Повесть
Опубликовано в журнале Урал, номер 9, 2010
Упырь Лихой, Артем Явас
Путевка в литературу
Повесть
Журнальный вариант
– Фуршет – говно, – Кондрашов подмигнул девушке, задумчиво катавшей в пальцах бокал красного вина. – Видели, как сыр тоненько нарезан? Лягушатников тоже кри,зис достал.
На блюде оставалось еще пять канапе. Четыре он элегантным движением смахнул в сумку, а пятым закусил. Сумка уже заметно раздалась вширь, и лямка врезалась в плечо. Под слоем бутербродов с семгой и копченым угрем, блинов с икрой и нарезанных апельсинов лежали две початых бутылки вина. Кондрашов вроде бы плотно заткнул их пробками, которые носил в кармане для таких случаев, но все равно слегка волновался – вдруг протечет?
Он положил пластиковую шпажку на край стола, где уже лежало штук двадцать таких же, и смачно рыгнул. Девушка напряглась, ее щеки покраснели.
– В прошлом году настоящая черная икра была, – продолжал Кондрашов, кивая в сторону бутербродов с икорным маслом. – А сейчас вот эта дрисня. И вино порошковое, от него потом язык синий, как у чау-чау. – Он отряхнул крошки с растянутого, в катышках свитера и отхлебнул розоватой жидкости из бокала. – Фу, ну и дрянь. Параша!
Девушку передернуло. Покраснев еще сильнее, она нервно стукнула бокалом по столу.
– Слушайте, я вас не знаю, но… Вам никто не говорил, что мат унижает человеческое достоинство?
Кондрашов от удивления чуть не подавился вином.
– А где я матерился?
– Вы сказали слово на букву “п”. И на букву “г”.
– На “п” я не говорил, – заявил он.
– Говорили.
– А! – припомнил Кондрашов. – Параша, что ли? Так это не мат.
– А что это?
– Старинное женское имя, – он заржал над собственной шуткой.
Девушка топнула ногой.
– Не смешно! – у нее дернулся уголок рта. – Знаете, такие слова… уродующие язык, загрязняющие речь… их можно еще ожидать от бомжа или наркомана… Поэтому маргиналов и не пускают в приличное общество – и правильно делают… Но вы же не на помойке! Тут нормальные люди, а не забулдыги.
Кондрашов прыснул.
– Да им насрать, все равно ни слова не понимают. Вот если бы я сказал “мерде”…
Стоявший рядом гривастый мужчина в сером костюме перестал жевать и покосился на них.
– Экскюзе муа, – не растерялся Кондрашов. – Ну парлион де мо спесифик. Русски шютка, ву компрене?
– Уи, же компри. Кель мерде, времан, – мужчина ткнул пальцем в свой бокал и виновато улыбнулся. – Ж еммерде вотр бюфе. Же ле детест. Е же безе вотр жестьонер. Я его е… ь в рот, кель салоп. Унылый говна.
– Во! А я что говорил! Француза не обманешь, он знает, где говно, а где нормальные вина. – Кондрашов отметил, что на другом конце стола стоит нетронутое блюдо с яйцами под майонезом. “Да ну их, сумку потом не отмоешь, – подумал он. – Лучше бы ветчины побольше купили. Нищеброды! Зовут на прием к послу, а кормят, как в столовке”.
Он окинул горделивым взглядом столпившихся у соседнего стола французов. Кто из них был послом, Кондрашов выяснить не потрудился. У него имелись дела поважней. Добычи должно было хватить дня на два, а то и на три, если не ужинать. В последнее время он стал чаще думать о фигуре и старался не есть после шести.
– А вы тоже журналистка?
– Нет. У меня тут подруга работает. Сказала, будет Уэльбек, а он не приехал. Вам нравится Уэльбек?
– Это который с Бегбедером приезжал? Они еще водку на сцене жрали, да? Фигня это все, показуха. За поэта должны говорить его стихи. – Он поднял палец с желтым от никотина ногтем. – Пушкин ходил на приемы в прозрачных панталонах, эпатировал власть гениталиями и бухал, так он гений был! А кто такой Уэльбек? – Кондрашов выдержал эффектную паузу.
– Да, я тоже считаю, что он больше прозаик, чем поэт. Хотя его поэзия мне нравится.
– А вы, наверно, тоже стихи пишете?
Собеседница зарделась.
– Бывает…
– Ага, значит, чутье меня не подвело! А о чем вы пишете? Каков, так сказать, стержень вашего творчества?
– Ну…
– А знаете что! – Кондрашов улыбнулся. – Я ведь по субботам веду поэтическую студию в библиотеке имени Некрасова. Знаете такую? У нас бывают очень интересные люди, читают свои стихи. Полемика, споры, обмен мнениями – одним словом, насыщенная творческая среда. Я вас приглашаю! – Кондрашов схватил салфетку, достал из кармана пиджака ручку с обгрызенным кончиком и накарябал адрес. – Придете?
– Ну… не знаю… я никому не показываю свои стихи… пишу для себя…
– В таком случае вы многого себя лишаете. Творчество чего-то стоит, когда у него есть слушатель, читатель. Вам разве никогда не хотелось, чтобы ваши стихи оценили не только вы, но и живые люди, знающие толк в поэзии?
– Хотелось, но…
– Никаких но! Отбросьте нелепые страхи, вы же смелый человек. Я жду вас в эту субботу. И очень обижусь, если вы не придете. – Он потер переносицу. – А я же так до сих пор и не представился. Евгений Острогин, писатель и журналист. Роман “Оплот апартеида” – может, попадалось?
– Нет, не попадалось, – девушка смутилась.
– Ничего, я вам подарю. В продаже искать бесполезно – быстро, надо сказать, разошлась… Но у меня осталось кое-что.
Почти весь тираж лежал у него дома – под кроватью, под шкафом, под кухонным столом и даже на стеллажах в туалете. В книжные магазины книгу не брали, и Кондрашов потихоньку раздаривал экземпляры друзьям – непременно с автографами. Несколько прыщавых юношей, иногда посещавших его “студию”, называли роман гениальным, но Кондрашов не был уверен, что хоть кто-то из них дочитал его до конца.
– В общем, непременно приходите – извините, не знаю, как вас зовут…
– Маша.
– Да! Машенька, я очень на вас рассчитываю.
Он краем глаза заметил двух охранников, пробиравшихся к нему через толпу. Один что-то говорил по рации.
– Ну, мне пора. Увидимся на студии, – Кондрашов застегнул сумку, залпом допил остатки вина и смешался с толпой.
* * *
Маша еле нашла детскую библиотеку. Она уже очень жалела, что забыла спросить у писателя Острогина номер мобильного. Что-то подсказывало ей, что у прозаика может вообще не быть “трубы”, но Маша возразила внутреннему голосу: даже у последнего бомжа теперь есть сотовый.
Она пробиралась вдоль ограды по узкому обледенелому тротуару с желтыми пятнами мочи и вмерзшим собачьим калом. Руки в вязаных перчатках то и дело хватались за чугунные прутья, металлические шпильки скользили, сердце замирало при виде очередной “колбаски”. Маша охотнее прошла бы по мостовой, но там стояли древние автомобили со спущенными шинами. Маша загляделась на синий “корвет” и роскошный серый “линкольн”. Их явно пригнали сюда уже давно – то ли хозяевам было не на что отправить их в утилизацию, то ли жаль было резать такую красоту. Ворота оказались заперты, она кричала, чтобы ей открыли, гремела навесным замком и совсем замерзла, пока не увидела место, где прутья были отжаты. Главный вход тоже оказался заперт, но Маша стучала и орала, пока ей не открыла пьяная уборщица.
Тетка неодобрительно покосилась на Машины ноги. Выудила из ведра мокрую тряпку и с размаху шлепнула на паркет. Маша отметила, что паркет весь облез и почернел. Пожалуй, стоило его отциклевать и покрыть лаком или заменить каменной плиткой. Стены выглядели не лучше – голубенькая масляная краска и корявые рисунки, нацарапанные, очевидно, детьми-имбецилами. Маша не любила малолетних и потихоньку выбрасывала рисунки своих племянников. “Надеюсь, в этом его кружке нет юных дарований”, – подумала она. Пробежала по коридору, нашла закрытый гардероб и сунула свернутое пальто под мышку. Маша закашлялась: воздух внутри был спертый, он вонял, как старый шерстяной шарф. “Наверное, от книжной пыли”, – решила она.
Откуда-то сверху потянуло сигаретным дымом.
– Какая скотина тут курит? – крикнула Маша в темный колодец между лестничными пролетами. – Тут же дети! В библиотеках вообще курить нельзя!
– Херня! – отозвался голос сверху.
Маша вспыхнула и побежала наверх, в темноту. Шпильки цеплялись за ветхую ткань ковровой дорожки. Споткнувшись о металлический прут, прижимающий дорожку к ступеньке, она схватилась за перила и увидела, как вниз летит окурок.
– Вы, простите, совсем дебил – мусором кидаться? – Маша тяжело дышала.
– Уймись, девочка, – ответил невидимый парень, от которого пахло нестиранной одеждой, табаком и еще чем-то неприятным, похожим то ли на пиво, то ли на селедку. – Я никому не мешаю. Все говнюки уже дома.
Где-то впереди распахнулась дверь, и к Маше протянулась дорожка желтого света.
– Вы идиот? – Машино правое веко непроизвольно моргнуло. – Как вы своими вонючими мозгами додумались назвать незнакомых маленьких детей этим словом?
– Говнюками, что ли? – со вкусом переспросил парень, доставая из пачки новую сигарету. – Я всех мелких так называю. В детях вообще до хера говна.
– Вы… детей? – У Маши на виске пульсировала жилка. – Вы! Так! Вы! Вы!
– Мудак? – подсказал парень.
Маша кивнула и пробежала мимо.
В зале на потертых плюшевых пуфиках сидели трое молодых людей. Они так уставились на Машу, будто ни разу в жизни не видели женщин или она была марсианкой. Кондрашов восседал на столе библиотекаря все в том же растянутом свитере с серыми ромбиками и линялых джинсах. Сквозняк листал страницы журнала в его руках.
– Девушка, вы к нам? – Кондрашов поморщился. После вчерашнего фуршета болела голова: в Доме журналиста поили дешевым шампанским. Он проснулся полтора часа назад и еще не совсем пришел в себя. Девица была одета слишком дорого для обычной графоманки. “Поэтессы” обычно бегали в черных готичных тряпках или напяливали на себя что-то совсем несуразное, добытое в секонд-хэнде.
– Ништяк, гламурная телка, – пробормотал парнишка в клетчатом платке, повязанном, как у араба. Понял, что его услышали, покраснел и натянул нижний край арафатки себе на нос. Парнишка был тощий, смуглый и кареглазый.
“Хачик”, – подумала Маша.
Следующее юное дарование было вдвое шире первого. Голубые глаза, белокурые волосы и невинный вид поэта подсказывали Маше, что перед ней очередной дебил.
Третий поэт сверкал обритой наголо башкой, носил кольцо в носу и бородку, заплетенную в косичку. Одет он был в розовую кофточку и бело-розовые штаны с рисунком под камуфляж. Когда поэт облизнул губы, Маша заметила, что его язык раздвоен, как у змеи. “Фрик”, – решила она.
– Очень рад вас видеть… Марина, – устало улыбнулся Кондрашов. – Располагайтесь, пожалуйста. Будьте как дома.
Маша подумала, что в ее дом такую публику и на порог бы не пустили, но вошла и присела на край малинового дивана.
– Я хочу вам представить молодого и очень талантливого поэта, – сказал Кондрашов негромким голосом. – Я считаю, что это талант. Несомненный талант. Его поэзия необычайно лирична и в то же время актуальна. Я бы даже сказал, экзистенциальна, пост-постинформационна и остросоциальна. Как говорила старушка Ахматова, “когда б вы знали, из какого сора…”.
Маша зарделась. Пожалуй, талантливым поэтом называть ее было рано. Ведь она еще не показала писателю Острогину свои стихи. Может, он уже нашел Машину страничку с фотографией на “стихи ру”? Это бы все объяснило.
– Мы познакомились с этим поэтом совсем недавно на одном мероприятии. Может быть, кто-то из вас уже успел оценить его творчество, потому что вы все тайно дрочите на стихи сру. Так или иначе, встречайте: Лаврентий Крюгер!
– Ща, докурю, – отозвался парень с лестницы.
– Здесь докуришь! – гавкнул Кондрашов.
Лаврентий громко сплюнул и вошел. Его голову украшали огромные пыльные дреды, поэт был одет в кенгурушку с листиком конопли на пузе и камуфляжные штаны. Он по-хозяйски обнял парнишку в арафатке и откашлялся:
– У меня хронический бронхит от этого дела, уж извините. Первое стихотворение называется “Чаша говна”. Оно посвящается нашему любимому политику.
Мальчик в арафатке одобрительно засмеялся и стрельнул глазами вверх.
Парень с дредами снова откашлялся и начал:
Я срал на чашу бытия,
На смех гиен и воронья,
На тачки оперов в ночи –
Не жри их сперму, не молчи!..
Маша зажала уши. Ладони намертво присосались к ушным раковинам, и голос “молодого поэта” долетал, как сквозь как шум прибоя. Мальчик в арафатке жался щекой к мощному бедру чтеца. Было заметно, что ему это нравится.
Поэт с дредами еще долго открывал рот, потом встал мальчик в арафатке. Маша решила, что ее страдания кончились – вид у мальчика был женственный и скромный, как у молоденькой мусульманки. Парнишка тоже откашлялся.
– Сними чадру, Кенни, – посоветовал блондин.
– Иди на …, – кротко ответил парнишка и стянул платок. – Ну, типа, я вчера сочинил стихи. Тоже про своего любимого человека. Они немного отдают сюрреализмом, но так только кажется.
Сердце-солнце, смех и слёзы,
Кровь без боли под наркозом,
Воздух горла поперек,
Звук шагов и след дорог…
Секс-любовь, весна и лето,
Краска-стены, вес кастета,
Струны-пальцы, пыль страниц,
Сперма с миллионов лиц…
Губы-зубы, нёбо, гланды,
Члены питерской команды,
Звёзды-гнёзда, вой сирен,
Точки в паутине вен…
Х..-кулак, овраги, кучи,
Каравай п… могучей…
Маша снова зажала уши.
Мальчик в арафатке что-то спросил, глядя на нее влажными от возбуждения глазами. Маша знала, что зажимать уши неприлично. Правда, читать такие гадкие стихи вслух было еще неприличнее.
– Девушка! То есть, Марианна, извините. Это вам мои стихи так не нравятся?
Маша чувствовала невидимые флюиды, которые источало потное тело мальчика.
– Это дрянь! – она вся подобралась, как кошка перед прыжком. – Вы считаете эту мерзость стихами? Это же сплошной мат! Вы же… вы обгадили литературный язык! Вы что, не можете написать стих, в котором нет названия органов? У вас что, этот самый… токсикоз?
– Спермотоксикоз? – подсказал парень с дредами.
Маша вскочила:
– Закрой свой рот! Быдло!
Блондин очнулся:
– Знаете, чем отличается быдло от интеллигента? Быдло говорит “закрой свой рот”, а интеллигент – “завали е…о”.
Маша сорвалась с места и влепила блондину пощечину. Все вокруг заволокло красным туманом, ее лицо пылало. По онемевшей ладони забегали мурашки.
Все четверо “поэтов” аплодировали.
– Какая экспрессия! – восхитился Кондрашов. – Сразу видно, наш человек.
– Не ссыте, – успокоил Машу блондин, лаская отпечаток на пухлой щеке. – У Пидоренко и покруче стихи есть. Про то, как он хотел отдаться грузину – ну, когда начался конфликт со Сцакашвили. То есть Кенни у нас, конечно, не Пидоренко, а Роман Гейченко. Это у него второе погоняло – Пидоренко. А первое – из всем известного мультика. Хотя вы, наверно, не видели…
– Интересная кличка… – выдавила Маша. – И как, вы действительно этот самый? – Она попятилась и села обратно.
– Конечно, нет! – Рома зачем-то вскочил со своего пуфика и плюхнулся на Машин диван. – Правда, у нас на марше несогласных один раз была такая акция. Мы с Лаврентием целовались. А вообще я натурал.
– А вы очень похожи на этого самого, – Маша снова чувствовала себя лучше. – Может, вам стоит попробовать это самое?
– Потрахаться с мужиком? – подсказал блондин.
Маша кивнула.
Рома уставился на друга выразительным взглядом:
– Антон, ты за…!
– Ну прости, Ромочка, – блондин состроил умильную рожу. – Ты же знаешь, я тебя люблю. А Лаврентий – говно и графоман.
– Иди на …, говнопис, – отозвался Лаврентий.
Маша бросилась к выходу, Кондрашов метнулся за ней.
– Марина, не обращайте внимания! Вы же понимаете, мы все творческие личности! Мы все немного е….ые… То есть со странностями.
– Да им в психушке место! – Маша споткнулась и уцепилась за перила.
– Да-да, конечно! – подхватил Кондрашов. – Психи и графоманы. Одним словом, школота.
Маша кивнула. Голос Кондрашова в темноте показался ей довольно приятным. Он уже не вызывал ассоциаций с растянутым свитером. В конце концов, писатель может себе позволить какую-то вольность в одежде. Он ведь презирает социальные устои.
– А как вы нас на… – Кондрашов осекся. Он вспомнил наконец фуршет во французском консульстве. От их вина у него потом случилась адская изжога. Кажется, там была эта самая девица, которая пыталась его поучать.
– Я нашла. С трудом!
– Простите, я вам не дал свой телефон. Сейчас, выйдем на свет, я вас наберу и сброшу.
Когда Маша и Кондрашов обменялись телефонами, сверху, грохоча подошвами, сбежали остальные “поэты”. Мальчик в арафатке нес Машино пальто, Лаврентий двумя пальцами держал не очень чистый пуховик Кондрашова. В руках у светловолосого Антона невесть откуда появилась бутылка портвейна, он умолял:
– Ромочка, глотни, тебе полезно.
Мальчик в арафатке пытался надеть на Машу пальто и жарко дышал ей в шею. Маша увернулась от бутылочного горлышка.
– Марианна, я вам сейчас дам свой номер телефона, – пришептывал Рома. – Можем поговорить о поэзии, об актуальном искусстве. Кстати, у нашей арт-группы на среду намечен перформанс. Скорее даже акция.
– Гейченко! – рявкнул Кондрашов. – Марина, не обращайте внимания.
– Акция будет в кафе “Чин-чин”, – начал объяснять Рома. – Мы придем туда, а потом сами все увидите. Это надо видеть. Нельзя рассказывать заранее, иначе весь эффект пойдет на говно.
– Хорошо, я приду, – Маша записала номер мальчика в арафатке. – Вы мне скиньте смс, где и во сколько.
– Не надо никаких акций, – сказал Кондрашов. – Просто приходите. И приносите ваши стихи.
Маша хотела ответить, что распечатки у нее и так с собой. В этот момент парень с раздвоенным языком положил ей руку на плечо. Маша отскочила.
– Вася, фу! – скомандовал блондин. – Извините, он дурно воспитан.
– Это! – начал Вася. – Короче. Я хочу продолжить нашу дискуссию о русском мате.
– А я не хочу! – Маша спряталась за спину Кондрашова.
Вася медленно облизнул свои шершавые губы. Машу от этого зрелища чуть не стошнило.
– Короче! Без мата не бывает лирического героя. Вы когда-нибудь видели мужика, который не матерится?
– Видела!
– И кто этот мужик?
– Мой папа. Он прекрасно обходится без мата. Между прочим, он кандидат наук.
– Да нассать, я тоже кандидат, – гыгыкнул Вася. – А если ваш папа-кандидат, допустим, попал себе молотком по пальцам? Он что, скажет “блин”?
– Он ничего не скажет. Он выше этого!
– Ну хорошо, молотком по пальцам – это фигня, это не экстремальная ситуация. А если, допустим, ему кто-то врезал ногой по яйцам?
– Отстаньте от меня! – Маша ухватилась за мальчика в арафатке. – Уберите от меня этого психа!
– Вася, сидеть! – скомандовал блондин.
Вася огрызнулся. Он постоял как бы в раздумьях и скрылся в коридоре. Через минуту послышался звон стекла. Фрик вернулся, держа топор с красной ручкой.
– Извините, молотка не нашел. Только пожарный инвентарь. Короче! Давайте проведем эксперимент. Я вам вмажу по пальцам и послушаю, что вы скажете.
– Вы что, совсем больной? – Маша метнулась за спину блондина. – Держите этого ненормального!
– Да не ссыте, я рубить не буду, только обухом врежу, – пообещал Вася. – Что я, маньяк, что ли? А вы, девушка, не бойтесь экспериментировать. Кто не дерзает, тот не скажет новое слово в литературе.
– А что, “х..” или “б….” – это новые слова? – блондин раскинул руки, защищая Машу. – Этим словам больше тысячи лет. “Б….”, например, это от глагола “блудити”, что значит “ошибаться”. А глагол “е…ь” есть даже в санскрите.
– Нет, б…., я тупой! – проорал Вася. – Это не я сраную кандидатскую и две курсовых по мату писал! Ты меня еще жопу подтирать поучи!
– Васенька, положи топорик. – Мальчик в арафатке схватил фрика за плечи. – Васенька, ты пугаешь девочку.
Но девочки там уже не было.
* * *
Арт-группа “Х… на” собралась на набережной реки Карповки в три. Все пятеро были при параде. Кондрашов обновил шикарный вельветовый пиджак, недавно купленный в английском секонд-хэнде. Что-то ему подсказывало, что свитер с ромбиками может не понравиться охране. Фрик Вася надел свою лучшую кофточку ядовито-голубого цвета и зеленые штаны-обосранки, Рома погладил костюм и выпросил у матери платок из натурального шелка, белобрысый Антон приобрел стильные кеды. Даже Лаврентий Крюгер по такому случаю постирал свой конопляный балахон и помыл дреды.
Рома давал последние указания. Антон снимал на видео бледное Ромино лицо и притопывал ногами от холода.
– Заходим! – скомандовал Рома.
Тепловые пушки справа и слева ударили волнами нагретого воздуха. Внутри оказалось даже слишком роскошно – мягкие пунцовые диваны, бамбуковые перегородки, шелковые гравюры на стенах. Официантки были русские, но в длинных китайских платьях с косым воротом и разрезами по бокам.
Рома поспешно сел за столик у самого входа, рядом втиснулся Антон. Остальные тоже уселись и развернули салфетки. Блондинка с черепаховым гребнем в прическе принесла меню, Вася с Лаврентием долго спорили, что заказать на первое: суп из акульего плавника или “весенний” суп из спаржи. Антон робко намекнул, что любит борщ, но Кондрашов погрозил ему пальцем.
– Веди себя естественно, – велел Рома. – Ты нам портишь перформанс.
Когда официантка вернулась, Антон вылез из-за стола, встал за ее плечом и начал снимать, как Рома заказывает салаты из древесных грибов, два вида супа и утку по-пекински на всех. Мило улыбнулся блондинке и снова сел. Лаврентию позвонила жена, он вылез из-за стола и принялся ходить туда-сюда по залу, доказывая, что не бухает, а “проводит мероприятие”.
Двери распахнулись, и вошла та самая девица. Рома не удивился, потому что скинул ей смс, как и обещал. Кондрашов мучительно пытался вспомнить, как ее зовут. То ли Марина, то ли… Короче, пусть сама поправит.
– Татьяна! Вот и вы!
– Извините за опоздание, – смутилась Маша. – А где здесь гардероб?
Она заметила, что вешалка рядом со столиком пуста.
– Здесь нет гардероба. – Рома перелез через колени Антона. – Позвольте, я вам помогу.
– Еще один прибор, пожалуйста! – крикнул Рома.
Антон снимал, как официантка обслуживает девушку.
– Теперь уже можно рассказать об этом… перформансе? – краснея, спросила Маша.
– Конечно. – Антон уселся рядом с ней. – Перформанс называется “Поэт не должен голодать”.
Рома хотел что-то добавить, но вторая официантка уже принесла поднос с суповыми чашечками.
– Хотите на двоих? – спросил Машу фрик. – Я на диете.
– Спасибо, не надо, – Маша глубоко вздохнула и растопырила локти, чтобы Рома и Антон не прижимались так сильно.
– Простите, – сообразил Антон. – Девушка, принесите, пожалуйста, меню!
– И когда этот перформанс начнется? – сдавленным голосом спросила Маша.
– Он уже… уже идет, – прочавкал Рома. – Мы рисуем его своими телами. Это актуальное искусство, Марианна. Тут важен не инструментарий, а мессидж, который мы передаем зрителю. Наш перформанс в какой-то мере даже бунтарский, он антисоциален, он ломает Систему.
– Вы, конечно, извините, – Маша пихнула Рому бедром, – но я понимаю изобразительное искусство на уровне Эрмитажа. А литературу – на уровне журнала “Звезда”. Не ниже. А вашего так называемого “актуального” не признаю. Думаете, в том, чтобы сидеть в кафе и хлебать, есть какая-то эстетика? Или общественная польза?
– Хлебать вообще полезно, – фрик облизнул губы. – Кстати, меня на самом деле зовут не Вася, а Александр. Саша.
– А Лаврентия? – кивнула Маша.
– Так и зовут, – ответил Крюгер. – Брата хотели Иосифом назвать, бабка не разрешила.
Официантка принесла Маше меню. Та заказала грибы шиитаке и бутылку китайского пива.
Лаврентий все время, пока они ели, оправдывался перед женой, отвернувшись с телефоном в сторонку. Он даже не успел попробовать сливовое вино, его бокал под шумок стянул Антон. Покончив с вином Лаврентия, блондин потянулся к кондрашовскому бокалу, но получил по рукам.
Маша заметила, что Антон почему-то сильно нервничает. “Озабоченный”, – догадалась она. Блондин несколько раз ронял палочки и хватался за камеру, он то вскакивал из-за стола, то снова садился.
– Кенни… – Маша почувствовала его ногу на своей. Правда, нога тянулась дальше, к тощей Роминой щиколотке. – Ромочка, не пора ли сворачивать перформанс?
– Мы еще не заказали десерт, – томно ответил Рома.
Кондрашов за весь обед вымолвил от силы два слова, так как не ел со вчерашнего утра.
– И не забудь про кофе, – промямлил он.
– Знаю, знаю, – отмахнулся Рома. – Девушка! На десерт, пожалуйста, яблоки в карамели. Нет, лучше бананы.
– И кофе, – Кондрашов уставился на него убийственным взглядом. – Какие же сигареты без кофе?
– Извините, у нас не курят, – скороговоркой ответила официантка.
– Очень жаль, – Кондрашов устало улыбнулся.
– Такое постановление мэрии, – пробормотала официантка. – Но на улице стоят две плевательницы. Мы обычно курим там.
– Спасибо… – Кондрашов улыбнулся с еще более усталым видом. – Татьяна, позвольте предложить вам сигарету?
– Я не курю! – выпалила Маша. – Я, кажется, уже сказала, что меня зовут Мария!
Она вскочила, остальные тоже встали.
– А я курю, – нежно сказал Рома. – Антоша, ты мне дашь прикурить?
– Конечно, – блондин обнял Ромину талию.
Официантка заспешила в другой конец зала, как будто вспомнила о каком-то важном деле. Бугай за соседним столиком смотрел на “пидорасов” во все глаза.
– Это и есть ваш перформанс?.. – выкрикнула Маша. – Который вы рисуете своими телами?
– Телами мы будем рисовать потом, – Блондин сунул пальцы под ремень на Роминых брюках. Рома выгнулся и вильнул задом.
За соседним столиком заржали.
– Без меня! – Маша решительно села обратно.
– Вася, к ноге! – скомандовал блондин.
Маша сидела одна за неубранным столиком. Краем глаза она видела, как “эти психи” курят за окном, стряхивая пепел в сеточку над высокой урной. Писатель Острогин то и дело поглядывал в ее сторону и что-то доказывал остальным. Те мотали головами и тянули его за рукав.
Перед Машей поставили огромное блюдо с нарезанными бананами, политыми какой-то прозрачной коричневатой дрянью, и зачем-то принесли мисочку с водой.
– А это зачем? – удивилась Маша.
– Берите палочками кусочки фруктов и макайте в воду, чтобы карамель застыла, – пояснила официантка. – Это очень вкусно.
Маша попробовала и уронила кусок банана себе на юбку. Когда она подняла глаза, за окном никого не было. Только лохматая собака пробежала мимо и задрала лапу на красный столбик у входа.
Маша начала догадываться, что это был за перформанс. “Вот дура, – думала она. – Надо было сказать, что курю!” А вслух спросила: “Вы принимаете кредитки?”
Кондрашов ждал ее за углом, втянув голову под ледяным ветром.
– Ну как, теперь вы сытый поэт? – весело спросил он. – А мы уж думали, вы там так и останетесь. Извините, мальчики уже ушли. Слишком холодно, – Кондрашов подмигнул.
– Ваши, с позволения сказать, мальчики!.. – Маша задыхалась от гнева.
– Вы так и не показали ваши стихи, – перебил ее Кондрашов.
Маша охотнее показала бы чек из кафе, но передумала.
– Стихи… сейчас… – Маша принялась шарить в сумочке, где лежал блокнотик с “Избранным”. – А этот… Гейченко? Они правда любовники?
– Кто их знает, – Кондрашов шмыгнул носом. – Возможно, это просто подростковая дурь… Поза, жест, понимаете? Но временами они так смотрят друг на друга… В общем, я бы не исключал никаких вариантов. Ненависть к равнодушному обществу, строгое воспитание, подавленная сексуальность…
Следующие пятнадцать минут он рассказывал ей о том, что мальчики происходят из не очень благополучных семей – например, у Васиного отца прошлой весной была белая горячка, и Вася три дня прятался у него, Кондрашова, дома. Конечно, это плохо, когда человек боится возвращаться домой, но зато Вася потом написал замечательные мужские стихи – в этом месте Кондрашов процитировал четверостишие, где слово “х..” и производные от него встречались раз десять. Маша поморщилась, но решила оставить комментарии при себе, потому что Кондрашов в этот момент наконец решил уделить внимание ее блокнотику. Правда, он почти сразу со вздохом закрыл его, признавшись, что забыл очки для чтения дома.
– Бывает, знаете! Мы, кстати, почти дошли, – Кондрашов показал на серую пятиэтажку, крыша которой торчала за голыми деревьями засыпанного снегом сквера. – Может, поднимемся? Шиитаке не обещаю, но чаем угощу.
Маша покорно кивула головой: от гарцевания на шпильках по льду у нее так ныли ноги, что она пошла бы даже к Лимонову – лишь бы у него нашлась свободная табуретка. Лимонов был для нее мерилом химически чистой омерзительности – у него в романах постоянно ругались матом и совокуплялись такими способами, что Маша возненавидела негодяя после нескольких начатых ею и брошенных на полдороге книг. И какой идиот назвал его поэтом?
Кондрашовские 28 метров пахли кошками и мужским одиночеством. Когда Кондрашов помог ей снять пальто, из кухни вышел заспанный черный кот с облысевшим хвостом и посмотрел на Машу мутным взором, в котором читалось сочувствие. Кот был худ и стар, и к кошке его не водили уже лет пять.
Дверь в единственную комнату, краска на которой внизу была содрана когтями, хозяин запер на крючок. Маша решила – чтобы кот не лез на кровать. Ей это понравилось: у себя дома она бы тоже не позволила животному валяться на постелях. Проходя на кухню, она не удержалась и стрельнула взглядом в застекленное окошко на двери, но увидела лишь разбросанные по ковру носки.
Линялые от времени кухонные обои были густо декорированы фотокарточками, на которых Кондрашов позировал с Депардье, Лужковым, Макаревичем, Успенским и еще какими-то неизвестными Маше личностями. Почти на всех снимках у него была в руках рюмка или пластиковый стаканчик.
– Кис-кис, – Кондрашов порылся в хлебнице и, открутив кран рукомойника, сунул что-то под струю. Почуявший пищу кот заорал и с урчанием набросился на хлебный огрызок, размоченный в воде.
– Я так люблю Кузьму, – вздохнул Кондрашов. – Готов отдать ему последний кусок.
К слову, кусок и правда был последним. Бутерброды, прихваченные на фуршете в Доме журналиста, Кондрашов доел еще вчера.
Он наполнил водой белый пластиковый электрочайник с серыми отпечатками пальцев на боках и поставил греться. Маша робко опустилась на ближайшую табуретку и уставилась на большое мокрое пятно в углу над плитой. “Наверное, крыша протекает, – догадалась Маша. – Как в мансарде”.
Мансарда ассоциировалась у нее с другим иностранным словом – “богема”. Представители богемы были людьми изысканными и существенно отличались от российских матерщинников и алкашей. Богема напоминала о Мопассане и Золя. И о чахоточных юных героях Бальзака.
Кондрашов проследил за Машиным взглядом.
– Не чинят, сволочи, – пожаловался он. – Я уже три раза звонил. Хоть бы хны. Пока на лапу не сунешь, не пошевелятся. Мне денег не жалко. Но я из принципа взяток никому давать не буду. Взятки разваливают государство, понимаешь?
Маша смутилась и перевела глаза на книжную полку на холодильнике.
– Вот кухня настоящего библиофила, – с некоторой поспешностью похвалила она. – Даже здесь книги!
Маша встала, чтобы рассмотреть поближе корешки. Мамлеев, Сорокин, Емелин, Проханов… А это что? Лимонов?..
– Интересуетесь? – Кондрашов хихикнул. – Да, занятная книжица. И актуальности не теряет, правда? Да берите, не стесняйтесь.
Он снял с полки “Эдичку” и, подмигнув, сунул ей в руки. Маша отдернула ладонь, и книга упала на пол.
– Извините! – она бросилась поднимать пыльный зачитанный томик. После этого уже ничего не оставалось, как сесть и начать его листать. Воспользовавшись моментом, Кондрашов выудил откуда-то пару использованных чайных пакетиков и быстро, пока Маша не смотрит, залил их кипятком.
Книга сама собой раскрылась на главе “Крис” – видимо, в этом месте ее открывали чаще всего. Диагональный след на странице хранил память о загнутом некогда уголке.
– Впрочем, что там Лимонов! – спохватился Конрашов. – Я же вам обещал экземпляр “Оплота апартеида”. Сейчас принесу.
Он вышел из кухни, свернул почему-то в туалет, а минуту спустя появился с книгой в руках.
– А можно и мне… туда? – пискнула Маша. Ей уже давно хотелось по-большому, но приличия не позволяли начинать визит с этого.
– Конечно, конечно! – Кондрашов разулыбался, пропуская ее. – А я пока дарственную надпись соображу.
Лимонов все еще был у нее в руках. Маша положила его на бачок и удивилась, увидев стопки “Оплота апартеида” на уходящих под потолок стеллажах. Наверное, это тоже какой-то перформанс, – догадалась она, спуская трусики. Книги в туалете – в этом есть что-то самокритичное.
– Если кончится бумага, можете взять одну, – пошутил Кондрашов из-за двери.
Маша с грохотом опросталась. Представив, что хозяин слушает все эти звуки, она чуть не застонала от стыда. Чтобы отвлечься, снова схватила лимоновскую дрянь и раскрыла на все той же главе.
“Я хотел его х.. в свой рот” – прочитала Маша и неприятно поразилась.
“Это же грамматическая ошибка! – подумала она. – Так не пишут!”
Выйдя из туалета спустя четверть часа, она обратила внимание, что еще два экземпляра “Оплота апартеида” подпирают кухонный столик.
– Не жалко? – спросила Маша.
– Я не настолько тщеславен, – ответил Кондрашов и демонстративно пошатал стол. Стол не шатался. – Пусть подпирают. В конце концов, это всего лишь бумага. Главное – дух творчества! Правда, Кузя? – он потрепал кота по загривку.
Кот пошатнулся под рукой хозяина. “Ссал я на твое творчество, пустобрех”, – читалось на его морде. Тираж “Оплота”, набитый под кровать, и впрямь был неоднократно окроплен мочой, но Кондрашов об этом не знал, потому что не заглядывал туда со времен Ельцина.
– Прошу к нашему шалашу, – прозаик щедрым жестом высыпал на стол горсть пакетиков с сахаром, натасканных из “Макдональдса”.
Пока они пили слабенький чай, Кондрашов, нацепив очки, листал ее “Избранное” и ворковал про знакомого редактора в толстом литературном журнале, которому не мешало бы показать Машины творения.
– Хотя, конечно, старик из “Звезды” сдает… – посетовал он. – Но ничего. Есть еще друг в издательстве, ему, думаю, тоже взглянуть было бы интересно…
Маша чувствовала, как горят ее уши. Похвалы льстили женскому сердцу. Кондрашов уже не виделся ей таким лысоватым – верней, плешь вкупе с блеском очков делали его как-то умнее, мудрее, что ли. Хотя было немного неприятно оттого, что он заподозрил ее в симпатиях к Лимонову. Улучив момент, Маша в довольно резких тонах выложила все, что думает об этом мерзком писаке, не способном ни на что, кроме сочинения физиологических очерков.
– Выродок и извращенец, – подытожила она, отправляя “Эдичку” в ссылку на угол стола. – До такой пошлости, по-моему, еще ни один автор не опускался.
Кондрашов усмехнулся.
– У меня два замечания. Во-первых, существует понятие лирического героя. Давайте не будем отказывать в нем Эдуарду. И в понятии трансперсонализации тоже…
Он сделал паузу, словно ожидая возражений. Маша, не знавшая, что такое трансперсонализация, сочла за лучшее промолчать.
– Во-вторых, что значит “пошлости”? Почему девушки так рвутся навязать этому слову грязное звучание? Откройте словарь на букву “П”, увидите, что “пошлый” – это “исстари ведущийся, старинный, исконный”, в более позднем значении – “тривиальный”. То есть “общеизвестный”, “не являющийся секретом”. Для вас что, мужская физиология является секретом?
Теперь у Маши горели не только уши, но и затылок.
– Все равно он тошнотворный выскочка и хвастун, умеющий писать только о себе!
– А Ромочке очень нравится, – как бы между прочим заметил Кондрашов. – Ромочка эту книгу очень уважает.
– Немудрено, – поддакнула Маша.
Ромочка в ее глазах стремительно набухал голубым цветом, оставалось лишь непонятно, зачем он выспрашивал ее телефон. Наверное, у него была цель вредить всем женщинам.
– Рома не очень талантлив, – пояснил Кондрашов. – Будьте снисходительны. Для него вопрос самоидентификации во враждебном обществе важней, чем творчество как таковое. Оттого и стихи у него такие, с примесью…
Маша с трудом удержалась, чтобы не добавить бранное слово. Незаметно хлопнула себя ладонью по губам: нечего распускать язык.
– Кстати, его в детстве порол отчим, – Кондрашов курильщицким жестом размял в пальцах сахарный пакетик. – Скакалкой. Вы заметили, он немного заикается?
Маша ничего такого не заметила, но кивнула.
– Это детская травма, – собеседник сделал серьезное лицо. – Ну а что до Эдички… Неужели вам совсем не понравилось? И вы не чувствуете энергии этого текста?
– Какой еще энергии? – возмутилась Маша. – Ах, да, если сделать из навоза кизяк, им можно топить в юрте. Или в тандыре, я уже не помню. А лучше просто сжечь эту книжонку.
Она попробовала остывшее пойло и отставила чашку.
– Все зависит от прочтения, – многозначительно сказал Кондрашов. – К слову, Рома тоже однажды хотел себя сжечь. Прямо здесь, на этой кухне. После того, как попытался завести отношения с девушкой и у него ничего не получилось. Он пришел ко мне пьяный, зажег огонь на конфорке и залез на плиту с криками, что этот универсум ему надоел. Испортил хорошие ботинки, болван.
Маше сейчас было плевать на хачика Ромочку вместе с его ботинками.
– Не увиливайте! – она ткнула гелевым ногтем в “я хотел его х.. в свой рот”. – Ну где, где тут “энергия текста”?
– А вы переверните страницу, – Кондрашов встал за ее спиной и громко начал читать:
– Я никому не был нужен, больше чем за два месяца никто и рукой не прикасался ко мне, а тут он гладил меня и говорил: “Мой мальчик, мой мальчик!” Я чуть не плакал, несмотря на свой вечный гонор и иронию я был загнанное существо, вконец загнанное и усталое, и нужно мне было именно это – рука другого человека, гладящая меня по голове, ласкающая меня. Слезы собирались, собирались во мне и потекли. Его пах отдавал чем-то специфически мускусным, я плакал, глубже зарываясь лицом в теплое месиво его яиц, волос и х.. . Я не думаю, чтоб он был сентиментальным существом, но он почувствовал, что я плачу, и спросил меня почему, насильно поднял мое лицо и стал вытирать его руками… Вы видите, видите?! – вскричал Кондрашов. – Вот она, подлинная лирика. А не эти, с позволения сказать, стишки про “струны-пальцы, губы-зубы” и прочая дрисня, что мы с вами слушали на днях.
– Но он же там… имеет его в… туда, – выдавила Маша.
– А куда еще, по-вашему, он может его иметь? – хмыкнул Кондрашов. – Вы так говорите, будто сами никогда не пробовали! Что за ханжество? Да, они трахаются, но ведь секс в любом своем проявлении – это совершенно нормальный, из ряда вон не выходящий акт. На Западе это давно признали. Необычность только в глазах смотрящего, если этот смотрящий еще не изжил в себе “совок”, а для писателя – почти что рутина. Савенко здесь, кстати, поэтичен как никогда. Анальный акт с негром – это ведь, по сути, метафора. Писатель говорит нам, что, не пройдя через эту грязь, Татьяна, вы не сможете ощутить подлинного катарсиса, этого биения жизни. Это не залупа бьется в его прямую кишку, Татьяна. Это мир проникает в его замкнутый мирок. Большой мир, Татьяна. Подлинный мир.
– Я Маша, – пискнула Маша.
– Пускай, – разрешил Кондрашов. – Сталкиваются два человека с совершенно разным жизненным опытом, их ничто не связывает, и вдруг между ними вспыхивает искра – разве это не прекрасно? Ведь они оба ищут спасения от своего одиночества, Татьяна. От старых взглядов, затхлых идей, от клейма своей культуры, наконец. Как говорил Гумбольдт, вы сможете постичь чужой язык, только выйдя из круга своего языка. Кто не рискует, тот не пишет великие книги. Писатель без нравственного опыта – ничто, запомните это, Таня.
– Я не считаю это нравственным опытом, – Маша сжала коленки.
– Значит, вы не настоящий писатель! – отрезал Кондрашов. Давая понять, что тема исчерпана, он вынул книгу из ее рук, захлопнул и поставил обратно на полку.
Маша молчала.
– Вообще-то… У меня… совсем нет опыта такого рода, – с трудом вымолвила она, крутя в пальцах чашку. – Так что мне трудно судить…
Кондрашов едва не ляпнул, что у Лимонова такого опыта на самом деле тоже не было, но вовремя прикусил язык.
– Искусство требует жертв, – ответил он невпопад и переставил солонку с места на место. Максима была уж очень затертой и прозвучала банально, но ничего умнее в голову в этот момент не пришло.
– Он же матом пишет, – пошла ва-банк Маша.
– Он пишет языком жизни! – твердо заявил Кондрашов. – А ну-ка пойдемте!
Он провел ее в комнату, запинал скорчившиеся на полу носки под расстеленную двуспальную кровать и широким жестом обвел висевшую на стене картину. Холст покрывали кривые разнокалиберные буквы, набросанные, казалось, без всякой системы. Маша сделала шаг к картине и присмотрелась. Кое-где литеры устраивали свальный грех, пенетрируя друг друга длинными хвостиками, отчего получались связные слова – в основном матерные – и целые фразы. Прочитав буквосочетание “е…ажоп”, она вдруг почувствовала жаркое дыхание на своей шее.
– Моя работа, – проворковал Кондрашов. – Вы видите, Таня? Этот танец снежинок – и есть наша жизнь. Неужели вам не становится теплей от того, что…
Маша думала о том, что из всех букв на снежинку похожа только буква “ж”, да и то не очень, потому что нарисована была очень коряво и напоминала скорее таракана. Потом она думала о преклонном возрасте Кондрашова и о том, что его ладони, воровато трогающие ее груди через свитер, и впрямь вызывают приливы тепла к определенным точкам ее тела. Меньше всего думать хотелось о том, что волнительный румянец на щеках у нее вызвало слово “е…ажоп”.
Постельное белье, пропахшее сигаретами и застарелым мужским потом, вонзалось в кожу окаменевшими хлебными крошками. Промучившись с полчаса над ускользающей кондрашовской эрекцией, но так ничего и не выдудев, Маша уже собиралась сдаться и надеть обратно трусики, стянутые хозяином дома (все равно, объяснила она, у нее сегодня месячные), когда он облизал свой указательный палец и попытался вставить ей в анус. Ойкнув от неожиданности, Маша выпустила вялый кондрашовский член изо рта.
– Это лучше на спине, – загадочно сказал Кондрашов, – чтобы расслабились гладкие мышцы.
Он помог ей лечь и движением ладоней показал, что нужно раздвинуть ляжки. Маша раздвинула. Кондрашов потрогал густо заросший треугольник ее лобка, потеребил нить тампона, словно раздумывая, не выдернуть ли ватный пыж к черту. Потом достал из прикроватной тумбочки водочную стопку с желтоватой жидкостью.
– Что это? – Маша беспокойно покосилась на рюмку.
– Растительное масло, – успокоил ее партнер.
– Ой, я не готова, – пискнула она.
– Я осторожно, – пообещал Кондрашов, ввинчивая лоснящуюся маслом коническую головку ей в зад.
Маша взвыла.
Покидая его квартиру, Маша так и не решила, что было унизительней – сперма в заднем проходе, кондрашовские пальцы, засунутые ей в рот непосредственно после ануса, или тот факт, что во время оргазма он кричал:
– Сука, е….я п…., да, давай, б…, давай, кончаю на х.., кончаю!!!
* * *
Рома проснулся на томике Лакана. Протер глаза и разгладил страницу со словами: “Итак, мы все время возвращаемся к нашей двойной ориентации: на речь и язык. Чтобы освободить речь субъекта, мы вводим его в язык его желания, т. е. в первичный язык, на котором, помимо всего того, что он нам о себе рассказывает, он говорит нам что-то уже безотчетно, и говорит, в первую очередь, символами симптома”.
Он спустил ноги с кровати и уперся во что-то мохнатое и живое, размером не меньше сенбернара. Антон лежал на полу, завернувшись в шкуру белого медведя. Его правая рука обнимала ноутбук с разряженным аккумулятором, а левая скрывалась где-то под шкурой. Рома перелез через него и отправился совершать утренний туалет. Немытым он не ходил даже в магазин напротив, а не то что в университет. Закончив с водными процедурами, он принялся втирать в лицо и плечи специальную мазь для заживления рубцов. На Роминой коже не было ни единого прыща, но пятна после угревой сыпи еще оставались. Они с Антоном тайно прошли многомесячный курс лечения антибиотиками, так как ханыга Кондрашов часто употреблял слово “прыщавый”. Теперь Антон в разговоре с ним часто употреблял сладостные слова “алкаш”, “старпер” и “нищеброд”.
Младший брат с шерстяным шарфом на горле пристроился рядом с Ромой у зеркала и тоже делал манерные движения руками. Рома отпихнул его бедром.
– Че, пидарас, попа сильно болит? – спросил младший, как бы не интересуясь, а утверждая.
– Че, сильно горло болит? – ответил Рома. – Холодный х.. сосал?
Антон дал младшенькому пинка. Не зря они с Ромой состояли в движении “Солидарность”.
Братец крикнул:
– Ахтунг, пидары! – и убежал в свою комнату.
В окно било солнце, почти такое же яркое, как летом. На напольных антикварных часах в прихожей было уже полпервого.
– Приготовь мне завтрак, – сказал Рома.
Антон ориентировался на Роминой кухне не хуже, чем Ромина мама, и значительно лучше, чем Ромин папа. Пока он делал тосты, поджаривал бекон и выпускал на сковородку яйца, Рома поставил ноутбук на зарядку и просматривал френд-ленту. Ничто не предвещало бури: Лаврентий в очередной раз поругался с женой, московский энбэпэшник получил по роже от соседа-десантника, белорусский драматург запостил картинку с двумя котиками и рассуждал, как это плохо, когда в дружеских отношениях “один довлеет, а другой прогибается”. Одним словом, самые обычные новости.
– Тебе нравится прогибаться? – спросил Рома, постукивая ножом по тарелке.
– Не фантазируй, – ответил Антон, накладывая ему яичницу и наливая кофе.
Он с тайной завистью взглянул на Ромину тарелку, на сахарницу, на дымящийся глянец яичницы. Взял кусок ржаного хлеба и кинул в свою кружку несколько таблеток аспартама. За вчерашний перформанс ему предстояло расплачиваться неделей жесткой диеты.
– Зря ты выбрал китайский ресторан, – заявил Антон. – Они в жрачку подмешивают глутамат натрия, чтобы посетители от нее тащились, как кошки от вискаса. А он, между прочим, вызывает головную боль, учащенное сердцебиение и одышку. Это так и называется – “синдром китайского ресторана”.
– Что? – Ромино сердце забилось быстрее. Перед его глазами мигал заголовок: “А угадайте, кого я вчера в жопу е…!”
Рома знал, что Кондрашов дома не имеет интернета, поэтому выходит либо из офиса “Мегафона”, либо из штаба местного отделения “Яблока”, где тоже есть халявный интернет. Ханыгу так распирало от гордости, что он не поленился вылезть утром из дому в лютый мороз.
– Врет старпер! – Антон читал, прижавшись пухлым подбородком к Роминой ключице. – Не может гламурная киса давать такому обсосу.
Рома щурился и вглядывался в мелкий шрифт кондрашовского журнала: “Секрет соблазнения тупых блондинок очень прост. Они боятся выглядеть полными дурами, поэтому корчат из себя интеллектуалок. Чтобы отиметь такую чиксу, достаточно внушить ей, что давать в жопу – это модно и контркультурно. Надо сказать, вчерашняя пое… мне не очень понравилась…”
– Не понравилось ему, ах ты, гнида, – прошептал Рома.
“…Во-первых, эта телка оказалась ужасной ханжой. В очко дала без вопросов, зато ее жутко оскорблял русский мат. Можно подумать, что когда какой-нибудь гламурный обсос пишет слово “писечка” или “киска”, речь идет не о половых органах. Как х.. ни назови, все равно я вас всех на нем вертел.
Во-вторых, она пердела, аки пулемет “Максим”, и срала, как кобыла, в передней после нее воняло сильнее, чем в конно-спортивной школе. Спасибо, хоть воду спустила.
В-третьих, девица не имеет понятия о гигиене. Посрамши, она и не подумала подмыться. И в жопе, конечно, осталось с полфунта – нет, не изюму, а говна! Ягодицы у нее были в прыщах, а на п…ке росла борода не хуже, чем у Фиделя Кастро. И эта чуханка еще считает себя “интеллигентной девушкой”…”
– Ничего, мы ей пелотку побреем, – Антон то ли похлопал, то ли погладил друга по плечу.
– Бритье не поможет, – сурово ответил Рома. – После этого ханыги хлоргексидином надо полоскать. И мазать от вшей.
“…А какие убогие стишки она мне притащила почитать! Пятилетняя девочка из кружка во Дворце пионеров и то может лучше. Куски кала, оставленные этой девицей на туалетном ершике, смотрелись гораздо более художественно, чем ее вирши.
Ни для кого не секрет, что бабы вообще писать не умеют. Только у Марины Цветаевой стишки еще туда-сюда, так ведь она лесбиянка была, то есть почти мужик.
Писульки таких девиц я обычно использую как подставки для сковородки. Так вот, в моей хате подставок сейчас значительно больше, чем сковородок. А сковородок у меня много. Вы уже догадались, о чем я?”
– Да врет он, – повторил Антон. – Ни одна нормальная телка такому не дала бы. Я бы на ее месте точно не дал. Он же нищеброд!
– Плешивый нищеброд, – уточнил Рома. – И старый. Ему уже сорок два.
– Ну и хрен с ней. Вставил, не вставил, тебе какое дело? – Антон сунул сковородку в раковину и включил горячую воду.
– Это дело принципа, – Рома полез за телефоном. – На х… он всех вертел, как же там.
– Не звони ей! – Антон погрозил сковородкой. – Пусть не думает, что все тут от нее без ума.
– Шшшш! – Рома включил громкую связь.
– Ааа, это ты?!! – заорал сотовый. – Может, ты мне объяснишь, почему вы нажрали на шесть тысяч, а мне пришлось за все платить? Знаешь, что мне папа вчера вечером сказал?
– Представляю… – Рома закатил глаза. – Марианна, кто же вас просил оставаться в этом кафе? Суть перформанса в том, что у голодного поэта нет денег на еду, поэтому он грабит награбленное. У них же сумасшедшие наценки. Это даже блондинке понятно.
– Тем не менее мы с папой вашу шутку не оценили, – менторским тоном ответила Маша. – Более того, мой папа считает, что вы просто пожрали за мой счет.
– Какие глупости, – Рома улыбнулся невидимой собеседнице. – Приезжайте ко мне, я вам тут же отдам эти шесть тысяч. Кстати, мы с Антоном сняли во время перформанса чудный фильм. Жаль только, в нем есть мат. Но мы его запикаем, чтобы было не слышно.
Антон завернул кран, скривил морду и энергично закивал головой.
– Вы там очень хорошо получились, – продолжал Рома. – Вам никто не говорил, что вы похожи на Орнеллу Мути? Особенно в нижней части лица…
– Да бросьте, вас же не интересуют девушки, – засмущалась Маша. – Не надо пытаться быть вежливым, я знаю, что такие, как вы, ненавидят женщин.
Антон согнулся пополам от смеха. Он зажимал себе рот, чтобы не заржать в голос.
Рома выразительно поднял бровь:
– И кто вам сказал, что я “такие, как вы”?
Маша замялась:
– Нууу… Один человек, который вас знает очень хорошо, рассказал про вашу детскую травму. Ну, что вас отчим… драл.
Антон икал от смеха. Смуглый Рома побледнел до желтизны. Он поймал друга за локоть и дал ему коленом увесистого пинка. Антон отдышался, выпростал трубку из Роминых пальцев и сказал:
– А один человек в интернете написал, что драл тебя в зад.
Маша металась по недавно отделанной квартире, сшибая плечами икебаны и хлопая дверьми. Она была в трусах и свитере, а колготки сжимала в руках. Маша не могла вспомнить, что собиралась сделать – то искала папин пистолет, то серую вельветовую юбку. Сиамская кошка Анджелина дико таращилась на хозяйку и на всякий случай не слезала со шкафа в прихожей.
Маша не видела стильного белорусского комода в гостиной и белорусских диванов и кресел, заделанных под ар деко. Не видела поваленных стульев и белорусских ковров с закосом под Персию. В ее мозгу мелькали слова: “Пятилетняя может лучше… писульки таких девиц… боятся выглядеть дурами… на п…ке борода…”
– Ах ты, урод! – Маша схватила пуфик и швырнула в сторону комода. Качнулся плазменный телевизор, кошка пронеслась по коридору, заскользила на паркете и шваркнулась о кухонную дверь. В коридор вылетел стул, за ним – другой. В воздухе мелькнули колготки, потом все стихло.
Кошка, неслышно ступая мягкими лапами, пробралась в гостиную и потерлась мордой о спинку стула, утыканную золотыми шляпками гвоздей. Хозяйка сидела у двери, привалившись к стене. Ее ноги были раздвинуты, руки ходили ходуном и терлись одна об другую. Голова Маши свесилась влево, так что длинные волосы касались пола, в уголке рта пенилась слюна. Кошка нерешительно тронула хозяйкино колено, тело завалилось на бок. Руки и ноги Маши скрещивались и дергались из стороны в сторону, тело постепенно переворачивалось на живот. Кошка решила, что хозяйка с ней играет; она то цепляла когтями колготки, то легонько кусала Машу за запястье. Потом Машины руки перестали двигаться, и кошка потеряла к ней интерес. Она услышала знакомые шаги на лестнице, задрала хвост трубой и побежала встречать Машину маму.
Пожилая женщина привычным жестом сунула дочери в зубы носовой платок и пошла искать в аптечке реланиум.
Маша дернулась еще несколько раз, выпучила глаза и прохрипела что-то нечленораздельное.
Ей казалось, что она на секунду присела отдохнуть в гостиной. В руках по-прежнему были зажаты черные “велюровые” колготки, трусы промокли. Искать чистые трусы не было времени, Маша быстро натянула колготки, надела пальто и сапоги.
Папин пистолет нашелся во втором снизу ящике комода.
– Совсем сдурела! – крикнула ей вслед мать.
Когда Маша добралась до дома Кондрашова, решимости у нее поубавилось. Во-первых, ей казалось, будто все мужики в метро догадались, что она без трусов. Во-вторых, колготочный шов ужасно натирал зад и половые губы. В-третьих, на колготках поехали стрелки. Она даже хотела вернуться домой, чтобы переодеться. В вагонной двери отражалось лицо с размазанной тушью, волосы торчали в разные стороны. Потом она решила, что так даже лучше и выразительной, но боевой настрой был уже не тот.
Ей пришлось минут двадцать ждать у парадной, пока кто-нибудь выйдет. Соседи Кондрашова оказались людьми подозрительными, они не верили ни в дворников, ни в почтальона и отказывались жать на заветную кнопку. Наконец, приковыляла бабуля с грязно-белой собачкой. Она выразительно покосилась на Машу, но позволила ей войти.
Маше сильно хотелось в туалет, она взбежала по ступенькам и на минуту задумалась. Что, если Рома ей наврал? Наверное, он просто завидует успешному, более талантливому писателю.
Маша приложила ухо к замочной скважине. В квартире кто-то был. Там негромко играла музыка и был слышен мужской голос. Маша позвонила.
В квартире послышалось шевеление, тонкий голос произнес:
– Я открою.
В просвете мелькнули сиськи и малиновые дреды. Волосатая рука оттолкнула сиськи и попыталась захлопнуть дверь, но Маша вставила ногу.
– Это чё за киса-куку? – пропищала девица с дредами.
– Это новый член нашего союза писателей, – с достоинством ответил Кондрашов. Он был одет в роскошный секондхэндовский халат с атласным воротом и держал в левой руке бокал “мартини”.
Маша отпихнула Кондрашова, захлопнула дверь и процокала на кухню. Там стояла початая бутылка “мартини”, рядом на тарелке краснели бутерброды с семгой. Машин взгляд метался по кухне, выискивая сковородку. На столе и на тумбочке никаких сковородок не было – неужели Рома все-таки наврал? Маша смущено опустила глаза и заметила чугунное изделие на табуретке. На сковородке в застывшем жире лежала огромная бесформенная котлета.
Сиськи словно прочитали Машины мысли. Девица подхватила сковородку и запихала ее в холодильник. На табуретке остался блокнотик с розовым котенком. Морду “Хэлло, Китти” украшала надпись: “Бырло Мария. Избранное”.
Машу прорвало:
– А на твои стихи он тоже сковородки ставит? Или вытирает твоими писульками задницу?
Обладательница дисканта поправила сиськи в декольте и смерила Машу таким презрительным взглядом, будто перед ней стояла бомжиха:
– Остынь, киса. Я пишу прозу.
Последние слова, хоть и были сказаны с большим достоинством, не оказали на Машу желаемого эффекта, поскольку девица была ниже ее сантиметров на двадцать.
– Знаешь что, дорогая?.. – протянула Маша.
Кондрашов допил дареный вермут и обнял за плечи Машу и девицу:
– Не ссорьтесь, девушки. Вы же, так сказать, братья по перу. А вы, Кристина, не оскорбляйте Марию. Я читал ее стихи. Так вот, она замечательный, талантливый человек. В следующем месяце я ее рекомендую в журнал “Звезда”.
Девица насмешливо хмыкнула, как будто знала о “Звезде” нечто недоступное простым смертным.
– В чем дело? – ледяным тоном спросила Маша. – Вам не нравится журнал “Звезда”?
– Да это самый отстойный журнал, – пояснила Кристина. – Там только старперов печатают. Туда не приняли даже мою “Гибель богов”. Сказали, это для них слишком новаторский текст. А между прочим, мотивы “Старшей Эдды” – это классика.
– А я переписала “Младшую Эдду” стихами, – похвасталась Маша, снимая пальто. – Скоро “Слово о полку Игореве” закончу. Это, конечно, не Заболоцкий с Лихачевым, но все равно новое слово в литературе. Там лирический герой – дочка Кончака.
– Дочка Собчака, – пробормотал Кондрашов. Накануне перед сном он успел наскоро пролистать Машино творчество. Матоненавистница увлекалась силлабо-тоническим хореем, рифмовала “гриль” с “говорил” и писала “любовь” как женское имя – исключительно с большой буквы. В стихах у нее преобладали описания природы и погодных явлений, но встречалась также сонеты, стенограммы снов, мечтания и философские наблюдения. Пару страниц Кондрашов нечаянно прожег сигаретой и, чтобы не огорчать авторшу, выдрал из блокнота совсем.
– “Слово о полку Игореве” только дурак не переписывал, – фыркнула Кристина. – Кто бы “Калевалой” занялся…
– При чем тут “Калевала”?
– При том, что уже двести лет ковыряются – и до сих пор ни одного читабельного перевода.
– Как это ни одного? – Маша напрягла память. – Постой… А Бельский? Он же, кажется, за это даже Пушкинскую премию получил.
– Над твоим Бельским любой нормальный человек засыпает ровно через пять минут! “Марьятта, красотка дочка, чистою жила девицей, кроткою, прераснокудрой и красавицей стыдливой, выгоняла стадо в поле…” – нарочито монотонно продекламировала Кристина. – Ничего не напоминает? “Над седой равниной моря гордо реет буревестник, черной молнии подобный…” Тьфу!
Маша растерялась:
– Но ведь… в оригинале эпос так и звучит… Раскатисто. Как его еще, по-твоему, можно перевести?
– Новые пути надо искать, а не форму слепо копировать! – Кристина тряхнула дредами. – Лично мне этот бубнеж, знаешь, читать неприятно. В двадцать первом веке живем. Хоть бы ритмизированной прозой переложили, что ли…
– Вот и переложи, раз такая умная, – съязвила Маша. – Там всего пятьдесят рун.
– Надо будет – переложу.
– Девушки, я рад, что вы нашли общий язык, – зевнул хозяин жилплощади. – А теперь извините, мне нужно готовиться к творческому вечеру. Вам это, наверное, будет не интересно.
Маша и Кристина даже мяукнуть не успели, как Кондрашов напялил на них пальто и проводил обеих до двери подъезда. К счастью, Маша явилась раньше, чем он залез к разомлевшей Кристине в трусы, а продуктов, которые та притащила в двух больших пакетах, должно было хватить на целую неделю.
Кузьма уселся тощим задом на Машин блокнотик и положил передние лапы на стол, совсем как человек. Поддел когтем кусочек семги и принялся за обед. Кондрашов поднял бокал и дал коту понюхать вермута:
– Ну, за кис-куку!
* * *
Рома долго не мог прийти в себя. Он перестал чувствовать свое тело, как тогда, когда они с Антоном в двадцатиградусный мороз пили в Катькином саду мартини, купленное в Елисеевском магазине. Тогда он понимал, что теряет сознание, и небо и снег темнели перед глазами, он лежал на обледенелой скамейке под белыми ветками сирени. Всему виной был, конечно, не вермут, а маленький белый квадратик, взятый у Лаврентия. Антон тряс его обмякшее тело, а Рома пытался сказать:
– Я умираю.
Он не слышал своего голоса и не слышал, что ему говорит Антон. Друг бил его по щекам, валял в снегу, выпрашивал валидол у прохожих.
Сейчас Антон тоже тряс его за плечи. Рома полулежал на диване и не реагировал, как будто находился в коме. Лицо друга мелькало перед ним, где-то сбоку мельтешил брат со своими обычными подковырками.
Антон размахнулся и влепил Роме пощечину:
– Ты что, влюбился?
– Я что, идиот? – Рома отвел взгляд. Сейчас он не мог смотреть в глаза Антону, ему было слишком стыдно.
Антон втиснулся рядом на диван:
– Рома, давай не будем строить иллюзий. Тебе не нужны бабы. Такие мальчики, как ты, привлекают только мужиков. Я уж не говорю о том, что твоя фамилия – это клеймо на всю жизнь.
– Я себе поменяю, – встрял Гейченко-младший.
Роме было так муторно, что он не стал отвечать. Антон продолжал:
– Бабы тупые. У тебя с ними нормальных отношений все равно не будет. Как вообще можно бегать за бабой, которая тебя предпочла такому говну?.. Рома, ты меня слышишь? Ты не будешь счастлив с бабой. Тебе нужен человек, который тебя любит. Который близок тебе как личность. Тебе нужен друг, понятно?
– У меня на тебя не стоит. – Рома отпихнул друга и встал за барной стойкой, которая делила кухню на зоны.
– Насрать, – ответил Антон. – Порнуху поставишь.
Он принял молчание Ромы за согласие и шерстил интернет в поисках сисястой блондинки. Сам он обычно дрочил на Брента Корригана, сладенький Брент сильно напоминал Рому. У порнозвезды была та же прическа с челкой, спадающей на лоб – правда, Рома был тоньше, милее и естественней.
Пылинки плясали в солнечном луче и садились на матовый монитор. Рома пытался рассмотреть бедра Сильвии Сейнт, потом плюнул и прикрыл глаза. Ноутбук стоял на полу, шерсть белого медведя щекотала Ромины плечи. Роме казалось, что у его ног пыхтит и сопит второй медведь – большой, горячий, с огромной влажной пастью. Он пытался представить себе девушку – не конкретно Машу, а вообще блондинку с маленькой грудью и в сапогах на шпильках. В голову лезли дурацкие мысли: “Я причащался его х.. . Крепкий х.. парня с 8-й авеню… был для меня орудие жизни, сама жизнь”. Лимонов никогда не имел секса с негром, не причащался этого х.. . Это были фантазии натурала, сношание читателя в мозг. Литература – громко сказанная хрень с претензией на истину. Сплошное вранье, переливание грязи из одного сознания в другое. Сперма и смазка на бумаге. Порнуха, завернутая в мысли о судьбах человечества. Шаверма с тухлыми овощами. Ему почему-то представился Лимонов – уже немолодой, с седой бородкой под Ильича. Писатель причащался х.. великого шахматиста, стоя на четвереньках под столом с микрофонами. Роме стало смешно и гадко:
– Хватит!
Антон замер. Они переглянулись – лицо Антона было потным и жалким, мокрые волосы прилипли ко лбу и торчали на затылке. Рома ухватил его голову и легонько оттолкнул.
– Все же было нормально, – Антон продолжал надрачивать левой рукой, опираясь на локоть правой. – Постарайся кончить. Пожалуйста. Ради меня. Я понимаю, тебе неприятно.
Рома не испытывал к нему отвращения, он просто не мог заставить себя получать удовольствие. Антон старался, он любил Рому, нужно было ему помочь. Рома нагнул его голову и попытался не думать. Через несколько минут ему удалось отогнать слова и образы и сосредоточиться на мягком, влажном и горячем, которое принимало его в себя. Он зажмурил глаза и кончил.
* * *
Время шло. Кондрашов публично разругался с оклеветавшим его Ромой и был этому очень рад. Вместе с Ромой из “поэтической студии” ушли Антон и Лаврентий Крюгер, от которых ничего, кроме портвейна, все равно не дождешься. За четыре месяца Кондрашов успел трижды пообедать с Машей в ресторане, причем всякий раз нечаянно забывал дома кошелек. Кристина набивала кондрашовский холодильник на пару со странной девушкой-драматургом по имени Дарья. В резерве у Кондрашова было еще три девицы, от которых ему иногда перепадали небольшие презенты. Все эти кисы-куку ждали, когда их напечатают в “Звезде”, “Урале” и “Новом мире”. Кондрашов честно разослал их рукописи по этим журналам и даже несколько раз наведывался в редакцию “Звезды”, чтобы попить чаю с печеньем.
Девицам он объяснял, что в этих журналах работают по старинке, рукописи читают долго и вдумчиво. Это не пошлые редактора “АСТ”, “Эксмо” или “Лимбус-пресс”, которые рады пустить в печать любое дерьмо.
Тех же, кто сомневался в прогрессивности выбранных им изданий, Кондрашов обнадеживал намеком, что вскоре начнет выпускать собственный литературный альманах под названием “Проза минус Стихи” (сокращенно “ПМС”) и что все необходимое для этого уже есть, осталось лишь найти спонсора.
Летом “студия” вместе с детской библиотекой закрылась на ремонт. Фуршеты становились все более жалкими, а поэтические фестивали переместились в Ялту и Коктебель. Кристина улетела с папой и мамой во Францию, Дарья поехала автостопом в Крым, а до Маши Кондрашову за все время удалось дозвониться лишь дважды. Оба раза она исправно, как врач по вызову, приезжала, чтобы извлечь из тумбочки рюмку с маслом и реанимировать его усохшее либидо (правда, во второй раз стопка оказалась пустой, так как голодный Кондрашов использовал остатки масла для готовки яичницы). Потом они пили чай, закусывая Машиной снедью, и Кондрашов, прищурив глаза, с удовольствием думал о том, что девочка делает успехи: начала брить половые органы, почти не кусается… Ему нравилось думать о ней как о шлюхе, которую он последовательно растлил во все отверстия, – хотя недостаточный размер бюста так и не дал Кондрашову поиметь Машу между грудей. Впрочем, проделав это в итоге с коровищей Кристиной, Кондрашов решил, что не очень-то много потерял.
Машина идиосинкразия к матерным словам вызывала в нем постоянное желание окунуть чистоплюйку в грязь. “Под хвост дала запросто, а сама при слове “жопа” морщится. Это хуже бл…ства!” – пожаловался он однажды знакомому редактору, такому же облезлому филологу, с которым столкнулся в пивняке. Тот грустно кивал: с женой они никогда не пробовали ничего подобного.
От собственной разнузданности Кондрашов давно утомился, но Маша в постели вела себя необычайно смирно, принимая все как должное и даже там называя его на “вы”. Это еще больше распаляло Кондрашова, провоцируя на очередные извращения – в его возрасте совершенно невозможно было не пользоваться тем, что само плыло в руки.
Правда, врать ей насчет публикации в толстом журнале с каждым разом становилось все трудней.
Когда липы под окнами Кондрашова пожелтели, как больные гепатитом, позвонил редактор “Звезды” и сообщил, что прочел “это графоманство”. Кондрашов, собственноручно правивший Машины стихи, вежливо похихикал и извинился:
– Вы понимаете, жаль разочаровывать бедных девочек. У них есть задатки.
– Понимаю, – отвечал редактор. – Задатки надо развивать. Не падать духом. Пусть попишет еще лет десять, набьет руку – и в “Звезду”.
– В “Звезду” ее, – согласился Кондрашов.
* * *
Из плотной толпы пассажиров к Маше протянулась рука, тронула за плечо:
– Марианна!
Маша вздрогнула всем телом. Повернула голову и узнала Рому. Без прыщей он стал гораздо краше, дурацкую арафатку сменила бейсболка с кока-кольной надписью “Соси Сука”.
“Хорошенький, – подумала Маша. – С чего я решила, что он на хачика похож?”
– К Острогину едешь? – подмигнул Гейченко, хватаясь за поручень рядом с ней.
Маша действительно направлялась к Кондрашову, которого не видела уже месяца два, но мало ли к кому еще можно ехать по этой ветке!
Она соврала про подругу, к которой едет в гости, а Рома соврал, что ему выходить на той же станции – так они оказались в подвальной забегаловке у метро, где заказали пива и портвейна.
Маша рассказала Роме радостную новость, заготовленную первоначально для Кондрашова: ее поэзию похвалил критик из толстого журнала, рекомендовав к участию в ежегодном подмосковном форуме молодых литераторов “Липки”. Стену равнодушия удалось пробить – Машу заметили! И благодарить за это надо было понятно кого.
Рома усмехнулся.
– Да насрать Острогину и на тебя, и на стихи твои. Эта гнида плешивая только свои интересы блюдет. Скажу честно, он мне так противен, что, когда ты ему дала, я твой телефон из мобилы вытер.
– Держи свои фантазии при себе, – отрезала Маша. – У нас с ним серьезное общение. А ты везде одну грязь ищешь – что в стихах своих, что в разговорах. С Антоном вы расстались, что ли?
– Я не голубой, сколько можно повторять, – буркнул Гейченко, давя окурок в пепельнице. – Мы просто дружим. Если у меня ночует парень, это еще ничего не значит. Мы с Антошей раскручиваем арт-группу – рисуем члены на афишах. А хабалим просто от скуки.
– Конечно, конечно. Самосожжение у Острогина дома, наверно, тоже от скуки устроил? Я в курсе, что ты пытался с девушкой встречаться, но потерпел фиаско…
– Бл…! – воскликнул Рома, заставив посетителей шалмана отлипнуть от своих бокалов. – Фиаско, значит? А он не рассказывал, что сам же у меня эту девушку и отбил? Казанова херов… Я перепил немного у него в гостях, уснул, и он рядом со мной на той же кровати ее поставил на колени и отчебучил раком. Сначала своим х.., потом резиновым.
Маша поморщилась.
– Откуда ты знаешь такие подробности? Тоже в интернете прочитал, да?
– Нет, представь себе, проснулся как раз в разгар.
– Ну-ну. И не перестал с ним после этого общаться?
– Не перестал, – пожал плечами Рома. – Мне же с кем-то тусить надо. Я подумал, что если она такая тупая, чтобы сношаться с этим вафлоидом, то ладно, переживу. Но больше я к нему телок не водил.
“Еще про какой-то резиновый выдумал, – подумала Маша. – Вот фантазер. Прав Острогин, этот Рома живет в плену своих болезненных фантазий…”
Заказав еще портвейна, Гейченко поведал Маше о наполеоновских планах арт-группы “Х… на”. Планы заключались в том, чтобы проникать под видом журналистов на пресс-конференции и задавать идиотские вопросы типа: “Где тут туалет?” Далее Маша узнала в подробностях, какой сукой оказалась жена Лаврентия, на почве ревности смывшая в унитаз весь его запас травы и ушедшая жить к родителям. Покончив с третьим бокалом, Рома пожаловался, что из-за Антоновых выходок от него шарахаются девушки.
– А я встречаюсь с парнем, – зачем-то поделилась Маша. – Недавно. Верней, он не парень, а очень серьезный мужчина, водит джип… Но мне хочется доказать ему, что и я чего-то могу. Так что этот форум молодых писателей окажется очень кстати. А то в “Звезде” что-то не чешутся совсем…
Рома ничего не ответил. Он уже порядком нагрузился, его глаза глядели мутными полумесяцами из-под тяжелых век. Маша даже не была уверена, что он услышал ее последние слова.
– Я пойду, ладно? – она положила на стол тысячную купюру и встала, застегивая пальто. Рома остался сидеть в той же позе, угрюмо изучая меню. Напомнить номер телефона, вопреки Машиным ожиданиям, он так и не попросил.
– “…Марии, безусловно, еще есть чему поучиться, но смелые рифмы, нестандартные ударения и революционный размер присланных стихотворений явно указывают на ее одаренность. Особенно, на мой взгляд, автору удалось постмодернистское переложение “Плача Ярославны”. Убежден, что Марии следует развивать талант и дальше. Рекомендую ее к участию в форуме!” – закончил Кондрашов, опуская листок с рецензией на Машино творчество, и несколько секунд молчал, усиливая эффект от прочитанного только что десятистрочного панегирика. – Это кто у нас так расстарался? О, да это ж Мамардашвили! – он обернулся к Маше, снимая очки. – Эдгар Зурабович, прекрасной души человек. Таких мало осталось. Позвонил бы я ему сейчас, поблагодарил бы за все хорошее, да телефон поломался…
На самом деле домашний номер отключили за неуплату. Это происходило довольно часто; Кристина уже привыкла, что если к Кондрашову больше недели не получается дозвониться, нужно пойти и кинуть денег на счет.
– Можете взять мой, – Маша достала мобильный. – А я пока за шампанским сбегаю. Надо же отметить.
– Вот правильно, – одобрил Кондрашов. – Это ты молодец.
Он принялся листать блокнот с телефонными номерами. Маша положила мобильник на стол и ушла в комнату одеваться, тактично прикрыв за собой дверь.
– “Игристые вина” не бери! – крикнул из кухни Кондрашов. – Только “Абрау-Дюрсо”!
Он откопал номер Мамардашвили и начал тыкать кнопки телефона.
Эдгар Зурабович и правда был прекрасной души человек. Точнее, это был единственный литератор, которого Кондрашов по-настоящему уважал. Бесконечно добрый Эдгар Зурабович лично вычитывал километры кондрашовских романов и выводил на них столько исправлений, что под ними полностью исчезал первоначальный текст. Седой редактор, как и Маша, презирал русский мат, но видел в Кондрашове нового Довлатова и не решался вымарывать бранные слова.
Маша уже полностью оделась, отомкнула замки и собиралась выйти на площадку, когда заметила кота. Паршивец сиганул в комнату и мог там нагадить. Она захлопнула дверь, взяла швабру и отправилась за ним. Животное успело куда-то забиться. Может, под одеяло?
Постель была перекручена так, будто ее месили экскаватором. На матрасе свернулось несколько малиновых волосин – такого цвета были дреды у хамоватой Кристины. Хотя это еще ни о чем не говорило; мало ли кто остается в гостях переночевать…
Она поддернула сползшую на пол простыню и заглянула под кровать. Кот сидел в узком проходе между стопками “Апартеида”. Маша с удовольствием ткнула шваброй в кошачий зад. Кузьма вылетел с другой стороны, держа в зубах что-то розовое, похожее на колбасу. Маша отняла у кота странный предмет, поднесла к глазам, и ее качнуло от омерзения. Резиновый член был облеплен мелким мусором и смердел нестиранными трусами.
С кухни донесся взрыв хохота.
Маша прокралась в коридор.
– Эдгар Зурабович, ну вы даете – графоманов так расхваливать, – веселился за матовым стеклом Кондрашов. – Нас при Союзе никто так не баловал. Наоборот даже… Я просто читал ведь ее стишки. Имею представление. А вы, извиняюсь, распустили перья: “смелые рифмы”, “революционный размер”… Да это же кал! Блевотина! Ссаки бегемота! Я не знаю, что еще!
Маша чувствовала, как краска заливает ее лицо. Шея, спина и подмышки взмокли под пальто.
– Понимаете, Женечка, нам эту мерзость тоннами шлют! – трещала на всю кухню мембрана. – Вчитываться просто некогда. Я уже любую гадость похвалить готов, лишь бы от меня отстали. Печатать я их все равно не собираюсь, так пусть хоть рецензии порадуются. Они, конечно, пишут полную чушь, это читать вообще невозможно. Но судите сами, Женечка. Если я буду ругать бездарных девиц, кто потом в этих “Липках” на мою лекцию придет? Геи и лесбиянки? Скинхеды и матерщинники? Вот то-то же, хехе!..
Кондрашов поддакивал без особого энтузиазма. По его тону было понятно, что лучше бы в эту кормушку позвали его самого. О липкинской столовке ходили легенды, кормить там эту деваху было бы вопиющей социальной несправедливостью.
Эдгар Зурабович уловил прохладные нотки и попытался сменить тему:
– Кстати, Женечка, я вспомнил отличную историю. Когда я еще служил в армии, а дело было в Средней Азии, меня отправили пасти отару овец. Нужно было их вывести из загона и – ну, сами понимаете. А я не знаю, что делать. И так их, и эдак. Не идут, и всё. Я тогда был спортсменом, как вы помните. Беру одну овцу на руки, выношу из загона. Тут подходит майор, говорит: “Что, салага, не получается? К ним особый подход нужен”. Подмигнул мне этак хитро и как заорет: “Рррота, пааадъем!!!” И все стадо вскочило и бросилось к выходу, давя друг друга в узком проходе… – Литератор выдержал длинную паузу, как будто забыл, о чем собирался сказать.
– Совершенно верно, Эдгар Зурабович, – вежливо хихикнул Кондрашов, почесывая яйца сквозь халат. – Ваши метафоры, как всегда, бесподобны. Все эти, с позволения сказать, поэтессы – тупые овцы. Они даже выглядят одинаково. Особенно сзади.
Скрипнула дверь. Кондрашов подпрыгнул от неожиданности.
Лицо Маши было красным, как знамя революции. Резиновый член в ее руках изогнулся карающим серпом. Она несколько раз пыталась что-то сказать, но ей не хватало воздуха.
Поняв, что спалился, Кондрашов нажал кнопку отбоя и процедил:
– Я думал, ты в магазин пошла.
Маша давилась словами:
– Ты!.. Ты!..
– Ну, что ты так уставилась? Или ты правда думала, что нетленку пишешь? Гениальные поэмы? Да у меня это говно никто даже с доплатой брать не хотел! Давай уже смотреть правде в лицо: такие графоманки, как ты, только на полировку залупы годятся.
Девушка выпучила глаза. В горле у нее заклокотало, как будто там вынесло ударной волной плотину, и Маша оглушительно заорала, брызжа слюной Кондрашову в лицо:
– Тыыыыыы!!! Вафлоид! Мудак! Говноед е…ый!!!
Она лупила его резиновым членом, пока не сообразила, что это не больно. Маша схватила сковородку; писатель отшатнулся, запоздало взмахнув руками. Куриные нагетсы разлетелись по кухне, очки автора “Оплота апартеида” треснули, из разбитого носа полилась кровь.
Входная дверь грохнула так, что перепуганный Кузьма забился под ванну. Маша отшвырнула сковородку и скатилась вниз по лестнице.
На площадке между третьим и вторым этажами ее настиг припадок.
* * *
– …Очень приятно, спасибо за теплые слова! Я хочу сказать, что Эдгар Зурабович во многом прав. Действительно, эти стихи писались в непростое для меня время. Испытания, с которыми мне пришлось столкнуться… Они толкнули меня взяться за перо. И знаете, никогда еще я не испытывала такого водушевления и творческого подъема, как в те беспросветные месяцы… Мое воображение оградило меня от улицы с ее грязным и шершавым языком. Моими друзьями стали книги. И великие композиторы. Особенно Вивальди. Я каждый день погружалась в мир прекрасного, как ныряют в теплые воды голубой лагуны, чтобы всплыть оттуда через какое-то время новым стихотворением. Кстати, у меня как раз есть про голубую лагуну. Сейчас найду…
Голос оратора разлетался под лепными сводами небольшого зала и падал на головы собравшейся публики. Стены литературного музея украшали плакаты: “Мария Снегирева представляет: поэтический сборник “Пыль и боль”.
“Псевдоним взяла, вот дура, – подумал Кондрашов, наблюдавший происходящее из-за чужих спин. – Снегирева! Мне бы такая банальщина в жизни бы в голову не пришла. Хотя Бырло, конечно, это еще хуже”.
Он сглотнул слюну. В последнее время с хлебом насущным стало совсем плохо: девицы почти не звонили, а ручеек халявы усох до такой степени, что Кондрашову приходилось подрабатывать грузчиком в соседнем гастрономе. Пролезть на закрытые мероприятия иногда помогало журналистское удостоверение, но вход туда все чаще был по спискам. Случалось также, что он приходил слишком поздно и слышал:
– На ваш журнал записано два человека, и оба уже внутри. Сами разбирайтесь со своими коллегами.
С “коллегами” Кондрашов предпочитал не пересекаться, чтобы избежать неудобных вопросов. Лет пять назад он действительно работал недолгое время в журнале о культуре, и на е-мейл к нему до сих пор регулярно приходили рассылки с анонсами разнообразных событий, из которых Кондрашов узнавал, где сегодня бесплатно наливают. Правда, на эту презентацию он попал совершенно случайно, заскочив в литературный музей по малой нужде.
Пока виновница торжества в белом вечернем платье читала отрывок из своей поэмы, собравшаяся публика томилась и скучала, косясь на длинный стол с закусками и спиртным, видневшийся в соседнем зале. Презентация только началась, но Кондрашов уже умудрился стырить стаканчик с вином и теперь непринужденно шнырял с ним в толпе зрителей, которым не хватило стульев.
“Вон сколько быдла набилось, – он остро пожалел, что не захватил сумку. – Как фуршет какой нормальный, так сразу толпа набежит за халявой. Дармоеды чертовы. И телевизионщики тут как тут… Кто же оплатил все это веселье?”
В гуще студентов, пенсионерок и прочих любителей высокого искусства он заметил Рому и Антона. Те сидели в футболках с надписью “Мы пришли пожрать”, традиционно надевавшихся на презентации с фуршетом, тайком позевывали и поглядывали на большие настенные часы. Пару недель назад Кондрашов не без удовольствия наблюдал, как сладкую парочку вышвырнули с открытия художественной выставки в Доме ученых, после того как друзья на глазах у всех начали сливать фуршетное шампанское в принесенную с собой трехлитровую банку.
– А вы стихи пишете? – для разгона спросил он у стоящей рядом школьницы в желтой куртке, механически жующей жвачку.
Девушка смерила его подозрительным взглядом и молча отодвинулась. Кондрашов не обиделся и повернулся к соседу справа – плотному детине в асфальтового цвета костюме, болтавшему в пальцах автомобильные ключи. Шкаф неотрывно смотрел на Марию Бырло, продолжавшую щебетать в микрофон какую-то чушь.
– Я дал ей путевку в большую литературу, – интимно сообщил Кондрашов. – Помог снять шоры консерватизма… влил, так сказать, свежую струю. Какие у нас были замечательные занятия на дому, уммм… – он отхлебнул из стаканчика, прикрыл глаза и выразительно поцокал языком.
Лоб детины пошел волнами, будто кто-то засветил булыжником в центр стоячего водоема. Он всем корпусом повернулся к Кондрашову и прогудел:
– Повтори, че ты сказал.
– А?
– Повтори, че сказал.
– А что такое? Что вам не нравится?
– Я ее муж, – шкаф крепко взял его за лацкан. – А ты че за поц?
Оператор крутнулся на месте и взял их крупным планом. Продолжая читать, Маша подняла голову на шум.
– …И снились мне пчелки, садясь на цветки, и их шелестели гурьбой лепестки, и было мне… ТЫЫЫЫ!! – заорала она вдруг. – ТЫЫЫЫ!!.. МРА-АЗЬ!! ГОВНИНА ПОДЗАЛУПНАЯ!! Е…ЫЙ МУДАК!!
Книга отлетела в сторону, стойка микрофона опрокинулась. Путаясь в проводе ногами, Маша ломанулась вперед сквозь ряды стульев.
Кондрашов инстинктивно дернулся, ища глазами дверь, но детина держал его крепко.
– Кто этого говноеда сюда пустил?! – вопила в голос Маша, расталкивая сидящих зрителей. – Расселись тут, гондоны, б… !
– Маша! – мрачно воззвал детина. – Объясни, пожалуйста, что тут проис…
– Отвали, дебил! – рявкнула она. – Не твое дело!
От удивления Машин муж ослабил хватку, и Кондрашов, вывернувшись, юркнул за его спину. Поэтесса проворно обежала вокруг, изловчилась и треснула Кондрашова микрофоном по лбу. Колонки затрещали. Супруг попытался схватить ее за локти и получил шпилькой по ноге.
– Говноед!!! – в воздух коброй взметнулась рука с кроваво-красными ногтями. Не успевший увернуться Кондрашов выронил стаканчик, схватился за разодранную щеку и бросился прочь.
Присутствующие, еще находясь под гипнотическим воздействием “пчелок” и “лепестков”, глядели истуканами. Парень с камерой вдохновенно фиксировал Машино лицо. Втянув голову в плечи, Кондрашов быстро пробирался к выходу. Он миновал последний ряд стульев, прислонился к окну рядом с растерянно моргающим охранником. Кондрашов почувствовал себя в безопасности, осмелел и уже собрался отчитать его за бездействие, когда Маша вынырнула из толпы со стулом в руках:
– Пошел на х.. !!!
Публика прыснула в стороны, мелькнули ножки стула, и Кондрашов, сорвав занавеску, кувырком вылетел на тротуар сквозь витринное стекло.
От звона осколков зал вздрогнул, зрители повскакивали с мест. В девственный музейный вакуум вязким потоком хлынули звуки улицы. Несколько человек, словно только проснувшись, полезли за мобильными телефонами. В растущем шуме захлебывался восторгом чей-то хриплый баритон:
– Пи…ц, Кенни! Это же просто пи…ц что творится! А ты идти не хотел…
Оператор и журналистка переглянулись. Репортерша обрела дар речи:
– Ты пишешь?
* * *
Когда милиция уехала, гости наконец дорвались до стола. Мамардашвили успел ухватить бутылку армянского коньяка и несколько бутербродов – молодежь не осмелилась оттереть почтенного старца. Рома раздобыл два стакана и теперь держал их, нервно глядя, как Эдгар Зурабович наливает дорогой напиток.
– Не каждому эпилептику дано стать Достоевским, – промолвил Мамардашвили с набитым ртом. – Но кормят неплохо, неплохо… У меня в молодости тоже смешные случаи бывали. Я, конечно, окна стульями не бил, милицию не кусал и в припадках не катался, но кое-что интересное рассказать могу. Помню, мы с Женечкой Поповым бесплатно ели в “Интуристе”, так я с ним по-грузински говорил, чтоб, значит, за иностранцев принимали. А потом нарвались на официанта из Абхазии. Вот так, ахахахаха. К чему это я вспомнил? Мммм, да пес его знает. Какая разница! Ну, выпьем, что ли? За нее, за литературу…