, а реально существующее место с еще более нарочито-зловещим названием: Здохня! И еще он выдумал, что трое молодых людей едут на природу, а ведь это происходит на самом деле, и он сам участник событий! И тогда, может быть, он и действительно персонаж книги, автор которой — он сам! Страшно! Осмыслить столь запутанный парадокс он не мог, но, пораженный глубиной разверзнувшегося откровения, готов был разрыдаться от восторга и ужаса одновременно. Нужно было как-то успокаиваться. Он глотнул из фляжки и вскочил на ноги.
(Окончание в следующем номере)