Очерк
Опубликовано в журнале Урал, номер 8, 2010
Алексей Кузин
Уголь
Очерк
И как они здесь к угольку подбирались? Здесь — это в Зауралье, в Алапаевском районе, на Подосиненском месторождении. Уголь брали с конца тридцатых годов и всю Отечественную войну. Сейчас на этом месте огромный — как стадион “Уэмбли” — карьер. Теперь-то в уступах карьера пласты угля видны прекрасно — их 28. И не лежат они, а стоят вертикально. Я наивно пытался разобраться во всей этой механике: штрек, лава, печь, просеки. Здесь все перевернуто: уголь, песчаники, глины черные, известняки. Пласты же угля не мощные, а тоненькие, по метру. Расстояние от одного до другого — в три-четыре раза больше. Такой вот он, уголек зауральский. Вроде 28 метров его, а как их взять? Вот и копались в карьере несколько лет: экскаватором пустую породу на глубину размаха стрелы уберут, обнажат один бок угольного пласта — начнут ковшом экскаваторным выбирать. Но радость не долгая — опять за пустую породу надо приниматься. Стоит ли так-то мучиться? Стоит! Здешний уголь — не обычный каменный, который в топках сжигают, а металлургический — из него кокс можно получить. В десять раз такой дороже на рынке.
Сторож в будке у карьера мне рассказывал — а сторожа всегда всё знают — мол, вот здесь лежала куча угля, которую продали за 11 миллионов рублей. И все затраты на разработку карьера окупились! Сторож-то — моложавый пенсионер. Русый, среднего роста, складный. Раньше на бульдозере в карьере работал. А теперь вот хоть сторожем бы. Видно, дорого ему угольное дело.
Осенью 2006 года здесь только сторож этот и трудился. Три экскаватора на дне брошены, несколько разобранных самосвалов “БелАЗ” на восточном борту карьера припали к земле. Здесь же здание бывшей столовой и вагончик сторожа. Э, нет, еще в полусотне метров к северу от карьера гудит буровая установка. Там геологи стараются — бурят наклонные скважины. Разведка идет, видимо, перед грядущим наступлением.
Сам карьер заложен на южном склоне пологого увала, на месте колхозного поля, на месте бывших шахт. А поля желтые так и переваливаются с увала на увал на многие версты на север и на юг — насколько видно человечьим глазом.
За южным краем карьера лесок сосновый, а слева от него я увидел еще один конус черного угля. Высота его более десятка метров, а ширина, пожалуй, втрое больше. Уже порос он кое-где лебедой, разлиновался сверху вниз ложбинками от ливневых ручейков. Я и спросил, что же этот уголь не продали. Оказалось, это не уголь, а сажа угольная. Ее собрали в карьере по самым верхушкам пластов. Никому она не нужна. А как пошел карьер вглубь, там и уголек, свеженький, хрустящий, оказался. Как сахар, только черный-черный. Радовались этому, да только недолго. Скоро на дне карьера обнажились старые штольни и шахты. Как раз тут на карьер стали покупатели-предприниматели всякие приезжать. Индусы в белых чалмах — и те были! Наши-то и давай эти ямы скорее пустой породой засыпать. Много камазовских кузовов туда ухнули.
Владельцы карьера хоть и старались в деле добычи угля крепко встать на ноги, но все-таки готовы были это хлопотное дело кому-нибудь с выгодой продать. По лицензии от государства они должны были постоянно вести разработку, но и продать карьер лицензия не запрещала. Так, видимо, и хотели владельцы своими правами воспользоваться полностью. Продать с наваром — самое простое. Да покупателей-простаков так и не нашлось. Ну, и вообще, гиблое это дело — копать вглубь, а головой по сторонам вертеть: не схватится ли кто другой за твою лопату?
Ямы в карьере присыпали, но другая напасть обнаружилась: посередке встретилась крепкая кремнистая порода — как терем чёртов какой-то из-под земли обнажился. А вдруг покупателям это сооружение не понравится? Стали его ломать: толкают бульдозером, тросами обвязывают и тянут — не получается. А ничего, через пару лет и зим вода, лед и солнце всё уладили — рассыпался терем, лежит руинами. Теперь и вывезти их некому, да и не для кого.
Шахта в два ствола на месте будущего карьера работала еще в конце 30-х годов, а в Отечественную войну еще три ствола пробили. Сторож помнит их расположение — тогда он был пацаном из деревни Раскатиха, бегал здесь. Он указывает рукой на горку за северным бортом карьера: вон там была водоотливная шахта, на месте карьера — две, одна — вон там, где лесок за южным бортом, говорили раньше: “у мохнатой сосны”, а еще — он указывает на запад — там одна. Как это там? — не верится мне. Ведь угольные пласты по разведке и по геофизике нашей идут строго с юга на север, а он указывает на запад. А он: там-де шахта была, пласты угля и туда заворачивают. Вот уж действительно завернул. А может, правда, и там есть уголь?
— Видишь этот лес? — указывает в окошечко будки на сосняк за южным бортом. — Называется “редка”. После войны здесь был реденький соснячок — вот “редкой” и прозвали. Раньше я пацаном по рыжики в редку ходил, а потом подрос, узнал, что в этом лесу хоронили узбеков из трудармии. Закапывали — и всё. И я больше в этот лес не ходок.
Стал я расспрашивать у некоторых местных, почтенного возраста, жителей про узбеков. Сначала отвечали, что не было здесь никаких узбеков. Немцы пленные были, поляки, румыны, венгры. В лагере все жили, работали на строительстве дорог и в шахте. А потом кое-кто вспомнил, что были какие-то нацмены. Да, зимой дороги от снега расчищали: холод, буран, а они в своих халатах трудятся. А жили они, летом и зимой, в каких-то землянках, как раз около этой вот самой редки.
Немцы жили около шахты под охраной, в бараках крашеных, отдыхали после работы на резных скамеечках под березками посаженными, ходили по дорожкам, посыпанным песком и кирпичом битым. Когда их домой после войны отправили, местные жители этому лагерю удивились: как так — пленные устроились лучше, чем победители? В первое лето после отъезда хозяев сюда поместили отдыхать детей. На зиму же сторожа не поставили, так доски крашеные с бараков оторвали, по дворам растащили. А после и вовсе какая-то неосторожность вышла с огнем: сгорел лагерь.
В леске за карьером приходилось мне работать. Сосны, высокие, мощные, встали, и молодые меж ними тянутся, можжевельник выстроился, ива редкая по поляночкам пристроилась, малинник кое-где сел. А всё, что в земле, мохом-травой поросло. Единственное, что я делал, — костер держал весь день. Дров тут много сухих, никто их не трогает. Возвращаюсь по профилю — подхвачу сухару для костра. Если здесь от узбеков есть что-нибудь — духи ли, души ли — пускай погреются…
Одна женщина-библиотекарь из деревни Арамашево говорила мне, что в Раскатихе живет Ольга, библиотекарь, которая знает, где похоронены немцы, умершие в плену. Но до нее-то я так и не добрался, зато другие две женщины из деревни Деево это место мне показали. Выехали мы за околицу на восток и там, через километр пути, на горке, поросшей смешанным лесом, нашли это кладбище. Слева от дороги оно. Старое, деревне-то почти 400 лет. А кладбище ухоженное: и ограда деревянная есть, и ворота исправные, и покрашено все зеленой красочкой. Слева от дороги. А справа — опять же сосновый лесок, дорожка наискосок отходит в горочку. И где-то вот здесь, между дорогами, — ямки над могилами пленных немцев.
Долго мои проводницы — 82-летняя Анна Павловна Забелина и Любовь Евгеньевна Вяткина, моложе ее лет на тридцать, — ходили по горочке вверх-вниз. Смотрели, смотрели. Как так? Вот здесь же где-то ямочки были… Горка эта возле кладбища — из серпентинита. Редкий здесь камень. Стойкий он к истиранию, тем и ценен. Вот лет 15 назад дорожники и решили тут заложить карьер по его добыче. Бульдозерами дерн сняли, стали гору экскаваторами рыть. Западным краем карьера добрались и до места, где были могилки. Теперь на их месте — бурты сгруженного дерна, поросшие молодым сосняком.
А раньше, говорят мои спутницы, женщины из деревни, когда в родительский день ходили на кладбище, заходили и сюда. У многих мужья да сыновья погибли на войне. Вот они и сетовали: мол, где-то наши так же неухоженные лежат. Теперь-то и сюда никто не приходит…
Старшая из моих спутниц, Анна Павловна, в войну в шахте работала, с 1941 по 1946 год. Пришла на работу устраиваться 5 августа 1941 года, в 16 лет, лесогоном. Небольшого роста, тоненькая, русоволосая, легкая, светло-карие глаза. Она и сейчас точно такая же, только не так быстро бегает.
Работали в две смены по 12 часов. В полдень и в полночь как раз в шахту и спускались — в каждой смене человек по 30. Женщин — больше. Мужики — начальник шахты, мастера, проходчики, перекидчики угля из пленных, геолог один. Кто лес возит, клеть поднимает, вагонетки с углем откатывает, даже мотористки при компрессоре — женщины и девки. Выйдет смена из шахты — черные все. В баню. Воды там вдоволь, а мыло не всегда есть. Летом топили мужскую и женскую бани, а зимой — только мужскую, дрова берегли. Вместе мылись. А что? Мужики — старики одни. Приспичит — тазиком прикроешься! И всё. Пленные с нашими не мылись. Наверно, у них в лагере была своя баня.
В двенадцать из шахты смена выйдет, к часу — из бани, домой по тропочке пешком — через редку, речку. Никого не боялись, никто никогда никого не обидел.
Кто на проходке — тому обед в столовой бесплатно, и еще 200 грамм хлеба давали с собой. А остальные за деньги могли пообедать. В шахту с собой местные брали вареную картошку да бутылку молока. Работали в своей одежде, на ногах — кто в чем: в сапогах, в ботинках. А для командированных делали башмаки на деревянной подошве, с брезентовым верхом. Холодно в них.
Командированные — это “шестимесячники”. По законам военного времени любой работник, опоздавший хоть на пять минут, осуждался на полгода заключения. Или, по желанию работника, заключение можно было заменить работой на каком-нибудь нужном стране производстве. Я по наивности спросил: мол, что, после шести месяцев домой уезжали? Нет, они оставались. Анна Павловна всю жизнь вспоминает одну учительницу из Воронежа, Нину Мельникову. Не было дня, чтобы та здесь не плакала. Работала она в шахте кaталем — вагонетки с углем на глубине 75 метров под землей катала от лавы до подъемной клети.
Пленные поляки и немцы работали перекидчиками угля за проходчиком. Пыльная это работа. Лопатами отбитый уголь вдоль просеки перекидывали, пока до “печи” не дойдут, по которой спускают его вниз. Внизу — штрек. По его полу рельсы проложены, вагонетки бабы катают — с лесом, углем. Штрек проходчики ведут вдоль пласта. Отбойными молотками, перфораторами на сжатом воздухе пробивают вперед шпуры, в них закладывают взрывчатку, рвут, расчищают — и дальше. Стены и кровлю штольни надо крепить, чтобы порода не обрушилась. Сечение штрека 2,2 на 2,2 м. Сбоку, у стенок, ставят по сосновому бревну, вверх комлем, чтобы влагу бревно снизу не тянуло, сверху на них кладут еще одно, его называют “огниво”. Чтобы крепко все это держалось, между бревнами забивают сосновые клинья — “затяжки”.
Анна Павловна рассказывала, что как-то штрек уперся в черную блестящую породу. Стучат проходчики по ней — словно бочка с водой гудит. Пробовали шпуры пробивать, да побоялись: вдруг из-за стены в дыру вода хлынет, всю шахту затопит. Бросили это место. Я думаю, что встретился им разлом с зеркалами скольжения по глинистому сланцу. Таких блестящих черных зеркал теперь можно набрать в ящиках с керном, оставленным за южным бортом карьера. Когда штольню или просеку бросают, крепь в ней валят, чтобы выработка сама по себе поскорей завалилась. Мужиков, которые валят крепь, прозывали “костровыми”.
С пленными наши работники не общались. Один поляк пожилой Анне говорил: “Девчата, вы нас не бойтесь, у нас дома тоже семьи есть и такие же дочки…” Девушки уезжали из деревни только с нашими военными.
Если штольня идет по пласту угля мощностью более метра, вверх по нему начинают пробивать “печь”. Это такая выработка сечением 3 х 1,2 м, как колодец, только вверх, и сруб в ней ставят. Сосновые тонкие бревна раскалывают пополам и наращивают сруб. Бревна называют “лежаны”, но они друг на друга ложатся не плашмя, а ребром, корой внутрь “печи”. На срезе бревен делают пазы. Чтобы сруб держался враспор, забивают клинья — “прострелы”. Иногда на бревне сучки короткие оставят, чтобы за них держаться, когда по “печи” поднимаются либо опускаются. Сучки эти прозывались “пальцы”. Никаких скобок в крепь не вбивали. Работники — проходчик ли, лесогон ли с бревном в одной руке — поднимались, опираясь ногами, поставленными враспор, “на раскоряку”, на “прострелы”, “пальцы”, “лежаны” противоположных стенок. Вначале мне было непонятно, почему эту выработку называли “печь”. Может, потому, что она размерами своими с деревенскую печку? Но печка-то чуть пошире будет. А теперь я догадался: любой человек, что в этом срубе побывает, вылезет из него черным, как черт из печи, так как еще при строительстве вся она изнутри покрывается слоем угольной пыли.
“Печь” били в высоту и на 8, и на 12 метров. От нее вдоль пласта начинали делать “просеку”, выработку высотой 2,2 метра, шириной — по пласту угля. Крепь в ней более легкую ставили. Работает по углю проходчик “обушком”, это такая стальная односторонняя каёлка, а обушок у нее и правда небольшой. Слов “кайло”, “кирка” на Подосиненской не знали.
Просек от штреков на горизонтах 75 и 70 метров до верхней части пласта делали от трех до семи, как геолог укажет. Уголь в пласте между просеками — а это по высоте метров 7—12 — оставляли. С верхней просеки на глубине 15—17 метров делали до поверхности такие же “печи”, но их называли “шурфы”. Это для вентиляции и для аварийного выхода работников. А вообще, из шахты поднимались по деревянным лесенкам, устроенным в шахтном стволе рядом с ходом клети.
Уголь с шахты до начала войны вывозили на станцию Самоцвет на лошадях. Это пять километров. Местные крестьяне подрабатывали. В начале войны пленные румыны, венгры, немцы да наши узбеки из трудармии стали строить узкоколейную железную дорогу. Через реку Реж проложили мост на понтонах, тросами его к берегу прикрепили, даже якорем воспользовались. Его в 90-е годы в реке нашли, написали в газете районной, будто по полноводному Режу раньше и пароходы ходили — вот и якорь нашелся. На дорогу привезли два паровозика. Местные прозвали их “вертушками”. Когда в 1947 году шахту закрыли, все здесь так ржаветь и осталось. Вагончики до 60-х годов под насыпью валялись.
Новая история угольных копей началась в 2000 году. Да, здешние это место всегда называли “копи”, “угольные копи”. “Копь” — от слова “копать”. Всегда здесь копали, наверное, три сотни лет. В 2000 году образовалось предприятие “Геолог”. Решили уголь брать с поверхности, карьером. Где брать? А где его брали раньше? Вот здесь угольная шахта была. Занимался этим человек по фамилии Егоров. По профессии он авиатор, ну, не летчик, а где-то в этой области. Неплохой он парень. Азартный. Если, говорит, у меня будут буровые, я этот уголь не упущу. Это уж после того, как карьер они вырыли, уголь добытый продали, а дальше не знают, куда пойти. Бурить стали. На 500 метров к северу успели уйти. Ну, и разумный он все-таки: на геофизику потратился. Теперь понятно на десяток километров к югу и северу от карьера, как ведет себя угленосная пачка. Она из угля, песчаника, глинистого сланца. Легче она, чем другие породы. Видно ее при съемке силы тяжести. Да еще уголь плохо ток проводит, и по электроразведке можно прикинуть, где его больше.
Скважины к северу от карьера уголек-то встретили. Три десятка слоев по метру. Карьер тут заложить — те же 13 машин пустой породы придется вывозить на один кузов с углем. Невыгодно это, нудно. Сейчас-то, задним умом, мне ясно, что для заложения карьера надо выбрать место, где угленосная пачка становится более узкой. Если пласты угля в ней останутся прежней мощности, относительная угленосность горной массы окажется выше. Такой вот закон в Зауралье — повышение угленосности в области пережима мощности пачки — давным-давно подметил один геолог славный, Жуков Олег Всеволодович.
В начале 2000-х годов, когда эпопея с Подосиненским карьером началась, он в ней тоже поучаствовал. Хоть ему было уже за 80 лет. Он и сейчас полон сил да идей, но в “Геологе” с ним не сработались. Здесь ведь сплошь простые демократичные люди, а Жуков показал себя дворянином. Даже рюмку водочки русской он умеет выпить по-барски: на орехе кедровом настоянную, на кориандре, под какой-нибудь невообразимый груздок. А как начнет о своих делах угольных рассказывать — слушать сладко. И про всё он знает. А другие — почти ни на что не способны. Ну, это-то ничего, от любого такое услышишь. Но он обо всем рассказывает как бы со стороны, даже не со стороны, а свысока, что ли… Вот, говорит, помнишь, вы уголь на такой-то площади искали? у вас там начальник был еврей — имя его назовет — умный был мужик… И так далее. Сначала и не поймешь, как это “вы искали”? Я вроде в то время еще и не родился. А он все равно обо всех русских мужиках говорит “вы”. И начальник у вас был еврей или немец такой-то — и это нашему безалаберному брату еще больший укор. Вообще-то он прав. А правду слушать никто не любит.
Опять же, и своя правда у мужиков есть: в этой вот Подосиненской шахте почти все названия русские: просека, печь, лежаны. От немцев остались только “штрек” да “маркшейдер”, да и то маркшейдером здесь работала русская женщина. А немцы в шахте тоже, конечно, были, но не те, что горное дело в России ставили, а те, что проштрафились.
Сам я в поисках угля тоже малость поучаствовал. И зимой, и летом, и весной, и осенью ходил я с гравиметром по окрестным лесам и полям. Гравиметр — это очень точные пружинные весы для измерения силы тяжести. Кварцевые в нем тоненькие пружинки. Над углем сила тяжести меньше, он потому что легкий. И вся угленосная толща чуть полегче известняков да сидеритов окрестных.
Эта вот геофизика — тоже хлопотное дело. Топографам надо профиль по лесам-полям провести, колышки деревянные поставить, подписать, снять нивелиром их высотные отметки. Где профиль идет по лесу — лесничеству за прорубку визирочки надо заплатить, где по полю — крестьянам за потраву. Потом по профилю пройдут электроразведчики, магниторазведчики да я с гравиметром.
Места там красивые. Поля на пологих увалах, лесок, а то рощица круглая из берез, осин среди поля встанет. На поле — то пшеница желтая, то иссиня-черные пласты земли набок завалились отдохнуть до нового урожая, то снег белый лежит. А лес там богатый: береза, осина, сосна, рябина, ольха. А ягод сколько я, бывало, от жажды нарву на ходу: черника, земляника, клюква, брусника, малина, шиповник, костяника. Как выпадет снежок, сразу видно, что косуля в местных перелесках гуляет. Видел я их: легкие, красивые, бок-то как будто желто-серенький, а сзади — как белые рейтузы на ней. Испугаются они, как я с гравиметром шарахаюсь по кустам, — и пойдут прыжками в лесок. А если, не видя меня, сами по полянке бегут — как пушинки: корпус, головка не шелохнется — хоть рюмочку на спину поставь, а ножки легкие, как спицы, частят. Как чуду удивишься, полдня восхищение в душе стоит.
А по полю пшеничному летом или осенью идешь, гудит оно от жизни. Земля теплая. Каждый комочек укрепился на своем месте. Каждый шершавый стебелек держит на голове зерна хлеба, как венок. Кузнечики расселись по былинкам и репетируют заранее молотьбу, саранча с тропочки из-под ног шарахается, трясогузки скачут по обочинам дорог, вороны да галки важно прогуливаются, голуби на краешке поля выискивают сладкий сорный горох, а то журавли над полем затрубят и опустятся где-то за увалом, и жаворонки в невидимой вышине песней своей упиваются.
Работаю я один. Гравиметр при мне, чем-то похожий на большой термос или на маленький самовар, 5 кило он весит, да журнал при мне, да карандаш или ручка. Три минуты надо, чтобы сделать замеры силы тяжести на точке. Так бы и шел от пикета к пикету, но у гравиметра есть одна беда: пружинка у него всегда работает, так постоянно растягивается понемногу. Замер в той же точке, но в другое время, всегда уже иной. У нас говорят: смещение нуль-пункта прибора. Вот и приходится на профиле выбирать точку, контрольный пункт, на который надо через некоторое время возвращаться, делать замер этого смещения нуля прибора. Ничего, возвращаешься легкой ногой по знакомому, пройденному профилю. К обеду костер заведу на этом пункте, воду в котелке вскипячу, пообедаю. Быстро надо. Гравиметр не любит отдыхать. Когда он стоит, пружинка по-другому растягивается, чем когда в руках его несешь.
Летом мне тепло, на ветерке в поле свежо, прохладно в лесной тени, осенью — не жарко, воздух прозрачный, зимой — шевелишься побыстрей. Ну, и по мокрой пашне, бывало, шлепал. А в апреле — своя морока: в лесу еще снег-снежище, идешь по лыжне, на краю поля — твердый наст, скользишь по нему, а в низинке на пашне — под снегом вода, вот и проваливаешься в рыхлом снегу, падаешь плашмя, гравиметр держишь вверху, чтобы не стукнуть. Ничего, мне моя работа нравится. Потому что делаешь это не зря и не даром. Не даром и не зря.
Работал я обычно по 2—4 дня. Привезут меня из города, я ударно поработаю, и опять в город надо, там у меня другая забота постоянная, да и обрабатывать надо все, что намерил, — считать, рисовать. Ездил в Арамашево, там у “Геолога” контора. Утром и вечером меня в столовой покормят. Раньше — гуляш с пюре, жаркое из говядины, а как дела финансовые и угольные посложнее пошли, так пища стала попроще: хек, каша пшенная. Ничего, хлеб да каша — пища наша. Да что я? Гость мимолетный. Работников местных жалко: добычи нет, зарплата задерживается, что впереди будет, никто не ведает.
Директор Егоров в Екатеринбурге. Здесь из начальства — только мастера. Егоров приедет, работу спросит, денег на бензин даст, может, и зарплату. Однажды видел я его. Средних лет парень. Крепкий, рослый, брови густые, подбородок твердый. Сразу видно, что настойчивый в деле человек. Но и ему угольное дело нелегко дается. А видел я его так. Однажды отработал пару дней на профилях, а назавтра надо быть в городе. Кто-то должен меня вечером увезти. Видимо, все другие работники у Егорова оказались в разгоне, и приехал он сам. Сына своего, 6-летнего крепыша, в дизельном джипе на заднее сиденье приторочил, в темноте уж в Арамашево приехал. Это 120 верст надо пилить.
Я думаю, сын его в будущем тоже своего работника ли, товарища ли в поле не бросит. Потолковал Егоров с мастерами в конторе, собрались ехать обратно. Стали знакомиться. Я говорю: “Меня зовут Алексей”. Тогда и он: “Меня — Александр”. Я спрашиваю, как по отчеству, все-таки понимаю, что он директор, все его так здесь зовут. А он: “Нет, зовите Александр”. Приехал он за мной как водитель и звать велел, как водителя. По-моему, он человек неплохой. Конечно, не все в его воле и в его руках. Деньги-то банк какой-то дает на добычу угля. Я не вникал, но смекаю, что зауральский уголь кому-то и мешает, кому-то и не нужен. Вот и не дают “Геологу” подняться.
Сейчас у них и лицензию на карьер забрали: добыча не велась. В конце 2008 года оставшиеся при ликвидации карьера работники даже голодовку объявляли, чтобы им зарплату выплатили. Десять человек решились. Виделся я с одним: Анатолий Павлович, водитель на “уазике”. Поинтересовался насчет зарплаты. “Выплатили, все выплатили!” — бодро ответил он. “Всем?” — “Нет, тем, кто не голодовал, тем не выплатили. Я им сказал: “Мужики, теперь вы ложитесь голодовать!”
Наверное, все-таки Жуков прав, когда говорит, что русскому мужику не хватает ума и порядка, что русским нужен управляющий немец, а начальник — хитрый, тактичный еврей. Обидно. Сейчас на эти земли пришли голландцы какие-то, что ли. По их технологии на краю села Арамашево построили стеклянную теплицу — цветы разводить для украшения русской жизни. Местных нанимали опоры железные ставить. На три месяца работы. Два месяца отработали — им понемногу заплатили, а третий прошел, дело сделали — и гуляйте, свободны. И югославу одному так же заплатили. Он — топограф, места установки колонн размечал. Ему за работу обещали пачку денег толщиной примерно в четыре пальца. А как все сделал, дали пальца на полтора. Помыкался он, помыкался и уехал с пачкой денег в свою несуществующую Югославию. Это вот, наверное, и есть международное разделение труда.
Мне, сколько я десятков километров по тем местам ни исходил, местные не встречались. Иногда вижу, что вдалеке тракторист пашет или траву на силос комбайнами убирают. Тепличники и колхоз бывший скупили. Теперь, наверное, снова станет миллионером. Я двух будущих миллионеров встречал, прямо с глазу на глаз, даже поговорил с ними. Они из другой деревни, из Гостьково, что к югу от карьера. Иду я по профилю на восток, к деревне на берегу Режа. Уже две-три точки снять осталось. Конец августа, тепло, сухо. Профиль проложен по скошенному овсу и гороху. От деревни поднимается стадо черно-пестрых коров, большое, голов сто пятьдесят. Два пастуха при нем на рыжих лошадках.
Мне на них глядеть некогда. Пришел на последний пикет, установил гравиметр, склонился над ним. Слышу, коровы подошли близко-близко, шагах в пяти остановились. Кручу микрометренный винт — грузик на нуль вывожу. Снял два замера, еще один надо. И коровы затихли, стоят. Я поднял голову, чтобы взглянуть на коров, они стоят боком, а головы повернули ко мне. И смотрят знатными своими глазами. Но недолго. Как только взглянул на них, им сразу стало понятно, чем мужик занят, отвернулись, пошли. И я склонился снова над прибором, чтобы завершить измерения. И тут слышу, пастухи приближаются. Я голову от гравиметра не поднимаю, только рукой левой помаячил, что сейчас, мол, закончу, поднимусь к ним.
Взяв последний отсчет, сказал им, что ищу здесь уголь, измеряю силу тяжести, что это у меня точные весы на кварцевых пружинах, уголь ведь легкий, над ним сила тяжести меньше… Молодой понимающе покивал головой, а старший спросил: “Тебе за это платят?” Я сначала растерялся, а потом сказал, мол, когда все материалы сдам, заплатят примерно тысячу за день работы. “А нам раз в год заплатят гроши — и всё”, — усмехнулся старший. “Наверно, думают, — пошутил и я, — что вы на подножном корме не пропадете”.
Они поехали догонять прошедших мимо меня коров и скоро повернули их к деревне. А я пошел в горку, чтобы завершить профиль замером на контрольном пункте. И в тот раз, и сейчас я думаю, что руководители крестьянских хозяйств, не давая работникам живых денег, обрекают их на жизнь без свободы, без воли… Хотел сказать, что без достоинства, но нет — достоинство у них никто не в силах отнять.
В любом деле есть трудное, узкое место. Не сразу удается его пройти. Вот и в шахте, когда пласт становился узким, просеку приходилось бросать. Сейчас я знаю, что зауральский уголь надо как раз брать в самом узком месте, спасибо Жукову, надоумил. Не нам, так нашим детям или внукам этот черный сахар достанется. Он там есть.