Рассказ
Опубликовано в журнале Урал, номер 1, 2011
Виктор Мельник — художник-график. Родился в Запорожье. Окончил ВГИК, художественный факультет. Живет в Москве. Автор двух сборников прозы: “Моя жизнь среди женщин”, “Любить нельзя казнить”.
Виктор Мельник
Влюбленный в цифры на могилах
Рассказ
Некоторое умеренное и постоянное
веселье души, кажется, угодно Богу.
В. Розанов
Если плясать от заглавия и не настраиваться на печаль, вместо эпиграфа к этой истории можно подвесить любопытный абзац с познавательным фактом.
В кладбищенском ремесле есть давняя суеверная метка, рабочая мелочь, забытая и утерянная умельцами ритуальных мастерских. Старые гранильщики, высекая две даты на готовой плите, с так называемой “мраморной паузой” между ними, дают себе короткую передышку и только после перекура, вздохнув, режут черту или крест на месте пустого пробела. Казалось бы, незаметный пустяк
, необязательная деталь процесса, кому это нужно и важно, но есть в этой заминке с табачным дымком какая-то негромкая душевная тонкость, уместная в печальном промысле. Теперь это утеряно, пропало в распылившихся эпохах. Так, по крупинкам-пылинкам, исчезают традиции. Вздохну и я, ссылаясь на древних: “В суете перед вечным покоем забыли минутную паузу”.портрет героя
Шатаясь от ненависти ко всем лобачевским прямым, проведенным через две необходимые точки, бредет по тротуару бледный ужас, обернутый в задумчивые словосочетания. Акустика похмельной головы
— не угадать, что творится внутри этой хмурой планеты. Росту ты невеликого, весу малого, ума заурядного — и не хмыкай заносчиво, в этой трезвой истории иные формы измерения твоей величины. Имя твое неприметное, отчество простенькое, фамилия негромкая, профессия никчемная, интересен разве только возраст Христа. И без бинокля видно, что ты в это утро великий страдалец и мученик.Чтобы отойти от минора в заглавии, я стараюсь относиться к герою с легкой, необидной иронией, но он противится моей насмешливой манере и сегодня по-особенному неприветлив и угрюм. Вот он идет, мрачный лицом, временами сутулясь, мятая одежда из полинявших дачных тканей, усы обвисли, стоптаны сандалии, характера скверного, почти ядовитого, фигурой не то чтобы тонок, но и не то чтобы толст. По всем канонам эпохи перемен, в задорном капиталистическом пейзаже
— маленький человек, с классической приставкой “лишний”. Скажи ему в лицо такое — метнет глазами молнию, рыкнет по-звериному, засветит в глаз, а то и выстрелит, если найдет в кармане пистолет. Но в глазах и карманах пусто, шаром покати… нет, есть в боковом, слева, где сердце, мелкая наличность и сезонный билет на электричку, по Горьковской ветке: полтора часа езды, автобус, шесть остановок и полверсты пешком, к синему дому с зеленым забором. Визуальный ориентир — сломанный тополь на участке соседа, с пустым гнездом аиста; сам носитель новорожденных в клюве три года как пропал или устал от орущих младенцев. Туда и едем. Вернее, пока идем к вокзалу. К Курскому, добавим с намеком, помня чужой невеселый маршрут.репетиция
Особенно печален такой астероид на перекрестке, у светофора, при переходе через гудроновую реку, где по знаку шайтана рвет на зеленый стадо бензиновых тварей, общей дурью в тысячи лошадиных сил.
Держись, Михалыч! Увы, не держат ноги. Господи, дай сил устоять! Куда там, не слышит. Да и где там
— слишком слаба молитва, в безумном свисте резиновых шин. Тяжелый случай — вдох попал на бензиновый выхлоп. Как дохлая рыба, хватая ртом кислород… вот и конец пути. Руками обнимая полый столб, щекой к бетону… ты слышишь гул! Это не гудят провода, это прощальная музыка в твоей дурной голове. Доигрался с похмельным синдромом.Так он и умер, медленно сползая телом со столба, почти неслышно послав кого-то из прохожих на три буквы. Теперь, увы,
— печальные формальности эпиграфа. Звонок медицине — ждем “скорую помощь” с милицией. И думаем: как же так? В далеком тумане мечтали отметить бодрый полтинник, легко добавить к сумме наших богатств четвертак, а там мы еще поглядим… и вот тебе на, прожекты на вырост тихо прикрыты.О, нет, поторопились. Значит
— слышит.Смотри-ка, астероид шевельнулся… Поднял голову, встал на четвереньки, рукой нащупал пальму из бетона, поднялся, распрямляя позвоночник, сделал шаг, другой… и вот уже третьим уверенно спустился на ступеньку подземного перехода, чем удивленно озадачил и ввел в глубокий ступор идущую навстречу даму в черном плаще с красным подбоем, прилетевшую по спешному вызову на компактной метле, держа в руках наготове складную металлическую косу. Её он тоже, почти неслышно, отправил на три буквы. Значит, будет жить.
Лет до ста расти нам без старости… Идет по перрону и что-то бормочет.
“Тебе что, нравится сверлить во мне якобы остроумные дырки? Я и так весь в пробоинах. Не надо меня буравить. Доеду к заветной зеленой калитке и сам расскажу о себе и своих окрестностях. Сегодня у меня давно задуманный траур
— день личного пожара, приглашение к казни. Хочу спалить свой дом”.калитка
Любой потомственный дачник живет в периметре покоя, нарисованном сельсоветом и предками. Крепкий забор на лицевой стороне, слабый крючок на калитке
— не жить же отшельником, боковые границы с соседями затянуты металлической сеткой, укрепленной кустами шиповника, а с тылу навалены бревна или штабельный задел кирпичей будущей чудо-постройки для внуков — широкие окна, с видом на дальний лес и полоску реки, и уютные спальни для правнуков.Сверху, будто с Марса в телескоп, видна заросшая геометрия огородных грядок, лиловые пятна кустов сирени, семь яблонь, пять слив, березка в углу и прочая шустрая мелочь двора: бочки-кадушки, кривые табуретки, садовые шланги для полива, полоска гравия у гаража, крытого давним рубероидом, на нем моток ненужного кабеля, одинокий валенок и сдохший аккумулятор. Летняя кухня, серая подпалина кострища, железный бак с водой, похожий на сброшенную третью ступень ракеты “Восход”. Плюс-минус теплица, гамак на яблонях, скамейка под кривой березой… возможно, беседка с решеткой, где рыжий цуцик от соседского барбоса грызет, скучая, рваную галошу. Ну и нужник-ватерклозет, строение простой до боли архитектуры, с поленницей дров на задворках, с заросшей тропкой к старому роднику. И как венец всему, для связи с другими планетами, почтовый ящик серой жести на калитке, древний ноутбук.
Таков марсианский пейзаж. Не пишите мне больше е-мейлов.
месть
В дом не пущу
— слишком много в нем антикварного социализма, утонем в ветхости. Половина его обстановки покоится в сарае запыленным мебельным курганом, а уцелевшая давно астматически дышит на ладан.Я знаю, что перечет таких плаксиво-описательных деталей в старых дачных интерьерах ведет сюжетную линию вниз, рисуя унылый график увядания. Противлюсь этому, мне надо вверх: я намерен поднять себя над слезливым болотом, изнутри опираясь на скрипучие ребра, хочу извлечь веселую искру из потухших планов и раздуть оптимистическое пламя над погасшей мечтой.
Не мешайте палачу ломать надоевшее внутреннее пространство.
Мечтаю отомстить соседям справа, если смотреть от калитки снаружи.
За то, что когда-то, замыслив отравить ребенку счастливое хулиганское детство, они со змеиным упорством толкали его после ужина к книжным шкафам, на десерт показали фокус, как плавно движется перо по листу бумаги, измучили правую руку наклонной прописью первых букв, а перед уходом домой, провожая в дыру проволочной сетки с колючим шиповником, вместо тарелки свежей клубники нагружали слабые ручонки тяжелой охапкой детских книг. До сих пор в голове каша из постаревших мойдодыров и айболитов.
Свои ползунковые воспоминания тянет описать навзрыд, чтобы слеза навернулась от жалости к патологически умному детству. Но я и тогда был смышленым и трезвым. В три года внимательно прочитал “От двух до пяти”, но так и не понял, что же там смешного и забавного для глупых взрослых. В шесть
лет я более вдумчиво перелистал “Декамерон”, растерянно удивляясь, какими глупостями занимаются смешные взрослые “с пятнадцати до пятидесяти”.Стиль медленного вальса, использованный в этой истории, он краденый, свистнутый у певучих задушевных образцов. Чаепитие с отставленным мизинцем. Возвышенная мармеладность. Наезженная до оскомины борьба за лингво-артистизм. Фигурное катание под ностальгическую музыку, с простертыми навстречу зрителю руками. Не хватает Хармса: на каток выезжает пьяный Ваня на тракторе, ломает лед и давит фигуристов с блестками.
династия
Ленивый закон трудовых династий
— засунуть по блату потомство туда, где верный кусок хлеба, а в оправдание кадровых хитростей спихнуть затею на высокую преемственность труда. Как я ненавижу эту фамильную шушеру, налипшую на одного настоящего мастерового в семье. Правда, иногда не понять, кто же там главный умелец. Рядом с тихим вырастает зубастый, немногословного меняет шибко говорливый, робкого — смелый, слабого — цепкий… и вот уже потомственный бульдозер рычит на всю ивановскую, ограждая захваченный участок от шустрых, но безродных конкурентов.Дед
— почетный ветеран-линотипист, бабушка — заслуженный корректор, мать — редактор, отец — верстальщик, старшая дочь — колумнист газетного листка. И только младшая, Капитолина, пышка со слабым здоровьем, строптиво ушла в медицину, ускользнув от наследства по прямой. Увы, потом опомнилась, начала посещать вольные курсы в Британской Школе Дизайна, но и там, курам на смех, занялась разработкой шрифтов: так и состарится над графическим планшетом, выводя вензеля рукописных букв. Семейное проклятие неумолимо. Полвека грелась семейка у печатного костра, еще при деде с бабкой ступив на дачные просторы с футуристическим названием “Красные абзацы”. А что я тут ехидничаю? Отличная модель выживания в малых масштабах. Семейные ценности. Сам из таких: наизусть помню задушевный припев домашних застолий: “Возьмемся за руки, друзья, чтоб не пропасть поодиночке”.ё-моё
Итак, чтобы не забыть географию места, уточним топографию.
Становлюсь похожим на экскурсовода, раскинувшего руки у двух диорам.
Налево, если смотреть на калитку изнутри, мы видим летнее дачное стойбище представителей древней культурной династии, верой и правдой служившей отечеству в былую эпоху печатных букв. Это их деды и прадеды доверху засыпали книжные склады готовой продукцией “знание
— сила”, от которой у простого народа лениво и медленно ехала крыша. Это они уничтожили “ять”, милую “ижицу”, “аз”, “буки”, “веди”, а их потомки, отцы и сыновья, безжалостно стерли две точки в нежных словах “ёжик” и “ё-моё”. Помните это.Если представить количество букв
— набранных, сверстанных, отредактированных, откорректированных, написанных от руки, уже не говоря о прочитанных всей династией при свете дня и под вечерней лампой, и весь этот бледный ужас вытянуть в строчку, — этой нитью можно опутать Землю, как шерстяной клубок, она станет в два раза больше диаметром и перестанет крутиться. А если рассыпать алфавитом на Луне, Луна сойдет с ума и не будет светиться.Так и с этой семьей
— она перестала светиться и не хочет крутиться.Не вышел хитрый замысел: династия сдохла, зайдя в тупик.
мертвая пауза
Выяснилось это внезапно.
Если никчемного страдальца и мученика ударить палкой по голове, вместе с пылью из волос вспорхнет из зарослей перхоть ненаписанных сюжетов. Этот невесомый тлен, путаница минувшего с настоящим, схож по цвету с золой от костра, в слабом ветерке пролетающей мимо веранды, где усталые и довольные люди, в шесть часов вечера после войны с сорняками на грядке, сидят за синей скатертью, едят блины, похожие на крылья рыжей куропатки, пьют чай с брусникой, отгоняют назойливых ос, подаривших цвета логотипа Билайну, краем глаза смотрят по ящику послефутбольное интервью полувспотевшего полузащитника, и вдруг, будто в специально подгаданной тишине, эдакой “мраморной паузе”, краем уха слышат оценку унылой возни на траве от свистка до свистка: “Мы обосрались!” Вот он, кинжальный момент истины. У кого за столом седина, или только седеют виски, тем становится невыносимо стыдно и страшно за горький итог, ибо только что, три секунды назад, тупой физкультурой было сказано то, что давно витало над дряхлой верандой.
Сколько раз запрещал себе переводить эту перхоть в слова, посылая ее на три буквы подальше, но невесомая пыль, подарившая моей голове горы никчемного мусора, продолжает кружиться на фоне синей стены, где тень от старого венского стула колеблется, и пропадает от набежавшего на солнце облака, и снова появляется в виде упрямо гнутой спинки. Зыбкая увертюра дарит глазу бездельное занятие: игра изменчивого силуэта идет по правилам живого шевеления, по закону одушевленных пропаж и находок, а неподвижный стул… всего лишь пустое место, где сядет или не сядет случайный дачный гость. Скрипящую развалину давно пора отправить в хлам, на почетное венское кладбище, но жалко привычного силуэта на синем… и очень больно смотреть никчемный футбол.
Бабах по голове: как мало осталось старых венских стульев.
примечание автора к мертвой паузе
Веранда, стол, синяя скатерть, белый фарфор чайной посуды.
На тумбочке
— помойный ящик с семью цветами радуги.В отражениях оконных стекол
— желтые листья славянских деревьев.И все
— ничего лишнего, что отвлекало бы от семейного позора трех поколений. Муж уткнул вилку в пустую тарелку — так и застыл. Жена замерла рядом, с банкой варенья в руках. Колумнистка сняла очки, зависла рукой над пепельницей с окурками — так и сидит, слепая и деревянная. Капитолина закрыла глаза, скривила губы — и кажется иронично-усопшей на венском стуле.Застыли шторы, занавески, ветки деревьев, мухи и осы… застыло все. Хотелось бы, поелику возможно, использовать сценический монтаж: внизу у рампы, условно “под землей”, дед и бабка ворочаются в гробу от стыда за потомков. Нравоучительная идея паузы
— сплошное горе от ума.Паузу держать долго, не менее трех минут молчания, а в конце закрыть сцену синим занавесом, навроде неба с узорными звездами. Если со звездной тканью будут напряги
— в нашем отечестве это не новость, — увести “горе от ума” в темноту, до полного почернения, иначе меткость замысла будет ослаблена белесой мутностью финала. Нужен полный мрак. И лишь затем — яркий свет. Чтобы зритель ослеп от прозрения.И понял, что герой
— никакой не герой.отмашка героя автору
Да что же ты такой кусачий. Как тебе ответить…
Нас косит унылость. Организм, настроенный на выработку веселых шариков, плюется ржавыми колючками. Мозги плесневеют и не обновляются. Жизнь вышла пустой и ненужной, осталось дожить ее среди букв. Я сник, потускнел, а тебе все хочется меня поцарапать. Напрямую, вживую, не стану с тобой спорить, не осилю напора, сдаюсь. Но не трогай меня на бумаге. Говоря высоким штилем, это разно-параллельные миры: в одном я тебя по-соседски приветствую, даже поздороваюсь издали, но близко уже не подойду. А в другом идет такая мрачная
нанайская борьба, что лучше и тебе сюда не соваться. Здесь живут те, скажем негромко, кто без слов понимают друг друга, хотя, добавим еще тише, на этой территории я остался один. Ты же, как принято считать между нами, взрослее и, я надеюсь, мудрее — не коли меня своими подколками. Там, где ты пляшешь, еще плещется юмор, тайные надежды на успех, шумная кутерьма смыслов, веселые хохмы, а у меня тихо и скучно: когда я засыпаю под утро, надоев самому себе, я уже не мечтаю, проснувшись, услышать рядом близкий голос. Устав от дневной маеты, плетусь к листам бумаги, давно не надеясь на ответную теплоту. Старое пианино, стиль ресторанного тапера… в зубах сигара, пальцы на клавишах: то весело, то грустно, немножко обо всем и ни о чем.25 тому назад
Корявая яблоня, угол желтого дома, беседка, куст черноплодной рябины…
На этот пестрый соседский винегрет я с детства до оскомины насмотрелся через проволочную сетку, разделяющую наши помидорно-картофельные миры. Помню их голые спины, обгоревшие на весенних прополках, наизусть угадывал домашние халаты и ночные рубашки по утрам, пестрые платья и белые шляпки для вечернего променада по улице туда и обратно, с остановкой у знакомых калиток и лавочек. И теперь, после ухода “старших деревьев”, равнодушно их презираю, как и свою
несчастную родню. Исключение — Капитолина, смешливая подруга моих младенческих забав: малявками нас купали в одном цинковом корыте, с нагретой на солнце летней водой.А ведь четверть века тому все было иначе.
Я истоптал все тропинки на их участке, испробовал все виды варенья в ихних буфетах, запоем перечитал всю детскую отраву, которой в их доме было как грязи, с трех лет играл с Капой в “жениха” и “невесту”, юным пионером провалился однажды вместе с нею под лед, по-рыцарски дал ей выбраться на моих плечах из проруби, и с тех пор, протрезвев на всю жизнь, возненавидел толстых женщин. Что по женской линии, что по мужской, вся их семья была “с одышкой”
— толстомясые, с завышенной талией, под всеми тяжело скрипели стулья; с годами гормоны совсем разленились, падая с боков жировыми складками. Мягко скажем, семья неправильно росла в объеме. А там ведь есть еще боковая ветвь, вдвое толще, — родной брат матери, с которым дед-линотипист осилил дом и участок в десять соток: тот помог ему бревнами, шифером, долги вроде давно отданы, довалютной монетой, но теперь двоюродные сыновья и внуки, надеясь на удачу, кусают менее жирную родню судебными исками: “надо делиться”.Почти все
— педагоги паровозных училищ. Тоже крепкий анклав — борьба двух династий за ветхую дачу длится треть века, и все еще впереди. Теперь этот кусок земли не место деревенского покоя и умиления души, а пороховой склад по соседству, готовый взорваться с приближением адвоката с нотариусом. Пауки в банке… Сам удивляюсь, как резво и резко, под напором шустрых перемен, я перевел их в стан никчемных, хотя не было с детства людей ближе и роднее.труба
Мои “старшие деревья” ушли давно, оба в два дня, не прощаясь: служил в армии, пока долетел с юга на север, застал на кладбище два холма без ограды. Ухода соседей, так уж вышло, ни одного не пропустил, участвовал во всех пяти прощальных проводах (в Москве, как и здесь, жили по соседству). Жуткая засуха-оледенение
— за десять последних лет наши дома опустели. Капитолина, как и я, после неудачного брака кукует одна. Обе династии незаметно усохли, оставив для будущего урожая никчемные семена. И эти абзацы, словно плиты на кладбище, с “напутственными” надписями, будто крик оставшихся в глубокую подземную трубу. Куда ухнуло все — и чтение Гоголя-Моголя после ужина на веранде, где бабушка вяжет дочери кофту с карманами, и декламация внучкой авангардных стихов, а дед храпит на самом интересном месте, устав бороться с приступом астмы, и милый шелест листаемых страниц под лампой, когда вечернее безделье, как загар на пляже, не кажется бездельем, если ослаблена полезная суровость воспитания. Это в Спарте никчемных детей бросали с обрыва, а в самой читающей стране лелеяли и берегли, разрешая запоем глотать книжную ересь, тарелками поедая клубнику. Все это по строчке, по ягодке падало в копилку-табакерку, где затаился чертик с ехидной фразой во рту: “Читают те, кто спрятался от жизни”.луна, море, август
Где собрана пыль, там история… непонятно у кого украденный афоризм.
Входишь в старый сарай, настораживаясь от тьмы у порога, и видишь на узком подоконнике слепого окошка немытую батарею разно-зеленых бутылок. Рядом
— засохшие малярные кисти в банке, мертвый букет полевой чепухи, флакон бывших чернил, древняя шкатулка с гвоздями… таков натюрморт.Пару мелких шагов
— и ты уже привык к темноте, пахнущей древесной трухой и мышами. Край столярного верстака, полотно ножовки, разобранный рубанок, спираль давней стружки, точильный брусок с изъеденной серединой, латунная бляха армейского ремня… Все это до скуки знакомо, но в зрительной памяти центром серой палитры надолго остается зелень стекла на просвет: если зажмурить глаза, пятно проявляется тускло-оранжевым негативом на веках. И тут же, в пандан воспоминаниям о зеленом, непрошеным чертиком из табакерки является живое лицо скромной замужней дамы на крымском пляже — в брызгах зеленой волны, с разно-зелеными глазами, где правый хотел большой неугасимой любви, а левый растерянно соглашался на мимолетный курортный роман. Вот и сюрприз: пыльная скука сарая внезапно разбавлена слайдом цветной картинки.Дама в Алуште… Мой бриллиант из коллекции чудных мгновений.
Какие сладкие губки! А нежная шейка! Шелковистая грудь! Атласные бедра и золотистый укромный пушок, влажный в стыдливом начале и мокрый в конце обессиленной страсти. Почему я становлюсь неисправимо пошл, касаясь “любовных томлений”? Отгадка где-то рядом с тайной случайных связей.
Под легким нажимом снимая полупрозрачное платье, она едва не плакала от стыда. Почти добровольно сбросив невесомые верх и низ, слабым шепотом просила ее не трогать. Отвечая на поцелуй, робко умоляла расстаться. Впервые пустив меня внутрь, ушла в глубокий обморок. В минуты оргазма гасила крик ладонями у рта. После каждого интимного акта хотела идти топиться. Затихнув в усталых объятиях, горько вздыхала, не представляя, как с таким развратом жить дальше. Тихонько всплакнула, увидев в небе падшую звезду.
Стыдливое чудо с планеты Актюбинск.
горы, луна, филология
По ее смущенной просьбе я учил ее ругаться матом.
Страшным, черным, редко произносимым вслух. Поначалу она испуганно оглядывалась вокруг, не слышат ли этот темный ужас луна и крымские горы, но потом, осмелев, прилежно повторяла за мной все жуткие безобразия, чуть запинаясь на кошмарных оборотах. Признаться, я не был готов к такому летнему семинару. Пришлось напрягать все извилины порочного подсознания, нырять в глубины потаенных словесных паскудств, искать наиболее сложные матершинные выверты, с головой окунаясь в ненормативную грязь. Клянусь тартуской школой семиотики
— это был настоящий творческий процесс.Сомневаюсь, что ее нежных ушек никогда не касался грубоватый язык улицы, в нашем отечестве нет уголка, не покрытого “крылатыми” выражениями, но ее тонкий вкус и живое девичье воображение отмело мусор повседневного хамства, решив познать высокие образцы изощренного мата, где грязная физиология уходит в осадок, оставив поверху чистейшей воды филологию. Это была открытая любовь к откровенным словам, любовь бесстыдно-обнаженная, бешеная, темпераментная, незнамо с какого перепугу запрещенная культурными людьми.
На мое удивление, среди всех многослойных россыпей пошлости и многоэтажных конструкций скабрезностей, больше всего ей понравилась в чем-то мультипликационная “п…да с ушами”. Вот и пойми женскую душу.
Она сочувствовала моей профессии: мы были семантически близки.
При расставании она побила рекорд всех вокзальных разлук
— изнасиловала меня в на минутку закрытом купе, шепнув вместо трепетного “я тебя никогда не забуду” скромное “прощай”. Блеснула слезинка в разноцветных глазах: правый уже трезво готовился к близкой осени и долгой зиме, а легкомысленный левый страстно хотел, чтобы лето не кончалось.никчемные
Есть олимпийцы
— люди передовых мышечно-мозговых технологий, есть от рождения здравые смыслом, у которых голова большая и умная, как арбуз, есть прыткие — у этих чувства и желания работают, как саранча, объедая все на пути к намеченным целям. А есть никчемные — изобразители пустой атмосферы в дырявом пейзаже, певцы дурной акустики ностальгических настроений, не стоящих выеденного яйца. От избытка пережеванных красот, поедаемых глазами, у них во рту скапливается восторженная слюна, грудь наполняется азотным шлаком вдохновения, тянется рука к перу, перо к бумаге… и здесь уже надо хором кричать “караул!”, используя ненормативную лексику.Естественный отбор в среде никчемных суров и справедлив. Их затирают, мучают неизвестностью, подвергают жестоким редакторским правкам, обрезают ветвистые мысли до голого шеста, унижают мелким тиражом и крохотными гонорарами, давят, как клопов, в журнальных предбанниках, ядовито говорят “увы” и отрезвляют табличкой на дверях отделов поэзии и прозы: “вас много
— но нет никого”. Но самое скорбное и бессмысленное — даже пустив особо настырных дальше порога, расставляют в их мусоре правильные точки-запятые, напрасно и без пользы искажая стиль неправильного ума.Стоит такой в штрафном углу, коленями на кукурузе, и думает: “За что?”
А ни за что. Стой и молчи от накопленной мудрости. Угол есть место для созревания мести. Там скверные дети, молча глотая сопли и слезы, мечтают когда-нибудь поквитаться со взрослыми. Деревья станут большими и покажут садовникам “кузькину мать”. Отсюда есмь пошла русская письменность.
Все же крах личной веры дело серьезное, надо бы поубавить шутливости. Но так уж принято у никчемных
— уходить на дно если не с гордым юмором, то хотя бы с натужными хохмами. К счастью, таких веселых маньяков становится меньше и меньше, а скоро они исчезнут совсем. “Практика жизни есть более святое и нужное дело, чем литература”.*И славно! И замечательно! Вот я, к примеру: вынес все книги из дома
— и счастлив до хохота. Мое скромное подсознание ничто не тревожит. Теперь я тайно симпатизирую инквизиторам, хранителям веры от лишних пустых словес.451 градус по Фаренгейту
— вот что спасет наши души.Какие светлые мысли находят нас в пыльном сарае.
синий платочек
Скромное обаяние писчей бумаги…
Туда я стремился, как аферист в казино. Там я воровал миллионы, гулял с барышнями, парил в облаках, звенел победными бокалами, побеждал в остроумных дуэлях, со многими бравыми гусарами был в корешах, но с некоторыми старался не садиться рядом на одном гектаре. Там я правдиво косил под тонкого и ранимого, а как пронзительно страдал, не забывая между слез аккуратно расставлять запятые, как искренне признавался в ничтожестве, обдуманно бросая порции говна на личный вентилятор. Знал ведь убогим умишком, что все это интеллигентная игра-баловство, подача воды на мельницу своих комплексов, боролся с этой манией, но чаще не справлялся с собой. Особенный хохот, стыдно признаться
— купился на Княжевича* *: “Разбогатеете до ужаса, в каретах будете ездить”, не спросив себя перед зеркалом, а доедет ли это колесо до Киева или не доедет. Ты вытерпела все мои капризы, но нам надо расстаться. Я ухожу к другой. Машу тебе синим платочком: прощай, я тебя никогда не забуду.Спасибо, Гутенберг, ты тоже остался на бобах.
Пришла цифра
— и всех уволила.Канули в Лету редакторы, смежили очи корректоры, все печатное, как при коммунизме, не стоит ни гроша
— и я, неся с базара очередного модного тунгуса или калмыка, не могу это читать, засыпаю на пятой строчке. Не знаю, в чем фокус, — то ли скучаю по былой шероховатости страниц, то ли мучает корявая верстка, неудачный выбор кегля, то ли пришла великая скука от никчемного множества букв, но в глянцевой обложке я даже Пушкина не понимаю, Чехов кажется новоделом. Теперь мои вечерние занятия до ужаса унылы: протирая песок на веках, я устало топчусь глазами по монитору, делаю колесиком скроллинг, каждый раз вместе с мышкой падая вниз головой в глубокую подэкранную трубу.Лечу и повторяю интернет-молитву: “Спаси и Сохрани как…
”Довольно скулить в пыли, пора на свежий воздух.
соседи слева, если смотреть от калитки снаружи
В ту сторону смотрю
очень редко, так повелось издавна. Наша семья всегда жила к ним спиной, лицом к коллегам-печатникам. Смех, веселье на верандах, шутки-шарады, песни у дачного костра. А на том участке было мрачно и глухо.Деда, сторожа типографии, видел редко, бабку не помню, отец умер в тюрьме, мать сгорела от самогонки. Сын
— наследник по прямой: шалун, хулиган, а потом и отпетый бандит. Как ускользнул от тюрьмы, непонятно. Природная везучесть плюс хмурая кулачная злость. Будучи ровесником, я его метелил с трех до тринадцати, но, как соседа, не давал другим в обиду. Однажды, в пятом, мы на пару до крови дрались с тремя отморозками-семиклассниками — остались целыми и стали кунаками. В восьмом я от него отошел, почувствовав, что перерос не очень умного парнишку. Не по злому умыслу, по судьбе, он рано лишился родительских слез и пинков, еле закончил школу, повертелся в бандитских махаловках, помотался по стрелкам, выбивая в округе конкурентов, покрутился в боях без правил, вовремя скомандовал себе “хватит стрелять!”, провернул в башке кучу головоломок по спасению от кладбища, свел знакомство с областными качками, валил за бугор вагонами лес, плавил налево цветные металлы, снова уворачивался от пуль и бейсбольных бит, не присмирел на первом миллионе баксов, продолжал ковать и плавить, узнал меру левых объемов и цену черного нала, поменял десяток иномарок, укрепляя имидж, сменил десяток визиток, запутывая биографию, выбрал в жены девушку по вызову, из начинающих, с ходу одарил ее салоном красоты на Остоженке, взяв клятву к будущей весне родить наследника капитала. Построил домик на “Острове Фантазий” у крылатского гребного канала, крышуя строительство, а на мраморных отходах возвел и здесь зимний дворец, с бассейном, теннисным кортом и фермой для лошадей. Линия судьбы, чуть покривившись в начале, круто скакнула вверх. Вот оно, зарево новой жизни. Соседей, как свидетелей его неумытого детства, он презирает. Капитолина, устав от войны с паровозниками, готова продать ему участок, чтобы избавиться от хлопот. Я тоже об этом подумываю: мне в своей бедной халупе стыдно жить рядом с Беверли-Хиллз.его половина
Жена бандита вызывает во мне твердую симпатию.
Девушка сумела четко выпрямить свою, казалось бы, навеки сломанную кривую. После родов она слегка поплыла, поехала бедрами, но тут же скомандовала себе “не шали!” и вновь стала стройной, гибкой, готовой ко всем экстремальным кульбитам судьбы. Идет такая красавица по земле
— тропинка стелется за ней травой-муравой. Нет, есть что-то эдакое в юных бандитских женах! Она отлично ездит верхом, ходит на карате и посещает бои без правил. Амазонка в алмазах. Ей стало мало салона красоты, теперь она владелица картинной галереи на Пречистенке. Чую, грядут впереди авангардные всплески в мире искусства.И младенец, ясен пень, тоже вырастет прекрасен телом и душой. С какой тихой радостью я наблюдал ползунка в их дворе, в тени под кустом сирени, у тополя с гнездом аиста, как он на мелкие клочки изорвал детскую книжку с картинками, а потом жизнерадостно написал и остроумно накакал в бумажный мусор. Представляете
— ростом с мизинец, мозгов еще нет, а уже виден крутой олимпийский характер. С ходу уловил гнилую суть эпохи: чистое слово давно проиграло грязным делам. Правильный малец, на таких вся надежда. Ну а то, что кроха вместо колыбельной засыпает под “Владимирский централ”, — думаю, простительные издержки воспитания: это папин гимн. Мама, если без папы, любит вагантов, Равеля, Сен-Санса, концерты Вивальди для скрипки с оркестром, и я, с тихой нежностью подслушивая мелодию с веранды, пытаюсь угадать, до каких музыкальных высот мы дойдем.день личного пожара
Смотрю на сизого голубя, клюющего мусор, и вспоминаю отца Капитолины, с такого же оттенка седой головой, ненадолго пережившего свою жену и дочь. Носитель вечных клетчатых рубашек, слегка полинявших, с мятыми воротниками, и хотя их у него была чертова дюжина, всегда казалось, что носится одна.
В тот день я видел его со спины, через кусты шиповника, у кострища. Он воевал со своей “табакеркой”: жег старые письма, конверты, без спешки бросал в огонь велюровые обложки фотоальбомов
— какие карточки рвал, какие швырял целыми, почти на них не глядя. Потрошил общие тетради, записные книжки, стопки исписанных листов, новой порцией хлама поддавал огоньку — казалось, весь семейный архив, вытащенный с книжных полок, тумбочек и ящиков буфетов, сгорит в полчаса, а он просидел над огнем с обеда до густой темноты.Войдя в новый штопор, вытащил из дома две этажерки, комод, три тумбочки, венские стулья, по частям вынес дряхлый диван со знакомой резной спинкой, свалил в пылающую кучу, а затем равнодушно метал в костер мелкую чепуху вроде деревянных рамок, полочек, расписных кухонных досок, матрешек и прочую дробную белиберду. Утомился, сел на стул, приготовленный на десерт пожару, закурил и уже не разбойничал, отдыхал от погрома, но даже на искры, летевшие к дому и цеплявшие веранду, смотрел не с опаской, а вроде даже с насмешливым интересом: слабо полыхнуть, чтобы дым до небес? Окурок тоже полетел в огонь. Человек потух. Похоронил личный алфавит. Поставил точку.
Кривая надоевшего графика пробила нижнюю черту.
К нему ни подойти, ни тронуть за плечо: “Держись, Кузьмич
!” — пошлет на три буквы подальше, а то и выстрелит, если найдет в кармане пистолет. Или рыкнет сурово, по-воландовски: “Отрежу руку!” Через неделю он умер. Как вождь древнего племени, забрав с собой в подземное царство и жену, и слуг, и все нажитое добро. Стал понятен прощальный драйв усталых неудачников, великих эгоистов и тиранов: “Если уходим мы, зачем вам оставаться на скучной земле”. Никчемные… Им не хватило ярости на бойцовскую злость к переменам, ближе был привычный выбор молчаливого презрения. И когда пришла пора сравнить свой крах с бандитским ренессансом, они растерялись: весь прошлый культурный опыт говорил им, что “вор должен сидеть в тюрьме”, а теперешний криво смеется в лицо: “сначала похороним умников”. Вон как оно повернулось, совсем не по Марксу и ничуть не по Карамзину.А вот если бы да кабы… да начать бы жизнь сначала, да исправить бы усталые гены, да поменьше бы холестерину, да удачно бы выдать замуж Капитолину, да и мне давно бы крикнуть в Актюбинск “я тебя никогда не забуду”, да родиться бы в провинции у моря… эх, не растут во рту грибы.
Иди в фантастику, Михалыч!
легкий хоррор
А что, идея! Я с детства не боялся ни чертей, ни бабая.
Встанут сейчас из-под земли ожившие герои, типа красных зомби зеленого цвета, с кустами серых волос на черепах, прочитают надписи на своих могильных плитах, пролистают мои абзацы и спросят с болотной хрипотцой: “Что за хрень вы тут нацарапали? “Спите спокойно, милые дедушка и бабушка”. Какое, на х…, спокойствие, милые детки? Чему я вас, засранцы, учил? Жить честно, работать до седьмого пота, любить родную землю, не подличать, не предавать, смотреть в глаза вороватым бл… не мигая. А вы что нах…евертили? Слышь, бабка, что за по…бень они несут? Участок продают, дом сносят, твою беседку и березку срубят на х…! Извини, старуха, в п… таких детей и внуков! А это что за версальская х…ета со шпилем, через соседа? Три этажа, сто окон, мраморная лужа воды во дворе… чего-чего? Бассейн вместо корыта? Пинать мои протухшие мозги
— у вас настал капитализм, минуя коммунизм? Большой П…ец — в три пятилетки? Стахановцы, мля! Ну что, бабуля, поглядела на правнуков? Охеренную мы с тобой склепали династию. Эх, старый пень, я же чуял: этих ублюдков надо было в детстве кидать с обрыва. Х…ли ты меня хватала за руки: “мои карапузики”, “родная кровиночка”… Свет не видал таких никчемных бл… На х… таких потомков! Двигаем обратно закапываться, пока эти твари погост не сровняли с землей. Ох, ни х… себе с дуба-ясеня — смотри, все кладбище поднялось! Е…ть-колотить, где же они красное знамя сп…или? Хватай, Матвеевна, вилы и грабли — вольемся в ряды! Но пасаран, суки позорные!”…Эх, какой патриотический ужастик можно замутить! Кино-блокбастер “Гроза над Красными Абзацами”. В сценарии мат забить точками, а при озвучании бибикать губами. Семейное кино: смотрите все, от двух до восьмидесяти.
Жаль, я не фантаст.
элегия
По нескладной судьбе, помимо никчемной словесности, я добавочно проклят болезнью рисования, что есть дурная дополнительная боль, вроде аритмии сердца к стреляющей пояснице. Но иногда хочется действительно видимых образов. Согнутый графическим ревматизмом, я сейчас сдвоенно горблюсь: отдыхая днем от вечерней мелкоты рукописных букв, рисую картину “Дерево престарелых”.
Развесистый дуб-великан, давно искалеченный ударами молний, раскинул боковые стволы почти параллельно земле: где густая листва, а где живописные голые крючья. Вид дерева не хмурый, уютный и даже приветливый, как на кладбище, куда приходит старая вдова, в дочерней вязаной кофте с карманами, вытирает слезу, поправляет ограду,
чистит надгробие от сорной травы и отдыхает на лавочке, довольная тем, что ее почетный ветеран, неисправимый матершинник, лежит в таком спокойном месте, под сенью дубовых листьев и кровом опавших желудей. Опять мешает повествовательная мелкота, боковые литературные мысли… отодвинем их в сторону. Так вот, о “Дереве престарелых”.На ветках, как птицы, и довольно густая стая, отдыхая в перелете через наши края, сидят люди пенсионного возраста и смотрят вдаль, где солнце вот-вот сольется с горизонтом. Очень важен мотив вечерней тишины. Материалом я избрал темную умбру: она мрачнее сепии, зато не так легковесна в больших эпических листах. Моя давняя цель
— избавиться от цветной пестроты, полностью уйти в суровый ретро-монохром. Кажется, удалось.Какой-нибудь придирчивый зритель, каких у нас много, начнет цепляться к общему замыслу тишины и покоя: мол, выбор натуры неплох, осенью даже пенсионеры красивы, но что будет с ними морозной зимой? Как ответить на эту неумную критику? Мягко говоря, зиму они не переживут. Но грустные сюжеты я давно не рисую, не хочется впадать в меланхолию. Лучше сказать обтекаемо, не в лоб. Известно ведь, как несчастна жизнь стариков. Седые, усохшие люди, зачем они завтрашнему дню?
А здесь они бережно собраны вместе, их ветхую одежду сожгли, одели в теплые казенные халаты, обули в белые тапочки, рассадили на дереве по списку алфавита и по рангу династий, лицом навстречу упавшему солнцу. Наверху им лучше, чем внизу,
— ближе к небу, подальше от земли. Зрячие рассказывают полуслепым и незрячим, как прекрасен багряный закат и плывущий в долину стылый туман, а острые слухом на пальцах показывают глухим и тугоухим, как звонко поют дрозды и еле слышно курлычут журавли. Многие вяжут, щелкают семечки, неугомонные стучат в домино на вылет. Особо буйные и неспокойные прочно привязаны к веткам. Осенняя элегия… Красиво. Удалось.Я не хотел печали.