Опубликовано в журнале Урал, номер 10, 2011
Вячеслав Запольских — родился в Перми, окончил филологический факультет Пермского государственного университета. Автор книги “Планета имени шестого “б”. Повести для детей (Пермь, 1989).
Вячеслав Запольских
Твердыня на Колве
Миражи над Вишерой. Ноябрь 1998-го
Не столь уж раннее утро. Отворот с красновишерской дороги на Чердынь, пять минут грязноватого мелькания елок-палок, даже на беглый эскиз не вдохновивших бы Шишкина, — и зыбкий морок прибрежного тумана, озаряемого двумя шеренгами лампионов, прорезает такой новенький, такой голубенький мост, что я, всю дорогу мечтавший, как сейчас притопну по нему, проверяя оценку госкомиссии “эх, хор-рошо!”, убоялся сотрясти своим каблуком очарование беззащитной фата-морганы. Невесомо парящий над Вишерой, будто вписанный в неуютные леса, небеса и хляби эстетами компьютерных иллюзий, мост вроде бы неокончательно достоверен, хоть мощь бастионов его тет-де-пона сломит упорство любых айсбергов весеннего ледохода, а готика опор позволит прошествовать под ним в половодье, не чиркнув бом-брам-стеньгой, гиганту “Волго-Дону”.
650-метровый мост строили 7 лет. В утро его торжественного открытия иллюзорность моста принялись напористо обживать баянисты, женщины в фольклорных нарядах, горделиво-степенные начальники районных масштабов, пацаны, собаки, попы и корреспонденты. На фоне праздничной суеты угрюмо каменел высокий парень, прижимавший к животу, как икону, поднос с караваем и солонкой; другой несся вприпрыжку, булькая зажатой под мышкой трехлитровой банкой святой воды. В толпе бродил мужик с перебитым носом и деликатно осведомлялся, не изволит ли кто-нибудь купить клюквы.
Немотивированно много на празднике милиционеров разных чинов и званий. Видно, им положено, ходя в ногу — хотя бы мысленно — со своим генерал-лейтенантом, подвергнуть свежевыстроенную конструкцию дополнительным резонансным испытаниям.
Из тумана вывалился губернаторский вертолет с надписью “Gazprom avia” на борту. У переоборудованного в трибуну понтона спешно начинают откупоривать шампанское и раз-два-трикать в микрофон. Руководители дарят друг другу символический ключ, строят блистательные планы освоения северных краев, и все гуще клубятся, пытаясь овеществиться, провинциальные административные иллюзии. Чердынское начальство провидит, что теперь в их древний город хлынут иностранные туристы. Красновишерское руководство грезит, как толика сплавляемой к Соликамску древесины увильнет теперь по мосту на их красновишерский комбинат. Но местные жители почему-то считают, что в их краях рубить и сплавлять больше нечего. Мост на правом берегу упирается в зажиточную когда-то деревню Рябинино, знаменитую своим сплавным рейдом и эскадрой из четырех десятков судов. Сейчас рейд приказал долго жить, сократившись до мизерной лесопилки, от эскадры остались два катерка, которые по Вишере шнырять решаются, только в ужасе сцепившись друг с другом, — видимо, предчувствуя свою судьбу.
Припорошенная первым снежком реальность не выдерживает полыхания помпезных лампионов, чем-то напоминающих столичных командированных на обратную сторону Луны, и пылкой магии реформаторских заклинаний, вызывающих призрачные видения грядущего благоденствия: при первых же звуках речи губернатора лампионы вдруг гаснут, отрубается микрофон. Дико, по-волчьи начинает выть какой-то приблудный пес.
На понтон срочно вызываются передовики-мостостроители. К Почетной грамоте прилагается конверт. Экскаваторщик Николай Дудник, рябининский житель, которому повезло устроиться в мостоотряд, безропотно отдает конвертик быстро подскочившей супруге.
— На корову-то хватит? — неосмотрительно интересуюсь я, глядя, как супруга экскаваторщика вскрывает конверт. И понимаю, что все Рябинино еще долго с сарказмом будет повторять при встрече с Дудниками эту мою самоочевиднейшую глупость. “Эй, Коля, сейчас бы сразу в магазин”, — запоздало прошелестели мужики. “Тут на пять бутылок, если без закуски”, — поглубже засовывая конверт в карман, хмыкнула жена счастливого экскаваторщика.
Брызнуло солнышко, развеялась магия тумана. Ленточку перерезали, бетон и металл святой водой покропили, кинулись по машинам и обновили сооружение, перебравшись по нему в Рябинино, где ожидался торжественный обед. На дороженьку, ведущую к столовке, накануне высыпали десять машин гравия. Сойдя с верного пути, я выдирал ботинки из чавкающей грязи, а за мной издали наблюдала группа местных бабусек. Смотрели они на меня как-то недоверчиво, оценивающе. Наконец поинтересовались, кто буду таков. Узнав, что — корреспондент из областного центра, спросили: “А Гайдара тут нет?” — “Нет, но на мосту беззарплатные учителя завалили губерна…” — “Жаль. Нам бы хотелось именно Гайдара. Хотим ему кое-что сказать”. За неимением Егора Тимуровича бабуськи, поджав губы, довели до сведения областного корреспондента, что местный босс Имярек Имярекович все тут разворовал.
Дощатое гнездо общепита, до которого я все-таки дочапал, выдираясь из грязевых разливов, таило в себе не только барскую роскошь сервировки (салфетки! столовые ножи!) в обеденном зале, но в глубинах — и сауну, где врытый в землю шестигранный бак играл роль остужающего бассейна, а стены украшали две писанные маслом картины эротического содержания, стремящегося перейти в порнографическое. В общем, столовая была в Рябинино семизвездочным VIP-клубом, где имелось практически все для достойного морального разложения Имяреков Имярековичей; не исключено, что где-нибудь в подвале и самодельный рулеточный стол обнаружился бы.
Гости хлебали жидкий суп, а Имяреки Имярековичи гордо похаживали вдоль столов, потряхивая за неимением мобильников увесистыми милицейскими рациями и демонстрируя пошитые из старых тещиных пальто розовато-бурые суконные жилеты (за отсутствием в глубинке вожделенных малиновых пиджаков). Очень хотелось покрасоваться перед губернатором. Но миражам мелкопоместной элиты суждено было развеяться: беззарплатные учителя окончательно замурыжили губернатора на правом краю моста, в столовку удалось прорваться только одному из “вице”, да и то вскорости милицейская рация протявкала: “Заканчиваем, грузимся в вертолет, тормошите там Шубина, тормошите”.
Ушел на пенсию вишерский седой паромщик. А мостостроители устремились дальше на север, возводить мост над Колвой, чтобы над самим Ныробом замерцали соблазнительные сполохи цивилизации.
Дорожные анапесты
После романа Алексея Иванова “Сердце пармы” (“Чердынь — княгиня гор”) маленький северный городок на маленькой речке Колве начал существовать как бы в двух измерениях: реальном и легендарном. Сюда съезжаются патриотические разновидности толкиенистов, туристы-экстремалы, туристы-интеллигенты, этнотусовщики, реконструкторы, а также кинематографические разведчики, желающие снять на здешней натуре что-нибудь вроде еще одного “Волкодава”.
Интересно, что литературный миф связывает Чердынь скорее с именем Иванова, а не Мандельштама. Тем не менее в результате множественных литературных интерпретаций Чердынь теряет идентичность. Город старается остаться равным самому себе и своей реальной уездной истории, но в воспаленных глазах заезжего фанатика превращается в эпическую цитадель, где у районного узла связи можно наткнуться на гоблина, а у райвоенкомата — на хумляльта, кремлевского горца или еще какую-нибудь нежить.
Можно, можно… Всяческие фантомы и симулякры водятся в пространстве Чердыни, имеющем загадочную кристаллическую природу. Неосторожно порхающее время фокусируется и впаивается голограммой в его твердоалмазные грани, где становится вечностью. Поэтому прямолинейное и равномерное передвижение по Чердыни невозможно. Ньютоновский механицизм здесь не работает. Причинно-следственная цепочка выглядит менее надежной, чем кандалы боярина Михаила Никитича Романова, хранящиеся в здешнем музее.
И вот уже на колокольню Воскресенского собора взбирается обаятельнейшая парижанка Анн Фэвр-Дюпэгр, и почти монферрановские ступеньки восхождения цезурируют тезисы ее доклада “Сравнение нескольких аспектов творчества Б. Сандрара и О. Мандельштама в связи с их отношением к истории и музыке”. Рыхлит своей клюкой местные неурожайные тропки московский профессор Олег Лекманов, поспешивший в Чердынь, не дожидаясь, когда срастется сломанная нога. Председатель Мандельштамовского общества Павел Нерлер ищет выход из Чердыни в Интернет. И у всех у них в считанные минуты выгорают аккумуляторы в цифровиках из-за неумеренного выпускания фотоптичек. Как знать, может быть, на вклейках грядущего пятитомника появятся снимки Полюда, Троицкого холма, земской больницы на углу улиц Прокопьевской и Яборова, и читатель вздохнет: надо же, в какую даль забрались, какие фотографии редкие!..
На хладных брегах Колвы в начале июня 2009-го прошли IV Мандельштамовские чтения! Предыдущие собирали литературоведов в Москве, Петербурге и Воронеже.
…Была в Воронеже улица Линейная, сейчас она называется — Швейников, но для множества людей, влюбленных в творчество одного из величайших русских поэтов, это — несмотря на всю ее неказистость — улица Мандельштама.
Мало в нем было линейного,
Нрава он не был лилейного,
И потому эта улица,
Или, верней, эта яма,
Так и зовется по имени
Этого Мандельштама.
На пересечении чердынских улиц Яборова и Комсомольской (уже, впрочем, переименованной обратно в Прокопьевскую) стоит здание больницы. Краснокирпичной, дореволюционной еще капитальной постройки. Это первый ссыльный адрес поэта. Никому не взбредет в голову переименовывать Прокопьевскую, да и Героя Советского Союза Ивана Яборова, погибшего в уличных боях в Вильнюсе, обижать не следует. Но, меряя шагом твердую чердынскую землю, отмечая строгую линейность здешних перспектив, все равно ощущаешь, что идешь будто по кочковатым ямбам “Царского Села” или подпрыгиваешь сумасшедшим анапестом: “Мы живем, под собою не чуя страны…”
Вот за эти-то шестнадцать строк, которые Мандельштам открыто читал своим приходящим в ужас знакомым и авторство которых сразу признал на первом лубянском допросе, Осип Эмильевич был отправлен в чердынскую ссылку. Вообще-то он был готов к казни и долгий путь на Урал воспринимал только как изуверскую отсрочку, как подготовку к расправе, причем какой-то особенной, по-средневековому мясницкой.
Видно, добрый конвоир Оська сумел передать чердынскому коменданту Попкову характерный акцент, с каким была изречена формула: “Изолировать, но сохранить”. Отосланный в глушь из-за дикого самоуправства гепеушник, бесконтрольный хозяин судьбы всех чердынцев, местных и сосланных, проявил неслыханную гуманность: согласился с требованием Надежды Яковлевны и в чудовищно перенаселенном городке выделил чете Мандельштамов просторное помещение, отдельную палату в больнице. Врачи диагностировали у новоприбывшего психоз. Бывалые чердынские ссыльные добавили: это со всеми бывает после внутренней тюрьмы на Лубянке. “Это” длится два-три месяца и проходит бесследно, если смириться с неизбежным и не ждать никаких перемен к лучшему.
Осип Эмильевич и не ждал. Он только надеялся, что сумеет обмануть и опередить своих палачей. Жена, не спавшая пять дорожных суток, в первую же ночь, с 3 на 4 июня, задремала и в полусне почувствовала неладное. “Он спустил ноги наружу, и я успела заметить, что весь он спускается вниз, — писала Надежда Яковлевна в своих воспоминаниях. — Подоконник был высокий. Отчаянно вытянув руки, я уцепилась за плечи пиджака. Он вывернулся из рукавов и рухнул вниз, и я услышала шум падения — что-то шлепнулось — и крик… Пиджак остался у меня в руках. С воплем побежала я по больничному коридору, вниз по лестнице и на улицу… За мной бросились санитарки. Мы нашли О. М. на куче земли, распаханной под клумбу. Он лежал, сжавшись в комочек”.
Жена Мандельштама послала Бухарину телеграмму, извещающую о попытке самоубийства поэта. А тогдашний редактор “Известий”, использовав остатки своего влияния, сумел выйти напрямую на Сталина. В результате вместо трех лет поэт провел в Чердыни одиннадцать дней. Чердынь заменили Воронежем и гораздо более либеральным режимом существования.
Все? С уральским северным краем, еще в годуновские времена приобретшим репутацию гибельного места, было покончено? Эпизод забыт, память выщелочена? Ничего подобного.
В Воронеже уходила болезнь и возвращалась способность писать стихи. А стихи были — об Урале, о Каме, о Чердыни, и в них ни малейшей скрупулой не присутствовало ощущение некоего минувшего кошмара. Можно даже допустить, что Чердынь запомнилась своего рода музыкой, поскольку одну с другой он породнил ласковым словом:
Подумаешь, как в Чердыни-голубе…
и
Нам с музыкой-голубою не страшно умереть…
Теперь это кажется странным, но еще лет пять назад приезд в дальний северный городок именитых исследователей творчества Мандельштама представлялся невозможным или, по крайней мере, маловероятным. С одной стороны, как-то не спешили сюда восторженные поклонники Осипа Эмильевича, поэтические паломники и просветительские телебригады с центральных каналов в здешних местах не отмечались: марсиански далеко от ресторана ЦДЛ и Останкинской башни. С другой стороны, сама Чердынь вроде бы роняла намеки на свое нежелание связывать себя с именем репрессированного поэта. Во всяком случае, уголок в местном музее, посвященный Мандельштаму, много скромнее того экспозиционного внимания, которого удостоен ссыльный боярин Михаил Никитич.
Да и откуда взяться подлинным мемориальным вещам, если их на всей планете осталось столько, что можно пересчитать по пальцам одной руки. Посетители зачастую равнодушно проводят взглядом по непонятной картине странствующего художника-нонконформиста Юрия Тарасова, рама которой несет странные отметины: О.Э. и Н.Я. Центральная часть полотна почти полностью занята изображением огромного белого окна, в левом нижнем углу сидит какой-то небритый мужчина с необыкновенно умиротворенным лицом, а в правом угадывается женский абрис. Только лишь однажды туристка из Голландии вдруг подошла к музейной смотрительнице и едва ли не шепотом спросила: “Осип?” После чего попросила показать ей дорогу к той самой больнице, из окна которой Мандельштам совершил самоубийственный — и, как ни странно, подаривший еще четыре года жизни — прыжок.
После него у поэта действительно был необычно сосредоточенный и бестревожный взгляд. “Мне кажется, что у него никогда не было такого внимательного и спокойного взгляда, как в этот период болезни”, — вспоминала жена.
Позднейший его самодиагноз — “Прыжок. И я в уме” — вовсе не был точным. В голове Мандельштама продолжали звучать галлюцинаторные сообщения “лубянского радио”, а они докладывали об аресте Ахматовой. Гуляя по Чердыни, Осип Эмильевич заглядывал в овраги, всерьез рассчитывая обнаружить в них труп расстрелянной поэтессы. Но его успокоенное зрение отмечало и другое: “долговечный Урал, населенный людьми”, забытые москвичами и питерцами традиции товарищества и взаимопомощи. На слух же ложились “пермяцкого говора сила” и “под корой текучих древесин ход кольцеванья волокнистый”…
Но пять лет назад в местной стихотворной сфере доминировало не “День стоял о пяти головах”, а творчество чердынской поэтессы Светланы Володиной. И — ох какими ироничными взглядами встречали обладатели белых халатов, вышедшие покурить из своего краснокирпичного здания, этакого выворачивающего из-за угла приезжего ротозея, вертящего башкой: а где тут та самая больница и то самое окно? На фасаде больницы едва заметна была потрепанная непогодой памятная доска: “В этом здании в 1934 году находился репрессированный поэт…” Древесностружечная плита вместо мрамора или бронзы: прижимисто.
Во Владивостоке первый памятник Мандельштаму дважды изуродовали. Героиня повести Нины Горлановой “Лидия” зимой съезжает по воронежской “улице Мандельштама” (“ул. Швейников” официально, конечно) на “пятой точке” и впадает в ненависть местного домовладельца: “Сколько вы будете тут ходить — нас мучить! Жизни нет! Всю лестницу проломили! Если вы любите своего Ёсю, — починили бы!..” Думалось: а почему, собственно, чердынцы обязаны лелеять сопричастность мимолетному факту биографии великого поэта? Ведь знатоки текстологического анализа и лоцманы интертекстуальных связей, в отличие от фанатов Иванова, должно быть, полагают, что Чердынь — это ох как далеко и совсем некомфортно. Николаю II с домочадцами тоже в лом было тащиться в 1913 году к месту мученичества своего предка, а ведь в Чердыни надеялись, готовились, ждали… Нынешние стихотворцы и литературоведы, исследователи биографии и творчества Мандельштама на верхнекамский север не спешат, стало быть, и Чердынь без декларативной преданности запуганному и больному ссыльному человечку имеет право обойтись. Но в глубинном архиве своих негативов она уложила-таки под этикеткой “хранить вечно” то, о чем не хочется вспоминать.
Вообще Чердынь — город не слишком откровенный и не торопится предъявлять всякому заезжему свою подлинную суть. Не зря и Мандельштаму она сперва показалась местом петровских казней. Выходило так, что “Чердынь” и “кошмар” в поэтическом словаре становились синонимами. Однако ведь нашелся правильный синоним: “голуба”.
Пребывание в городе на Колве длилось всего одиннадцать дней, однако дремучая фонетика коми-пермяцкого топонима вплела добавочной нелинейности в “фамилию чортову”, которая, “как ее ни вывертывай, криво звучит, а не прямо”. Одиннадцать дней для обладателя “Удостоверения административно-высланного № 1044” не стали малозначащим эпизодом, Чердынь умудрилась закрепиться в биографии вровень с Варшавой, Питером, Гейдельбергом, Москвой, Воронежем. Поэт даже всерьез планировал вернуться — уже с “творческой командировкой”, чтобы снова вселиться в оказавшийся целительным “долговечный Урал, населенный людьми”.
Вот — вернулся. И Чердынь его приняла. Уже затвержены артикулирующим рельефом здешних холмов и оврагов, языком речной излучины мандельштамовские строчки.
Упиралась вода в сто четыре весла —
Вверх и вниз на Казань и на Чердынь несла.
Так я плыл по реке с занавеской в окне,
С занавеской в окне, с головою в огне.
А со мною жена пять ночей не спала,
Пять ночей не спала, трех конвойных везла.
Еще до того, как грянул международный научный семинар, в Чердыни изготовили новую, черномраморно-солидную памятную доску, но при этом уважительно сохранили текст прежней. А ее, отвалившуюся, подобрали и сберегли, и теперь она, видимо, станет экспонатом создающегося в подмосковном Фрязине музея Мандельштама.
Да и мандельштамоведы, как оказалось, вполне легки на подъем. Первая-то доска установлена была тщанием школьников из подмосковного городка Рыбное, которые в 1999 году взяли да приехали сюда и приколотили самодельную доску в инициативном порядке. Еще в восьмидесятые сюда не раз приезжал Юрий Фрейдин (хоть еще свежи были в его памяти обыск и фактическая конфискация той части архива, что была передана ему Надеждой Яковлевной). Не боязливый народ эти мандельштамоведы. Клещей энцефалитных игнорируют. Фланируют без свитеров, даже когда чердынская погода норовит показать приполярный нрав. Хладнокровно обмениваются фольклорными поцелуями с настойчивыми представительницами местной художественной самодеятельности.
Ехали они сюда с множеством вопросов. Например, не было известно, где именно поселили чету Мандельштамов: в каменном здании больницы или в стоявшем тогда неподалеку деревянном корпусе. Старейший чердынский краевед Елена Ивановна Пушвинцева рассказала, что ее тетка Мария Ивановна Юдина работала в 1934-м поваром в больнице и даже готовила особый обед для Осипа Эмильевича, “потому что у него было заболевание, требовавшее хорошего питания”. Один из больничных блоков действительно располагался в деревянном домишке, использовавшемся как “красный уголок”. Мандельштамы там жили — но уже после того, как поэт выбросился из окна каменного здания. На одно из заседаний научного семинара Пушвинцева принесла круглый металлический предмет, похожий на тот самоварный “венчик”, куда ставят заварочный чайник. Оказалось, это мыльница — такие привинчивались к старинным “умывальным шкафам”. Стоявший в деревянном больничном домике умывальник — тот самый, которым, несомненно, пользовался Осип Эмильевич, — сохранился в семье Пушвинцевой. Мыльницу она принесла в дар чердынскому музею им. Пушкина, а скоро и весь “умывальный шкаф”, как пообещала Елена Ивановна, станет музейным экспонатом. Учитывая, что вещей, реально связанных с бытом поэта, почти не сохранилось, событие стало маленькой сенсацией.
Не на все вопросы удалось получить ответы, одиннадцать чердынских дней Мандельштама во многом до сих пор остаются архипелагом лакун и конъектур. Но устами Павла Нерлера город на Колве озвучил свой новый намек: “У Мандельштама был чердынский контекст, вот теперь у Чердыни появляется контекст мандельштамовский”.
Кинотеатр-кристалл
Прогулка по Чердыни режиссируется кинематографическими технологиями. Парадоксальные монтажные стыки, рапидная или улиточьи-замедленная съемка, зигзагами и прыжками движущаяся камера. Сквозь плоскости и грани чердынского кристалла сюжет зрится бесконечным наложением экспозиций. Кинопленка вдруг своевольно убегает вспять, от конца к началу, и каждый миг может быть прожит не единожды и по-разному.
Со скоростью вогульской стрелы несешься вдоль улицы, сливая в немелькающую полосу заурядные деревенские домишки, потом вкопанно тормозишься под полуобвалившейся каменной аркой. Триумфальные лабазные ворота пропускают сквозь себя в параллельную грань пространства-времени, и неразношенный ботинок начинает терзать пятку, словно обруч на оковах военнопленных парфян и савроматов. Козы безучастно обгладывают проросшую на облупленных квиринальских кирпичах не то лебеду, не то плиниеву античную травку аглафотис. Равнодушное козье око панорамирует тебя и укладывает в глубины долговременной памяти рядышком с зодчим Хирамом, который чертит проекции небесных сфер на порфировые колоннады, и Питером Брейгелем, бегло набрасывающим этюд ударного строительства Эйфелевой башни.
Нырок сквозь темпоральный тоннель, снова ускорение, обрушение в уличную низинку, скопившую в себе экскаваторную пригоршню грязи, подскок, разворот, вылетаешь на пустырь, парсеками и эонами отъединенный от всего доселе промелькнувшего, и ошеломленный стоп-кадр открывает перед тобой белый и хрупкий, как пирожное-меренга, такой же маленький, оконтуренный виньетками кованых решеток, будто кондитерской каллиграфией шоколадного узора, дворец.
Это бывшая чердынская богадельня, ныне музыкальная школа, игрушечным корабликом вплывает в зеленые буруны обтекающих ее деревьев. Бонапарт, вошедши в Вильно, увидел готический костел св. Анны и заявил: “Я хотел бы поставить его на ладонь и унести в Париж”. Если б кто-нибудь из российских императоров увидел просящееся на ладонь архитектурное лакомство, то, поди, попытался утащить его в Питер, но прижиться чердынское микрочудо могло разве что в укромном Царском Селе. Впрочем, императорская рука, скорее всего, черпнула бы пустоту. Изъять драгоценность можно только вместе с облаками, летящими над пустынным Троицким холмом, с напружиненным изгибом Колвы, перечеркнутой по диагонали тетивами отмелей, и распахнутым за ней таежным морем, не тронутым с XV века, ощетиненным неприступно до самого горизонта, перебитого косо вклепанной складкой Полюда.
Что такое Чердынь, можно ощутить и понять, только повернувшись к ней спиной, стоя на речном обрыве Вятского холма. Он действительно пустынен. Никто из богатых любителей родных ландшафтов пока не осмелился, а вернее не догадался, нагородить здесь рекреационных теремов с видом на историко-природное наследие. Выпить здесь вечером водки, костер запалить, поглазеть на эпические дали — все это допустимо и даже желательно. Сама Чердынь, как населенный пункт, несколько раз переносилась с места на место, горела и перестраивалась. Но душа ее оставалась на этом всхолмленном высоком берегу. Здесь хочется говорить непонятными, забытыми, но выпуклыми, многозвучными, остро заточенными словами: “веверица”, “зегзица”, “свещегас”. Уплыве невозвратное время, утекоша невоспятимая Лета.
Хлебнув над обрывом водки и прикурив от тлеющего сучка, можно услышать треск деревянных доспехов вогуличей и гвардейское ржание боевых лосей… Ох!..
Ох, не любят в Чердыни “Чердынь — княгиню гор” Алексея Иванова. Вскоре после выхода романа наивно думалось, что старинный северный городок флагами расцвечивания украсился и фейерверками озарился, люд воспрял, переживая всесветную известность своего края, и автора станут носить тут на руках, может, даже улицу какую переименуют.
Но когда Иванов побывал тут уже в статусе знаменитого писателя, его встретили с плохо скрываемой ненавистью. Непонятно! Вот ведь убийца и злодей — весь мир заставил плакать над красой земли чердынской.
То, что роман прохладно приняли историки, это понятно, это извечный спор художника и ученого, образа — фантастического домысла и факта — интерпретации истины. Однако ополчились на книгу и неспециалисты:
— Все не так было!
Извините, а — как? Летописей о той поре сохранилось мало. Сведения в них противоречивы. Откуда ж вы знаете, как было на самом деле? Молчание.
После долгих размышлений пришел к выводу, что для столь резкого неприятия романа есть три причины.
Во-первых, русские — не колонизаторы какие-нибудь, а первопроходцы. Шли на восток с букварем, пряником и ампулой пенициллина. А тут нас ставят в один ряд с англичанами, которые индийцев к жерлам пушек привязывали, и американцами, которые научили индейцев друг с друга скальпы снимать.
Во-вторых, епископ Иона, креститель пермской земли, — святой и на множестве икон в самом благообразном облике изображен. Пусть даже неверующему, но в тысячелетнем православном культурном контексте произросшему человеку совершенная Ивановым инверсия при всей своей правдоподобности не может не показаться чудовищной. Он испытает катастрофический шок обрушения привычной вселенной. Какой испытали истые коммунисты, когда страна от елейных стишков “…он тоже бегал в валенках” в спринтерские сроки перешла к анекдоту “…а ведь мог бы бритвой по горлу”.
В-третьих, дело в жанре. Сколько б Алексей Иванов ни открещивался от ярлыка “фэнтези”, он и сугубо исторического романа не написал. А написал он в жанре, плодотворная возможность которого на поверхности лежала, но никто до Иванова не догадался и не сумел органично соединить жанровые качества исторического повествования с поэтикой фэнтези. Получилось ни то, ни другое, а — третье. В результате читатели, открывавшие книгу в ожидании велелепных реконструкций в духе Яна, Бородина, Костылева и пр. советских романистов, с омерзением обнаружили там экшн, хоррор и саспенс. А пожиратели калькированных фэнтезийных сериалов обломались на недоступно высоко поднятой интеллектуальной, историософской да и художественной планке.
Ну, еще в-четвертых: Иванов шибко молодой, жизни не знает, а туда же…
— Читаешь Набокова, Драйзера — все понятно. А тут ничего не поймешь. Невозможно читать.
Всего один человек сказал мне в Чердыни, что ему роман понравился. Но сказал вполголоса и предварительно оглядевшись по сторонам.
Глина не светится
А теперь можно снова повернуться лицом к Чердыни, заново пройти по ее улицам. Собрать на брюки кипрейный пух и пыльцу кашки, перепрыгивая через спрятавшиеся в траве щупальца ржавой проволоки. Расшибить ногу о длинную каменюку, завалившуюся поперек дороги, но сдержать проклятие, потому что, оказывается, это не просто каменюка, а красного гранита надгробие купеческой жены Меркурьевой. Кому-то ведь надо было его выковырять и куда-то зачем-то тащить, а не дотащив, бросить. Так и лежит скорбный мегалит со сколотой верхушкой, и грунтовая колея десятилетиями выгибает возле него объездной крючок. Нет в Чердыни торных путей, и прямая дорога всегда вернет в исходную точку. Пространство слоисто, история измята складками и нахлестами. В ее благостной антиклинали древние надгробия собраны сегодняшними утихомирившимися чердынцами и вкопаны обратно над оскорбленными костями. В церковной ограде купеческая семья Юргановых снова спит под тяжким чугуном и лабрадоритом. Но улица Юргановская по-прежнему — Ленина. На ее пересечении с Советской еще осталась дореволюционная тротуарная плитка, в прочих местах большевики ее повыковыряли и заменили дощатым настилом. Кроме того, большевики набегом конфисковали у земского деятеля Селиванова машинку “Зингер” и 500 рублей золотом. Селиванов надел на шею цепь с бляхой, символом поколебленной власти, которую он 25 лет осуществлял в Чердыни, и явился в ЧК: “Верните!”
Сохранилась фотография Николая Степановича Селиванова, члена I Государственной Думы, кавалера ордена св. Владимира IV степени. Лицо поражает. Жесткая, деятельная энергия и фундаментальное чувство собственного достоинства. В каждом бы имперском уезде такого Селиванова, не понадобились бы реформы столыпинские и сталинская мясорубочная индустриализация, сейчас прижимали б к ногтю любые американские политические понты и рутинно летали за орбиту Плутона… Опупевшие чекисты велели доставить храбреца на кизеловские копи, но Селиванову не пришлось рубать каторжный уголек, конвоиры шмальнули его где-то на полдороге, где у них кончилось конвоирское терпение.
Еще одна поразительная фотография, купца Алина-“Большого”. Ласковые, простовато-уголовные глазки на гладком улыбчивом блине лица, лоснящиеся скоромные кудрявины счесаны от гильдейского пробора к растопыренной бороде. Если глянуть на такое лицо после рюмки водки, то можно и не закусывать, а сразу налить вторую. Бесспорная народность в осязании передвижников сложена на этом лице по натюрмортной рецептуре Джузеппе Арчимбольди: тут тебе и жирный семужий ломтик, и желвачок рябчика, и спаржевая льстивая упругость, и прочие деликатесы пасхального разговения.
Алин контролировал на Печорском севере рыбную ловлю и пушной промысел, скупал ворвань. Этот тип бизнеса столетиями обеспечивал колониальные барыши. Купчины грабили север, продавали в Нижний Новгород и в Москву тысячами пудов печорскую семгу и икру, тюлений жир, битых рябчиков и тетеревов, монополизировали доставку муки и овса в бесхлебные печорские леса. Однако купчина лоббировал попытки строить железную дорогу на Печору. Пробивая проект, даже побывал на приеме у Столыпина — вместе с городским головой Верещагиным и земцем Селивановым.
Тут вроде бы вырисовывается неувязочка: зачем купцам открывать для паровозной вседоступности свой заповеданный китеж, где одна существовала непререкаемая энтелехия — воля и выгода монополиста? Но, во-первых, “железка” вместо гужевой тягомотины в 240 верст из Чердыни до Якши обеспечила бы гораздо более быстрый оборот капитала. Во-вторых, планировалась ветка до Ухты. А там уже открыли нефть…
Столыпин на постройку железной дороги казенных денег не дал, посоветовал создать концессию. И создали, тряхнув мошнами, заранее придумав названия для главных станций: Алина, Селиванова, Верещагина. Стали привлекать акционеров. Прежде всего, желающих выгодно вложить средства искали среди владельцев ухтинских нефтяных паев. Но не ведали чердынцы, что почти все нефтеносные участки скупил там через подставных лиц Нобель. И запретил промышленное бурение, чтобы держать высокую цену на бакинскую нефть. Прочие кандидаты в акционеры предлагали довести Камо-Печорскую железную дорогу до станции Буй, что на дороге Северной. Вот этому воспротивились уже чердынцы: богатства Печорского и Вологодского севера, прежде всего — лес, потекли бы напрямую за границу. Петербургские железнодорожные дельцы сразу поняли причину их несговорчивости, разглядев “желание закрепостить Печорский край к Уралу”.
После непременных интриг разновекторные капиталистические интересы рано или поздно увязали бы на петербургских паркетах компромиссным узелком. Но фактор времени сыграл против: революция. Хотя если б не она, господа чердынцы, будьте уверены, сумели б накинуть узду на любых пришлецов, даже на самого динамитчика Нобеля. Являлись же как-то французы, почуявшие золотишко, принялись в Кутиме на Вишере варганить производство и монтировать механизмы, но им таких налогов, сборов и обременений накидали, что инвесторы предпочли подвзорвать свою индустриальную худобишку и эвакуироваться, оставив наставительную легенду о хищническом характере иностранного капитала и ржавые обломки французской машинерии в местном музее.
Чердынь давно превратилась из административного центра великой окраины в малолюдное захолустье, но здесь по-прежнему жили миллионщики. Однако странное дело, Мамин-Сибиряк отмечает в Чердыни ужасающую бедность. А как заработать на жизнь малочисленным чердынцам, если не холуйски обслуживать запросы считанных толстосумов — меценатов и церковных жертвователей? Вот в восемнадцатом году холуи и стреляли купцов да священников, потом колчаковцы кончали санкюлотов, а далее уцелевшие добивали уцелевших. Уместно вроде бы вспомнить образ светящегося песка из романа Иванова, в котором смешались души потрошивших друг друга пермяков, вогуличей и русских, да только песок — он севернее, в Ныробе и Красновишерске, а чердынская земля — это глина, равно разжижающая эпические скелеты садистов и праведников. Сейчас в Чердыни живет чуть больше пяти тысяч, но и на них разделенная бедность места результирует нищетой. Это в крупных городах бюджетник синонимичен христараднику, а тут мизерный, но твердый оклад завиден, потому что работу можно приискать разве что в окрестных исправительных учреждениях, коли повезет, или браться за лесопильное чепешничество. Женщина-“портье” в гостинице, где я останавливался, ошеломилась ста рублями, за которые ей удалось продать мне килограммовый пакет сушеных грибов. Честно призналась, не белые, красноголовики.
Граммофонное анданте
Миллионщики перевелись, а особняки с усадьбами остались. Понятное дело, пролетариат туда переселять никто не допустил. По сю пору чердынский простой люд обитает преимущественно в деревенского дизайна избах. А в купеческих особняках расположились разнообразные конторы федерального подчинения: налоговая, казначейство, а также и местные столпы административной цивилизованности: райпо и райвоенкомат, прокуратура и милиция, пожарная часть и сберкасса, узел связи и даже филиал Агропромбанка. Актуальным насельником бывших купеческих хором представляется только общество рыболовов и охотников, потому как надо же чем-то чердынцам еще кормиться, кроме красноголовиков.
Но это только для обмана поверхностных взглядов Чердынь хряпнута по самой своей градоустроительной середине мощным оврагом с былинно звучным названием Прямица. Мамин-Сибиряк не высшая литературная инстанция, а чердынский кристалл пространства-времени, как мы уже указывали, отнюдь не анизотропен. Поляризованный его лживой структурой луч вырывается на свободу под косвенным углом и очерчивает ретроспективно оптимистичную, чинно-благолепную версию северной уездной твердыни. Вот вам вторая чердынская идентичность, где под граммофонные раз-два-три кружатся, перебегая с улицы на улицу, усадьбы и особняки краснокирпичной обветренности и лебединой побелки. Башенки со смотровыми площадками, уютные крапивно-сиреневые дворики, просторные деревянные галереи на уровне вторых этажей, на которых можно было пить чай два месяца в году, семейно позируя фотографу, а в остальные месяцы не по разу на дню только снег сгребать.
В центре бала — новострой. Мэр Анатолий Дьячков (ныне уже бывший, демократически сменившийся) отгрохал себе семейное гнездо. К чести экс-главы, палаццо органично вписано в историко-архитектурный контрданс и совершенно не напоминает повсеместно расплодившиеся зодческие аналоги новорусских малиновых пиджаков — тупоугловатый необрутализм и почерпнутую из учебника “История средних веков” кичливую донжонную псевдоготику. Пожалуй, монополистические, колониальные заделы прежних чердынских купчин ныне умело расконсервированы, иначе откуда у атамана дотационной территории немереное бабло на такие хоромы? Остается предположить, что роль былых нецивилизованных аборигенов, чуди да вогуличей, ныне каким-то образом исполняют граждане осужденные из учреждения ВК-240, каковое являет собой еще одну имплицитную ипостась чердынского неевклидова бытия. Оно с испода приникает к лицевым ландшафту и экономике, теневой подоплекой конфигурирует видимые корпоративные и частные интересы, однако фуражка полковника на генеральской должности Владимира Феофановича Ермолаева, начальника этого самого архипелага ВК-240, ничем не напоминает шапочку серого кардинала.
Отличие неоколониального замка Дьячкова от прежних усадеб: окна тонированы до полной слепоты, с улицы не проглядишь, какие там внутри творятся административно-коммерческие приватности. Единственное транспарентное помещение в нем — водочный магазин. Немедленно вспоминаются “Обязательные постановления для жителей города Чердыни” 1886 года, запрещающие закрывать ставнями или чем-либо завешивать окна ренсковых погребов. Дьячков, наверно, тоже вспомнил — все-таки северный постсоветский алкобарон когда-то окончил истфак Пермского университета.
Встроенный в свое феодальное жилище магазин Дьячков смело назвал Успенским — по имени близлежащей церкви.
Судя по старинным “Постановлениям…”, кроме виноторговли власти города бывали озабочены праздношатанием по улицам безнадзорных коз и свиней, вышвыриванием мусора из дворов на дороги. А позже и противопожарными условиями хранения целлулоидной пленки для театров-кинематографов.
…Псевдодокументальный черно-белый киносимулякр, шурша звуковой дорожкой и брызгая в глаза царапинами на пленке, воссоздает быт, нравы и чердынского бомонда. Интеллигентность воплощалась здесь обществом велосипедистов. Сюда не чурались выходить замуж оперные примадонны. Чердынь, заштатный нейтронный карлик, мягкой, но цепкой гравитацией втягивала в себя, не позволяя улизнуть за горизонт событий, всякую вещь и любую личность.
Неблагонадежный поляк мало-мало проучительствовал на брегах хладной Колвы, замечен был в неисправимости, но куда уж далее ссылать? — принужден был сменить культурную педагогическую профессию на матросскую романтику дальнего плавания. Думаете, исторгла его Чердынь? Да, но из тенет своих и на дальних меридианах не выпускала, взимая дань с отхожего промысла. Моряк-учитель из заморских странствий не в Лодзь какую-нибудь, а именно в свое уральское негостеприимное узилище слал познавательно-географический ясак: сушеного крокодильчика, страусиное яйцо, пудовую повыщербленную тридакну, витиеватый “Рог Тритона” и бижутерного изящества китайские столовые принадлежности.
В пассионарные времена примагничены оказывались к чердынской глинистой почве несгибаемые, как перст судьбы, каролингские мечи X века и кривые сабли — размашистые ухмылки степных конников. Рваную кольчугу, шлем и наколенники обронили здесь пронырливые новгородские витязи. В иприто-динамитную эпоху пошел мужик на войну, а вернулся с потешным трофеем, супостатской офицерской каской с гогенцоллерновским шишаком. Память и поучение. Артиллерийский снаряд в руках чердынских умельцев преобразился в полезный предмет — светильник слегка устарелого стиля ампир, где функцию римско-египетских орнаментальных цитат исполняют латунные детальки прицельных механизмов.
Чердынские мужики всегда отличались боевым задором. До сих пор не повыветрились байки, как в 1612 году они пошли Москву освобождать. Сбились в ватагу и двинулись пешедралом. Дошли до Кай-городка, что в Вятских землях, а там узнали, что Белокаменная уже освобождена Мининым и Пожарским. Ну, поворотились — и назад. Не исключено, что и в 1812-м чердынцы проявили неугасимую батальную рьяность, иначе откуда ж знакомство с ампиром, пусть и в баллистической интерпретации?
Уроженец села Лекмортово, что на Вильве, И.Ф. Ярославцев служил горнистом на “Варяге”.
Фаянсовая пивная кружка с благородным замком на фоне баварского пейзажа свидетельствует, что некоторым супостатам чердынское поучение не легло на память, и Чердынь вновь взяла контрибуцию с тевтонов, уже в период пикировщиков и танковых клиньев.
И все это осело в музее.
Местные носороги, пришлые крокодилы
О, чердынский музей — это особая местная илиада, два корпуса с топологической аномалией, позволяющей втиснуть в себя обилие сокровищ эрмитажной уникальности и с эрмитажным же резюме “за день не обежишь”. Директорше этого музея надо бы постоянно присутствовать на всех краевых телеканалах, причем непременно при каком-нибудь шикозном костюмном аксессуаре, вроде пурпурного наплечного кашне г-на Б. Пиотровского. Музей носит гордое имя А.С. Пушкина, каковое получил еще до революции, открывшись как учебно-просветительское учреждение, да заодно и как просторный чулан для домовито сберегаемых поколениями чердынцев походных трофеев, нечаянно отрытых кладов и сувениров дальних странствий.
Думаете, только в нынешние сибаритские времена школьные географические карты принялись закатывать под пленку, украшать мелкими картинками разноширотных представителей флоры, фауны и туземных этносов? Оказывается, еще дореволюционных гимназистов склоняли к повышенной успеваемости первосортными наглядными пособиями, среди которых — и напечатанная на глянцевой клеенке карта “с картинками”. Масса атласов, макетов, моделей сохранилась в чердынском музее с тех изначальных пор, когда он создавался ради внеклассно-образовательной заботы о юношестве. Стереоскоп и волшебный фонарь с туманными картинками проецировали на чердынскую дхармическую реальность “Вид Чикаго”, “Храм Христа Спасителя”, “Шхуны, затертые во льдах”. Местному краеведческому воодушевлению служили циклопическая друза горного хрусталя, найденная на Вишере, черепа бизонов, бивни мамонтов, кости шерстистых носорогов. Триумф художественно-промышленного взлета символизирует икона из самоцветов, авторство которой приписывают А.К. Денисову-Уральскому, обожавшему подобные минералогические кунштюки.
Основная экспозиция музея расположилась именно в стоящих рядышком зданиях, принадлежавших женской гимназии и мужскому приходскому училищу; глубокими ложбинами втесались следы школярской поступи в марши их каменных лестниц, ступени истираются уже второй век — ныне подошвами обитателей города на Колве, прилежно и неуклонно посещающих свой музей, в отличие, скажем, от питерцев, игнорирующих собрания древностей и искусств города на Неве.
Главное отличие от Эрмитажа: “серебро закамьское” здесь только в гальванопластических копиях, подлинники все у г-на Б. Пиотровского да в Государственном Историческом музее. Между тем знаменитые персидские серебряные сосуды эпохи Сасанидов отыскивались именно на чердынском севере, на узле транзита из варяг в арабы. (Правда, как выясняется, далеко не все блюда персидские, часть из них попала к нам из мастерских Хорезма и Согдианы, а некоторые, возможно, были изготовлены в Византии, Венгрии и Великой Моравии.)
Почему в раннем средневековье в глухую прикамскую тайгу везли великолепные произведения искусства, да еще в великом множестве? У нас их найдено примерно 170, а на территории современного Ирана — всего 3. Возможно, серебро меняли на меха. Вложенная в покупку соболя денежка оборачивалась тысячей. Может, где-то здесь и существовала легендарная, в скандинавских сагах описанная Биармия? А если так, что чем же, собственно, она так легендарна? Вывод напрашивается один: богатством. А богатство в ту пору обычно концентрировалось в сакральных центрах. Но отчего-то серебряные сосуды находят не близ поселений или святилищ, а едва ли не в чистом поле. О находках рассказывают удивительные истории: старуха пошла за водой на ключ, оступилась, и под ногой блеснуло серебро — на блюде персидский царь верхом на коне преследует льва… Пастушок, отыскивая в лесу отбившуюся от стада корову, провалился в яму и нашел в ней серебряное ведро, полное ювелирных украшений. Находку эту он в качестве возмещения отдал хозяину пропавшей коровы, и тот в ведре варил пельмени, а из серебряных гривен понаделал гвоздей.
Один из залов чердынского краеведческого музея таит в себе реликты цивилизации, равнозначной империям доколумбовой Америки. Равнозначной по смыслам, ключ к пониманию которых навсегда потерян. Комнатка чердынского музея стоит Национального музея антропологии в Мехико и Ворот Солнца в андском высокогорье.
В североуральской империи ящеры сражались с лосями, на ветвях карагаев сидели трехголовые птицы с ликами богов, а человеческие детеныши, упершись одной ножкой в папино колено, а другой в мамино, ручками схватившись за родительские локти, висели между небом и землей, и рожицы их лучились семейным счастьем, равно как и вневременные улыбки пап и мам. По крайней мере, такой образ мира предъявляют нам бронзовые и железные отливки пермского звериного стиля.
Загадка Тимшера
Самое суггестивное впечатление — от находок, сделанных в устье Тимшера. Там, где речка Тимшер впадает в Южную Кельтму, еще до войны возник поселок репрессированных. Ссыльнопоселенцы выращивали овощи и зерновые для обеспечения продуктами остальных политических зэков, чьим основным занятием в здешних краях был, само собой разумеется, лесоповал.
В 1946 году перед тогдашним директором чердынского музея Ильей Лунеговым предстал агроном из тимшерского поселка и вытащил из кармана брюк 15-сантиметровую бронзовую бляху. Столь крупные по размерам изделия звериного стиля всегда были редкостью. А эта находка отличалась еще и тем, что представляла собой модель мироустройства, каким его понимали древние: “верхний”, небесный, ярус изображали переплетения лосиных голов, “нижний” — хтонические животные, а на них стояла богиня срединного земного мира.
Помимо исторической ценности и несомненных художественных достоинств тимшерская бляха обладала еще одним, магнетическим, качеством. Она будто зачаровывала взгляд и душу, приоткрывая зыбкую тропку сквозь толщу времени. К загадкам цивилизации, исчезнувшей, как этруски или майя. Столь же непостижимой. И тоже не оставившей ключей для расшифровки своей вечной тайны.
Находка датируется началом первого тысячелетия нашей эры. Что за цивилизация существовала в ту пору в этих краях, можно судить разве что по бронзовому взгляду тимшерской богини. По аналогичным отливкам звериного стиля, найденным в разных местах чердынского и вишерского севера. Послание, которое транслирует нам сквозь десятки веков причудливая и наивная пластика, волнует и сегодняшнего рационально мыслящего человека, манит обещанием какого-то древнего откровения.
Когда в 1980-х годах в Перми готовились три известных альбома о художественно-историческом наследии Прикамья, историк Георгий Николаевич Чагин в томе, посвященном пермскому звериному стилю, рядом со снимком тимшерской богини по какому-то наитию поместил образец деревянной скульптуры, известное изображение Параскевы Пятницы. Разделенные полуторатысячелетней лакуной, они смотрят на нас одним и тем же непостижимым взглядом.
…Вскоре агроном принес в музей еще одну похожую бляху. Объяснил, что находки эти сделал на поле во время пахоты один из жителей поселка репрессированных. Лемех вывернул из земли целых семь древних отливок. Две из них пахарь прибрал, остальные на том же месте бросил. В ответ на поучения просвещенного агронома, что, мол, за такие клады из государственной казны немалые премии выдают, пахарь хладнокровно заметил: “А зачем мне деньги? Вот если б курево выдавали, да покрепче…”
Директор чердынского музея понял, что на месте поля когда-то находилось древнее святилище. Возможно, крупнейшее и значительнейшее — поскольку здесь как раз и находился перекресток торгового пути, сохранявший экономическое значение с эпохи бронзы до времен Екатерины, может быть, даже до краткого часа первой российской капиталистической фортуны, до фантастических прожектов водно-железнодорожных магистралей Мешкова и Любимова… Но в устье Тимшера Лунегов собрался только через год. К тому времени агроном… утопился. Набил себе под рубашку земли и бросился в омут. А поле, где были сделаны фантастические находки, оказалось засеяно морковью. В голодный 1947 год никто бы не позволил его перекапывать ради археологических надобностей.
С тех пор и до 2004-го ни одна научная экспедиция в тех местах не бывала. Поселок прекратил существование в 1970-е годы. “Сейчас невозможно определить среди нескольких запущенных полей то самое, где были брошены остальные пять блях и где, возможно, таятся в земле другие предметы из святилища, — рассказывает Чагин. — Местность пустынная, кое-где можно видеть оставшиеся от построек кучи кирпичей, где-то сохранились остатки парников. Жители ближайшей деревни говорят, что мы опоздали лет на десять. Тогда еще были живы люди, сведущие в топографии здешних мест и способные хотя бы приблизительно указать место старых находок”.
Устье Тимшера хранит свои тайны. Найденные здесь бляхи могли бы рассказать о себе больше, если б их в свое время обнаружили профессионалы-археологи в толще соответствующего культурного слоя. Но обе фигурки, как мы помним, появились перед музейщиками на свет “из кармана”.
Сейчас университетские историки видят только один путь для дальнейших поисков: изучить остатки архива Ильи Лунегова. Может быть, он хотя бы схематически зарисовал план местности с точкой сенсационной находки. Но даже если с архивными изысканиями повезет, придется исследовать огромные площади с помощью металлоискателя. Работа это долгая и кропотливая, но открытие древнего святилища стоит времени и усилий, которые предстоит затратить.
Северный угол Пермской области, где близко подходят друг к другу притоки Камы и Вычегды, — места пустынные, человеком брошенные. Так было не всегда. И хоть для земледелия здешние беспойменные реки и речушки никогда пригодны не были, именно тут пульсировал важный узелок на древних торговых путях. Может статься, Биармия, географическая равнодействующая на пути “из варяг в арабы”, “в персы”, а то и “в египтяне”, сосредоточилась где-то меж Южной Кельтмой, отдающей свои воды Каме, и Кельтмой Северной, текущей к Вычегде.
Экономическая актуальность связи Вычегды и Камы еще в начале XVIII века была подмечена ученым — пленным шведом Ф.И. Страленбергом. Тем самым, что пустил в европейский ученый обиход биармийскую легенду. По возвращении из плена на родину он издал в Стокгольме на немецком языке книгу “Историко-географическое описание северной и восточной части Европы и Азии”, которая оказалась своего рода бестселлером и вскоре была переведена на английский, французский и испанский.
Можно сказать, именно Страленберг навел Екатерину II на мысль строить канал, на две сотни лет опередивший масштабные перестроечные проекты переброски северных рек. Разумеется, Страленберг не судьбой Каспия был озабочен, Хвалынское море тогда не проявляло тенденций к обмелению. Он понимал, что канал откроет прямой водный путь с Урала к Сольвычегодску и далее к Архангельску, к Белому морю. Возможно, и к Вологде. Екатерина распорядилась проектировать гидрографическое сооружение, но рыть канал начали только при внуке великой императрицы. Копали его долго, очень долго. Это был, как сейчас бы назвали, “проект века”. Только проработал 30-километровый канал, названный Северо-Екатерининским, совсем краткий срок.
Он и сейчас существует, реликт многолетнего мотыжного усердия, подобного египетскому или сталинскому.
Маленькая университетская экспедиция профессора Чагина со товарищи летом 2004-го проплыла немного на лодке по неглубокой прямой канавке, зацветшая вода которой не обнаруживает видимых признаков течения. По берегам сразу встает дикая тайга.
Объектом “Тайга” называлось место, где в 1971 году на глубине 127 метров проводились ядерные взрывы. Официально — ради того, чтобы залегающая мелкими линзами нефть слилась в крупное месторождение. По догадкам — торили путь для переброски северных рек в Каспий. Реальный результат — образовалось озеро Ядерное. Взрывов было два. Планировалось двести. Интересно, смогла бы их совокупная мегатонная мощь расколоть чердынское кристаллическое бытие?
Арестантская сказка
Когда-то здесь поперек Колвы паром ходил, а не так давно мост построили и асфальтированную автостраду догнали до самого Ныроба. Пока колеса по асфальту шуршат, каким-то шестым чувством регистрируешь переход в другую климатическую зону. Где-то с полдороги чердынские попутчики в уазике-“буханке” делаются несговорчивыми: отказываются признавать в выпирающих по обочинам из подлеска пепельных друзах приполярную примету — ягель.
Лестно, когда Вергилием на пути в гиперборейские окраины для вас оказывается профессор, доктор исторических наук. Выглядывая в окошко “буханки”, Георгий Николаевич комментирует проносящиеся мимо письмена средневековой топонимики, кириллические ижицы и фиты которых изрядно повыщерблены, как Благовещенский храм в Покче, Рождественский в Искоре. Очередная сноска: Кольчуг. Здесь собираются открыть женский монастырь, а церковь восстанавливает переведенный на поселение зэк по фамилии Долгих, бывший работник пермского телевидения.
Очень даже помню оператора Володю Долгих. В перестройку многие творческие личности воодушевленно сбивались в бизнес-ватаги, а потом для отсидки по мошеннической статье выбирали одного, во всем виноватого. Даже лишенные художественной жилки мужики, сделавшись арестантами, начинают ваять из хлебного мякиша, а Долгих с другом-сидельцем не только восстановил обрушенную церковную стену, но и обложил деревянной резьбой подкупольный барабан, начал воссоздавать иконостас, в котором все иконы будут вырезаны из дерева. Шестой год усердничают — эх, долгий, видно, срок хватил Володя.
Шатровая церковь Камгорта вызывает еще один комментарий Чагина. К сосланному в Ныроб Климу Ворошилову приехала невеста, но ныробские священники отказались венчать революционную пару, поскольку избранница будущего красного маршала была еврейкой. А камгортский батюшка оказался толерантным, невесту приобщил к православию и дал ей имя Екатерина.
Ныроб встречает гостей своей вертикальной доминантой — длиннющей бревенчатой вышкой, гиперболизированным символом вечно бдящей вохры, и только очередная сноска Чагина разъясняет, что к пенитенциарной репутации Ныроба этот колосс на бревенчатых ногах не имеет никакого отношения. Назначение вышки сугубо противопожарное. Однако ее архитектурное решение неотвязно от главенствующего здесь большого лагерного стиля. Равно как широкая центральная улица, почти проспект, и перспектива амбициозных по местным меркам двухэтажных многоквартирных зданий не десант цивилизованного благоустроения являют собой, но привычно воспроизводят исправительную геометрию барачных кварталов. Избяные арабески, неорганизованно отбегающие от центрального луча, своей затрапезностью растушевывают простреливаемое по всем координатам пространство, согревают жилой теплотой прямотоки карцерных сквозняков. Так что за пять веков из погоста Ныроб дорос только до ранга большого села, периодически то обретая, то снова теряя ни к чему не обязывающий титул райцентра
Зато в центр Ныроба будто гиперссылкой кликнут из архива типовых проектных решений панельно-стеклянный Культурно-деловой центр. Ведь в сердцевине всякого микромира должно громоздиться что-либо неумеренно циклопическое, зиккурат или универмаг. По законам советской космографии где-то рядом должен находиться памятник Ленину, но вместо него у КДЦ металлическим штырьком торчит уменьшенная и упрощенная реплика кербелевского Дзержинского — а то! Намертво приваренный чекистской мифологией к длиннополой кавалерийской шинели, Феликс Эдмундович безнадежно проигрывает доминантный спор с фаросской грандиозностью пожарно-сторожевой вышки.
— А вот попробуйте догадаться, кому это памятник? — подначивает словоохотливый местный житель, указывая на еле обнаружимую в сторонке, вросшую в кустарник грузную низенькую фигуру. Готовый к подвохам ныробского менталитета, инстинктивно ищешь неординарную версию: годуновский пристав Тушин? Может, Чкалов — чем Ныроб не шутит? Когда оказывается, что это и есть неизбежный Ленин, до конца все-таки не веришь в простоту разгадки и подозреваешь в истуканчике засекреченного нелегала-анонима, чье подлинное лицо, биография и подвиг заезжим ротозеям никогда открыты не будут.
В Ныробе готовятся провести день памяти Михаила Романова — дяди первого царя из последней династии.
По приказу Годунова зимой 1601 года в отдаленнейшую деревеньку Перми Великой привезли в цепях боярина Михаила Никитича. Почти не заботясь о пропитании узника, держали его в яме, где он и умер почти год спустя (по другой версии — был задушен начальствующим над конвойными стрельцами приставом Тушиным, который никак не мог дождаться естественного конца своей “командировки”).
Ныробские мужики из сострадания тайно подкармливали боярина. Но среди них нашелся доносчик. Пять семей из шести остались без кормильцев: мужиков увезли в Казань на пытки. Спустя шесть лет, уже при Василии Шуйском, вернулись только четверо.
Георгий Чагин мучительно озадачен, почему Михаила Никитича сослали именно в Ныроб. Как эта деревенька в шесть курных изб могла попасть в географический кругозор московских вершителей тайных дел, кто в столице вообще мог ведать о существовании Богом забытой Ныробки. По мнению профессора, ответ может обнаружиться в Центральном архиве древних актов. Да вот только никто из ученых пермяков покуда не сподвигся документально исследовать проблему.
Найдется ли загадке логическое объяснение, или же выяснится, что определяющую роль в легендарном сюжете сыграл стохастический случай, так или иначе можно отметить: ход Большой Истории, едва коснувшись Ныроба, сформировал вокруг него невыводимую трагическую ауру, на века определил ссыльно-лагерный статус. И в случайном несчастье, закономерно омрачившем этот скудный пропитанием и мизерный существовательным смыслом клочок северного пустынного пространства, ныробчане деловито попытались отыскать и ухватить свою удачу. Похоже, поселение было настолько, говоря нынешним языком, депрессивным, что оказаться бы ему вымершим бесследно в считанные годы — если б не вырытая на его краю яма.
Внимание жертвам годуновского произвола поспешили выказать Лжедмитрий и Василий Шуйский, а уж когда на царский престол воссел племянник замученного здесь боярина, то местных жителей освободили от всех податей, принялись баловать денежными ругами (если опять-таки на современный язык перевести, федеральными субвенциями) и поспособствовали возникновению традиции народного паломничества к месту фамильного царского богомолья.
В советские годы память о романовской родне вытеснялась культом нового героического узника — Ворошилова, а когда и первого маршала поминать было не рекомендовано, историческая обоснованность здешнего бытия подпитывалась уже незыблемой пенитенциарной легендой Ныроблага и его наследника, учреждения ВК-240.
Спустя 400 лет актуальной остается географо-экономическая оценка местности: “промыслов ни которых нет и хлеб не родится”, а дивиденды с вложений в арестантскую сказку всегда оказывались недостаточны для приемлемого процветания. Ныроб — не Ипатьевский монастырь, а пытки, которым подверглись в Казани пятеро ныробских мужиков, заслонены костромским мифом Ивана Сусанина. Причина одна — гиперборейская отдаленность “святого места”. Шушенское и Туруханск, конечно, еще подале, так ведь и Клим Ефремыч не равноапостольный персонаж в большевистских святцах. Хоть и ждали здесь в 1913 году приезда императора, но не дождались. Зато через 85 лет у ямы пращура сфотографировалось подозрительное семейство, самозванно титулующееся “величествами”: две дородные дамы и непризнаваемый родней “цесаревич”, плохо говорящий по-русски. А нынче в далекий край удалось залучить Светлану Дружинину, кинорежиссера, с разной степенью успешности эксплуатирующую темы российской истории. Она благосклонно похвалила художественную реконструкцию летописных событий Перми Великой, подготовленную ныробским Историческим театром на ландшафте. Собственно, постановки этого ландшафтного театра и являются основными содержательными событиями дней памяти Михаила Романова.
В эти дни гардероб Культурно-делового центра превращается в костюмерную, вешалки заполняются экзотическими нарядами, при каждом — аккуратная табличка: “Князь Шаховской”, “Персидские купцы”, “Монгольский посол”, “Шаманы”, “Казаки”, “Стрельцы” и т. п. Эвокация теней прошлого поставлена в Ныробе на постоянную и массовую основу, требующую не только значительных финансовых средств, но и непреходящего энтузиазма местных жителей. Рядиться в боярские шубы, стрелецкие кафтаны, персидские шальвары и вогульские ягушки согласны не только школьники-подростки, но и отцы семейств, и почтенные ныробские матроны. С утра по поселку борзо скачут конники с наклеенными бородами, разъезжают телеги, переполненные натюрмортами из поролоновых ананасов и бутафорских жареных поросят. В парке возводится бревенчатый тын с крепостной башенкой, устанавливается мансийский чум. В соседней Чердыни вовсю светит солнышко, но тут, всего в 40 верстах севернее, погода преподносит свои сюрпризы, и администрирующие дамы вздыхают: “Как девчонки-то в такой холод с голыми животами станут арабский танец танцевать, им бы по сто грамм налить, да нельзя, маленькие еще”.
Начинается ландшафтно-театрально-историческое действо у ямы, в которой был заточен боярин Романов. Она весьма далеко от КДЦ, вышки и Дзержинского, на окраине поселка. Иногородние гости долго бредут туда по катетам улиц, но наш Вергилий — профессор Чагин, он хоть и еще более северный уроженец, зато учился в ныробской школе, а потому уверенно срезает путь гипотенузой огородов, где ссыпают в мешки розовую картошку и не обращают никакого внимания на странников, вторгшихся на песчаные грядки.
За огородами островок не по-сентябрьски зеленой полянки, сшитой с глубокой синевой небес белым стежком Никольской церкви. Это второй, неофициальный центр поселка и самая ценная его достопримечательность. Церковь красива подлинной красотой русской средневековой архитектуры, не утратившей еще смысла жучкового орнамента. По легенде, ее построили в нищем полудиком Ныробе некие пришлые, не захотевшие назвать себя люди. Считалось, что они были посланы родственниками Бориса Годунова, таким способом желавшими загладить вину предка. Строилась церковь посредством чудесных технологий: возведенное за день к вечеру уходило под землю, а наутро кладку снова можно было начинать от нулевого уровня, не прибегая к строительным лесам. Когда храм был готов, он целиком во всей красе вышел из земли. Даже чувствуешь разочарование, когда атмосферу легенды рационально развеивает нынешний молодой батюшка. Он говорит, что храм строили, как египетские пирамиды, — по мере поднятия стен насыпали земляные откосы, заменявшие леса. Потом землю отгребли, вот он и “явился”.
Никольская церковь положила начало храмовому ансамблю в память о Михаиле Никитиче. Ее освятили в 1705-м. Внутренняя роспись должна была в первоначальном своем виде поражать воображение, даже сейчас ее остатки, от которых наконец-то отскоблена известка, свидетельствуют о первоклассной художественной работе. Любопытствующие посетители прежде всего отыскивают на стене изображение святого Христофора с собачьей головой. Киноцефальность объясняется тем, что святой покровительствует охотникам. Тенденциозный истолкователь непременно проведет аналогию с овчарками лагерной охраны и сам вздрогнет от своих фантазий.
Следующая церковь, Богоявленская, встала рядом при Анне Иоанновне. (По другим сведениям, еще при Петре I, по приказу сибирского губернатора князя Гагарина, приславшего для этой цели пленных шведов.) Она не столь выразительна архитектурно, но знаменита тем, что построена над первой могилой ныробского мученика. К внутренней стене ее приделан пышный кенотаф — символическая гробница, в которой Михаил Никитич никогда не лежал, его тело еще зимой 1606-го выдолбили из промерзшей могилы и увезли в Москву, в Новоспасский монастырь.
В Богоявленской церкви хранились и кандалы боярина, покуда не оказались в чердынском музее. Не так давно они ненадолго возвращались в Ныроб, демонстрировались в панельно-стеклянном Культурно-деловом центре. А поскольку в КДЦ не имеется сигнализации, способной оборонить историческую ценность, полковник на кардинальской должности В.Ф. Ермолаев отрядил на круглосуточный пост у романовских желез своих орлов-омоновцев. Вообще начальник ВК-240 намеценатствовал в чердынско-ныробских краях достаточно, чтобы по местным меркам стать вровень с Третьяковым или Морозовым. Именно он кинорежиссершу Дружинину из Москвы в Ныроб импортировал, подняв VIP-уровень “дня памяти” до федеральных высот.
Цельность ансамблю придала колокольня. Завершили его построенные в ожидании приезда Николая II каменная богадельня и художественная ограда вокруг часовни над ямой-узилищем. Но даже на трехсотлетие царствующего дома никто из монаршей семьи на малокомфортабельное паломничество не решился.
Снеся в 1934 году колокольню, цельность ансамбля погубили. Реставрируя Никольскую церковь в середине 50-х, угробили западное крыльцо с оригинальной висящей “гирькой”. В богадельне теперь аптека. Замечательная и довольно обширная ограда, спроектированная незаслуженно мало известным пермским художником Алексеем Зелениным, пострадала основательно. С нее исчезли литые венки, чугунные орлы, выбиты некоторые изразцы, которыми украшались каменные столбы. Но все равно, очутившись перед оградой, будто погружаешься в живописный универсум поздних мирискусников, и приставка “псевдо” не портит впечатления от русского стиля, каким его реконструировали в начале XX века.
За оградой — чуть запущенный и потому особенно уютный парк, где деревья исполнены почтенной вековой меланхолии, а из травы под ноги бросаются фиолетовые сыроежки. Увы, нет и следа каменной часовни, построенной над ямой в 1793 году. В дискотечные времена яма была закрыта дощатым настилом, служившим танцплощадкой.
Сейчас над скорбным местом воздвигнуто что-то вроде насквозь продуваемой беседки из металлических прутьев, именно беседки, хоть она и увенчана куполом с крестом, часовней названа никак быть не может. Именно у этого сооружения батюшка из Никольской церкви служит литию, а пермский камерный дуэт “Ad Libitum” (виолончель и электроорган, запрограммированный на звук Лейпцигского кафедрального собора) с экуменической толерантностью исполняет невесомую хоральную прелюдию “Ich ruf’ zu dir, Herr Jesu Christ” Баха. Отдельные любители острых ощущений забираются в яму, прислушиваясь к шепоту интуиции: действительно ли та самая, четыреста лет назад выкопанная?
Ряженые и гримированные ныробчане изображают в лицах, как привозят и заточают боярина Михаила Никитича, хотя, признаться, в затянутой статичной сценке трудновато разобраться, кто пристав, кто стрелец, а кто боярин.
Насчет исторической подлинности арестантской сказки тоже возникают сомнения. Авторитетный историк Р.Г. Скрынников обнаружил предписание для Тушина, сопровождавшего окольничего Михаила Никитича Романова в Ныроб: “двор поставить… а на дворе велеть поставить хором две избы, да сени, да клеть, да погреб и около двора была городба”. В клети и погребе, утверждает Скрынников в своей монографии “Социально-политическая борьба в Русском государстве в начале XVII века”, хранилась снедь. На содержание младшего Романова была израсходована значительная по тем временам сумма: 100 рублей. Какая яма, кандалы, голодная смерть! Скрынников пишет, и не без оснований, что сведения о намеренном “уморении” царских врагов расходились из уст недоброжелателей Годунова, коих было немерено.
Не исключено, что драматичный ныробский сюжет — не более чем позднейший династический пиар. Правда, в дотошности почтенного Руслана Григорьевича начинаешь слегка сомневаться, когда натыкаешься на сноску, где говорится, что двор-тюрьму для Михаила Романова выстроили в 7 верстах от Перми. Разумеется, предикат “Пермь Великая” украшал Чердынь. Так ведь от Чердыни до Ныроба ну никак не 7 верст. Что-то тут не так. Отчего-то ж все-таки помер ведь молодой и здоровый Михаил Никитич, немного не дотянув до известия о весеннем реабилитансе 1602-го.
…А театральное действие переносится в современный центр Ныроба, народ снова долго бредет по катетам и огородам. В сквере возле КДЦ из настоящих, остро затесанных бревен сооружена декорация крепостцы. Постановочный размах вбирает в себя несколько столетий впечатляющей этнической архаики, от вогульского праздника медведя до помпезных и анекдотических эпизодов, воссозданных на основе царских грамот, направлявшихся чердынским воеводам. Тут уж весь Ныроб собирается, и затруднительно определить, предпочитает ли большинство ныробчан роль искренне расчувствовавшихся, хоть и единодушно пренебрегших алкогольным разогревом, зрителей, или все-таки перевес приходится на ту половину местного народонаселения, которая со вкусом актерствует, дефилируя в костюмах китайских купцов, извиваясь в индийских плясках, лупцуя по жалобно скрипящим щитам всамделишно тяжелыми боевыми топорами.
…Урожай картошки на ныробских огородах бывает вполне приличный, но не стоит забывать, что местность эта питаема прежде всего собственной увлекательной до фантастичности историей.
Поход на пермскую Печору. Год 2008-й
Мокрые травяные пряди вчесаны протекторами в скользкую береговую глину. Первый “Урал” с закованным в железо фургоном съезжает к реке в поисках брода, потому что мост будто фугасом размозжен, сломанные клыки бревенчатых опор торчат из щепастых деревянных руин. Разбрызгав быстрину Тулпана, “Уралы”, надсадно взревывая первой скоростью, втаскиваются на крутизну противоположного берега.
…Перегон от Гадьи до Черепанова был еще не из самых трудных для экспедиции, в которую этим летом отправились сотрудники Вишерского заповедника, университетские историки и просто завзятые туристы — всего двадцать два экстремала на двух битых бездорожьем грузовиках. Точкой сбора назначили Ныроб. Оттуда двинулись к поселку Валай на реке Березовой, дальше лесными дорогами к деревне Черепаново, где Колву форсировали по перекату. Местный житель с моторки координировал процесс, поскольку двигаться необходимо было не по прямой, а строго выверенными зигзагами, иначе машина бултыхнется в ямину. С правого берега и открывалась древняя дорога на Унью. Хотя дорогой ее можно было считать только в культурно-историческом смысле, поскольку из машин то и дело приходилось вылезать, рубить стеной встававшую поросль, электропилами кромсать легшие поперек пути необхватные стволы.
А когда-то это был торный, хорошо освоенный тракт, связывавший Пермскую губернию с ее дальним печорским углом. Затерянная в тайге, но богатая дичью и пушным зверем территория издревле была нашенской, пермской, и только в 1950 году Верховный Совет РСФСР передал русские старообрядческие деревни на верхней Печоре и ее притоке Унье в ведение Коми АССР. Что, в общем-то, было разумным решением, экономически целесообразным. Тридцативерстный тракт (еще и сейчас по старой памяти именуемый волоком) не слишком-то скорую и легкую связь обеспечивал с Чердынским уездом. А теперь северные русские деревни снабжаются по воде, и это не в пример дешевле, надежнее и быстрее.
Но когда-то Печорский бассейн был почти полностью отрезан от основной европейской территории. Связь возобновлялась только дважды в году. Архангелогородские купцы наведывались сюда зимой, когда замерзали болота. А чердынцы начинали торговать летом, когда вскрывалась Печора и можно было баржами, а позднее пароходами подвезенный за зиму в поселок-пристань Якшу товар переправлять дальше — в печорские низовья, на дальний север. На знаменитой Усть-Цилёмской ярмарке продавали муку и соль, мануфактуру и посуду. Оттуда вывозили пушнину, рыбу и дичь — главное богатство края. Кстати, логичная передача территории в состав Коми при советской власти задержалась как раз потому, что план по добыче этого богатства был спущен именно Ныробскому райисполкому, и местная власть решительно пошла поперек верховной. Пока план не скостили, райисполком с московским постановлением не соглашался…
У экспедиции было несколько задач. Сотрудники заповедника намеревались ознакомиться с тамошней природной средой. Историки — навестить своих давних знакомых — старообрядцев, пополнить этнографический материал. Важным пунктом была и ловля хариуса, который в Унье, как известно, много жирнее, чем в Колве… Но имелась и еще одна, несколько даже метафизического свойства цель: узнать, помнят ли местные жители, что когда-то были пермяками? Оставил ли 1950 год чувствительный рубец в их историческом сознании?
Оказалось — да, помнят. И, несмотря на признаваемую целесообразность нынешнего административного подчинения и выгоды речных транспортных путей, старожилы все же ностальгируют по своему незабытому “пермскому периоду”.
Правда, прежде чем получить ответ на свой вопрос, экспедиции еще нужно было продираться последние тридцать верст от Колвы до Уньи по ельнику и кедрачу, то и дело выбираясь из “Уралов”, чтобы перекидывать гати поверх неожиданных ручьев и речушек. Едва различимая трасса ныряла в глубокие ложбины, чтобы тут же упереться во взгорок, а там и вовсе уткнуться в непроходимые заросли. Тогда директор Вишерского заповедника Павел Николаевич Бахарев выбирался из грузовика и шел на разведку. Тем не менее, когда до цели оставалось двенадцать километров, стало ясно, что “Уралы” дальше не пройдут. Двенадцать самых решительных из компании, в болотных сапогах, с туго набитыми продуктами рюкзаками, закутавшись в полиэтиленовые накидки, поскольку начал изрядно накрапывать дождь, пешком замкнули последний отрезок до деревни Усть-Бёрдыш.
Старожилы местные сразу узнали университетского профессора-историка Георгия Николаевича Чагина, хоть в последний раз он до этих краев добирался лет двадцать пять назад — на вертолете. Да и сам он уроженец хутора Бани, что на Чусовском озере. Можно сказать, земляк. Тут даже фамилии с северной Пермью общие: Собянины и Носовы, Афанасьевы и Чагины.
Первым делом гостям, конечно, организовали баню. Настолько жаркую, что пришельцы поинтересовались: отчего так? Оказалось, каменки в банях здешних деревень набиты не камнями, а… доменным шлаком. С богатым содержанием железа. Вот этот шлак и дает завидный жар.
Появление домны в этих местностях связано с отдельной историей. В конце XIX века нижегородский купец Лукоянов разведал здесь богатые залежи железной руды. По Волге, Каме и Колве завез промышленное оборудование, которое потом лошадями по волоку доставили к Унье. Поставил завод, построил мост через реку, нанял рабочих числом аж в целую тысячу, стал получать первый чугун. Пошло бы дело и дальше так, совсем по-иному сложилась бы история этого края. Да только сыновья в Нижнем умудрились промотать значительную часть отцовского капитала. Вкладывать средства в дальнейшее развитие предприятия Лукоянов уже не смог и завод забросил. Еще сейчас можно отыскать в Усть-Бёрдыше вросшие в землю, заплетенные травой тесаные камни, из которых была сложена домна. Показали экспедиции и колесо от молотилки, которую жителям Усть-Бёрдыша после войны выделили по разнарядке власти Молотовской области. Вот еще пример ослабевавших связей печорцев с обитателями Верхнекамья: женщинам зимой на шести санях пришлось добираться за молотилкой аж в Березники. По здешним меркам, путешествие эпическое, сродни Магелланову.
До 1950 года волок поддерживался в рабочем состоянии, над речушками стояли мосты. На войну мобилизованные уходили по тракту именно к Ныробу, а не спускались вниз по Печоре. Нынешние усть-бёрдышевские старушки, разменявшие девятый десяток, до сих пор помнят по именам двух своих школьных учительниц, присланных на Унью из Ныробского района. Бывший наблюдатель метеорологического поста, ныне пенсионер Леонид Афанасьевич Собянин бережно сохраняет свое свидетельство о рождении, выданное в 1939 году Усть-Уньинским сельсоветом Ныробского района Пермской области.
В отличие от экономических и административных, связи культурные, семейные и духовные Унья с Колвой не разорвала. Во многом благодаря “старой вере”.
Члены печоро-колвинской экспедиции обнаружили в Усть-Бёрдыше монахов. Причем — Русской зарубежной церкви. Еще точнее, ее давным-давно отколовшейся ветви, имеющей духовный центр где-то в Канаде. На вопрос, за счет чего они тут существуют, монахи ответствовали, что, дескать, за счет паствы. Но какие ж у них тут прихожане, среди старообрядцев? Все уже почти сто лет входят в “бегунское странническое согласие”, а некоторые придерживаются еще более древнего верования, поморского. Например, старый знакомец профессора Чагина — Изосим Семенович Бурмантов — велел похоронить себя “по поморской вере”, без креста, чтобы могилка его совершенно затерялась.
Тем не менее три монаха обжили избу, одну из комнаток превратили в домовой храм с иконостасом, а престол в этом храме освящен во имя архиепископа Пермского и Соликамского Андроника, с чудовищной жестокостью умерщвленного большевиками в 1918 году. Есть у монахов моторка, на которой они добираются за 40 километров до Усть-Уньи, где имеются почта и магазин. Так что кормятся они, видимо, не от паствы, а посылочками и переводами.
Унья год за годом несет свои воды в Печору, к Ледовитому океану, прочь от земли предков. Утекает время, умирают старики, разъезжается молодежь. Уже нет в деревне школы, библиотеки и клуба, какие были, когда Усть-Бёрдыш числился в составе Пермской области. Местные жители ведут натуральное хозяйство, охотятся на зверя такими же ловушками, что и сто лет назад. Бережно передают из поколения в поколение целые библиотеки рукописных староверческих книг, сейчас самое богатое их собрание — у Анны Стафеевны Чагиной. А уже упомянутый Леонид Афанасьевич Собянин тоже имеет обширную домашнюю библиотеку, но уже художественной литературы. В таежной деревне появилась тарелка телефонной спутниковой связи. Жизнь невозможна без перемен. Но и без живых связей с прошлым люди не могут существовать, как на якорях, держась памятью, верой, обычаями, родством фамилий.
И еще связывает их старый, заросший волок, тридцать буреломных верст, по которым, если постараться, и сегодня можно пройти.
Тени великанов
Как известно, в начальные исторические эпохи землю населяли гиганты, любая вещь дышала чрезмерностью, каждая вероятность обещала реализоваться катастрофически благополучным эндшпилем. Потерявшиеся во времени верлиоки бродят по деревенским улицам древнего города в поисках знакомых путей и соразмерных предметов. Дорога ведет к Успенскому храму, но нет на нем знакомых куполов и крестов, вместо иконостаса — синий муляж-подделка, и не храм это уже, а музей истории веры. Зато обнаружится здесь громадный деревянный крест, воздвигнутый вологодскими иерархами в 1619 году на камском берегу, в Бондюге, ради попечения о Пермской стране. Еле процарапанные буковки отжившего шрифта шепчут: “…при Михаиле Федоровиче царе…” Великанское кресло настоятеля Иоанно-Богословского монастыря, сколоченное в 1734-м из грубого бруса, ничем для седалищных нужд не умягчено. Сидеть в нем — подвиг умерщвления плоти и смирения гордыни.
Видят ли друг друга эти баснословные призраки — православные епископы и палеозойские звероящеры, татарские богатыри и человеко-лоси, великие арестанты и мансийские памы? Спорят ли между собой, за кем остается право считаться исходной точкой координат чердынской дремучей неподвижности?
Вразумить их пытаются ученые, священники и чиновники. В сентябре 2004 года в Чердыни прошла научно-практическая конференция “Православная вера и традиции благочестия в XIX–XX вв.”, приуроченная к 540-летию Иоанно-Богословского монастыря.
Предполагалось, что торжества начнутся архиерейским служением с участием владыки Иринарха и крестным ходом от Богословской церкви к памятному кресту на могиле защитников города, убитых в 1547 году во время набега сибирских татар. Не получилось. Думается, не только дождь тому виной, но и привычка важных персон, по долгу службы отмечающих своим приездом все значительные областные события, перекраивать намеченные программы в соответствии с собственными графиками. Кавалькада епископа Пермского и Соликамского, прочих начальственных лиц прибыла к церкви, когда служба шла уже давно.
Иринарх в своем вступительном спиче при открытии конференции процитировал излюбленное место из Достоевского: если русский человек утратил православие, он перестает быть русским. Паспортная отметка о гражданстве не может свидетельствовать о национальной самоидентификации, если русский поставил себя вне 1000-летней культуры и религиозной практики. В XIX — начале XX века православная духовность выражалась в благоговейном почитании памяти предков, попечении о ближних и дальних. Почти сто сирот, детей погибших в Первую мировую солдат, были воспитанниками Иоанно-Богословского монастыря.
Его нынешний настоятель игумен Герасим с радостным удивлением отмечает, что в Чердыни практически не существует проблемы наркомании, жители трудолюбивы, а молодежь приветлива. Но сетует, что пьянство и сквернословие этот край стороной не обошли.
Сбережение могилы 85 местночтимых святых на протяжении почти полутысячелетия — свидетельство искреннего следования православной традиции, свойственной чердынцам. В самом деле, вот в Соликамске братские захоронения погибших при набегах горожан превращены в свалки мусора, а в Чердыни хоть при советской власти надмогильную часовню снесли, но само священное место не загадили, а в 1997-м даже отметили памятным крестом. В музее сохраняли чугунную плиту-синодик с именами всех убиенных, пока часовню не отстроили заново и плиту туда не перенесли. Многочисленные списки иконы, на которой 85 героев изображены чуть ли не портретно, поколения чердынских жителей почтительно именуют “Убиенные родители”, хоть генеалогическая связь, понятное дело, далеко не у каждого восходит к местночтимым пограничникам. Показательно, что среди тех, кто пытался остановить набег сибирцев на рубеже Кондратьевой слободы, был инок Иов. Само присутствие в драматическом сюжете монаха позволило Георгию Чагину провести параллель с благословением Сергием Радонежским русской рати, отправляющейся на поле Куликово. И в том и в другом случае можно говорить, что именно православие сплачивало русских. Защитники земли осознавались как “воины христовы”. Святость их подтверждается легендой о чуде: сеча произошла зимой на льду реки, тела убитых были найдены у Кондратьева на льдине уже почти в летнюю теплынь, и как только убитых с льдины сняли, она тотчас же и затонула.
Но и сам Чагин не рискует утверждать, будто христианизация пермской земли шла “как по маслу”. Процесс этот пока изучен слабо. Первые обитатели посада Чердыни были крещены в 1462 году, а в 1501-м митрополит Симон Московский в своей грамоте, адресованной князю и духовенству пермскому, высказывал обеспокоенность состоянием христианской веры в нашем крае. Формально крещеные, чердынцы по православному календарю обряды не справляли, продолжали почитать языческих кумиров. Трифон Вятский, порубивший топором “прокудливую березу”, гордиев узел симбиоза язычества и христианства не рассек. Священные деревья не только продолжали привольно расти близ часовен — колокольня в селе Керчево была построена вокруг такого дерева. Ствол находился внутри сруба, а пять крупных ветвей держали ярус звона и шатровую крышу. Еще в середине XX века бытовал обычай жевать щепочки священных берез. До повального распространения “орбита” и “блендамеда” это якобы помогало сохранять зубы здоровыми.
В общем, христианская вера прижилась в Перми Великой, только когда для определения сроков хозяйственных работ здесь стали оглядываться на православный календарь. Но в нем, как известно, святые и угодники заместили языческих божеств. Цепочка сакральных метаморфоз тянется от головы Медузы Горгоны к тимшерской богине, далее к какой-то пермяцкой богине плодородия, к Параскеве Пятнице, добираясь до чеканенного на серебряном рубле изображения императрицы российской, и невесть докуда еще продлится, если принять во внимание назойливость телевизионных рекламных образов.
Вразумились ли тени прошлого научной конференцией?
Энергия нуля
В каждом чердынском доме рекомендуется иметь икону “Неопалимая Купина”. Потому что молнии лупят по северному городку с неослабевающей архейской мощью.
— “Неопалимая” — она от пожара. Недавно наш дом горел. Крыша. Только-только закончили ее крыть. Я была на работе, дома внук оставался. Они с двоюродным братом сидели на чердаке. Как гроза началась, внук говорит: пошли-ка в дом. Электричество везде выключили, но молния все равно в крышу попала.
В конце мая 2004-го молния ударила в звонницу церкви Рождества Христова в Искоре, сбив луковицу, крест, разрушив верхний ярус звона. Разряд вышел через нижнюю часть яруса, выворотив из него часть кирпичной кладки. Очевидцы говорили, что к небу на огромную высоту поднялся светящийся столб огня, дыма и пыли.
Природа буйствует, как в первые дни творения. В зоне Чердыни ее терраформирующая мощь не ослабела с докембрия, когда сталкивались и дробились тектонические плиты будущих материков, клокотала нарождающаяся в муках атмосфера и жизнь яростно искала шанс самовоплотиться, без разбора хватая, сплетая, разрывая и отбрасывая примитивные молекулярные цепочки. Ее судорожные, наугад опыты не так давно расплодили в окрестных лесах полчища зайцев, и они совершают организованные набеги на чердынские огороды.
Нет, двести народохозяйственных хиросим только генерировали бы новые свойства в бездонных кристаллических глубинах Чердыни, породили б вовсе бермудские феномены.
Мироустроительные опыты природы длятся в чердынской округе с начала времен, и все сущее здесь начально, как полтысячи лет назад, как в иную геологическую эру. Нет никаких “до” и “после”, поэтому всякие деятельные усилия возвращают ситуацию к истоку; существование здесь инвариантно. Любая шахматная партия к эндшпилю вернет фигуры и пешки на исходную позицию. С Троицкого холма невозможно увидеть что-то, кроме бескрайнего лесного моря и сутулого Полюда. Мандельштам сейчас летит на рыхлую землю больничного дворика, козы при любых казенных постановлениях объедают травку с каменных руин, биармийские богини растут на сокровенных морковных грядках, всеистребляющие пожары нет-нет, да и высунут с испода тихонькой очевидности свои жадные язычки, летят смолистые щепки под топорами строителей первого на Урале Иоанно-Богословского монастыря. Каменная Богословская церковь постройки 1718 года замещает деревянный оплот православия, основанный епископом Ионой в 1463-м. Воскресенский собор сбросил реставрационные леса со своей колокольни, и она мощно пронзила пустынное небо, как египетский обелиск или ракета-носитель “Энергия”. Палаццо демократического атамана Дьячкова когда-нибудь будет оккупировано райпотребсоюзом.
Вода не колыхнется в Северо-Екатерининском канале, железные дороги не скрепят Пермь и Вычегду, и не поднимется дно Ядерного озера, выпрямляя техногенные экспоненты до нулевой изначальной отметки.