Роман (Окончание)
Опубликовано в журнале Урал, номер 5, 2010
Сергей Главатских
Окончание. Начало в № 4, 2010.
Накопитель Радлова
Роман. Журнальный вариант
Глава десятая
Кожедубов барак
В убогой однокомнатной квартирке номер три, расположенной на втором этаже гнилого барака, стоявшего возле самой железной дороги, царил картинный, образцово-показательный бардак. Даже у соседки Зины Дудкиной, бывшей путейщицы со стажем, а теперь заслуженной алкоголички пригорода Чечулино, было куда как чище и пристойнее. Хоть и с трудом, но можно было обнаружить в Зининой норе и телевизор, навечно завёрнутый в проссанную пелёнку, и микроволновку, плотно забитую позеленевшими фотографиями из славного путейского, или, как она сама выражалась, “путёвого”, прошлого хозяйки, и даже задний бампер от “Волги”, с совершенно непонятной целью победно водружённый на покосившийся от старости шкаф. Не портили впечатления ни загаженный стол, ни шатающиеся стулья, ни толстый слой пепла на полу, ни даже многочисленные стада тараканов размером с кошку. Чуялась во всём этом какая-то понятная человеческая дурость и неряшливость, которую можно и простить, и понять, а при желании и оправдать. Последнее у нас особенно приветствуется. В квартире же номер три всё было куда хуже, складывалось впечатление, что здесь живёт, да нет, не живёт — прозябает, некое бестелесное существо, которому не нужно ни стульев, чтобы на них сидеть, ни кровати, чтобы на ней спать, ни окон, чтобы в них смотреть. Нет, окно, конечно, было, но выглядело оно как-то ненатурально, казалось, вместо стёкол в раме — чёрная драпировка с нарисованными звёздами. Многие предметы в квартире были абсолютно непонятного свойства, — предназначение их если и угадывалось, то с трудом, — так или примерно так, наверное, должны выглядеть приборы, при помощи которых молчаливые бородатые люди в тайных лабораториях с задрапированно-звёздными окнами творят свои великие открытия.
Для того, чтобы в полной мере проникнуться духом жилища, достаточно ограничиться лишь двумя предметами, теми самыми, что бросались в глаза в первую очередь. Прямо по центру комнаты стоял железный шкаф, некогда служивший корпусом трансформаторной будки, теперь же в нём хранились разнообразные преобразователи действующих форм — выпрямители и выгибатели, выключатели и включатели, нейтрализаторы и гармонизаторы, и ещё много-много из того, что позволяет предметам так или иначе видоизменяться.
Вторым и, конечно же, куда более важным и знаковым, чем шкаф, предметом являлся огромный высохший пень, стоявший в углу комнаты как раз под сквозным отверстием в потолке, через которое в ясные дни устанавливался в этой тёмной келье долгожданный солнечный столб. Описывать пень как-то более подробно нет никакой нужды — пень как пень, и быть бы ему лучше там, где он и должен быть — в лесу. Единственное, что слегка смущало взгляд, так это огромное пятно засохшей крови, окрасившее весь срез диаметром в полметра. Во избежание нехороших мыслей можно было б предположить, что это, к примеру, краска или что на пне давили малину, но что-то подсказывало, что здесь, на многовековом основании некогда могучего древа, пролилась именно кровь. Луч солнца, попадая на столешницу пня, краем своим высвобождал из темноты узкую полоску стены с куском фанеры и приколотой к ней кнопками страницей из глянцевого журнала с изображением надменной красавицы с внешностью и взглядом Снежной королевы. Можно было смело предположить, что в особо солнечные дни гордая красавица слега оттаивала и готова была принять ухаживания того, по чьей воле она здесь оказалась. Это был самый чистый и самый светлый угол в доме, — каждый раз, покидая его, хозяин словно возвращался с неба на землю, преодолевая в себе страх и ненависть к живущим за пределами солнечного круга. И если бы кто-нибудь из них хотя бы раз перешагнул порог квартиры номер три, то он наверняка бы, после недолгих размышлений, понял, что это место является для хозяйствующего на данной территории субъекта и алтарём, и троном, и лобным местом — одновременно.
Сидя, а точнее, лёжа на завалинке перед подъездом, Зина Дудкина слышала, как хлопнула входная дверь и по скрипучей лестнице к себе наверх поднялся её сосед, возвращавшийся каждый день строго после одиннадцати — последним из всех жильцов подъезда, в основном бывших партстроителей и гебешников, давно уже выброшенных собственными чадами не только из их роскошных городских квартир, но и из самой жизни. Полежав для приличия ещё минут пять (проверенный вариант), Зина с трудом разлепила глаза и, кряхтя, поднялась с импровизированного царского ложа, где в душные летние ночи коротала она незавидный свой досуг, стоически преодолевая при этом две обязательные напасти — непрекращающиеся рвотные позывы и животную тягу к звёздам. Сейчас она потихоньку, чтобы, не дай Бог, не развалиться на части, преодолеет свою очередную Голгофу для того, чтобы постучаться в двери третьей квартиры и получить подаяние, оформляемое ежедневно Зиною не иначе, как налог на развитие российских железных дорог.
Лёня же Моисеев, в свою очередь, вернувшись домой после того, как он в очередной раз тайно проводил Катю до подъезда, по обыкновению — не включая света и не снимая обуви, пробрался на кухню и поставил на электроплиту кастрюлю с позавчерашней горошницей. Есть не хотелось, но после трудного дня, проведённого на ногах, да ещё в постоянных душевных муках, которые он испытывал всякий раз, когда был рядом с любимой, Лёня чувствовал себя ужасно усталым, и только еда могла вернуть ему силы, необходимые для того, чтобы не спать теперь ещё и ночь, а может быть, не одну.
Наскоро поужинав, он вернулся в комнату, зажёг небольшой светильник на табуретке возле шкафа и, отворив железную дверцу, достал оттуда задвинутый за прочие приборы к самой стенке чемоданчик из кожзаменителя, чем-то напоминающий саквояж. Отодвинув светильник на самый край табурета, он положил чемоданчик на освободившееся место и с осторожностью хирурга откинул крышку. Затем он опустился на колени и долгое время молча смотрел на прибор, словно умоляя его сделать наконец то, ради чего тот и был сотворён. За последнюю неделю Лёня ни разу не запускал прибора, хотя был уверен, что работа закончена и самая пора приступать к эксперименту. “А что, если не получиться?” — с волнением думал он, глядя на панель управления, и рука его невольно замирала над кнопкою с надписью “Пуск”. Как-то ему показалось, что он напрасно усложняет процедуру пуска и проблема решится сама собою при условии, что срок пришёл.
Как бы там ни было, прибор был готов, он чувствовал это кожей. Наверное, просто Лёня сделал всё, что мог, и, если его вдруг постигнет неудача, можно смело кончать с этой жизнью, ибо теперь только он, прибор, определял меру его Божественной сути! Вчера ночью он сжёг все свои расчёты, — это означало, что время поисков и теорий закончилось, пришла пора действовать, и чем решительнее, тем больше шансов на успех.
В дверь постучали. Он открыл не сразу, теперь, кроме неустанной сборщицы налогов из квартиры напротив, это мог быть и он — тот посетитель выставки со странной фамилией и пугающе печальным взглядом, единственный человек в мире, на которого ему только и оставалось рассчитывать. Впрочем, вряд ли это он, ведь у него нет Лёниного адреса, и они договорились, что прежде, чем приехать сюда, Штиммель обязательно позвонит Лёне. Он обещает, что так и сделает. Он обещает, что сделает это очень скоро… Леня Моисеев не сомневается, что так и будет, поэтому все свои последние сбережения он положил на счёт мобильника, приобретённого им у скупщика на станции метро “Лоховская” Бандитско-Христопродавческой линии за ломаный грош. Никто и никогда ещё ни разу не звонил ему по телефону, это будет первый звонок, а может быть, и последний. Но это совсем неважно, потому что этот звонок будет самым главным в его жизни, главным настолько, что всех остальных могло и не быть.
— Привет, — едва ворочая языком, поздоровалась Зина Дудкина. При этом она так отчаянно и отчётливо рыгнула, что фирменная железнодорожная фуражка, одетая, как всегда, “ко мне передом, к лесу задом”, бойко спрыгнув с насиженного места, покатилась к Лёниным ногам. — МПС предупреждает — отказ от уплаты налогов опасен для вашего здоровья!
— Понятно, — глубоко вздохнув, сказал Лёня и пошарил по карманам. — Похоже, на этот раз моё здоровье под угрозой…
— Что-о?! — не поверила своим ушам Зина. — Что же мне теперь, из-за тебя в могилу ложиться?
— Зачем же в могилу?
Лёня вдруг представил себе Зину мёртвой и подумал, что вообще-то это для неё не самый худший вариант. Его совершенно не смутила такая мысль, ведь параметры Зининого присутствия, если вдуматься, имели нулевые показатели, сама же она только думала, что живёт. И казалось ей так, кстати, во многом благодаря ему. Возможно даже, что он был единственным, кто буквально удерживал её за руку, не давая безнадёжной пьянчужке свалиться за ту тонкую грань, которая ежедневно, ежеминутно и ежесекундно отделяла её от небытия, или, вернее, от инобытия. И вполне возможно, что, не дай он ей вчера заработанных на разгрузке сливочного масла трёх сотен, сегодня вместе с железнодорожной фуражкой скатилась бы к его ногам и бестолковая Зинина голова. Она ждала его, как церковный староста, изнывая от похмелья, стережёт прихожан с пожертвованиями во славу Христа, и это ожидание вносило в её жизнь хоть какой-то смысл.
— Спросите у Фомичёвых, — посоветовал он просительнице и смущённо отвёл взгляд. — Я видел утром через стекло, Иван Николаевич покупал в гастрономе кефир.
— Какие Фомичёвы, какие Фомичёвы, — запричитала Зина, чувствуя, как холодная рука смерти неотвратимо сжимается на её горле. — Любка сама чуть жива, только-только домой отползла! Мы ж вместе с ней Ванин спотыкач дохлёбывали! — Она медленно опустилась на колени и молитвенно сложила на груди руки. — Спаси, Лёнь! Ты ведь для меня больше, чем господь Бог! Вся моя жизнь проводницкая — с вечера до утра! Ночь не проживу, утром найдёшь меня возле своей двери околевшую! Что тогда скажешь? Как людям в глаза посмотришь?
Говорила Зина удивительно долго для её состояния — откуда силы взялись! Но Лёня Моисеев половину монолога пропустил, ходил в тёмный уголок, где, только теперь вспомнил, припрятал некогда под резиновым ковриком рублей сто пятьдесят, и если мышь не поела, то надо взять их и отдать Зине. К счастью, резина оказалась мышам не по зубам. “Если поискать в природе Зинину противоположность, — невесело подумал Лёня, — то как раз и выйдет Ре-Зина”. Денег получилось даже больше, чем прятал — с мелочью почти двести. Сгрёб в ладонь, вернулся к двери и отдал всё, что нашёл, всё отдал — до копейки.
Зина, конечно, здорово порадовалась, но отблагодарить так и не собралась. Сказала только сурово, напяливая фуражку:
— Про тебя всякое говорят, ты и сам, поди, не знаешь, какое! Все говорят, но только не я! Я, наоборот, молчу, как Свинкс! Вот ты и подумай, Лёнь, какой я для тебя полезный человек! Смотри, сама в киоск иду, а ведь могла бы и тебя привлечь на общественных началах!
Как только Зина ушла, он тут же вернулся к прибору. Сидеть на корточках было крайне неудобно, тогда Лёня решил опуститься на пол — заваливаясь назад, он по привычке оперся на правую руку, но так как рука эта с некоторых пор отсутствовала, Лёня свалился набок, при этом сильно ударившись головой о стену. Так, мешком, лежал он потом то ли час, то ли два, не в силах шевельнуть ни рукой, ни ногой, испытывая лишь одно желание — поскорее умереть. Впервые за все эти годы Лёне Моисееву сильно захотелось плакать. Ах, если бы он только умел это делать! Насколько легче б ему теперь было! Но он не умел плакать, может быть, так были устроены у него слёзные железы, а может быть, не хотел показывать свои слабости, пусть даже самому себе.
Но что же всё-таки случилось за то время, пока он валялся на полу? Что проникло в его сознание и душу, какой неведомый вирус вызвал в нём этот первобытный страх не найти дорогу обратно и остаться там, где ты никто и ничто настолько, что даже не заслуживаешь персонального изображения в зеркале? В комнате появился какой-то тонкий щемящий запах, от которого кружилась голова и разрывалось сердце. Лёня несколько раз ударил разгорячённым лбом о стену, силясь вспомнить что-то, что-то очень нужное для того, чтобы двигаться дальше. И тут его внезапно охватил священный трепет — он снова почувствовал себя старшим братом, у которого только что отняли родную сестру! Впрочем, нет, никто её у него не отнимал, ведь отнимать можно только у того, кто пытается сопротивляться… Да, да, именно — в этом-то всё и дело! Получалось вот что — несколько минут назад Лёня Моисеев впервые за многие годы не только вспомнил о ней, но и почувствовал незабываемый запах растаявшего воска, исходивший от её волос!
— Наденька… — прошептал он, сжимая рот ладонью, и, понял, что не произносил этого имени с самого дня её похорон.
Всего за неделю до того, как это случилось, Наденьку, к её несказанной радости, устроили в садик и тут же напугали, сказав, что скоро заберут оттуда и отправят в чужую далёкую страну, где все дети носят одну и ту же одежду, едят одним и тем же ртом и попеременно пользуются одной и той же парою глаз. Это была чистая правда. Дело в том, что отец к тому времени давно умер, мать же совсем спилась и их с сестрою намеревались отправить в детдом. Лёня б, конечно, не поехал. Оставалось учиться всего лишь год, и как-нибудь он прожил бы это время один, но вот что было делать с сестрёнкой, которой только-только исполнилось семь? Волноваться, однако, долго не пришлось, Наденька сама нашла выход — во время прогулки в садике она наелась снега, тяжело заболела и вскоре умерла. Хоронили её как попало — наскоро и безо всяких церемоний, похоже, величина горя соизмерялась сельчанами по старой доброй традиции с величиной веса усопшего. Он прекрасно помнил тот сирый февральский полдень и одинокие розвальни на лесной дороге у свежих заказных срубов для стаек и бань. Несколько человек, в основном всё случайные люди, стоят возле саней, где прямо на соломе покоится маленький открытый гробик, в котором отправляется Наденька со своею любимой куклой не туда, куда хотели отправить её добрые тёти и дяди, а совсем в другое место, где ей, Наденьке, уж наверняка подарят коробку с шоколадным зефиром и никогда не отнимут у неё голубоглазую золотоволосую Дашу. На лбу у Наденьки тканый венчик с вышитыми крестиками, который ему почему-то так хочется сдёрнуть и разорвать на мелкие клочки. Женщины с готовностью плачут, мужики скромно потирают глаза рукавами фуфаек, и Лёня вдруг ясно понимает, что это те же самые люди, которые семь лет назад стояли в церкви на Наденькином крещении. И именно эта мысль помогает ему удержаться от слёз. “Не дождётесь!” — со злостью думает Лёня и только крепче сжимает кулаки. А потом сани трогаются и увозят Наденьку на заснеженное сельское кладбище.
— Не дождётесь!
Он не узнал свой собственный голос, зато узнал Наденькин.
— Можно я немного побуду с тобой?
Лёня повернулся на спину и увидел яркую синюю точку на потолке. Прибор издавал едва слышимое жужжание, будто где-то далеко-далеко невидимый дантист включил свою страшную бормашину.
— Привет, — поздоровался Лёня, сосредоточившись на точке. — А у вас там что, тоже зубы лечат?
Точка часто-часто задрожала и слегка увеличилась в размерах.
— Ну что ты, Лёня, у нас нет в этом никакой надобности. Здесь ни у кого ничего не болит!
Она говорила совсем как взрослая, и тем не менее он не сомневался, что это именно Наденька. Лёня собрался с силами и сел на полу. Нестерпимо захотелось в туалет, а всё это из-за горошницы, будь она неладна!
— Послушай, — он протянул обрубок правой руки навстречу точке. — Я совсем ничего не знаю про тебя. Помню только тот февраль, сани и дорогу…
— Значит, мы никогда больше не увидимся… — В голосе её послышалось сожаление. — Скажи, снег по-прежнему такой же холодный?
— Ну конечно, — ответил Лёня, видя, как точка взрывается и превращается в яркую голубую звезду. — У тебя будет возможность убедиться в этом. Слышишь? Скоро я поеду в наше село и пройду твоею дорогой, той самой — от церкви до кладбища. Я вспомню что-то, чего я не знаю, и тогда ты вернёшься ко мне. Обязательно вернёшься. А потом я поведу тебя на вершину Купола. Помнишь Подсобное — ты когда-то нарвала там букет из львиного зева и мать-и-мачехи?
Никто не ответил ему. В этот момент жужжание пропало и голубая лампочка индикатора, отбрасывающая на потолок тонкий лучик, погасла. Это означало, что прибор действовал, и действовал самопроизвольно, без постороннего вмешательства! Такого Лёня не ожидал! Значит, накопитель всё это время чётко улавливал радлоны его недавнего сна, и вот теперь, когда количество накопленных единиц достигло нужного уровня, прибор немедленно отреагировал на это, дав таким образом понять, что процесс актуализации запущен и проходит успешно! Значит, всё получилось так, как он и задумывал! Значит, та заснеженная дорога, привидевшаяся ему только что, и есть дорога к Небесному Престолу?
Можно было смело праздновать победу, но тем не менее что-то смущало его в таком положении вещей, и он долго не мог понять — что именно. И когда понял, похолодел от ужаса. У него не было никаких гарантий, что прибор начал действовать именно теперь, это могло произойти и раньше, задолго до определённого его создателем срока, и это говорило о том, что его собственная воля уже не играла никакой роли и ситуация давным-давно могла выйти из-под контроля.
— Да, но я не мог этого не заметить, — уговаривал он сам себя. — Вот сейчас… я же понял, что происходит… Что прибор действует… Существуют технические параметры, в конце концов…
— Ерунда, — отвечал он на свои же собственные уговоры. — Никаких параметров, определяющих эффект действия прибора, может и не существовать, или они существуют, но их величины характеризуются вовсе не мощностью лампы индикатора или уровнем ионизации атмосферы, а чем-то совсем иным!
— Чем же?
— Я не знаю!
— Какой же ты Бог, если не знаешь такой ерунды? А теперь скажи, чем отличается накопитель в своём теперешнем обличии от того, что он представлял из себя год назад, в тот самый день, когда ты впервые засунул его в этот дурацкий футляр?
— Я понял твою мысль, — крикнул Лёня Моисеев что было мочи, и это было похоже на жужжание перламутровой навозной мухи, заключённой в узком пространстве между двумя оконными стёклами. — Ты хочешь сказать, что прибор мог действовать и в отсутствии своего создателя?!
И в тот самый момент, когда он крикнул это, он… обо-сра-лся!!!
Теперь надо было где-то искать воду, потому что в бараке её нет уже вторую неделю. Никакой. Есть колонка неподалёку, но как же это неловко — разгуливать по двору в таком виде! Делать, однако, нечего, выход один — брать ведро и тащиться на колонку. Так он и сделал. На улице, слава Богу, никого не было, старики-соседи имели обыкновение засыпать ещё до полуночи. Лёня добрался до колонки, повесил ведро над сливной трубкой и надавил на рычажок. Внутри сначала многообещающе заурчало, потом загудело, зафыркало и… ахнуло! “Ах” получился таким грустным и протяжным, что становилось понятно — колонка испустила дух. Ну, уж если и в скважине нет воды, то вряд ли её вообще где-нибудь можно найти, разве что в пруду, до которого надо было ещё как-то добраться! Лёня Моисеев опустился на деревянный приступок для вёдер, и в этот самый момент раздалась непонятно откуда чудесная очищающая мелодия. Он долго не мог сообразить — что это, пока наконец не обнаружил сам источник звука, то есть телефонную трубку в нагрудном кармане рубашки. Лёня вынул трубку, кнопки погрузились в приятное лиловое свечение, и он не сразу нашёл — на какую из них надавить. Поэтому нажимал куда попало и всё время повторял:
— Аллё, я вас слушаю…
— Аллё, — услышал он наконец голос Штиммеля. — Леонид, это вы?
— Да… Но только вспомните, мы договаривались, вы будете называть меня просто — Лёня. Вспомнили?
— Вспомнил. — Штиммель был явно чем-то взволнован, во всяком случае, на этот раз голос его был куда более заинтересованным и доброжелательным, чем тогда, на выставке. — Скажите, вы сейчас что делаете? Я вас не разбудил?
— Нет, нет, что вы, — Лёня посмотрел на небо, и ему показалось, что он видит тот самый просвет, где когда-то размещался кусочек звёздной драпировки из его окна. — Как можно… в такую ночь…
И тут пахнуло кое-чем, отчего любая ночь могла вмиг потерять своё очарование.
— Ещё не пропало желание пообщаться?
— Ну что вы, конечно, нет!…
Лёня вознамерился было зажать нос рукою, но рука была занята трубкой, и тогда он встал, картинно оттопырив зад. С неба в этот самый момент свалилась звезда, она угодила прямо в Лёнино ведро, отчего ведро засияло всеми цветами радуги, приняв при этом видимость присевшего на оголённый провод ежа. Если бы теперь кто-то из жильцов барака проснулся по нужде и случайно выглянул в окно, то он наверняка бы перекрестился. Да и сам Лёня, увидь он себя со стороны, возможно, тут же сиганул бы под проходящий товарняк. А ещё бы он подумал, что человеку с ведром звезды и со штаниною, полною дерьма, оказывается, невероятно трудно реагировать на собственное величие!
— Я готов… Вы даже не представляете, Виктор, насколько уместен ваш звонок.
— Шутите? — усомнился в его искренности Штиммель. — Это в два-то часа ночи!
— Какая разница — во сколько, — кричал Лёня, поднеся трубку прямо к губам. Он так боялся остаться неуслышанным, что всё время менял положение телефона, держа его то возле уха, то, в момент, когда нужно было отвечать, резко перемещая трубку ко рту. — Время для меня не имеет никакого значения, Виктор! Аллё, вы меня слышите?
— Ещё как!
— Вы приедете?
— Говорите адрес.
— Станция Чечулино.
— Это где?
— Двадцать пятый километр Северного направления. Электрички ходят раз в полчаса. Мой дом недалеко от остановочного пункта. Улица Ивана Кожедуба, два… Виктор! Аллё! Вы слышите?
— Коже… дуба, два, — повторил Штиммель. — И не орите вы так, ради Бога!
— Хорошо, хорошо… Когда вы приедете?
— Скоро…
И Штиммель отключил телефон.
Лёня с тоскою и испугом подумал о том, что если Виктор попадёт на ближайшую электричку, то ему, звёздному засранцу, пожалуй, не успеть сбегать на пруд! Значит, надо возвращаться к себе и ждать — встреча со Штиммелем куда важнее, чем его личная гигиена. Да и, собственно, всё уже как-то устоялось, узаконилось и совсем не мешает. Поднимаясь по лестнице, Лёня вдруг вспомнил, что такое с ним уже бывало, и не раз. Случалось это чаще всего в кульминационные моменты приклубных баталий, и никогда по этой причине Лёня не покидал ристалища. Так теперь что же?
Дверь в Зинину квартиру была гостеприимно распахнута, а так как на завалинке её не было, он насторожился — в любом состоянии Зина закрывалась на все запоры. Даже пошутила как-то — мол, “помру, хер доберётесь до меня!”. Лёня переступил порог, шагнул в тёмную прихожую и тихо позвал:
— Зинаида Сергеевна, вы дома?
Зина не отозвалась. В комнате тоже темно, и в кухне. В распахнутой форточке воет ветер. Нет, что-то тут не так. Лёня кое-как нашёл выключатель и зажёг свет. Всё на своих местах, но почему-то на сей раз комната больше напоминает склад, чем жильё. Например, кровать. Невозможно себе представить, что на этом развороченном, истерзанном топчане спит одушевлённое существо. Кстати, самого существа Лёня так и не обнаружил, как не обнаружил он и хоть каких-нибудь признаков жизни, все предметы в помещении были покрыты толстым слоем пыли, казалось, что нога человека не ступала тут со времён основания барака. Раньше он бывал здесь, и тогда на окнах висели шторы, на полу лежали половики, а стол был застелен дырявой выцветшей скатертью с бахромою. Лёня также хорошо запомнил, что на плите в кухне что-то варилось и пахло. Он постарался вспомнить тот запах и, когда вспомнил, очень удивился, потому что это был запах подгоревшего противня с размазанным по нему свиным салом.
Лёня почему-то не удивился, когда, войдя в кухню, не обнаружил в закутке ни плиты, ни крана с раковиной, ни посуды, — одним словом, там не было ничего из того, что обычно отличает кухню от других помещений, и поэтому самоё предположение о том, что здесь когда-либо была именно кухня, казалось теперь абсолютно несостоятельным. Тогда что же это? И почему посередине закутка выложена пирамида из старой, поношенной обуви? Какое отношение эта обувь имеет к бывшей проводнице Зине?
Где-то поблизости тревожно прогудел маневровый, и Лёня услышал в этом гудке знакомые интонации, интонации человеческого голоса — просящего, умоляющего, умирающего…
Вернулось воспоминание о матери, в молодости, ещё до его рождения, работавшей на железной дороге — сначала проводницей, затем в службе диспетчеров.
Она почти ничего не рассказывала о том времени, как выяснилось позже, не самом счастливом в её жизни, и если бы не фирменная курточка с петлицами, случайно обнаруженная им среди чуланного барахла, возможно, он так бы никогда и не узнал о том, что когда-то молоденькая проводница Галя Моисеева была тихо-мирно изнасилована группой молодых учёных, направляющихся на престижный международный симпозиум, проходящий под эгидой Всемирного фонда борьбы за права женщин. Об этом поведала мальчику по пьяной лавочке давняя мамина подружка Варя-при-пожаре, имевшая с нею довольно тесное партнёрство в той области постижения великих истин, которую великий пролетарский орфей, отец Максим (Горький), некогда так решительно опустил “на дно”.
После того рейса мать впервые напилась.
Он вернулся в комнату, где внимание его сразу же привлекла та самая микроволновка, в которой, он это хорошо запомнил, хозяйка хранила документы и фотографии. Лёня осторожно приоткрыл дверцу, боясь заглянуть внутрь, словно именно только там и могла теперь находиться либо сама Зина, либо, по крайней мере, её похолодевший железнодорожный труп. У соседей внизу заиграла музыка, и это было не менее странно, чем то, что сейчас происходило в этой чёртовой квартире. Лёня прислушался — похоже, у Фомичёвых. С трудом, но всё же можно допустить, что это Любовь Игоревна “после вчерашнего” перепутала ручку газа с ручкой кухонного приёмника, но, во-первых, в приёмнике в это время уже давно спят, а во-вторых, он ни разу в жизни не слышал, чтобы по единственно прописанному в динамике первому российскому передавали его собственный мотив под названием “Солнечная литургия”, сочинённый им ещё в глубоком детстве под впечатлением “Лунной сонаты”. Мелодия звучала очень тихо, и возможно, что, кроме него, её никто не слышал, но разве становилось от этого понятнее само обстоятельство её возникновения? Лёня был почти уверен, что забыл этот мотив навсегда, и вот он зазвучал снова — и не просто на проволочных струнах, натянутых на скворечник, а в исполнении настоящего симфонического оркестра!
Немного успокоившись, он распахнул дверцу микроволновки на максимальную ширину и с радостью обнаружил там то, что и должен был обнаружить — множество фотографий в альбомах и без. Он взял ближайшую стопку и принялся рассматривать фотографии по порядку. Вот Зина с другими женщинами убирает территорию школы. Лёня прекрасно помнит и этот двор, и этот гараж, и эту спортплощадку. За забором виднеется клуб, где над крыльцом растянут транспарант, поздравляющий “С Днём лесоруба!”… Тот же сюжет, но в другом ракурсе… А вот какой-то парень, наверное, Зинин ухажёр. Здорово смахивает на Лёниного отца в молодости — та же необъяснимая отчаянная бравада в глазах и те же согнувшиеся колени. Какие-то пацаны строят снежную крепость… Один, тот, что на самой верхушке обледенелого холмика, смотрит прямо в объектив, и его взгляд кажется Лёне знакомым… А вот снова школа… И снова клуб, на этот раз крупным планом… В дверях полная улыбающаяся женщина, наверное, Зинина подруга… Почему-то Лёне кажется, что это заведующая клубом и что зовут её Ирина Никитична… Какая-то девочка-привидение на сцене… Она, конечно, привидение, потому что такого не бывает. Юная красавица невесома и совершенна, словно облако, и, словно облако, она готова вот-вот растаять, оставив после себя горькое и трепетное воспоминание о чём-то замечательном и неповторимом. Кто она? С каким гордым достоинством глядит она в зал! Божественный ротик девочки слегка приоткрыт, Лёня прислушивается, стараясь разгадать застывшее выражение её губ.
Литургия заканчивается, оркестранты разбредаются по своим ночным квартирам, где наступившая оглушительная тишина долго ещё не даст им уснуть…
— Тебя уже совсем скоро убьют, — услышал он голос девочки. — Вернее, тебя уже убили, и ты себе кажешься… Колодыры, превращаясь в ничто, ещё долго живут в своих собственных воспоминаниях…
В тот момент, когда, досмотрев последнюю фотографию из этой стопки, Лёня потянулся за следующей, внизу хлопнула дверь. Он посмотрел на часы, времени прошло немного, но сегодняшней ночью, когда молчат электропровода и разговаривают фотографии, может случиться любое чудо, поэтому не исключено, что это Штиммель. Но ни внизу, ни на их площадке никого не было. Он спускался дважды, стоял по нескольку минут в полутьме, напряжённо вслушиваясь в тишину.
В который раз прогудел маневровый, и многократным эхом прокатился по окрестностям бодрый призыв диспетчера поставить сорок восьмой на девятый резервный. Только теперь, в который уже раз преодолевая расстояние по лестнице наверх, Лёня почувствовал, как зверски он устал!
Равнодушно пройдя мимо открытой Зининой двери, он вернулся к себе, где вместо запаха горелого сала теперь густо отдавало елью и земляникой. Индикатор на панели прибора светился устойчивым синим цветом, сам же прибор при этом издавал довольно странный звук, напоминающий стрекотание кузнечиков. Лёня нерешительно приблизился к накопителю и после некоторых колебаний нажал-таки на кнопку “Выкл”, после чего прибор затих и ослеп. Сразу, как только это произошло, усталость отступила. Исчезла из атмосферы появившаяся во время недавнего опыта пелена, сквозь которую все предметы виделись слегка иначе, будто отретушировали старую, пожелтевшую фотографию.
Окончательно успокоившись и освободившись от тяжёлых воспоминаний, Лёня Моисеев прошёл в тот самый угол, где стоял пень, опустился на пол и уставился на фотографию снежной дивы. Ощущение правой руки всё ещё не прошло, и это дало ему возможность снова, как когда-то там, в солнечном сарае, смастурбировать длительно, самоотверженно и полноценно.
В момент оргазма дверь скрипнула и в комнату несмело шагнул Штиммель. Удивительно, но столь внезапное появление ночного гостя совершенно не смутило священнодействующего, и он ещё какое-то время манипулировал трепетною рукою — то ли дирижировал ангельскому хору, то ли поглаживал склонившуюся над ним невидимую Деву Грёз. Впрочем, Штиммеля это, кажется, не особенно взволновало. Позже он признался, что готов был увидеть здесь всё, что угодно, и не удивился бы, даже если бы обнаружил у хозяина рога и копыта. Он долго искал, на что бы сесть, и, не найдя ничего более подходящего, решил освободить себе единственный табурет.
— Осторожнее, — попросил Лёня, когда Штиммель, переставив на пол светильник, взялся за прибор. — Прошу вас, Виктор… Это моя единственная ценность.
Он стремительно вскочил, на ходу, кое-как натягивая штаны, забрал у Штиммеля чемоданчик и, поставив его на священный пенёк, закрыл крышку. Надо признаться, для однорукого он был весьма ловок и расторопен в эту минуту!
— Так будет лучше… Вы меня понимаете?
— Нет, — честно признался Виктор. — Но хотел бы. Иначе какого дьявола я бы сюда приехал, да ещё посреди ночи!
— Я вас умоляю, — Лёня взялся застёгивать ширинку, но бегунок заклинило, и ему пришлось какое-то время повозиться с молнией, — не обижайтесь на меня… Извините ещё раз…
— Хорошо… — Штиммель взял с пола светильник и, держа его перед собою так, как делал это Диоген, с мечтою об истине, взирающий по сторонам, мудро изрёк: — Ищу человека!
— Да, да, именно, — с радостью поддержал его Лёня. — Именно в этом и состоит цель нашей встречи. Вы молодец, Виктор! Я всё время думаю, как же это замечательно, что я с вами познакомился! Я присяду?
— Да ради Бога, — разрешил Штиммель и как-то странно поморщился, даже на минуту зажал нос двумя пальцами, из чего Лёня сделал вывод, что для Виктора пахло здесь далеко не елью и уж не клубникой тем более. — Знаете, Лёня, мне всё время не даёт покоя ваш рассказ о теории радлонов.
— Отлично, — сказал Лёня, присаживаясь на корточки прямо перед Штиммелем. — Честно говоря, мне казалось, вы будете собираться дольше. Но я ошибся, как видите. А потому — отлично, говорю вам! За то время, пока мы с вами не виделись, произошло много замечательного, но главное — это то, что я наконец-то опробовал прибор. Кстати, вы его только что держали в руках.
— Этот?
Штиммель поднялся и, как был — со светильником в руке, направился рассмотреть накопитель поближе. Провод натянулся до предела, и вилка, выскочив из розетки, брякнула об пол. Сначала было темно, но через какое-то мгновение, прорвавшись сквозь дырки в оконном полотне, комнату опутали лунные нити, и уже вполне можно было обойтись без электричества. Штиммель склонился над прибором и слегка постучал по крышке чемодана.
— Вы его точно опробовали? Без обмана?
— Точно, точно… — Лёня снова вспомнил о Наденьке. — Прибор абсолютно дееспособен, я в этом убедился буквально за полчаса до вашего прихода. — Он подошёл к Штиммелю, доверительно взяв его за руку, развернул лицом к себе и продолжал уже шепотом: — С этой минуты мы должны быть друг с другом откровенны.
— Нет проблем, — пообещал Штиммель.
— Вы знаете, Виктор, я здорово перепугался! До сих пор нахожусь под впечатлением.
В этот момент в воздухе возникло странное колыхание, лунная сеть мелко-мелко задрожала, будто попалась в неё какая-то неведомая рыбина; ей, в конце концов, удалось протиснуться в узенькую щель между крышкой и корпусом футляра накопителя, и она исчезла там, потянув за собою всю светящуюся снасть. Надо было снова привыкать к темноте.
— До сих пор нахожусь под впечатлением, — повторил Лёня, и на этот раз его слова прозвучали ещё более убедительно.
Штиммель какое-то время внимательно всматривался в тёмный овал Лёниного лица, и не было в этом взгляде ничего хорошего. Лёне вдруг показалось, что напротив него никого нет и что это всего лишь лунная тень покачивается теперь на стене, повторяя привычные движения его тела, всякий раз сопровождающие рождение какой-то новой и необычной мысли.
— На следующее после нашей встречи утро… Вы меня слушаете? Я не вижу — слушаете или нет?
— Я слушаю, — кивнул Лёня, с удивлением обнаружив, что голова Виктора сделала то же самое. — Говорите.
— Я специально пошёл посмотреть, что да как…
Штиммель опять замолчал, и тогда Лёня подбодрил его:
— Ну же! Говорите, я вас внимательно слушаю! Вы снова пошли на выставку?
— Да.
— И что? Обнаружили там нечто странное?
— Мягко выражаясь, да. — Штиммель говорил с какою-то маловыразительной, невнятной интонацией, свойственной разве что малым детям, только что научившимся разговаривать, да ещё наркоманам в момент “прихода”. — Никаких научных достижений там не было и в помине.
— Как, — удивился Лёня Моисеев, — совсем никаких?
— Это была сельскохозяйственная выставка, — с трудом ворочая языком, произнёс Виктор. — Какая-то сумасшедшая старуха из Товарищества Производителей “Золотая тыква” минут пять гонялась за мною с огромной кастрюлей тыквенной тюри.
— Серьёзно?
Лёня на секунду представил себе эту картину, и она пришлась ему по душе.
— Расстроились?
— Настолько сильно, — сознался Штиммель, — что тут же вспомнил о вас.
— Послушайте, Виктор… я не думаю, что у нас с вами слишком много времени. — Лёня подвёл Штиммеля к стулу. — Сядьте и слушайте.
Штиммель сел.
— На вашем месте, — посоветовал он, — я бы обязательно предлагал гостям противогаз.
Голос и тон его были теперь прежними.
— Нету у меня никаких гостей, — спокойно отреагировал на этот идиотский совет Лёня. — И не будет. А насчёт выставки, лучше не берите в голову. Уверяю вас — необычного в мире гораздо больше, чем объяснимого. Относитесь ко всему проще. Я бы даже посоветовал, чтобы — с юмором. Будет больше пользы.
— Пожалуй, — согласился Штиммель, не скрывая, однако, раздражения.
— Как ваши дела? — спросил Лёня, стараясь казаться как можно более спокойным. — Вы с ней встречались?
— Что?
— Вы встречались с ней?
Штиммелю всё труднее было удерживаться от грубости, и Лёня Моисеев это прекрасно видел. “Вот ведь как странно, — подумал Лёня, — только что человек стремился сюда, испытывая в этой встрече жизненную необходимость, и вдруг под воздействием каких-то незначительных, ничтожных фактов совершенно неожиданно утратил прежний интерес, а вместе с ним и любезность!”
— Ну хорошо, — сказал он, по-приятельски похлопав Виктора по плечу. — Хорошо. Давайте всё по порядку.
И Лёня неторопливо, стараясь ничего не забыть, воспроизвёл, как он выразился, “хронологию проблемы” в полном масштабе. Выходило вот что. Девушка в столовой, за которой на протяжении последних двух месяцев так настойчиво наблюдал Штиммель, была знакома Лёне Моисееву с самого раннего детства. Когда-то, будучи ещё совсем пацаном, он понял нечто такое, что впоследствии могло бы очень сильно поменять мир в лучшую сторону. И речи не было об избранничестве в том смысле, что Лёня вдруг возомнил себя центром Вселенной, как это случалось со многими, да нет, пожалуй, со всеми, кто когда-либо брался за грандиозную работу по изменению существующего миропорядка! Напротив, он готов был сожрать любую гадость, всё глубже погружаясь в ту бездонную яму с дерьмом, которую представлял из себя окружающий мир, только бы это, в конце концов, привело его в пустующий Храм не Карающего, но Какающего Бога, да-да — вот такого, опоздавшего на горшок, Бога, не требующего поклонения, ибо никому и в голову не придёт отдавать почести тому, кто таков же, как и ты! Вполне естественно поэтому, что всё вокруг протестовало против Лёни Моисеева, единственным человеком на земле, кто отнесся к нему хоть с каким-то пониманием, была Катя Шереметева — принцесса из его детства, прекрасная и недостижимая, как небо! У монумента павшим землякам Катя, сама того не сознавая, чётко определила его собственную цель, и Лёня был ей безмерно благодарен за это. Насчёт неё и себя он решил так — ему ничего не нужно от Кати, просто, став Богом, первое, что он сделает, так это вернёт колодырам право дожить свои жизни красиво и достойно.
Услышав о колодырах, Штиммель вспомнил, как Катя несколько раз произнесла это слово, и попросил Лёню объяснить — кто это такие? Объяснения были недолгими, но вполне исчерпывающими — создавалось впечатление, что Штиммель и сам когда-то читал эту книгу.
— Ну вот, — вернулся Лёня к хронологии, — а потом прошло какое-то время, и я поступил в институт, где встретился с великим учёным Иваном Радловым, поведавшим мне, самому никчёмному из всех существующих в мире студентов, свою удивительную тайну о том, как стать Богом! Всё сходилось, и, однажды встретив на улице Катю, я окончательно уверовал в то, что мне удастся осуществить радловскую мечту о накопителе, мечту, ставшую однажды и моей мечтой. С этого момента я уже старался не терять её из виду, путаясь в догадках, что же такое происходит с нею в последнее время, когда с сияющих высот она всё ниже и ниже погружается в тот дольний мир, где ей нет места?
Штиммель поднялся, подошёл к окну и с треском разорвал сгнившую драпировку. На улице светлело, от тающих звёзд исходила такая жуткая печаль, что хотелось умереть вместе с ними. Лёня видел, как вздрогнул его гость, услышав собачий лай.
— Вы знаете, Лёня, а ведь я думал, что хуже и ничтожнее меня никого нет!
— Я знаю, — сказал Лёня, снимая с фанеры Катину фотографию. — Теперь вам должно быть легче… А хотите продолжить сами?
Штиммель всё стоял у окна и смотрел на натурализованное небо. Пока разговаривали, ни разу не повернулся.
— Про ваше институтское житьё-бытьё вы мне уже рассказали, ничего особенного. Единственное место, которое во всей этой исповеди меня зацепило, это смерть Радлова. Судя по всему, мужик был и в самом деле стоящий. Начну с того момента, когда вы отрубили себе руку. Наверное, больно?
— Да нет, не очень, — сказал Лёня, чувствуя, что воспоминания об этом вот-вот лишат его сознания. — Было две очень серьёзных причины…
— Я в курсе…
Спина Штиммеля дрогнула, он закурил.
— Перешли на папиросы? — спросил Лёня.
— Перешёл… Хотели, во-первых, как всякий истинный учёный, поставить эксперимент на себе. Если прибор будет создан, то вернуть руку — пара пустяков. Ну, а если нет, то сам виноват. Не так ли?
— Так.
— Может быть, стоило отрубить голову?
— Может быть…
— Мда-а, дела… — Штиммель протерев ладошкой подоконник, сел. — Ну и второе. Тут я вас понимаю меньше. Почему-то вы решили, что не очень-то изменились с тех пор, когда учились в школе, и Катя может вас узнать. А это не входило в ваши планы. Я прав?
Настроение Виктора менялось слишком часто, и эта особенность его натуры лишний раз убеждала Лёню в том, что Штиммель именно тот человек, который ему нужен. Подобный эмоциональный тип создавал наиболее мощное энергетическое поле и позволял накопителю максимально быстро и чётко воспроизводить нужную модель, или, точнее, матрицу, запрашиваемого объекта.
— Даже если Катя меня увидит — теперь, когда я полный урод и окончательный ублюдок, она меня точно не признает! Такая у вас была логика, когда вы хватались за топор?
Можно было не отвечать, Штиммель, кажется, на это не очень и рассчитывал, будучи абсолютно уверенным, что бьёт точно в цель. Он наконец повернулся.
— Это произошло здесь, в этой комнате?
— Да, — виновато склонив голову, сказал Лёня. — Вот на этом самом пне…
И снова послышалось стрекотание кузнечиков. Штиммель поискал глазами, откуда звук, и, заметив синюю лампочку, сначала от удивления разинул рот, а потом спросил с опаскою:
— Что это значит?
— Я и сам толком не знаю, — ответил Лёня Моисеев. — Надеюсь, ничего плохого…
— Надеюсь, — сыронизировал Штиммель. — Хороши же у вас отношения со своим детищем! Он что у вас, настолько самостоятельный?
— Мы договорились, что будем откровенными друг с другом, не так ли?
Лёне казалось, они топчутся на месте. Штиммель, похоже, был того же мнения.
— Послушайте, — сказал он нервно, продолжая внимательно следить за прибором, — кончайте эти ваши игры, Моисеев! Вы же видите, я знаю достаточно много для того, чтобы обойтись без этой глупой обходительности!
— Да-да, — согласился Лёня. — Вы правы. Просто я и сам о многом вынужден лишь догадываться. Возможности накопителя настолько велики и непредсказуемы, что потребуется какое-то время для того, чтобы научиться им управлять.
— Мне?
— Вам, Виктор. Именно вам! А теперь продолжайте, это у вас здорово получается.
Стрекотание кузнечиков к этому времени плавно перетекло в шипение змеи. Они оба какое-то время молчали, чутко прислушиваясь к странному возбуждающему звуку, и им на мгновение показалось, что они ничтожно малы и беспомощны перед чем-то, что теперь существовало вокруг, и что прибор как таковой тут совершенно ни при чём, потому что источником этого звука являлось как раз это что-то. Лёня вдруг почувствовал, что нужно найти способ скинуть с себя это оцепенение, привести в порядок нервы и мысли, иначе всё пропало!
— Вот мы всё время говорим с вами о чём-то высоком, “хронология проблемы” и прочее… Всё пытаемся выражаться категориями, а не фразами. А самое смешное, Виктор, заключается в том, что я за час до вашего прихода наделал в штаны. Представляете?
Лёня рассмеялся, и смех получился искренним и правдоподобным. Но Штиммель не принял этого тона, ибо, согласись он сейчас на предложенное простодушие, он уж точно в чём-то сравняется с этим убожеством, а ему бы этого очень не хотелось.
— Хорошо, закончу с вашего позволения, — сказал он беззлобно, но настойчиво. — Вы знали, что у Кати появился некто, кто стал ей мил и дорог, а главное, это был человек, с кем могла бы она наконец достигнуть того, чего так страстно желала все эти годы — внутреннего покоя и согласия с самою собой. Он был довольно необычным человеком, не правда ли? Настолько необычным, словно его придумали специально для того, чтобы он однажды встретился с Катей. И вот беда, вот трагедия, полтора месяца назад этот человек неожиданно исчезает, так же неожиданно, как и появился. Говорят, будто он выбросился из окна, но тех, кто именно так говорит, вычислить невозможно. Да и так ли это важно, если существует объявление в прессе, прощание в ритуальном зале при колумбарии Западного кладбища и, наконец, свидетельство о смерти, выданное Екатерине Шереметевой по причине того, что она, оказывается, единственная, кого с покойным связывали хоть сколько-нибудь серьёзные отношения. Мы оба, и вы, и я, знаем, как тяжело переживает она эту утрату. И тут вы понимаете, что пора прекращать всю эту возню с прибором, если пропустить этот момент, уже сама идея его создания становится для вас бессмысленной. Пока всё правильно?
— Недурно выражаетесь, Виктор, — похвалил Лёня Моисеев. — Напоминаете мне Кирю, моего соседа по общаге. Когда-то он подавал большие надежды. Да вы его, наверное, знаете, он теперь пропускает по билетам в парк. В тот самый, куда вы ходите кормить ваших уток. Помните, летом он иногда вылезает из будки и читает местным голубям лекции о “Синтезе с двойным кристаллом”?
В этот момент звук резко пропал и прибор выключился. Было ли это как-то связанно с тем, что только что сказал Лёня, или нет, оставалось только гадать, однако Штиммель почему-то решил, что такая связь есть. И он немедленно поделился мыслями на этот счёт.
— Смотрите, Моисеев, ваш накопитель, кажется, надул щёки! Даже интересно, что это ещё за синтез такой?
— Так вы помните его?
— Кирю-то?
— Ну да.
— А как же. Кирилл Петрович, так ведь его зовут?
— Кажется, так…
— Хороший мужик! Стал пропускать меня без билетов. Пришлось подарить ему колоду порнографических карт. Вы-то уж, наверное, знаете в этом толк?
Он, конечно, понял намёк насчёт карт, но сделал вид, что пропустил вопрос мимо ушей. Впрочем, Штиммель, видимо, и сам уже не помнил, о чём спрашивал минуту назад. Теперь для него важнее было совсем другое.
— Вы сказали, что мне надлежит обучиться управлению накопителем. — Виктор подсел поближе к прибору и легонько прикоснулся к нему рукой. — Так что это за синтез? Он имеет какое-то отношение к вашим разработкам?
— Весь смысл в том, что никаких разработок в строгом смысле у меня, в отличие от Кири, не было. — Лёня полагал, что подобный разговор не совсем уместен и может увести в сторону, а потому говорил с крайнею неохотой. — Дело в том, что мы с ним решали одну и ту же задачу — воссоздание физического тела, по каким-то причинам утратившего свои физические параметры. Вы меня понимаете, Виктор, не параметры вообще, а именно — физические, то есть то, по чему мы привыкли идентифицировать предмет. Киря… Кирилл Петрович считал, что “отсутствующий” предмет можно распознать с помощью рентгена, наподобие того, как это делают специальные службы в аэропортах. И он уже почти разработал такой аппарат на основе двух кристаллов пироэлектриков, установленных друг напротив друга, как вдруг выяснилось, что некий физик по фамилии Денон из одного американского политехнического института построил абсолютно идентичную установку, в которой реакции ядерного синтеза осуществлялись при комнатной температуре. Понимаете, что это значило для Кири?
— Чувствую, что ничего хорошего, — усмехнулся Штиммель и попросил: — Чуть-чуть бы пояснее.
— Речь идёт о процессе столкновения между ядрами дейтерия и в некоторых из них — реакции синтеза, что обнаруживается по нейтронному излучению раз в 400 выше уровня фона. Представляете, какой это мощный, а главное, компактный источник рентгена, ведь установка вполне может разместиться на столе? Кириной работой интересовались многие учёные, предрекали ему большое будущее, и вот — нате вам!
— Если я правильно понял, Кирилл Петрович собирался рассекречивать привидения? Так получается?
Лёня ответил не сразу, и эта медлительность слегка напугала Штиммеля.
— Отчего, выбирая верное направление, вы, Виктор, сделав первый шаг, всё время возвращаетесь назад… — начал было Лёня и неожиданно замолчал.
Его отвлёк всё тот же запах сгоревшего сала. Он посмотрел в окно, и его взгляд в этот миг встретился с пьяными глазами Зины Дудкиной, которая почему-то держала в руках мамин противень. А когда она уронила его, то раздался такой звук, длительный: “бу-у-ум!”, от которого вздрогнули оба — и он, и Виктор, Лёня почувствовал это спиной. И как только звук прекратился, Зинины глаза раскатились в стороны, превратившись в две догорающие звезды.
— Вы ещё здесь?
Лёня повернулся к Виктору. Тот по-прежнему сидел на корточках возле прибора.
— Как видите, — ответил Штиммель.
— Очень старый дом… До того старый, что при небольшом ветре с крыши сдувает железные листы…
— Это понятно… — Виктор согласно покачал головой. — Удивительно, что до сих пор не снесло саму крышу. Целиком. Так что зря вы так, Моисеев, никуда я не возвращаюсь. Иду с вами нога в ногу, вздрагивая от шума собственных шагов.
Кажется, Штиммель собирался сказать ещё что-то, но тут раздалось громкое урчание, после чего Лёня Моисеев мощно и продолжительно пукнул, и это совсем не походило на нейтронное излучение.
— Проклятая горошница, — простодушно улыбнулся Лёня. — Явление из разряда тех, которые сильнее нас. — Он решительно принялся разгонять рукою исторгнутые газы. — Вы правы, Виктор, насчёт того, что вы… Ну, что вы до сих пор здесь… Я крайне благодарен вам за это… Слова, знаете ли, они подчас так сбивают с толку… Вы сказали — привидения, это не совсем верно. Кирилл Петрович называл их “монадами”. — Лёня на мгновение замолчал, залюбовавшись восходом. — Новый день, и всё начинается снова… Как вчера… Как сто, триста, миллион лет назад… Знаете, Виктор, мне иногда кажется, что дело тут совсем не в том, что его кто-то опередил… Возможно, он просто испугался… Как вы думаете?
— Скорее всего, — согласился Штиммель. — Но в любом случае то, чем занимался ваш коллега, больше походило на физику Будущего, чем… Впрочем, это не важно… Скажите лучше, почему вы выбрали именно меня?
— Потому, что вы любите её, — ответил Лёня, — любите искренне и по-настоящему, и потому, что у вас есть возможность быть к ней ближе, а значит, составить о ситуации более полное впечатление. Надеюсь, вы понимаете, как это важно? Нам с вами, а точнее, вам, Виктор, предстоит совершить Великое Чудо — наподобие придуманного Бога, воскресившего Лазаря, вам в действительности суждено вернуть из небытия той, кого вы любите больше жизни, другого, ибо только с ним может она обрести истинное счастье!
Они одновременно посмотрели в окно и увидели там макушку восходящего солнца. Было тихо в этот утренний час, всё вокруг утомилось и иссякло за время прошедшей ночи, даже оголтелые горластые диспетчера. Штиммель осторожно пощупал пустой рукав Лёниного пиджака, и взгляд его выражал какую-то весёлую упрямую надежду на то, что всё ещё вполне можно поправить.
— А почему бы тебе самому не заняться этим делом, Лёнь? По-моему, это несправедливо, в самый решающий момент остаться в стороне от того, к чему ты так стремился.
— Нет, нет, Виктор, — Лёня Моисеев решительно помахал единственной рукой. — любовь и всё, что с этим связанно, это не для меня. Я слишком ничтожен для этого! Она не только не доверится мне, но и сделает всё возможное, чтобы скрыть в себе навсегда и свою боль, и свои надежды, и свою мечту! Разве не так?
— Пожалуй… — Штиммель посмотрел на часы. — Ну что ж, господин физик, мне пора. Что я конкретно должен делать?
— Необходимо накопить всю существующую информацию о том, кого нам предстоит актуализировать. Это вообще-то крайне сложный процесс, но если коротко, то мне и добавить нечего. — Лёня Моисеев вдруг широко и счастливо улыбнулся. Он взял Виктора за руку. — Мне так радостно! Так радостно! Извини, закурить не найдётся?
— Что? — засмеялся Штиммель. — Ты же не куришь!
— Хочешь по-честному? — Лёня, словно нашкодивший мальчишка, огляделся по сторонам. — Я б ещё и того…
И он щёлкнул пальцем по горлу.
— Во дела! — Штиммель достал пачку и протянул её Лёне. — Кури, мне не жалко. А вот насчёт этого придётся повременить.
Лёня Моисеев с благодарностью принял дар и, засунув в рот папиросу задом наперёд, учтиво предложил “присесть на дорожку”. Мужчины, тесно прижавшись друг к другу, с трудом разместились на подоконнике. Было приятно ощущать, как солнце мало-помалу начинает согревать их озябшие спины.
— Ну, давай, Эйнштейн, — бодро подначил Штиммель. — Начинай свой инструктаж!
Тепло им было теперь, и они ничего не боялись. Вот он, прибор, прекрасно виден отсюда — обычный чемоданчик, не вызывающий опасений, с такими ходят многие, и какая разница, что за начинка скрывается в его утробе, может, пол-литра водки с пирожком и маринованной чесночной головкой?
— Самое главное, Виктор, это то, что вам придётся кое-куда съездить, — начал Лёня, стараясь придать своим словам вид вполне обычный, как, если бы они говорили теперь о ливерной колбасе, — За неделю до своей гибели, он на несколько дней уезжал из города. Эта поездка была для него крайне важна. Жизненно важна, вот что нужно понять. Понять и проверить — что же так заинтересовало его в этом никчёмном уральском городке, почти деревне, где и населения то чуть-чуть да полтора. Я думаю, да нет, я совершенно в этом уверен — разгадка его жизни и, что самое главное, смерти находится именно в том городе.
Они проговорили ещё минут десять, потом постояли немного молча возле накопителя, после чего Лёня отправился на станцию провожать Штиммеля. По дороге он ещё раз, но теперь уже более подробно, рассказал своему гостю о последних днях Радлова и о том особенно, как тщательно Иван Андреич прощался со своим любимым учеником, как ещё и ещё раз напоминал ему о том, насколько трудным и опасным путём предстоит ему идти в поисках накопителя.
— Но ничего не бойтесь, Лёня, — говорил Радлов в утешение. — Ваше мнимое ничтожество будет вам хорошею защитою, на этой земле юродивых во все времена почитали как святых. Возможно, что самым страшным вашим врагом станет для вас абсолютное, совершеннейшее одиночество, но, в конце концов, вы совладаете и с этим. Я в вас верю, паршивый вы студентишка, в вас и ни в кого боле!
Вспоминая Радлова, Лёня пытался как можно похожее и вернее изобразить его манеру, интонацию и даже пластику. И Виктору почему-то казалось, что это ему удаётся.
— И когда же вы передадите мне прибор? — спросил Штиммель без интереса и даже с какою-то тоской, разглядывая жидкую толпу на перроне. Ни у одного из ожидающих тут электричку, похоже, не было никакого желания не просто куда-либо ехать, но и вообще хоть бы пальцем пошевелить.
— Завтра. В шесть вечера на нашем месте, в сквере. В шесть вам удобно?
— Почему завтра?
Штиммель снова начал нервничать, электричка опаздывала уже на пятнадцать минут, и хоть бы кого-то это взволновало.
— Мне необходимо ещё кое-что проверить… — сказал Лёня. — Простая формальность. Думаю, что к завтрашнему дню всё будет готово. Ну, как вы?
Штиммелю почему-то жутко захотелось выбросить руку в пионерском салюте и стоически пообещать, что он “всегда готов!”
Электричка наконец подошла, Штиммель первым поднялся в вагон.
— Иди домой, — попросил он из тамбура. — Не люблю, когда мне машут рукой!
Но Лёня стоял “до победного”, и это было так на него похоже. Он смотрел в окошко, где сидел Штиммель, и делал ему какие-то знаки, пытаясь донести до того мысль о том, что всё получится и ему надо только в это поверить. Солнце уже стояло высоко, занимался хороший летний день, и даже уже в этот ранний час было относительно душно и жарко.
Добравшись до барака на улице Кожедуба, он присел на Зинину завалинку и задумался. Ему показалось, что его встреча со Штиммелем не сулила ничего хорошего, как не предвещал радости и весь предстоящий день. Всё было прекрасно в природе, даже самый неисправимый пессимист и меланхолик не нашёл бы вокруг ничего такого, к чему можно было бы придраться и высказать пожелание о чём-то лучшем. Нет, солнце было ослепительно ярким и добрым, трава — зелёной и невероятно, первозданно свежей, а воздух — исполненным таких великолепных тончайших ароматов, какие только возможны удивительным летним утром, обещающим всему живущему в этот миг скорый рай на земле. Всему живущему, даже вот этой ничтожной козявке без ума и чувства, но только не ему!
— Доброе утро, Леонид Кудиярович!
Лёня с трудом отвлёкся от грустных мыслей и поклоном ответил на приветствие соседа Фомичёва. Иван Николаевич был чекистом со столетним стажем, — прямо удивительно, как это он до сих пор не смог запомнить его отчества и каждый день придумывал что-нибудь новенькое. Сегодня вот — Кудиярович. Может, друг у него был такой и старому филёру доставляло удовольствие само произношение этого слова?
— Сходили уже куда-то со сранья? — поинтересовался Фомичёв таким голосом, будто Лёня, по меньшей мере, только что пустил под откос состав с зерном для голодающих Поволжья.
— Сходил, ага, — ответил Лёня. — Друг приезжал, проводил его на электричку…
— Какой ещё друг? — Фомичёв подозрительно принюхался. — Откуда это у вас другу взяться, если вы…
Он замолчал.
— Если я… что?
— Ничего, — отмахнулся Фомичёв. — Пустое… Скажите-ка лучше, Леонид Кудиярович, кто это ночью по Башмачкиной квартире лазил? Не видали?
— Это по которой?
— Да по той самой, что напротив вас.
— Почему это Башмачкиной? — удивился Лёня Моисеев. — Разве Зинина фамилия не Дудкина?
Чекист даже не стал скрывать своего к Лёне пренебрежения, так посмотрел на него, что хоть теперь же вставай и иди вешаться!
— Какая Зинина? Кто такая эта Зина, если всю жизнь там Валентина жила! Та самая, что брошенную обувь по отхожим местам собирала?
— Обувь? — Лёня вспомнил про гору старых туфель и тапочек в том самом закутке, где, по его мнению, должна была быть кухня. — Странно как-то…
— Чего ж странного?
— Да так, ничего… Послушайте, Иван Николаевич, а где же теперь эта самая Башмачкина?
— Так померла она давно, — сказал Фомичёв как-то неуверенно, будто и сам вдруг засомневался в своих же собственных словах. — Года полтора, что ли… Может, больше…
Наверное, правильно сделала Любка, жена его, что именно в этот самый критический момент позвала мужа из окна домой. Фомичёв постоял ещё какое-то время в подъезде, наблюдая за тем, как сосед медленно укладывается на завалинку, и, поняв окончательно, что общаться с этим припадочным — себе дороже, решительно захлопнул за собою дверь.
Как раз в этот момент в кармане Лёни Моисеева волшебной чудной музыкой заиграл мобильник. Но ответить на звонок было уже некому.
Глава одиннадцатая
Обитель Ревенгула
Начало
Внизу появилась радостная полоска чистого неба, напоминающая о том, что где-то есть солнце. Теперь оставалось совсем немного и до полоски, и до монастыря, который каким-то непостижимым образом был крепко связан с этой внезапной бодрой чистотою. Спускаться с горы всегда легче, чем подниматься на неё, надо только, чтобы спуск был не слишком полог и не слишком крут, вот как этот, на который только-только вступил Штиммель. Недалеко от тропинки увидел он дымящееся чёрное пятно — кто-то ещё совсем недавно жёг тут костёр, и это обстоятельство подлинной жизни как никогда обрадовало путника. И мычание коров, и запах молока, и останки догорающего костра — всё это вместе вселило в Штиммеля здоровый дух путешественника, после долгой изнурительной дороги вышедшего наконец к тёплому и уютному пристанищу. Воображение живо рисовало этакий сказочный сусальный град с башенками, колоколенками и непременно — с зубчатою крепостною стеною, за которой мирные монахи в содружестве с узколобыми румяными крестьянами, усевшись плечом к плечу за длинными деревянными столами, пьют хмельные настойки из монастырских подвалов, заедая их тёплым свежеиспечённым хлебом.
Каково же было его удивление, когда, добравшись до полоски чистого неба, ставшей к тому времени ещё шире и ярче, Штиммель и в самом деле увидел то, к чему мысленно стремился, — не было в действительности разве что столов, настоек и одутловатых от вечного похмелья монашеских личин. И если внешне монастырь был несколько неуклюж и даже грозен, то внутри всё здесь выглядело так, будто настоящая жизнь только тут и существует, или точнее — торжествует, а всё то, что ты видел там, за монастырскими стенами, — всё это лишь видимость, тщета и суета. Любая даже самая, казалось, незначительная деталь этого насыщенного неземными ароматами пространства выглядела ладно и гармонично, имела законченный вид и нужное место, отчего непременно радовала душу и ласкала взгляд. Крыши были выкрашены в насыщенно зелёную краску, краска положена терпеливыми умелыми руками — тщательно и ровно. С тем же усердием и любовью были оштукатурены стены храмов, часовен и Братского Корпуса. Маковки церквей были все разных цветов — от синего до червлёно-золотого. Дорожки внутри монастыря радовали ступни оттёсанными камнями с гладкими поверхностными гранями, грани эти отшлифованы были до блеска и подогнаны друг к другу таким образом, что почти не заметно швов, отчего создавалось впечатление, будто ты ступаешь не по обыкновенной брусчатке, а летишь над гладкой поверхностью лесного ручья, уносящего тебя к Святому Источнику, находящемуся в самом эпицентре обители. Всюду, куда ни посмотри, взгляд непременно наткнётся или на ухоженную розовую клумбу, или на аккуратные ряды шиповника и жимолости, или на что-либо ещё с тем же добрым свойством — будь то обыкновенная скамейка или ажурная металлическая решётка на стрельчатом окне часовни. Но самым примечательным было то, что нигде не увидишь ты здесь даже намёка на святость места, которое за несколько мгновений ты уже успел так полюбить! Ничего, что бы говорило о том, что ты именно в монастыре, а не в парке, например, или где-нибудь ещё, где человеку просто приятно, радостно и несуетно. Даже кресты на церковных маковках были гораздо меньших размеров, чем обычно, и нужно было иметь хорошее зрение, чтобы разглядеть, что это вообще не кресты. Не было здесь и привычных лавочек, торгующих иконками, свечами и крестиками — ни у входа в монастырь, ни перед Главным его Храмом. И только лишь одна-единственная икона, располагавшаяся над папертью того же храма, указывала на истинную суть этого странного и, как выяснилось немного позже, страшного приюта, где само упоминание об Иисусе Христе считалось одним из наитягчайших грехов.
Но всё это Штиммель увидел и осознал не сразу, ибо попасть внутрь монастыря, особенно если ты пришлый человек, было совершенно невозможно. О стенах мы уже упоминали, так вот, под стать им были и монастырские ворота, один вид которых настраивал соискателей всемилостивой благодати на мысль о её фатальной недостижимости. Штиммелю потребовалось ровно пять секунд для того, чтобы понять это, и он, не подходя к воротам, поискал взглядом, куда бы приткнуться на первых порах.
А вот приткнуться-то как раз было некуда! По окружности небольшой площади перед монастырём располагалось несколько полусгнивших хибар доисторического происхождения да полутораэтажная гостиница для паломников, первый этаж которой был каменным и наполовину уходил в землю. На лавке у входа в гостиницу сидела простоволосая старуха-молельщица вида нестрогого и даже — простецкого. Штиммелю очень понравилось, что не было на старухе привычных в
таких случаях мрачных покровов, от которых так и несёт за сто вёрст ладаном и тленом. Но особенно импонировал ему озорной взгляд её голубых пьяных глаз, тот самый взгляд, с каким обычно призывают к милости:
— Отпусти, гражданин начальник, я тут вааще не при делах!
Он подошёл к старухе и картинно отвесил ей земной поклон.
— А что, бабушка, в монастырь так просто не попасть?
— Не попасть, — весело ответила та, потянувшись рукою к пуговицам, чтобы застегнуться, а поскольку пуговиц на кофте не было в помине, то и само движение её оказалось не только напрасным, но и глупым. — Вот те и на, куды ж оне подевалися?
Старуха повернулась всем телом к монастырю и осенила себя крестным знамением. Да, она именно помолилась, но как-то странно, ибо то, что она изобразила, в строгом смысле крестным знамением не являлось. Были задействованы те же позиции, или, точнее, пункты движения руки, но, во-первых, в обратной последовательности, и, во-вторых, кисть в трёх первых положениях оставалась раскрытой, с растопыренными пальцами, а в четвёртой, завершающей стадии жеста она трансформировалась иногда в кулак, реже — в фиговину. Это, видимо, зависело от эмоционального уровня послания. Например, сейчас молельщица закончила огромным вызывающим кукишем.
— А что нужно-то? — напомнил о себе Штиммель. — Я, может, тысячу километров проделал ради этого, и что ж мне теперь, умереть тут, возля энтих ворот?
“Возля энтих ворот” — получилось само по себе, не специально, просто, как говорится, попал в тон. Но старуху это подкупило.
— Да ты что, касатик, — растроганно пропела она, и тут Штиммель окончательно понял, что паломница лыка не вяжет. — Ты что! Помирать не надо! — Старуха поманила его пальцем и, когда Штиммель наклонился, дохнув перегаром, от которого не поздоровилось бы и слону, жарко прошептала ему на ухо: — Отца Профундия, игумена, дочку видал ли? Серафиму?
— Не видал, — с горечью признался Штиммель.
— Вот-вот, — захихикала старуха. — То-то я и гляжу! Она знаешь какая — ого-го! Этому дала, этому дала… — Молельщица принялась загибать пальцы на обеих руках и, добравшись до последнего, весело подытожила: — А этому — не дала!
И снова вышел кукиш.
Старуха с третьей попытки привстала со скамьи, охнула и широким жестом указала на дальнюю избу.
— Видишь? — И тут же прижала палец к губам. — Тс-с-с…
— Тс-с-с… — повторил Штиммель.
— Дом окнами в поле… Там она и живёт, в изгнании. За то, что… — Молельщица снова перешла на шёпот. — За то, что тому, кому нужно, как раз и не дала! Всем дала! А этому — нет! Иди к ней, тебе даст.
— Точно?
Штиммель посмотрел на бабку строго и беспристрастно. Та согласно кивнула, причём с таким рвением, что чуть не свалилась лицом в лужу. Пришлось подстраховать.
— Вас как звать-величать? — спросил Штиммель, помогая старухе сесть.
— Шура, — кокетливо ответила та, словно было ей не семьдесят, а семнадцать. — Наливай!
Из форточки каменного полуэтажа кто-то позвал:
— Сестра Александра, свет очей моих, прииди в чертоги мои, и да воцарится мир и благоденствие в печальной сей юдоли.
Из ворот монастыря выехала подвода с десятком пустых фляг, в каких обычно возят с ферм молоко. На телеге, удобно расположившись между бидонов, полусидели-полулежали два монаха, щёлкающих семечки и сплёвывающих шелуху прямо себе на брюхо. Раблезинская неряшливость насельников, да плюс цоканье лошадиных копыт, да ещё ухающие звуки, производимые колёсными ободьями при соприкосновении с булыгами — всё это вкупе вызывало впечатление унылой безысходности, отправляя мысли и чувства куда-то в сторону беспросветного средневековья.
— Эге-гей! — замахала руками Шура. — Брат Ипат, просьбу-то мою помнишь, нет?
— Иди спать, Александра, — отмахнулся от старухи один из монахов, тот, что постарше да потолще. — И землякам своим передай, пускай не шастают по подворью, когда не надо!
— За самогонкой поехали, — объяснила суть происходящего старуха, после того как телега скрылась за крайней избой, той самой, где проживала впавшая в немилость распутница Серафима. — Кажный божий день ездиют и кажный день всё выжирают, пидерасы! Дак нет, не жалко — жрите, коли жрётся, но уж паломникам тогда тоже плесните, пра-альна?
— Конечно, — согласился Штиммель.
— Во-от… Про чё это я? — Молелщица минуты на две впала в глубокую задумчивость, граничащую с обмороком. — Вчера вон тамбовские ушли, энти неделю куковали и что? Хушь бы по стаканюге отлили ребятам, мерзавцы ожиревшие!
— И что тамбовские, — поинтересовался Штиммель. — Неужто так и не попали в монастырь?
— Сестра Александра, — снова позвали из гостиницы. — Мир воцарится сегодня или нет?
— Пошёл на хер, брат мой! — по-доброму отозвалась Шура, после чего скосила взгляд на собеседника и густо покраснела. — Это Кузьма — пожарник. И поэт. С нами пришёл. То есть, погоди-ка, выходит, что не пришёл, а приехал. Ну да, на чём же он придёт, ежели обе ноги у его на пожаре осталися? Так и несли мужика по очереди — на восемь баб один пожарник! Пока несли его, цельную поэму сочинил под названием… — Она отчаянно потёрла лоб. — Тьфу ты лешак!.. А вот — “Кому на Руси жить хорошо?”. Ндравится тебе такое заглавие?
— Звучит, — кивнул Штиммель. — И кому же?
— Хорошо жить-то?
— Ну да.
— А всем! — бодро сообщила Шура, просветлев в этот момент до такой степени, что затмила бы солнце. — Во что Господь воду превращал, помнишь? То-то и оно! Да воздастся всякому нектар Господень неиссякаемой чашей! Я пошла!
Тут она неожиданно обняла Штиммеля и кое-как поднялась со скамьи. Объятия вышли такими крепкими, что потемнело в глазах, а ещё вспомнилась давно уже покойная бабушка. В дверях гостиницы старуха повернулась и ещё раз показала Штиммелю, к кому обратиться.
— Иди, мил человек, иди — чё тут понапрасну хлебалом-то щёлкать! Она поможет, уж ты мне поверь! У меня их знаешь сколь было, если с войны посчитать? Дивизия, да ишшо кажный в ей — гвардеец! Смотри-ка!
Как только закрылась за Шурой дверь, стало Штиммелю грустно и одиноко, будто солнце зашло. Он подумал, что солнце тоже бывает разным. Бывает ярким и мутным, весёлым и печальным. Абсолютно круглым и щербатым. Но каким бы оно ни было, оно всё равно остаётся тем единственным и главным источником энергии, без которого немыслима жизнь на земле. Он сел на скамейку, на то самое место, откуда только что поднялась пьяная молельщица, и с волнением почувствовал, как всё его тело наполняется Шуриным теплом. Хотелось сидеть так и час, и два, и больше, но времени на это у него не было и пяти минут — до поезда, который в 17.30, оставалось три с половиной часа. Штиммель достал из кармана записку Малера и нашёл нужное место:
“Через рощу по правую сторону от монастыря увидите двухэтажный барак, это и есть его дом. Там же и мастерская. Скажете Степанову, что от меня, это лишит вас многих проблем”.
Он посмотрел, куда просили, и обнаружил невдалеке ту самую берёзовую рощицу, — сквозь редкие чахлые деревца смутно прорисовывалось два-три строения, в одном из которых Штиммель без труда признал пристанище богомаза. Барак этот, как и две соседних постройки чуть меньших размеров, расположен был как-то уж очень хитро, с умом. А то и — с умыслом. Метров пятьдесят от площади, а сразу и не разглядишь. Вполне можно представить, что, не имей он при себе чёткого предписания, Штиммель прошёл бы мимо этих домов, а может, и сквозь них. Нужно было непременно прочитать, и это был пароль. Заклинание. Ритуал. И чтоб непременно так вот сгустилась в этот момент земная и небесная хмарь, и чтоб легла на рощицу длинная дрожащая тень от главной монастырской колокольни, напомнившей Штиммелю звездоверхого великана Крома.
Штиммель прикрыл глаза ладонью, нужно дать им небольшую передышку, чтобы немного погодя взглянуть на происходящее новым взглядом. Но новый взгляд, как и прежний, ничего не изменил, барак теперь виделся ещё отчётливее. Может, оттого что в нескольких окнах на верхнем этаже загорелся свет. Штиммель поднялся и решительно откликнулся на это приветствие. Даже про чемоданчик поначалу забыл, пришлось вернуться с полпути. Старался делать всё быстро, а то, того и гляди, — брызнет ливень и смоет к дьяволу и эту рощицу, и этот дом, и этот оранжевый потусторонний свет. Но как бы он ни торопился, его личная скорость было гораздо меньше скорости света, и ещё задолго до того, как он вступил в рощицу, Штиммель с удивлением обнаружил, что возникшие только что в окнах степановского дома световые пятна мало-помалу стали проявлять некоторую самостоятельность. Покидая насиженные окоёмы, они отлетали в сумерки и начинали множиться там, образовывали медленные беззвучные хороводы. Когда же до барака оставалось метров десять, пятна эти, смущенные вторжением незнакомца, строгою вереницей отправились за калитку, в огород, и если бы свет обладал способностью издавать звуки, то Штиммель наверняка услышал бы теперь, как бранятся они между собою, как тяжко вздыхают от того, что не могут существовать в отдельности, каждое — само по себе.
— Герман, — тихо позвал Штиммель.
Когда ты кого-то сильно боишься, нужно не молчать. Как сегодня утром, на автобусном перроне. Надо первым пожимать руку тому, кто тебе угрожает. Именно сначала ему, а уж потом другу. Надо открыто смотреть страху в глаза, и тогда ты либо умрёшь, либо обретёшь нового попутчика, с которым тебе нечего делить, и такое соседство иногда будет тебе казаться даже забавным. Нужно стремиться к тому, чтобы первым назвать свой страх по имени, и он ещё раз окликнул предводителя оранжевой своры, отчаянно рвущей с грядок морковь и свеклу.
— Герман, вам скоро конец! Вам никогда не справиться с Гроссмейстером, потому что у него нет лица!
Хлопнула входная дверь, и во двор по высокому крыльцу спустилась хозяйка. Шум и возня на огороде прекратились, спикер и его свита, торопливо растолкав по карманам корнеплоды, растворились в кустах шиповника, густо растущего на дальней оконечности степановских угодий. Штиммель вспомнил женщину из фойе гостиницы, ту самую, которой всегда хорошо, потому что её любимая доченька Оленька “вышла за Михаила Матвеича”.
— Здравствуйте, Ольга, — поздоровался Штиммель через огромную щель а заборе и смущённо поправил причёску.
— Здравствуйте, — как ни в чём не бывало, ответила Ольга приветливо и даже будто б — с лаской, но посмотрела при этом в совершенно противоположную сторону, туда, где ковырялись в земле курицы. — Цып-цып-цып, — позвала их Ольга и стала бросать горстями зерно из кастрюли. — Цыпы, цыпушки, цыплятки, поиграем с мамой в прятки?
Опустошив кастрюлю, она поставила её на ступеньку крыльца и долго потом стояла, подняв лицо к небу. Что-то шептала одними губами. Может, молилась. Потом зачем-то пошла к воротам, сильно наступив по дороге на одну из клевавших зерно пеструшек, отчего у той мгновенно сломалась шея и она, снеся прощальное яйцо, тут же мирно издохла.
Выглядела Ольга вполне прилично! Вся такая статная, утончённая и аристократичная. Одевалась тоже хорошо, с Шурой не сравнишь. Присела на лавочку возле крыльца и что-то запела глубоким грудным голосом. Так как ворота с той стороны были закрыты на запор, Штиммелю пришлось перелезать через высоченную изгородь. Сделал он это крайне неловко и, грохнувшись вниз с двухметровой высоты, едва не разделил участь бедной несушки.
— Послушайте, — обратился он к Ольге уже без недавнего почтения. — Как я могу повидать вашего мужа?
Ольга перестала петь и снова разбросала воображаемое зерно:
— Цып-цып-цып…
“Э-э, — подумал Штиммель, — да тут, видать, тоже избыток счастья! Родственное у них это что ли? Хоть бы поделились”.
Он присел рядышком с нею.
— Ваш муж где сейчас, дома?
— Нет… — Ольга упорно не хотела глядеть в его сторону. — Миша в кущах… Лесные духи помогают ему творить святые образы. “Мои липовые подмастерья” — так он их называет. Забавно, правда?
— Очень!
Прибор издал гудение, и этот незнакомый звук насторожил Ольгу. Она прислушалась.
— Так вы из отряда гнусов-кровососов? А я-то всё думаю — кто вы такой, откуда?
Ольга протянула руку к его лицу.
— У вас замечательное жало, — похвалила она. — Острое и разящее! А что с голосом? Не хотите устроиться в наш церковный хор?
— У меня нет голоса, — сказал Штиммель строго. — И слуха — тоже.
— Это и хорошо — Ольга по-матерински погладила его по голове. — Так и нужно…
Только теперь он понял, что женщина абсолютно слепа!
— Вы ещё здесь?
— Да… Ещё здесь, к сожалению…
Какой же он идиот, — не разглядеть такой очевидной вещи! Слепые ведут слепых!
— Это неправда, что у вас нет голоса. Вы врёте мне зачем-то. Моё предложение кажется вам провокационным?
В окне одного из соседних домов зачирикала канарейка, и Ольга прижала палец к губам:
— Тс-с… Это Валентина Андреевна… Слышите?
— Птицу-то? — уточнил Штиммель, сохраняя серьёзный вид.
Женщина согласно кивнула.
— Нравится?
Пела канарейка так себе, но раз Валентина, да ещё Андреевна, пришлось похвалить.
— Прекрасно…
— Ну вот видите, — всё ещё полушёпотом сказала Ольга. — А ведь она тоже у нас в хоре поёт. У нас многие поют, и всем зачтётся в его чертогах. — Она указала пальцем наверх. — Каждому. Пойдёте в хор?
— Не пойду, — решительно отказался Штиммель.
По площади, это было хорошо видно сквозь редкие деревья, устало пробарабанила братская подвода. Тяжесть тележьего хода в сочетании с гулким буханьем фляг и богатырским храпом возниц — всё говорило о том, что поездка удалась и насельники возвращались наполненными новым духовным содержанием.
“Хорошо ребятам, — с завистью подумал Штиммель. — Ступили некогда на благодатную стезю с верою и рвением, и вот он тебе — рай на земле!” Он улыбнулся своим собственным размышлениям — стилистика вполне соответствовала месту и обстоятельствам действия. Да и не только это. Образовалась в дожде и всеобщем помутнении природы какая-то приятная неожиданная передышка — он почувствовал это кожей, своей и той самой — искусственной, из которой скроен был футляр накопителя. Слекга распогодилось, отчего свет в доме Степанова казался теперь чрезмерным. Подумалось, а зачем она вообще его зажигает, если ничего не видит? Сгибая руку для того, чтобы посмотреть на часы, Штиммель едва не закричал от боли — плечо, ушибленное во время падения с забора, адски болело.
Ольга поднялась со скамьи и несколько раз присвистнула по-канареечьи, отчего птица тут же стихла. А может, и сдохла.
— Если вы к мужу, идёмте в дом. — Женщина поднялась на крыльцо и, плотно прижавшись к перилам, пропустила гостя вперёд. — Он скоро будет.
Они поднялись по ступенькам. Ольга ступала смело и уверенно — в миру слепые так не ходят. По пути она несколько раз останавливалась и пламенно обращалась в пустоту. Обращения эти были довольно странными, например:
— Элоиза, зачем же надевать новые гольфы, когда старые не сношены?
Кто была эта Элоиза, где пряталась и уж тем более что за гольфы на ней были, так и осталось для Штиммеля вечной загадкой. “Вероятнее всего, — подумал он с тоскою, — бедняга берёт интервью у своего собственного безумия”.
— А не боитесь впускать в дом гнусных кровопийц? — спросил он после того, как они вошли в сени.
— Не боюсь… — Женщина взяла его ладонь и немного подержала её в своей руке, решая какую-то непростую задачу. — Пока я здесь, я ничего и никого не боюсь…
В воздухе нестерпимо завоняло мочой.
Прибор снова загудел. Лампочка индикатора никогда прежде не светилась с таким накалом. Казалось, ещё немного и накопитель, не выдержав всей той дряни, что скопилась в его чреве за время его короткого существования, взорвётся с такою силой, что не останется вокруг ничего и никого, кроме той чистой полоски неба, которую во все времена можно разыскать посреди безнадёжных угрюмых туч взором честным, любящим и открытым.
Ольга отпустила его руку и вошла в дом.
Штиммель последовал за нею — сначала в прихожую, затем в кухню. Там что-то варилось, Хозяйка подошла к плите, всем своим видом показывая, что это теперь гораздо важнее прочего. Штиммель шумно сел за стол и поставил чемоданчик на соседний стул. Накопитель сбавил обороты, может быть, это было связано с тем, что они вышли из зоны активного накопления? То же самое можно было сказать и о хозяйке, казалось, она совершенно успокоилась, или её недавний испуг — это только игра его воображения, заранее запланированная реакция?
— Вы знакомы с Малером? — всё с тою же напористостью спросил Штиммель. — Он кто вам — кум, сват, брат?
— Малер — это великан, — просто сказала Ольга. — Когда он встаёт на цыпочки, его голова пробивает облака!
— Вот оно что! — воскликнул Штиммель. — То-то я гляжу, у вас тут светло, как у негра в ж… — Он не договорил, решив, что всё же будет лучше, если он останется в рамках приличий. В противном случае есть риск пропасть без вести, превратившись в одного из тех невидимых существ, что столь зримо заполняют жизненное пространство этой несчастной. — Они часто встречаются?
— Кто? — спросила Ольга и громко приказала: — Гришаня, ступайте к Рындиным за солью, нашу я всю скормила Зорьке. А то вон за последний месяц её молоко и вовсе превратилось в травяной ликёр. Извините, вы про кого спрашивали?
— Про вашего мужа. Часто они видятся с Малером?
— Не очень, — вздохнула женщина. — У магистра слишком много забот!
Ольга впервые за время их разговора повернулась к нему прямо и в широко раскрытых глазах её не было зрачков! Эта беда поразила Штиммеля куда больше, чем уродство Гроссмейстера. Штиммель почувствовал, как пол начинает уходить из-под его ног, а потолок съезжает прямо на голову, и кто его знает, успей невидимый и неведомый Гришаня убежать за солью и не поддержи он потолка всеми своими шестью руками, остался бы Штиммель в рассудке или навеки простился с оным? Спасло его от неминуемого сумасшествия, видимо, ещё и то, что на крыльце в этот момент послышались шаги, и вскоре в кухню вошёл ладный мужчина средних лет, но уже с приличною сединою в висках. Лицо его было покрыто классической бледностью, в глазах светилось благородное простодушие, а на носу красовалось пенсне, каких не носят уже тысячу лет. Одет он был просто, но изящно, всякая деталь его костюма подчёркивала тонкий вкус и природное чувство меры и стиля. Одним словом, всё в облике мужчины говорило о том, что это вполне солидный, достойный и, что особенно важно, абсолютно вменяемый господин. В руке мужчина держал огромный планшет с этюдами и зарисовками. Листы были сложены бережно и аккуратно, сам же планшет защемлялся металлической застёжкой, приковывающей к себе взгляд каждого, кто хоть раз на неё поглядит. Заключалась в ней та особая притягательность, какою обладают предметы высшего свойства, ну, скажем, атрибуты верховной власти или древнейшие артефакты, хранящие на себе печать вечности. Была застёжка, скорее всего, из золота и имела форму гексаграммы с разной длиною лучей. В самом центре — там, где лучи соединялись в окружность, отчётливо читалась латинская “R”, пересечённая двумя мечами. Стоило посмотреть на неё даже беглым взглядом, и потом долго-долго ты не видел вокруг уже ничего, кроме этой буквы, или, точнее, символа, без всяких сомнений сообщающего какое-то универсальное всеобъемлющее послание.
— Здравствуйте, — поздоровался вошедший с той органической учтивостью в голосе, о которой нынешнее поколение имеет понятие столь же отдалённое, как если б речь шла, скажем, об уничтожении гуннами Боспорского царства.
— Добрый вечер, — ответил Штиммель, радуясь новой реальности, густо населённой предметами и явлениями, несущими в себе черты только что увиденного символа. Было ему в этот момент настолько легко и комфортно, что он готов был захлопать в ладоши от восторга. — Рад представиться — Виктор.
— Степанов, — откланялся мужчина. — Михаил Матвеевич. Чем обязан?
— Я по рекомендации Малера, — Штиммель с трудом сдерживался от смеха, видя, как неловко сутулится Ольга, постигая своё новое R-подобие. — Этого, надеюсь, достаточно?
— Вполне…
Степанов поцеловал жену.
— Как дела, дорогая?
— Элоиза поменяла гольфы, — пожаловалась Ольга. — Это была последняя пара.
Иконописец ласково погладил её по волосам. Удивительно, но эта банальная мизансцена напомнила Штиммелю полузабытый библейский сюжет, где какой-то почтенный дедушка то ли приветствовал, то ли отчитывал некоего отрока с виноватыми, грустными глазами.
— Полно расстраиваться. Завтра приезжает племянник отца Профундия, я наказал ему купить в городе несколько килограмм.
— Спасибо, дорогой, — поблагодарила Ольга и, взяв у мужа планшет, тихонько покинула кухню. Шла она непривычною походкою, выгнув спину и слегка выбрасывая одну ногу вперёд.
“Чудеса! — подумал Штиммель. Воображаемый Степанов имел вид глупого незадачливого маляра-дальтоника, отягощённого комплексом Директора Солнечной Системы и перманентным похмельем, а тут — нате вам! — Как можно, будучи столь солидным господином, рисовать такую дурь! За этим несомненно что-то стоит, интересно бы узнать — что именно? Ах, как жалко, что она унесла зарисовки”.
Он посмотрел на часы и вместо знакомых цифр увидел там всё те же символы, которые располагались по окружности циферблата с таким уверенным спокойствием, будто имели на это полное право. Штиммель снова готов был рассмеяться. Ему подумалось, что вот ведь простая смена знаков, а влечёт за собою непоправимые последствия в смысле восприятия времени, как категории бытия, ибо циферблат становился буквоблатом! Спроси у него, к примеру, кто-нибудь, который теперь час, отвечать нужно было бы примерно так:
— R минут R-вого.
И это уже какое-то совсем иное, принципиально новое летоисчисление!
— Идемте ко мне в кабинет, — предложил Степанов. — Там нам будет удобнее.
Штиммель взял чемоданчик и последовал за хозяином. В этот момент ему показалось, что прибор как будто стал раза в три тяжелее. Это было странное и, безусловно, неприятное ощущение.
— Радлоны сами по себе не имеют никакого веса, — вспомнил он слова Моисеева. — Это значит, что, задумай мы воспроизвести хоть всю Вселенную, вес прибора от этого не изменится совершенно.
Они прошли через гостиную, в правом торце её находилась лестница, ведущая наверх.
— Малер сказал, будто у вас здесь мастерская, — поднимаясь по лестнице вслед за хозяином, спросил Штиммель. — Может быть, лучше туда?
— Нет, — резко отозвался художник. — Туда нельзя!
Однако, только они вошли в кабинет, он тут же сменил этот тон на прежний — доброжелательный и, взяв Штиммеля под руку, повинился:
— Понимаете, Виктор, мы, художники, все чуть-чуть не в себе. Многие из нас — люди суеверные. Всё нам кажется, кто-нибудь посягнёт на наше святая святых… Нарушит недобрым взглядом устоявшуюся гармонию рабочего места… Вы меня понимаете?
Штиммель согласно кивнул.
— Я даже Ольге не позволяю… Присаживайтесь вот сюда, на диванчик… Вы надолго?
— Нет, — сказал Штиммель, разглядывая замысловатую форму дивана, который, если поглядеть в профиль, определённо напомнил бы букву “R”. — К сожалению, времени у меня очень мало, поэтому я бы сразу перешёл к делу.
— Да-да… — Степанов удобно разместился за столом и смотрел на гостя взглядом, полным любви и участия. — Я вас слушаю…
Штиммель осмотрелся, ничего особенного он здесь не увидел — кабинет как кабинет. И книг — полным-полно. Полки всюду — вдоль всех четырёх стен. Книги стояли ровно и аккуратно — одна к одной. То же самое и с прочими предметами. Всюду порядок и стерильная чистота. Штиммель пустил слюну, как если б он был собака, а на полках лежали телячьи окорока. “Вот бы поселиться здесь лет на сто”, — с восторгом подумал он, разглядывая многочисленные переплёты. На одном из книжных корешков он с удивлением прочёл надпись, состоящую из одной только латинской буквы, и это означало, что книга либо иностранная, либо переводная. Штиммель немного поднапрягся, и надпись перевелась сама собою: “Кому на Руси жить хорошо? Полное собрание сочинений Кузьмы Пожарника, том первый”. Впрочем, познания его в иностранных языках были настолько скудны и ничтожны, что перевод, скорее всего, был далёк от идеального и грешил многими неточностями.
— Собственно, у меня к вам несколько вопросов, — Штиммель с трудом оторвал взгляд от странного переплёта. Ему вдруг открылся смысл фразы “Попасть в переплёт”. — Во-первых, почему ваша жена называет Малера великаном? Она что, серьёзно?
— Вполне, — ответил Степанов, впервые обнаружив чемоданчик. — Что это?
— Ерунда… — Штиммель показал на грудь и на голову. — Гипертоническая болезнь. Врачи специально изобрели для меня вот этот небольшой прибор, который помогает организму поддерживать верный алгоритм.
Иконописец слегка насторожился.
— Очень страдаете?
— Да я бы не сказал, — простодушно ответил Штиммель. — Привычка. Страдает ли дуршлаг оттого, что он не кастрюля?
— Ха-ха, — рассмеялся Степанов. — Это вы здорово сказали! Люблю людей идиоматического склада! Вы обратили внимание, я ни разу не спросил, кто вы, откуда и т. д.? Запомните это обстоятельство, Виктор. В дальнейшем оно поможет вам вернее оценить ситуацию. — Он откашлялся и налил себе чего-то из графина. — Будете?
— Смотря что, — сказал Штиммель.
— Святая вода из нашего источника. Крепость девяносто градусов.
— По Цельсию?
— По Бахусу.
— Наливайте…
Они приветственно подняли стаканы и, не чокаясь, выпили.
— Отлично! — похвалил Штиммель, едва отдышавшись. — Неужто из источника?
— Всеобщими братскими молитвами, — весело ответил богомаз и начертил в воздухе знакомую букву.
— Зачем же тогда они за самогоном ездят?
— Святая вода употребляется братьями, а также прихожанами исключительно по большим праздникам, — терпеливо растолковал Степанов. — В остальные же дни насельники причащаются обычной сивухой.
— Значит, сегодня праздник?
— Я же сказал — братья и прихожане, — художник хитро улыбнулся и подмигнул. — Мы же с вами не принадлежим ни к тем, ни к другим, верно? — Он вынул из минихолодильника “Морозко” блюдце с нарезанными кусочками сала и солёного огурца. — Угощайтесь…
Степанов закусил сальцом и пересел со стула на подоконник. За окном в который уже раз зарядил мелкий дождик, и всё, что теперь происходит, сильно напомнило Штиммелю недавний разговор с горничной в гостиничном номере. Как ему не хватало теперь этого её милого бурчания под нос! Он впервые за последние часы подумал об Алисе, и сердце его заныло от тоски и отчаянья.
— Мир вокруг нас — это не совсем то, что мы с вами видим, Виктор. Наше зрение часто играет с нами злые шутки, нам же кажется, будто всё это плоды нашего просвещённого разума. Между тем ничто так не маскирует от нас истину, как наше зрение. Признайтесь, вы ведь наверняка пожалели мою жену, обнаружив её слепоту, не так ли?
— Так, — согласился Штиммель.
— И совершенно напрасно! — Степанов щёлкнул пальцами. — Вы поймите — её мир куда богаче и ярче нашего!
— Да-да, — прошептал Штиммель, почему-то покосившись на дверь. — Я это заметил!
— Ну и замечательно. Резюмирую. В отличие от нас, зрящих, как бы внешне, Ольга обладает иным, существенно отличным от нашего, внутренним зрением, ибо внутреннее зрение — это и есть…
Тут Степанов сделал провокационную паузу и повторил:
— Это и есть…
— Душа, — закончил мысль Штиммель, ни на секунду не сомневаясь, что угадал.
— Именно! — Художник удовлетворительно потёр ладони, при этом шумно потопав ногами, отчего его интеллигентность в этот момент была подвержена Штиммелем лёгкому сомнению. — Остаётся добавить, что душа любого из нас является частью мировой души, которая в свою очередь есть не что иное, как Вечность. Нет, серьёзно, Виктор, если вот так — без балды, Вечность и есть Душа! — От возбуждения Степанов аж привстал. — Ну, скажите, скажите, разве нет?
— Я могу допустить и такую трактовку, — промямлил Штиммель.
— А если это действительно так, — продолжал Степанов, сложив ладони лодочкой, касающейся своим носом его подбородка, — то представьте себе, насколько многообразнее и шире мир, в котором существует моя жена! — Он на мгновение замолчал, однако губы его в этот момент продолжали двигаться, словно перед тем, как произнести следующую фразу, он её репетировал. — Но самое поразительное заключается в том, что Ольга может видеть то, чего уже давно нет или… или ещё только будет. Вы меня понимаете?
— Пытаюсь, — честно признался Штиммель.
В эту самую секунду правая рука его, лежавшая до сего момента на чемоданчике, потеряв опору, на мгновение повисла в воздухе, и вскоре он ощутил тёплую поверхность шерстяной накидки, которою укрыт был диван. Штиммель похолодел. Там, где только что был прибор, образовалась пустота, и даже обстоятельство присутствия в этом месте руки и диванной накидки не позволяло относиться к нему иначе, как к пустоте! Штиммель испугался до такой степени, как если бы он обнаружил пропажу собственной головы. Клятва ничему не удивляться оказалась теперь совершенно недееспособной, и нужно было искать какой-то иной способ для того, чтобы остаться в живых. Именно так он это и рассудил — остаться в живых! Штиммель вдруг ясно осознал, что его личные взаимоотношения с прибором, оказывается, зашли слишком далеко, и сама мысль о том, что он может существовать вне зоны накопления, представлялась ему столь же дикой и противоестественной, как мысль случайно оказавшегося над краем пропасти сделать последний шаг. Это открытие потрясло его настолько, что он несколько минут не мог думать ни о чём, кроме этого. И снова на помощь пришёл Степанов.
— Вы что-то потеряли, Виктор?
— Что?..
Степанов молодец — не зря же пишет иконы и общается с лесными духами!
— Не знаю, у меня такое впечатление, будто вас чем-то оглушили. — Он осторожно поднял со стола чемоданчик и протянул его Штиммелю. — Теперь вижу, насколько важен для вашего здоровья этот… Как, кстати, он называется?
— Он-то? — Штиммель долго смотрел на прибор, всё никак не веря в то, что ситуация разрешилась так просто. — Он называется… Вы знаете, не помню… Никогда не заглядывал в рецепты…
Художник поставил на стол графин, и только сейчас Штиммель заметил проступающую на всех его четырёх гранях выпуклую “R”.
— Потянулись за рюмкой и вот… — Для большей убедительности Степанов продемонстрировал при помощи всё того же графина и стаканов, как это было. — Видите? Чисто машинально…
Тут он многозначительно посмотрел Штиммелю в глаза, и в этот самый момент Штиммель почувствовал себя покупателем в той самой дьявольской лавке. Вот он сидит теперь совершенно растерянный и подавленный и понимает только одно, что напротив совсем даже не приёмщик в пункте стеклотары, как может показаться на первый взгляд, и уж тем более не художник с канонически интеллигентной внешностью, а именно он, тот самый — хвостатый и рогатый, и что стеклянная ёмкость в его руке вовсе не ерунда, не изощрённая пустышка из разряда тех бессмысленных вещичек, что отвлекают мысли в ненужном направлении, а именно тот самый товар, который теперь более всего необходим Штиммелю, и ехал он сюда только за тем, чтобы справиться о цене.
— Большинство поступков, — продолжал Степанов, наполняя стаканы, — мы так и совершаем — чисто машинально, или, иными словами, делаем что-то, в основном исходя из устоявшихся взглядов и предубеждений. Это только слепому позволительно — говорить про чёрное, что оно — белое…
Прибор издал щелчок и мелко-мелко задрожал, отчего Штиммель снова испугался — как бы не сгорел, не сломался! И опять, видимо, испуг его имел столь яркое внешнее выражение, что художник был вынужден замолчать и остановить процедуру наполнения стаканов. Но в следующую секунду Штиммель понял, что ничего он, собственно, не прекращал, дело состояло в другом — возник невероятный визуальный эффект, когда струя хоть и не прекращала стекать из горлышка, уровень жидкости в стакане оставался прежним. И тут Штиммель сообразил, что ничего не было, ничего — из того, что его только что дважды напугало! Мысль эта сама по себе не показалась бы ему какой-то особенной, если бы не одно обстоятельство, заключавшееся в том, что этого не было не только в действительности, но и в воображении — тоже! Всё происходящее можно было бы отнести к разряду оранжевых пятен, пожирающих на Ольгином огороде недозревшие патиссоны и укроп, и осознанию, а уж анализу тем более, не подвергалось!
— Но самое поразительное заключается в том, что Ольга может видеть то, чего уже давно нет или… или только будет. Вы меня понимаете?
Неудивительно, что ещё до того, как Степанов начал эту фразу, Штиммель прекрасно видел её целиком, со всеми её точками, запятыми и многоточиями. Волнения последних секунд улеглись, — от них не осталось и следа, ибо не может быть следа там, где не ступала мысль человека.
— Да как вам сказать… — Штиммель неопределённо пожал плечами. — В любом случае, никто не заставит меня поверить в то, что Малер — великан. Это уж — простите!
Степанов между тем наполнил второй стакан и протянул его гостю. Спокойствие, с каким он это проделал, лишний раз говорило о том, что всё это время накопитель оставался на месте, и если и возникали у Степанова сиюминутные проблемы, то были они чисто практического свойства — поднять, разлить и протянуть.
— Пейте, — сказал он почти повелительно. — Усталость проходит после второй, как правило.
Пилось на этот раз с трудом. “Испить чашу сию до дна”, — вспомнил Штиммель, поднося стакан к губам.
Разговор явно не клеился, не помогала даже святая вода с ее чудесными свойствами. Теперь наконец Штиммель понял, насколько нежелательным был его визит. Снизу донёсся какой-то ужасный хозяйственный грохот, — такое впечатление, будто в кухне разорвалась осколочная граната.
— Что это? — робко поинтересовался Штиммель.
— Возможно, Ольга уронила кастрюлю с супом, — с холодным, почти брезгливым спокойствием пояснил художник. — Не волнуйтесь, для неё это сущие пустяки! Нельзя обжечься тем, чего не видишь, верно? Гораздо страшнее для неё было бы наступить в коровье дерьмо.
— Почему? — спросил Штиммель, с трудом глотая огурец, вкус которого отчего-то напоминал сейчас вкус пенопласта, подмоченного в солёной воде.
— Потому что корова в Ольгином воображении — адское создание, — объяснил Степанов. — А стало быть, всё, что произведено в её утробе и исторгнуто в мир, есть не что иное, как исчадие ада.
— Корова даёт молоко и мясо, — слабо возразил Штиммель. — Согласитесь, трудно найти второе такое существо, которое приносило бы человеку столько пользы. — Степанов хотел ответить, но Штиммель остановил его жестом. — Впрочем! Впрочем, вы, как всякий, кто находится с высшими силами, так сказать, на прямой связи, скорее всего, измеряете окружающее с позиций какой-то иной, высшей системы оценок, не имеющей ничего общего, скажем, с практической пользой, и поэтому давайте переменим тему.
В голове приятно зашумело, испитая чаша начинала “пускать корни”. Ему показалось, что он и сам теперь чем-то напоминает букву “R”, и это было забавно.
— Расскажите-ка лучше про того джентльмена в чёрных одеждах, что пару месяцев назад забредал в ваши палестины.
— К нам многие забредают, — видимо, испытывая ту же благодать, сказал Степанов.
— Да не многие попадают, — поправил Штиммель. — Там, на площади перед входом в монастырь, я разговаривал с паломницей, которую вот уже который день почему-то не пускают в святую обитель. Для меня это дико и непонятно, тем более что я обнаружил в несчастной немалое сходство с теми, кто живёт за каменной стеной.
Внизу послышалось козье блеяние — это Ольга пела песню. “Значит, не сварилась, — порадовался за неё Штиммель. — Точно — святая!”
— Следуя вашей рекомендации быть кратким, — сказал иконописец, с любовью глядя на графин, — скажу вам прямо и откровенно, тем более что всё яснее ясного. Наша обитель уникальна в том плане, что она стремится быть тем местом, каковым ей и предписано быть, а именно — комнатой смеха, где всякий прихожанин может честно и открыто рассмеяться над собой, над своими пороками и суевериями. Как раз они, складываясь многократно, и производят в сумме то самое настроение, которое принято называть верой!
— Погодите-ка! — остановил его Штиммель. — Теперь я, кажется, понимаю, откуда это сходство вашего великана с изображённым на картине в вестибюле гостиницы!
— Откуда? — запальчиво спросил Степанов. В глазах его заблестели прыгающие огоньки в форме буквы “R”.
— Кривое зеркало! — выпалил Штиммель не своим голосом. — Оно просто сделало очевидным то, о чём мы лишь догадываемся!
— Именно! — облегчённо вздохнул иконописец, красноречивым жестом покорителя установив на вершине непреодолимой умозрительной горы вымпел победителя. — Этот принцип является основополагающим в моём творчестве! Отсюда, если классическая икона, изображающая воображаемое, только уводит от смысла постижения самого себя, то моя как раз наоборот! Отпиливайте вы чёрту рога хоть каждый день, это не сделает вас праведником. Однако обнаружите вы эту горькую истину слишком поздно — вместе с рогами, отросшими теперь уже на вашей собственной голове! — Он постучал себя ладонью по затылку. Святая вода затушевала аристократическую бледность его лица густым порочным румянцем, отчего Степанов напоминал теперь одновременно боксёра в момент, когда тот отправляет соперника в нокаут, и гимназиста первой ступени обучения, случайно обнаружившего в кустах писающую бродяжку. — Эх, Виктор, Виктор! Насколько чище и яснее стал бы наш мир, относись мы к себе с той здоровою долей самоиронии, с какою взирает на себя в момент Великого Поста приходской священник, раскладывая на алтаре под покровом ночи скатерть-самобранку производства местного мясокомбината! — Тут художник поманил Штиммеля пальцем и, как только тот, опёршись руками о край стола, подался ему навстречу, страстно прошептал: — Значит, она просто не готова, понимаете? Та ваша паломница! Оттого и не пускают! Значит, сколько ни выколачивай из неё всю эту христианскую спесь, она всё равно не перестанет видеть сны, что она Пресвятая Дева! Знаете, все эти разговоры, будто наш народ сирый и убогий, — это всё бред! Где-то в самой глубине души народ этот твёрдо верит в то, что он — богоносец, а все его страдания — не что иное, как индульгенция на право быть поселённым в Царствие Его! Чего стоят одни только самопоглаживания типа “Российская Голгофа”, “Священная держава” или, того хлеще, “Святая Русь”! Вникаете?
Штиммель согласно кивнул.
— То-то же!
Тут Степанов немного поостыл, снова разлил по стаканам.
— Ладно, Бог с ней, с вашей паломницей! Уж поверьте мне — вернётся падшая дщерь в сияющее лоно без страданий и потерь. И всё. И нечего об этом толковать! Пейте.
“Надо бы отказаться, — подумал Штиммель, — вон как развезло. А впереди лес Енотов, глинистая целина, Марусина задница!” Однако выпил, решив, что это — последняя. А ещё решил поберечься, не вникать в сказанное Степановым, отложить до лучших времён. Впечатлений было много, даже слишком много, теперь во всём этом не разобраться — не хватит ни ума, ни нервов, ни времени!
— Джентльмен в чёрном, вы сказали? — Степанов вынул из ящика стола карандаш и чистый лист бумаги стандартного потребительского формата. — Одну минуту…
Рисовал он и в самом деле недолго, движения его руки были скупы и размашисты. В основном время уходило на раздумье — как точнее изогнуть линию, отчего траектория движения карандаша получалась плавной, уверенной и непрерывной.
— Этот?
Штиммель взял протянутый лист. В сущности, сведения об объекте “X” были у Штиммеля исключительно абстрактными — ни дома, ни на работе никто о нём ничего толком не знал. Или — не хотел говорить. Второе — вернее. Что-то не ладилось у этого парня в отношениях с окружающим миром — как только возникал какой-то неясный след, он тут же и терялся. И наоборот — в момент, когда у Штиммеля создавалось впечатление, будто кто-то умело водит его за нос, появлялся какой-нибудь Кириллыч, неизменно свидетельствующий о том, что объект этот не просто имел свои реальные параметры, но и весьма умело ими распоряжался.
Впрочем, как бы там ни было, главным свидетелем существования объекта накопления продолжала оставаться она — девушка, фотография которой и днём и ночью хранилась в его внутреннем кармане, выполняя функцию не то кардиостимулятора, не то слухового аппарата, не то карманной Библии, уместившей в себе весь его предыдущий опыт познания жизни. Кстати говоря, выходила забавная вещь — получалось, что Штиммель имел при себе два накопителя, один из которых находился в чемоданчике из кожзаменителя, а второй — в его кармане. Как было бы замечательно, если бы она подарила ему это фото сама, просто, безо всяких гарантий и обязательств, подарила бы как приз, как награду, как гонорар за то смертельно опасное путешествие, в которое он отравился ради неё! Но всё, к сожалению, было иначе, и, скорее всего, она уже обнаружила пропажу! “Как такое возможно, — думал Штиммель не раз, — что, абсолютно доверившись мне, она так и не назвала его имени! И вообще, говоря о нём, как она сумела уберечь, всецело оставить при себе образ того, на чьи поиски я трачу свою жизнь? Я не знаю даже, был ли он красив или так себе? Умён или глуп? Нежен или строг? Смел или труслив? Что он любил и что ненавидел? И главное, что в этом человеке было такого, что могло заставить её — её, такую, какая она есть, полюбить его, полюбить по-настоящему, умно и безрассудно — одновременно?”
“Чёрное пальто?!”
— Долго думаете, — поторопил Штиммеля Степанов. — Просто посмотрите и скажите: он — не он.
— Он, — сказал Штиммель за секунду до того, как увидел рисунок.
На листке изображено было некое фантастическое существо, похожее на огромную чёрную птицу. Не было в нём ничего такого, что напоминало бы не только какого-то конкретного человека, но и человека — вообще. Да и птицу, при ближайшем рассмотрении, тоже. Строго говоря, это было что угодно, но только не человек и не птица. Между тем существо имело подобие лица с неясными расплывчатыми чертами и руки, раскинутые в стороны, причём немаловажная деталь — были эти руки разной длины, и такая очевидная асимметрия не только лишала фигуру какого-либо родства с крестом, но и делала сам факт подобного сравнения жалким и оскорбительным по отношению к объекту изображения. Что-то подсказывало Штиммелю, что это не руки даже, а скорее всё-таки крылья. Наверное, так думалось оттого, что существо не имело опоры под ногами, которые по соотношению с телом почему-то были непропорционально короткими, причём короткими насильственно, словно художник специально не дорисовал эту важную часть человеческого организма, и эта как бы небрежность также говорила о том, что крестом тут и не пахнет. Одним словом, во всём угадывался знакомый стиль — ни единой прорисованной до конца детали. Единственное, что имело законченную форму, так это три шестиконечника на узкой вытянутой груди. “Странно, — подумал Штиммель, возвращая творение его гениальному создателю, — так вызывающе небрежно и даже неуклюже воплотить в этой кляксе все мои страхи! Да этот Степанов, похоже, и в самом деле гений!”
— Помню, был хороший день…
Художник не мог не заметить впечатления, которое произвёл на гостя его рисунок.
— Понимаете, у нас обычно дожди, а тут… Одним словом, всё цвело и пело… Прогнозы тоже говорили о том, что день будет тёплым и солнечным. Настоятель монастыря отец Профундий сотворял в главном храме экуменический молебен, я в это время стоял у алтаря… И вот… Хер всё время пел…
— Простите, — перебил Штиммель. — Кто пел?
— Хер, — скромно сказал Степанов и пояснил: — Это арго. Элемент профессиональной лексики. Понимаете? Мы иногда между собой так называем наш церковный хор. В шутку, понимаете? “Хор” , “Хер” — разница, как видите, небольшая…
— В принципе, да, — вынужден был согласиться Штиммель. — Практически никакой…
— Ну так вот, — продолжал свой рассказ живописец. — Мы привыкли уже к этому, что он поёт всё время… И вдруг тишина неожиданная… Смотрю, она как-то странно…
— Ольга?
— Ольга, да… Как-то странно замолчала… Словно её что-то ошарашило… Мы ходили в детстве за малиной на вырубки… Однажды отец встретил там медведя — нос к носу, прямо на моих глазах. Я запомнил его взгляд в этот момент… взгляд человека на краю бездны!.. У Ольги был такой же! А потом все посмотрели на неё, все, кто был тогда на службе, — одним плавным поворотом головы. Одновременно! Представляете себе это зрелище? В полнейшей тишине! Одним плавным поворотом!..
— Отец Прохиндей тоже? — спросил Штиммель.
— Профундий, — поправил Степанов.
— Ну да?
— И он тоже.
— А потом?
— А потом так же все повернули головы на входную дверь, человек пятьдесят, все — одновременно, — в дверях стоял кто-то, пред кем, и это тоже ясно осознавали все присутствующие, так вот, говорю я вам — там был некто, пред кем следовало преклонить колено!
— Это было общей мыслью? — Штиммелю снова показалось, будто его будят в школу, где сегодня зачёт по физкультуре и надо будет прыгать через огненный ров шириною в десять метров. — Или только вашей?
— В строгом смысле, мысль эта принадлежала только ей, — сказал художник, и Штиммель почувствовал, как стало сухо в его горле. — Только ей одной. Что до остальных — они лишь причастились этого таинства! И теперь главным здесь был не отец Профундий, а Ольга, или, вернее, её тайное зрение, то самое, о котором я вам давеча говорил. — Степанов на какое-то время замолчал, словно решая — продолжать ему или нет. — Понимаете, в нашем Святом Писании…
— В вашем? — удивился Штиммель — несмотря на приятную расслабленность и лёгкий звон в голове, он отчётливо слышал каждое слово, и даже не просто слово, но и его многократное эхо. А ещё его удивило то обстоятельство, что в слове “Писание” Степанов сделал ударение на первом слоге. — То есть написанном вами?
— Именно — написанном! — Степанов поднял кверху указательный палец. — В буквальном смысле! Впрочем, об этом чуть позже… Так вот, в Писании сказано, что в самом ближайшем будущем будто бы явится на землю пророк, предвещающий Его пришествие, и явится он будто б во плоти человека с чёрными крыльями.
— Я не помню, чтобы у него были крылья, — как-то не очень решительно возразил Штиммель. Ему вспомнился крик неведомой птицы вчерашней ночью на Дамбе.
— Возможно, что их и не было, — сказал художник. — Я не настаиваю. И всё равно это был он. Спросите кого хотите, и каждый подтвердит.
Иконописец смял листок и выбросил его в корзину, до верху наполненную такими же бумажными комками.
— Вы ведь знали про эту историю? — спросил он Штиммеля безразлично. — Я вижу это по вашему лицу. Так просто Магистр бы вас сюда не направил…
— Да, да, — согласился Штиммель. — Ваш Малер и правда парень хоть куда! Только вот одного он мне не сказал — как звали Предтечу?
— Как-то на “и”, — ответил Степанов. — Иоанн, Илия, Икарий… Что-то в этом духе… В Писании его имя не называется…
— И где ж он теперь?
— Исчез. Так же неожиданно, как и появился. В ту же минуту с Ольгой случилась истерика, вместе с его исчезновением она на какое-то время утратила вкус к жизни, и если бы не Элоиза…
Степанов долго молчал после этого, так долго, что Штиммель поднялся с диванчика и кивнул на дверь.
— С вашего позволения…
Его здорово качнуло, он вынужден был сделать над собою усилие, чтобы удержаться на ослабевших ногах. В первый момент Штиммелю даже показалось, будто их вообще нет или, по крайней мере, они не дорисованы.
— Секундочку, — остановил его художник. — Вы сказали, у вас три вопроса? Могу поспорить, что последний для вас куда важнее.
Штиммель снова сел. В принципе, при общей телесной вялости на душе было спокойно, и, что особенно приятно, голова оставалась лёгкой и
ясной, что свидетельствовало о безусловной святости как самого напитка, так и подающего его.
Степанов между тем снова наполнил стаканы.
— Вы хотели попросить меня показать вам монастырь, — сказал он с утвердительной интонацией и протянул Штиммелю его половину. — Я согласен.
Они выпили.
— Благодарю вас! — Штиммель благоговейно погладил себя по брюху. Он с радостью отметил тот факт, что третья прошла мягко и непринуждённо, словно вернулась домой.
— Но для начала давайте-ка…
Степанов, слегка раскачиваясь, подошёл к двери и, широко распахнув её, крикнул вниз:
— Дорогая, ты слышишь меня?
— Да, Михаил Матвеич, — отозвалась Ольга, и от голоса её раздались какие-то щелчки, — похоже было на то, что Ольга говорит в телефонную трубку
— Мы с Виктором идём ужинать, — не обращая внимания на помехи в связи, кричал Степанов. — У тебя всё готово?
— И накрыто уже! — звонко хохоча, сообщила Ольга.
Штиммель и не предполагал, что она может быть такой весёлой. “Впрочем, — подумал он, безуспешно стараясь вырваться из цепких объятий диванчика, — отчего же не повеселиться, если тебе твёрдо пообещали несколько килограмм чистейших гольф! Или гольфов?”
— Викто-о-ор, — позвал с лестницы хозяин. — За мно-ой!
Штиммель поднялся наконец с дивана и мысленно поблагодарил Степанова. В его оклике заключалась живительная сила, позволившая гостю не только встать, но и сделать несколько шагов. Перед самой дверью Штиммеля повело, и он машинально ухватился свободной рукою за ближайший книжный стеллаж, отчего стеллаж наклонился и с его полок свалилось несколько книг — почти бесшумно. Одна из книг упала буквально ему на ногу, и он абсолютно не почувствовал её веса. Едва Штиммель взял книгу в руки, он понял, что это всего лишь картонная обложка без единого листка внутри. Тот же самый вид и вес имели и прочие книги, все до единой — Штиммель не поленился, выдернул несколько экземпляров из разных мест. Этот фокус был так неожиданно прост, что вызвал у Штиммеля целую бурю эмоций! Он ещё раз оглядел кабинет и тихо завыл. Всё это огромное вместилище знаний, повергшее его недавно в почти леденящий трепет, на деле было всего лишь имитацией мудрости, яркой вывеской на заведении, где на протяжении двух тысячелетий сотни величайших умов с маниакальным упорством и верою в торжество разума истово воспроизводили пустоту! Как же слепы они были и как дорожили своим священным братством, если даже какому-то Пожарнику, с трудом одолевшему азбуку, найдено было место в этом сонме Посвящённых!
— Виктор, — снова позвал Степанов. — Вы что там, уснули?
— Иду, — отозвался Штиммель.
Уже в дверях он что-то вспомнил, вернулся к столу и нагнулся над корзиной. Он по очереди развернул все бумажные комочки, которые там были, и на каждом листке обнаружил знакомый рисунок, с такой точностью повторяющий сам себя, будто б его отксерили.
— Послушайте, Михаил Матвеич, — обратился он к хозяину, выйдя из кабинета. — Михаил Матвеич!
— Ку-ку! — Степанов стоял внизу и манил его пальцем. Святая вода буквально струилась из его глаз.
— Как же вы всё-таки узнали его, если в Писании, — Штиммель и сам не заметил, как тоже ударил на первом слоге, — не было даже его имени?
— Зато там было другое, гораздо более весомое указание…
Степанов уселся на нижнюю ступеньку.
— Да? — Штиммель сел на верхней, поставив чемоданчик на колени. — Какое?
— При перехода из горнего мира в мир дольний посланник должен был лишиться одной руки… Неужели Малер ничего не говорил об этом?
В монастыре зазвонил колокол, и его первый удар каким-то странным образом совпал с появлением в воздухе нового запаха, отчего состояние Штиммеля резко ухудшилось. Явно назревал припадок. Это было сродни тому, что переживал он тогда, сидя за компьютером и слушая ход настенных часов. Изо всех углов несло свежей мочой…
И именно тогда же, в момент пробуждения колокола, стоя на крыльце, Ольга почувствовала, как в созвездии Гончих Енотов ярко вспыхнула сверхновая звезда Ревенгула!
Глава двенадцатая
Снегурочка
За эту неделю они встречались два раза. На работе Виктор не появлялся, сказал — что-то со здоровьем, но Кити ничего такого не заметила. Напротив, выглядел он в эти дни прекрасно, единственное, что слегка смущало в нём Кити, так это непонятно откуда взявшаяся привычка всё время оглядываться назад, будто за ними следили.
— Да что с вами такое, Виктор? — не сдержалась как-то Кити.
— А что? — Штиммель оглядел себя с головы до пят.
— Что-то у вас не так. Предполагаю два варианта — либо вы злостный алиментщик, либо у вас мозжечок не в порядке.
— Ни то, ни другое, — грустно сказал Штиммель. — Это у меня такая реакция на окружающую действительность. Помните про смеющуюся Библию? Новая фаза.
— Серьёзно? — удивилась Кити. — Вам кажется, что над вами все смеются?
— Точно, — признался Виктор и, приблизившись к её уху, прошептал: — Посмотрите туда… Видите вон ту вьетнамку в длинном сарафане?
— Эту?
Кити посмотрела, куда велели.
— Видите? Мне кажется, что она показывает на меня пальцем и крутит у виска.
— Почему вы решили, что она вьетнамка?
— Такие шляпы носят только вьетнамки, — уверенно сказал Штиммель. — Ну… или, в крайнем случае, вьетнамцы.
— Или рекламные тумбы, — добавила Кити.
А ещё у него появился странный чемоданчик, который часто производил какие-то непонятные звуки и щелчки. Виктор немного стеснялся и всё время прятал чемоданчик за спину. На Китин вопрос, что это такое, он ответил, что это обычный стимулятор энергии.
— Да бросьте вы в самом деле, — не поверила Кити. — Какой ещё энергии?
— Жизненной, — терпеливо пояснил Штиммель. — Вы забыли, кто я по профессии. Однажды я подумал, как хорошо быть троллейбусом, который не знает ни усталости, ни болезней. Главное, чтобы не кончался ток в проводах. И тогда я решил изобрести некий генератор, который заменил бы мне электрические провода и, не ограничивая мой маршрут, постоянно подпитывал бы меня в минуты упадка.
Словно в знак согласия, чемоданчик в этот момент издал звук, чем-то напоминающий довольное урчание кота, съевшего горшок сметаны.
— У вас упадок? — удивилась Кити. — Но с какой стати, вы же сами сказали, что мир вокруг вас просто надрывается от смеха?
— Вот-вот, — глубоко вздохнул Виктор. — Это-то меня и удручает.
Были в парке, у Мак-Грегоров, кормили всё семейство с руки. Кити купила для миссис Мери в зоомагазине немного комбикорму в пакетиках, и утка была на седьмом небе от счастья. А отужинав, рисовала замысловатые фигуры на водной глади и беспрестанно крякала на все лады. Остальные были поскромнее, но всё равно каждый член семьи так или иначе старался высказать своё расположение к кормильцам, и знаки внимания, которые оказывали утки по отношению к Штиммелю, уже не казались Кити какими-то особенными в отличие от тех, какие получала она сама. Знай тогда Кити, что эта встреча будет для них последней, она не пожалела бы денег на весь комбикорм, имеющийся в продаже.
— А пойдёмте в “Нефертити”, — предложила Кити, как только они вышли из парка. — Мне кажется, ваши клоуны действуют на вас позитивно.
— Дело не во мне, а в вас.
Штиммель не знал, куда девать чемоданчик, он ему явно мешал.
— И потом, если уж кто-то и действует на меня позитивно, так это вы, Катя.
— Тогда, вперёд, — улыбнулась Кити и подхватила его под руку.
На путях возле трамвайной остановки работала бригада ремонтников. Путейцы весело перебрасывались матом, и все, кто находился рядом, чувствовали себя у них в гостях. Была среди них одна женщина, или, по крайней мере, таковой она казалась. Лицо её по степени напудренности напоминало маску Пьеро, тушь обильными струями стекала с её глаз, а волосы даже под платком стояли дыбом. При всём при этом путейщица не вызывала ни брезгливости, ни презрения, напротив, от неё невозможно было оторвать взгляд! Но самое замечательное, что голос её был удивительно похож на голос одной Оранжевой Жилетки с Китиной работы — её недавно уволили за пьянство и растление сотрудников слесарки. Такие голоса в этой среде — большая редкость. Если представить себе, что все дикторы с центральных каналов вдруг разом перешли на ненормативную лексику, то впечатление будет то же самое, что и от этой Жилетки, невесть по каким каналам позаимствовавшей у них и приятный тембр, и орфоэпическую культуру, и, что уж совеем невероятно, внешнее достоинство и аристократизм! И что с того, что Жилетка умерла на третий день после увольнения — разве это мешает Кити слышать её снова, путаясь в догадках, как ловко могла эта незамысловатая тёмная женщина принять обличие той, общественный статус которой угнетал эту обладательницу волшебного алта больше, чем самое отчаянное похмелье? В тот день, когда она впервые вернулась из Демьянихи, Кити случайно встретила Жилетку на ремонтных работах возле самого Китиного дома и пригласила её в гости. Тогда-то впервые и попробовала водки. Просто напились, и всё. Даже особо не разговаривали. Единственное, что всё время раздражало гостью, так это фотографии. Её претензии, в весьма приблизительном переводе на литературный язык, сводились примерно к следующему:
— Вы, милейшая, совершили большую ошибку, окружив себя многочисленными знаками Прошлого! Это ужасно! Всякий даже невольно брошенный взгляд на любое из этих замечательных фотопроизведений приближает вас к смерти, ибо является звездецом в формате! (Непереводимое выражение.) Ведь это же обыкновенный фетишизм! Видели такую кинокартину? Время, запечатленное на сиих снимках, давно умерло, и это значит, что вы превратили своё жилище в некрополь! Запомните, уважаемая, чем скорее освободитесь вы от всех этих отретушированных трупов Времени, тем большую радость вы получите от общения с живыми людьми! Живите настоящим, светлейшая, это и есть подлинное счастье! Сделайте, как я — сложите все свои утраты и воспоминания в микроволновку, — пусть, разложившись на микроволны вашей памяти, они уже, во-первых, никогда более не побеспокоят вас и, во-вторых, будут здоровой малокалорийной закуской под любой благородный напиток, будь то хоть марочная палёнка, хоть пятизвездочный шмурдяк!
Кити так и сделала — в полузаброшенном бараке, где скоротала Оранжевая Жилетка последние годы жизни, нашёл свой последний приют бесценный фотоархив Китиного Прошлого.
— А знаете, Виктор, — призналась Кити, глядя на то, как легко управляется тяжёлой кувалдой напомаженная ремонтница, — я, пожалуй, с вами соглашусь! С этого момента нет больше никакой Кити — ни для вас, ни для меня, ни для кого на свете! Я возвращаюсь! Да здравствует Катя Шереметева!
В кафе в этот час было не в пример тихо и даже пустынно.
Они сели за тот же самый столик и потом долго молчали. Присмотревшись повнимательнее, Катя увидела в глубине зала за столиком, располагавшимся возле самой сцены, человека с большой головой. Человек находился в тени и не зажигал светильника, но было похоже на то, что он лысый. Он сидел почти неподвижно, и если бы не редкие подрагивания головы, можно было бы подумать, что это манекен. С трудом оторвав взгляд от странного существа, Катя посмотрела на Штиммеля так, как смотрят жильцы горящего дома на приближающуюся пожарную машину.
Виктор сегодня выглядел как-то особенно, на нём был новый костюм модной расцветки, и Катя с удовлетворением отметила тот факт, что Штиммель, оказывается, не лишён вкуса. Знакомый официант без предупреждения принёс пару бокалов белого, какого-то странного напитка без запаха.
— За счёт заведения, — с достоинством уведомил он, зажигая малиновый светильник. Сегодня руки его почти не тряслись, и это заставляло относиться к парню с уважением. — Коктейль Осириса — лучший в своём роде. Абсент не годится ему в подмётки. Правда, лично я больше предпочитаю “Портвейн”.
Наверное, зря он вспомнил про “Портвейн”, потому что именно на этих словах ладонь его живо потянулась ко рту, и, преодолевая рвотные позывы, официант был вынужден срочно ретироваться в направлении служебных помещений.
— Где все? — глотнув коктейля, спросила наконец Катя. Она с тоскою посмотрела на соседний столик, туда, где ещё несколько дней назад царственно восседала сама мисс Невинность, великая покорительница и укротительница божественных фаллосов. Было даже немного грустно, оттого что её сегодня нет.
— У них в понедельник выходной, — сказал Виктор. — Но вы не волнуйтесь, здесь нам рады всегда.
— Да-да, — улыбнулась Катя. — Я уже заметила. И, кажется, не только нам…
— Вы о нём? — Штиммель кивнул в сторону незнакомца. — Это, видимо, кто-то из работников кафе…
Как ни просто он говорил об этом, было видно, что присутствие большеголового смутило Виктора не меньше, чем Катю.
Тут под столом, куда Виктор поставил свой чемоданчик, раздался громкий щелчок, и в воздухе запахло свежей брынзой, зеленью и морем. В следующий момент она увидела огромную лоджию и развевающуюся тюлевую занавеску — всё это напомнило Кате первые мгновения начинающейся весны. Внизу простиралась бирюзовая лагуна, по которой под ослепительно белыми парусами двигался величественный бриг, и на борту его крупным гвоздём нацарапана была надпись “Дырокол Лёнин”. Вместо мачт имел парусник три стройных вертикальных фаллоса, между которых со страшным карканьем кружили однокрылые вороны.
— Что это? — удивилась Катя.
— Вы должны были бы знать этот знаменитый корабль, — пристыдил её Виктор. — Именно им был проложен Великий Южный Кокаиновый Путь!
Катя различила несколько крохотных фигурок, судя по тому, как уверенно передвигались они по качающейся палубе, это, скорее всего, были накокаиненные матросы. На капитанском мостике возникла фигурка шкипера с матюгальником в руке, и Катя явственно услышала его зычный голос:
— Полундра-а-а! Свистать всех наверх! Наша шхуна входит в зону уверенного приёма!
— Возьмите, — Штиммель протянул ей подзорную трубу, жутко напоминающую бокал из-под только что принесённого напитка. — Так вам будет удобнее.
И правда, труба здорово прояснила ситуацию. “Истина на дне стакана”, — кстати вспомнила Катя. Матросы теперь выглядели гораздо крупнее, лица многих из них показались Кате знакомыми. Все они были парнями хоть куда, все сплошь адмиралы, и у каждого Звезда Героя на широкой мужественной груди. У одного, накокаиненного больше всех, звёзд было даже две, и это превосходство, похоже, здорово забавляло парня. Он всё время визжал, как поросёнок, и кидался в других морскими ежами, которых набрал полную сумку. Когда судно поравнялось с Катиной лоджией, все герои дружно отдали ей честь! Никуда не денешься, пришлось и Кате козырнуть им в ответ.
— Вот этот, видите? — она указала на метателя ежей. — Это наш фешн-директор Филя Бутурляндский. Всё говорили — инфаркт, а оказалось — обычная банальная передозировка. Смотрите — он, похоже, и теперь под кайфом.
— Жалко его? — спросил Виктор.
— Ещё бы, — сочувственно сказала Катя. — Филя был моим крёстным отцом в модельном бизнесе!
С корабля в этот момент отчётливо донеслась душещипательная мелодия из “Крёстного отца”, отчего верхушки всех трёх фаллосов одновременно склонились в Катину сторону.
— Ну и слава Богу, — прокомментировал это событие златокудрый матрос с тальянкой и рьяно покрестился. В отличие от прочих членов команды, поверх адмиральского он носил ещё и милицейский китель, который был ему размеров на пять великоват. — Я вижу в этом знак того, что наступают мирные времена.
— Ё! — радостно воскликнула Катя и отчаянно замахала кудрявому рукой. — Это же Серёжа Е.! Вы его не знаете, он был замечательным постовым!
Серёжа откликнулся немедленно. Он показал Кате нехороший жест и с тоскою продекламировал:
Не вернуть мне ту ночку прохладную,
Не видать мне подруги своей,
Не слыхать мне ту песню отрадную,
Что в саду распевал соловей!
Один из матросов, тот, что в тулупе, сильно расчувствовался, отошёл в сторону и опустился на корточки. У него было благородное интеллигентное лицо с бородкою, — наверное, от стыда, он надвинул на глаза бескозырку. При разговоре матрос сильно картавил.
— Опять он ударился в детство, — с тайной завистью сказал постовой и, закрыв нос, предусмотрительно скрылся в каюте.
— Дети, котогые пользуются эгогенной газдгажимостью анальной зоны, — энергично сказал бородатый, — выдают себя тем… Выдают себя тем…
Здесь он напрягся и сильно покраснел. Только сейчас Катя поняла, откуда взялся политический термин “красные”. Чтобы не пропустить ценную информацию, несколько особо любознательных матросов, надев марлевые респираторы, подошли к интеллигенту поближе. Такой интерес со стороны оголтелой матросни не мог его не радовать. Забыв на миг о естественных потребностях организма, бородатый, как был — без штанов, бойко вскочил на перевёрнутую шлюпку и, вытянув перед собою руку, решительно продолжил развивать свои мысли:
— …выдают себя тем, что задегживают каловые массы до тех пог, пока эти массы, скопившись в большом количестве, не вызывают энеггичные мускульные сокгащения и пги пгохождении чегез задний пгоход способны вызвать сильное газдгажение слизистой оболочки.
Тут лицо его неожиданно приняло ангельское выражение, и он едва успел закончить:
— Пги этом вместе с ощущением боли возникает и сладостгастное ощущении-и-ие…
Сладострастное ощущение, впрочем, ему пришлось переживать недолго. Колючий метательный снаряд, ловко брошенный Филей, угодил оратору как раз в эту самую незащищённую зону, в мгновение ока из источника наслаждения превратившуюся в источник страдания, после чего бородатый натянул портки и отправился в поисках хоть какой-нибудь тетради или газетки, дабы увековечить свои бессмертные мысли на бумаге. По пути ему встретилась девочка с ружьём и о чём-то его спросила. Бородатый однозначно указал на нос корабля, где сосредоточилась большая часть команды. Только когда девочка подошла поближе, Виктор и Катя разглядели в её руке маленький алюминиевый чайник.
— Шаганэ! — крикнула Катя. — Что с тобой случилось? Как ты оказалась здесь? — Она посмотрела на Виктора глазами, полными слёз. — Этого не может быть!
— Почему? — спросил Штиммель.
— Но она же ещё совсем девочка!
Следующие слова Виктора были хоть и непонятны для Кати, но всё равно слегка успокоили её.
— Пожалуй, в этом нет ничего страшного и несправедливого, — сказал он задумчиво. — Параметры присутствия детей гораздо более отчётливы, чем параметры адмиралов, даже если бы они были увешаны золотыми звёздами с головы до пят…
— Это здесь принимают драгметаллы? — поинтересовалась Шаганэ у пьяного героя с остатками глины на кителе.
— Что? — не понял тот. — Какого дьявола вы тут лозите? А ну, брысь от священных останков!
— Боже мой, Виктор! — От нахлынувших чувств Катя схватила Штиммеля за рукав. — Это же наш конюх, Аверин! — И дабы удостовериться в том, что не ошиблась, она тут же окликнула адмирала: — Авери-ин! Ты меня слышишь, сволочь ты такая!
Но бывшему конюху было, видно, не до того. Разбежавшись от противоположного борта, он солдатиком сиганул в море, решив таким образом самолично удостовериться — а действительно ли тут ему по колено? Или по… Чуть выше, если деликатно. Оказалось, что выше, причём настолько, что на борту стало одним адмиралом меньше.
— Он утонул в луже лет пятнадцать назад, в самом центре посёлка, — помрачнев, пояснила Катя. — Всего только несколько кругов на воде… Теперь точно вижу, это он.
— Ничего удивительного, — сказал Виктор. — Поскольку судно находится в зоне усиленного приёма, то здесь можно встретить кого угодно.
— Драгметаллы где сдают? — обратилась Шаганэ к другому матросу, но и этот вёл себя по-хамски — просто отмахнулся от девочки, да и всё.
Вообще, он был какой-то странный, этот хам — во-первых, под его кителем отчётливо угадывалась женская талия, а во-вторых, вместо ботинок на его ногах красовались мягкие тапочки с собачьими мордами. Катя мысленно сняла с него бескозырку, и матрос живо превратился в матроску. Как и тогда, сразу по прочтении той злополучной статьи, она и на этот раз почему-то приняла её за мужчину.
— Стеценко, — позвала Катя, — какого дьявола! Отвечай, когда с тобой дети разговаривают!
Руфина Петровна то ли не услышала Катю, то ли сделала вид, что не слышит — в любом случае она осталась абсолютно безучастной к Катиной просьбе. Кроме того, рот её был забит фисташками, отчего гениальная журналистка совершенно лишена была дара речи. К Кате даже пришла мысль, что Руфина попала на шхуну как раз-таки благодаря тем самым орешкам, которые она предложила ей в тот вечер. Скорее всего, подавилась во сне. Что-то написала о ней в некрологе её любимая газетёнка?
Катины размышления прервал вороний гвалт — несколько однокрылых птиц, камнем сорвавшись с высоты, огромными крюкообразными клювами подхватили Руфину Петровну и улетели вместе с нею за пределы видимости. Несколькими секундами позже, звеня и искрясь, ударилась о палубу геройская звезда, и один из адмиралов горестно посетовал на то, что опять не успел загадать желание.
Шаганэ, поняв, видимо, что все её расспросы бесполезны, пару раз пальнула в воздух из своего ружья и, выбросив чайник за борт, строевым шагом отмаршировала туда, откуда ещё совсем недавно появилась. Корабль между тем продолжал медленно двигаться вперёд и в какой-то момент стал совсем крошечным — ещё мгновение, и он вовсе растворится в тумане. Не помогала теперь уже и подзорная труба, а Катя всё смотрела и смотрела в неё, стараясь до последнего не терять парусник из виду. При этом настроение её явно ухудшилось, появилась жуткая тоска и досада, словно всего на какой-то миг она опоздала на поезд, в котором навсегда умчались вдаль все те, кого она когда-либо знала и любила!
— Вы ищете его? — спросил Виктор, сделав ударение на последнем слове.
— Возможно… Может, по второй?
Она отняла от лица подзорную трубу и осмотрелась — кафе начало потихоньку заполняться людьми. Большеголовый исчез, на его месте сидел кто-то другой. Штиммель достал из-под стола чемоданчик и поставил его прямо перед Катей. Ей показалось, будто там, под кожаной оболочкой, находится какое-то живое существо, может быть, одноглазый карлик с толстым мясистым носом, похожим на протухшую сосиску. Или ещё кто-то умеющий здорово имитировать не только звуки, запахи и ароматы, но и визуальные образы.
Катя налила себе коктейля Осириса и залпом выпила почти целый стакан.
— Кто вы, Виктор? Чего вы хотите от меня?
— Не то, о чём вы теперь подумали, — наконец-то ответил Виктор.
— Откуда вы знаете, о чём я подумала?
— Не я.
— Не вы? А кто же тогда?
Штиммель кивнул на чемоданчик.
— Он.
— Вы шутите?
— Только что вы видели тех, кого вы привыкли считать мёртвыми.
— Я?
Слова Штиммеля совсем сбили Катю с толку. Да ещё на сцену выскочили два клоуна-дебила и начали танцевать летку-еньку”. Официант рассказывал кому-то по соседству, что каждый выходной в их кафе проводятся поминальные вечеринки с возложением венков на символическую могилу Здравого Смысла.
— Не только вы… — Виктор с трудом подыскивал нужные слова. Катя поняла, как важно для него то, о чём он хотел ей рассказать. — Все… Так установлено. Понимаете? Человек живёт-живёт, а потом настаёт момент и он умирает. Это безусловно так же, как синева неба и белизна снега. Но сама безусловность синевы и белизны весьма относительна… Понимаете? Извините, я всё время путаюсь…
— Да, я вижу, — сердито сказала Катя. Непонимание происходящего начинало не на шутку злить её. — Пусть скажет он! — Она ткнула пальцем в чемоданчик. — Пусть. Раз он такой умный! А то хрюкать и пукать мы все мастера!
Дебиловатые клоуны на сцене в этот момент как раз ярко демонстрировали эту мысль.
— Катя! — Виктор поднялся. Лицо его покраснело, и малиновый абажур был здесь ни при чём. — Идемте, я вам кое-что покажу…
И он под улюлюканье и идиотский хохот клоунов стремительно направился к выходу.
В ту ночь они не расставались. Штиммель поведал ей о своей тайне, об истинной силе и значении прибора, находящегося в чемоданчике. Поэтому, когда ей стало известно о его смерти, Катя тут же поспешила к Штиммелю на квартиру, и если б не последний троллейбус, кто знает, к чему бы привели его обещания?
Глава тринадцатая
Обитель Ревенгула
Окончание
Вечеряли недолго. Благостный аперитив в кабинете богомаза вышел боком, причём как для гостя, неискушённого в подобных диетах, так и для самого хозяина. И тот, и другой, притом что совершенно лишились аппетита, оба наперебой икали, да ещё так энергично, что привели Ольгу в состояние “святого трепета”.
— А знаете, друзья мои, — обратилась она к чирикающим на подоконнике воробьям, и именно это обстоятельство заставило сотрапезников прислушаться к ней с должным вниманием. — У меня возникло одно сравнение. Помните ли вы, Михаил Матвеич, в Четвёртом Послании Ревенгула, где он посылает прихожан особенно далеко, есть место, когда два алкангела…
— Архангела, — поправил Штиммель и икнул при этом так глубоко и проникновенно, что на полминуты сбился с привычного дыхательного ритма.
— Алкангела, — вступился за жену живописец, вбирая в грудь побольше воздуха. — Именно так называются в нашем Толковании ангелы высшего порядка. — Здесь Степанов тонкой струйкою выпустил воздух и на несколько секунд прислушался к себе. — Впрочем, это всё условности. По моему мнению, называйте как хотите — всё равно ни от тех, ни от других пользы никакой. Ребята просто пробуждают некий жизненный импульс, вот и всё.
— Так вот… — продолжала Ольга. — Там два алкангела, Лиирваг и Лиахим, делают гимнастику духа. — На этих словах она поставила на подоконник алюминиевую тарелку с неизвестным блюдом и затем медленно стала пододвигать её к воробьям, совершенно ошалевшим от столь беспрецедентного, уже граничащего с хамством, гостеприимства. — Угощайтесь, Виктор. Это мой фирменный омлет, в нём совершенно отсутствует не только желток, который вреден, но и белок, который вреден ещё больше. В нём только серок — то, что в миру принято называть помётом.
— Спасибо, — ненатурально поблагодарил Штиммель, почему-то вспомнив при этом о погибшей под Ольгиной ступнёю наседке.
В знак полнейшей солидарности с женой Степанов утвердительно кивнул и показал большой палец. Взгляд его как бы отсылал Штиммеля к тому моменту их разговора, когда он рассказывал о том, насколько сложен и своеобразен мир, в котором существует не столько слепая, сколько уже почти святая Ольга.
— Делая эту самую гимнастику, — пела Ольга, временами заменяя привычные слова птичьим щебетаньем, — они пытались избавить себя от злого духа, и это было связанно не столько с проблемами пищеварения, сколько с изъянами иного, высшего свойства. Когда отец Профундий упоминает в своей проповеди это место… Когда он его упоминает, ты помнишь, Миша?
— Почти всегда, — опять выпуская воздушную струю, сказал Степанов.
— Ну и вот, когда он упоминает его, он каждый раз делает так…
Ольга сильно напряглась и неожиданно громко, даже как бы с отголоском, пукнула.
“Ничего, ничего, — успокаивал себя Штиммель. — Ленин тоже какал!”
— Да, — согласился он с хозяйкой дома, — это и в самом деле забавно! Только при чём тут наше нынешнее состояние? В чём, собственно, схожесть?
— В незаконченности, — с неожиданно нахлынувшей на неё тоскою пояснила Ольга. — Каждый раз, перед тем как отдать Богу маленький кусок души, алкангелы как бы командовали себе — “и-и…”, потом должен был идти счёт — раз, два, три и так далее, но до счёта дело не доходило — душа Господу отдавалась раньше. Короче, типичный религиозный экстаз! Представляете — и-и…
Она напряглась и только было собралась произвести послание, как Штиммель замахал руками и очень деликатно попросил её не делать этого, так как сам он придерживался другой религии, там это принято совершать исподтишка, — это, мол, называется у них “тайной отправления”.
Поужинав и отблагодарив хозяйку за хлеб-соль, Степанов и его гость отправились в монастырь. На улице была стопятидесятипроцентная влажность, при этом дул отвратительный порывистый ветер — до костей, отчего Штиммелю жутко захотелось обратно. Хорошо ещё, что хоть икота отпустила. “Я, кажется, знаю, кому на Руси жить хорошо, — подумал он, натягивая на голову воротник пальто. — Тому, кто дома возле печки!” Идти было хоть и недолго, но вместе с тем мучительно и даже жутковато — что ждёт его там, за этими каменными стенами, побывав за которыми тамбовские паломники тут же без лишних разговоров “сделали ноги”? Или Шура чего-то привирает и никаких тамбовских не было и в помине?
Земля под ногами превратилась в сплошное месиво, причём жидкоконцентрированное, вроде речного ила; может быть, как-то ещё сдерживала бы трава-мурава, но её и вовсе было не видать, отчего ноги разъезжались в разные стороны со страшной силой. Один раз Штиммель даже упал, причём вышло это достаточно нелепо — на ровном месте, и оставило недоброе чувство.
— Здесь всё немного не так, — стряхивая со штиммелевского пальто остатки лесного мусора, предупредил Степанов. — Хотите уберечься от неприятностей — рассчитывайте только на себя. Запомните это, Виктор, как “Отче ваш”.
— Наш, — поправил Штиммель, но уж вовсе как-то неуверенно.
А вот Степанов был уверен и оттого сказал, как отрезал:
— Ваш, Виктор! Ваш!
Штиммель с тоскою посмотрел на светящиеся окна крайней избы, той самой, где пребывала в заточении блудливая игуменская дщерь. За пять минут ходьбы изба не приблизилась ни на метр, и у него создалось стойкое впечатление, что они ходят кругами.
— Я немного посижу… с вашего позволения, — попросил Штиммель, опускаясь на лежащее под ногами дерево. — Сегодня уже второй раз падаю. Удивительно, что до сих пор не свернул себе шею!
Художник ничего не ответил. Теперь он всё больше молчал, не то что раньше, и это тоже не придавало происходящему дополнительного оптимизма.
— Скажите мне, Михаил Матвеич, что это ещё за “липовые подмастерья”, когда вокруг одни берёзы?
— Это кто вам сказал?
Чрезмерная осведомлённость Штиммеля в его делах, казалось, абсолютно не взволновала живописца.
— Про что? — не понял Штиммель.
— Про берёзы.
— Какая разница? Это научный факт.
— Это не научный факт, — вполне серьёзно сказал Степанов. — Это липа!
— А-а… — Штиммель и тут не преминул повиниться за собственную глупость. — Ну да, конечно! Так считает Ольга! Вернее — она так видит. Или… — Он совсем запутался. — Или точнее — не видит… Да, да, именно! И с точки зрения её невидения, которое совсем даже не равно неведению, этот её взгляд, безусловно, единственно правильный, и то, что нам, зрячим, представляется берёзой, в высшем смысле — абсолютная липа! Так?
— Если убрать неуместную иронию, — ответил Степанов, — то так. Мне неловко вас торопить, однако нам пора. Или, может быть, вы раздумали?
— Хорошо, — Штиммель поднялся. — Идёмте.
Пальто его намокло — хоть выжимай. Вода хлюпала уже не только в ботинках, но и в карманах. Хорошо ещё, что Моисеев догадался засунуть накопитель в чемоданчик, и дождь совершенно не вредил прибору, в чём Штиммель, находясь в Царстве Отходящих Вод, мог убедиться уже не раз. А вот записка Великого Магистра превратилась в грязную тряпку и всё никак не хотела отлипать от руки, — потребовалась целая минута, пока Штиммель отделался от неё. Трудно было даже представить, что Малер мог быть теперь где-то рядом. Более того, плохо верилось, что он вообще где-то был. Интересно, предполагал ли он, что случится здесь со Штиммелем, и если да — то до какой степени?
Они наконец вышли на площадь перед монастырём. Здесь стояло несколько фонарей, но светил только один из них, наводя на окружающее пространство смертную тоску и отчаяние, какое, должно быть, испытывает при взгляде на луну забытый в открытом океане купальщик. Отсюда хорошо проглядывался мрачный силуэт куполов Главного Храма — зрелище это вызвало у Штиммеля острый приступ зубной боли. Он со смутной тревогой, повинуясь скорее чьей-то иной воле, а не своей собственной, медленно обратил взгляд на небеса, которые в этот момент осветились в той же стороне тою же знакомою полоской света, — той самой, что утром указала ему путь к обители. На её фоне чётко просматривалась чёртова дюжина куполов, двенадцать из которых венчали те самые малоприметные как бы крестики, почти невидимые при свете дня, и лишь на тринадцатом красовалась совершенно немыслимая “бля-мба” — так почему-то сразу же окрестил эту фигуру Штиммель. Истолковать её смысл можно было двояко. Во-первых, бля-мба складывалась из трёх элементов, на первый взгляд напоминавших пальцы человеческой руки, собранные в конфигурацию кукиша. Однако вскоре такое толкование казалось недостаточным, и тогда на месте первого вырастал второй смысл — фаллический, ибо бля-мба теперь казалась уже не чем иным, как мужским детородным органом в полной, или лучше сказать развёрнутой, комплектации.
— Ну что, — с неподдельным интересом спросил Степанов. — Поняли теперь, отчего вашей Шуре здесь не место? — Говоря так, он повернулся и медленно пошёл к воротам. Штиммель, сохраняя небольшую дистанцию, отправился за ним. — Поймите, Виктор, они не нуждаются в нашем благословении. При всей своей антипатичности, или, я бы даже сказал, при всём своё звероподобии, эти люди всего лишь — люди, и как бы ни размахивали они кулаками и в какую бы сторону ни клали крестные знамения, они посмертно принадлежат тому Богу, который достался им по наследству. Собственно говоря, он-то как раз и есть всё их наследство, он, и более — ничего!
— Не согласен, — вступился за “них” Штиммель. — В свободное от проповедей время они иногда умудряются сочинять музыку, писать книги и летать в космос. Разве это умение они получили не в наследство?
— Вы никчёмный адвокат, Виктор, — кисло улыбнулся Степанов. — Срезаете вершки. Мне становится с вами скучно, ей богу! Все эти Толстые, Достоевские и Циолковские просто заигравшиеся везунчики, и пользы от них меньше, чем от ливерной колбасы. Потребуете доказательств? А вот это видали?
И он истово перекрестился с кукишем в финале!
Степанов теперь, по мере приближения к монастырю, мало чем напоминал того портретного интеллигента, каким увидел его Штиммель, когда они только что познакомились. Было видно, как тяжело ему даётся прежняя обходительность и как клянёт он в душе последними словами Великого Магистра, сыгравшего с ним злую шутку в лице этого идиота с говорящим чемоданом и вечно испуганным, блуждающим взором. Да и сам себе Штиммель нравился всё меньше и меньше. Да и дорога, ведущая к Храму, всё больше напоминала ему дорогу в ад! Штиммель теперь уже почти не различал тринадцати колоколен так, как светлая полоса поглощена была окружающей чернотою, и это наполнило его душу такой адской тоской и отчаянием, что заболело сердце. “Только не сжата полоска одна, — вспомнил он забытые строки, — грустную думу наводит она…”
— Степанов… — простодушно улыбнулся Штиммель, пытаясь отделаться от дурных предчувствий. — Я, кажется, начинаю догадываться, по чьей милости заточили в запредельную избу бедняжку Серафиму…
— Не понял…
Иконописец в это время стучался в ворота, и к чему относилась эта его фраза — к тому ли, что никто не откликнулся, или была ответом на выпад Штиммеля, осталось не ясным.
— Всё ещё не расстались с мечтою… нарисовать её?
— Знаете, Малер, пожалуй, был прав, что отправил вас сюда, — ответил художник, — Вы слишком много читали, — похоже, самое время сдавать макулатуру…
“А не пойти ли вам к чёрту с этим вашим Малером!” — со злостью подумал Штиммель.
За дверью меж тем раздался шум, слышно было, как кто-то отодвигал тяжёлый запор, и вскоре перед ними предстал толстый монах, тот самый, что давеча так лихо управлял повозкою с самогонкой. Кажется, он слегка протрезвел, хотя вид его по-прежнему хранил отпечаток неряшливости и скудоумия. При ближайшем рассмотрении хорошо просматривался металлический нагрудный знак, притороченный к его мантии. Стоит ли говорить, что это была всё та же латинская “R”. Лунный свет, отражаясь от буквы, становился каким-то пурпурным и при этом рассыпался на отвратительные дрожащие бляшки, которые, попадая на лица стоящих в воротах, делали их похожими на больных бубонной чумой.
— Доброй ночи, брат Ипат, — поздоровался Степанов, довольно грубо отодвинув рукою монаха. — Всё в порядке?
Брат Ипат зевнул так, что позавидовал бы лев.
— В порядке, ага… — Только тут он разглядел, что Степанов не один. — Поздно вы нынче чего-то, отец Михаил… Никак собачку выгуливаете?
Но отец Михаил отвечать не стал, и это было для монаха гораздо хуже, чем даже получить по морде. Художник лишь обернулся к Штиммелю и решительно поманил его рукой, предупредив при этом:
— Лаять не обязательно.
Когда проходили в ворота, прибор легонько звякнул — звук вышел необычный и совершенно новый, и звук этот тоже не предвещал ничего хорошего. Впрочем, то, что накопитель не молчал, само по себе было неплохо — значит, процесс накопления всё это время не прекращался, и появление Штиммеля в монастыре было вполне закономерным.
Несмотря на поздний час, территория прекрасно просматривалась, и за те несколько минут, которые потребовались для того, чтобы дойти до Главного Храма, Штиммель успел разглядеть всё то, о чём мы говорили в самом начале этой главы, когда описывали внутреннюю часть обители. Здесь было бы весьма кстати сказать о том, почему это произошло именно тогда, а не теперь, когда герой всё увидел своими глазами. А дело в том, что Штиммель, даже не видя этого воочию, достаточно предметно и точно осознавал именно такой вот порядок вещей, и как раз это обстоятельство беспокоило его более всего. Хотелось обратного. В соответствии с опытом пребывания в данном месте и в результате плодотворного общения с представителями местного населения рассудок Штиммеля решительно рисовал нечто иное, где всё было зеркально наоборот или уж, по крайней мере, слегка не так, как в привычном мире. (Как в той самой лавке, к примеру.) Собственно, так оно всё и выглядело, но почему-то только в деталях. Достаточно вспомнить хотя бы тринадцатый купол. В целом же, повторяем, всякая деталь пространства имела своё точное место и прекрасно гармонировала со всем остальным. Подобная соразмерность могла свидетельствовать только об одном, что здесь обитают высокогормоничные и морально устойчивые люди, нет, великаны добродетельности и благочестия — эталон духовной чистоты и высокой нравственности.
Как только подошли к Главному Храму, Степанов жестом попросил Штиммеля остановиться.
— Подождите тут… — Он указал на аккуратную скамеечку, на какой, должно быть, приятно скоротать ночку с непорочной романтической барышней, готовой упасть в обморок при одном только упоминании о постели. — Я скоро…
Степанов торопливо поднялся по ступенькам храма и скрылся за кованой дверью, хранящей на себе витиеватый вензель, очертаниями напоминающий букву “R”. Намокшее пальто тянуло вниз, тело гудело и тянуло в сторону скамьи. “Если прямо теперь не сяду, — подумал Штиммель, — то чуть погодя лягу!” Он вспомнил про Святую воду, но до источника было шагов пятьдесят — не меньше, а это теперь всё равно что до Луны. Удивительно, но скамья была сухой и даже будто немного нагретой. Штиммель сел, безбоязненно поставил чемоданчик рядышком и, упёршись ладонями в тёплое сиденье, благостно вытянул ноги. Огромный колокол над самой головой пробил три раза, вспугнув при этом неведомую птицу, видимо, заночевавшую на колокольне. Птица захлопала крыльями и издала странный крик, такой же протяжный и волнующий, как тогда — на DAMBE. Штиммель снова вспомнил про Алису, и в этот момент она показалась ему розовощёкой крестьянкой с полотна Рубенса.
Его сбили с мысли два насельника, пересекавшие паперть прямо по направлению к той самой скамейке, которую Штиммель только что облюбовал. Монахи появились неожиданно, словно свалились с неба. Двигались они неспешно, всё время останавливались и о чём-то шептались между собой. Кажется, они не видели Штиммеля, значит, если что-то заставляло их хранить свой разговор в тайне, то уж точно не его присутствие. Штиммель невольно усмехнулся — в который раз за последние сутки он становился филёром! Как бы это положение не пристало к нему?
Монахи подошли к скамейке и уселись на противоположном её конце. Теперь, как бы тихо они ни разговаривали, Штиммель без труда мог разобрать, о чём она говорили. Их звали Тудым и Сюдым. Ребята были похожи, как гвозди, и производили впечатление сильно обиженных природой. По тому, как тщательно отточен был стиль их богословской беседы, можно было предположить, что то были не простые иноки, а представители высшей монашеской касты. Это предположение укреплялось тем обстоятельством, что буква “R” была здесь представлена уже не просто в виде обычного нагрудного знака, а светилась во взгляде каждого из них таким образом, словно выражала форму зрачка. Штиммель живо представил себе луч Бэтмена с изображением R — эмблемы в световом пятне
— Ваш вердикт? — спросил тот, который Тудым, впрочем, он с тем же успехом мог быть и Сюдымом, ибо мыслили монахи так же одинаково, как и выглядели.
— Аннулировать, да и всех херов, — решительно ответил Сюдым. — Его сношения со светом зашли слишком далеко.
— Слишком далеко, — поддержал Тудым и перекрестился по местному обычаю. — Дальше невозможно, в натуре!
Штиммель с надеждой посмотрел на дверь Храма, находя в затянувшемся отсутствии Степанова некую преднамеренность, и если б индикатор прибора не показал в этот момент активную фазу, он, может быть, разоблачил бы себя каким-то решительным действием, например, пустил бы эту скамейку на дрова или сплясал камаринского.
— Остаётся лишь определить, — сказал Сюдым с придыханием, — это… ну… — Он на минуту замялся, и никто ему не помог. — А — во-от, меру пресечения!
Снова прокричала птица, заставив Штиммеля вздрогнуть всем телом и громко выругаться. Монахи на мгновение затихли но, увидев его, облегчённо вздохнули.
— Вот это тоже его манера, — прокомментировал Сюдым, показывая пальцем на Штиммеля. — Кому ещё придёт в голову водить сюда бродячих псов?
— Точно, — поддержал его Тудым. — Да ещё таких паршивых, в натуре!
— Отлично, — сказал Штиммель. — Меня повысили в звании, ещё совсем недавно я был всего лишь комаром, потом — воробьём, и вот я уже собака!
— Смотри-ка, — Тудым брезгливо сплюнул, да так неловко, что угодил товарищу прямо в глаз. — Ещё тявкает!
— До утра долго, — не обращая на него внимания, продолжал Штиммель. — По-моему, у Моськи хорошие шансы превратиться в слона!
И тут случилось нечто совсем уж невероятное. Насчёт Моськи — это были только мысли. Штиммель готов был поклясться чем угодно, что не произносил последней фразы, но не менее уверен он был и в том, что она прозвучала! Значит, её озвучил прибор! А если так, то нет никаких гарантий, что подобное не происходило раньше! “Чёрт возьми, — снова выругался Штиммель, стирая со лба холодную испарину. — Если так, то кто из нас человек, а кто — кусок железа, ты или я? А может быть, монахи правы и я просто бродячая собака, возомнившая себя неким Виктором Штиммелем?”
— Ладно… — Сюдым сначала равнодушно отмахнулся от Штиммеля, потом стёр плевок. — Сука тявкает — ветер разносит… Что будем делать с богомазом и его духовным Администратором, в Бога душу мать? У меня такое ощущение, что уже завтра этот Антихрист с полной колодой козырей въедет сюда на белой козе и объявит, что честной братве пришёл звездец!
Куст за спиной Штиммеля на этих словах как-то странно дрогнул, усыпав его при этом множеством белых лепестков, образовавших на плечах Штиммеля нечто вроде погон в виде буквы “R”. В военной иерархии России на эту букву начиналось только одно-единственное звание — “рядовой”.
— Я знаю, что нам нужно делать, — просветлённо ответил на свой же вопрос Сюдым. — Мы его кастрируем!
— Правильно! — забыв об опасности, воскликнул Тудым, по новой набирая слюну. — Не в бровь, а в глаз!
Сюдым на всякий случай отвернулся, и в этот самый момент из окрестных кустов выскочило несколько дюжих насельников, которые с криками “Хватай изменников!” кинулись на растерявшихся братьев и в мгновение ока накинули на них путы. Штиммель, от неожиданности потеряв благословенный дар речи, несколько раз тявкнул, схватил чемоданчик и стремительно переместился в тень крыльца. Оттуда ему было не видно, как дверь наконец отворилась и из Храма вышли двое в сияющих одеждах. Это были и-конописец Степанов и и—гумен Профундий — те самые пришельцы с планеты И., сравнение с которыми пришло недавно в голову и-кающегося Штиммеля. Чуть позже он понял, что икающий человек здесь воспринимается исключительно как кающийся грешник. Удивительно, что Ольга этого не знала! Вон как дружно икнула братия на благословляющий жест исповедника, спускающегося к ней по небесным ступеням! Всё время, пока святители двигались по лестнице, монахи не переставали икать, а наиболее рьяные адепты ещё и матерились при этом на чём Свет Стоит. И только полонённые заговорщики хранили гордое молчание — то было свидетельством их полного презрения к происходящему здесь.
Вот Путеводители сошли на паперть, и теперь уж Штиммель прекрасно мог разглядеть их обоих. Со Степановым всё было ясно — поменять мокрую куртку на священническую ризу не составляло ни большого труда, ни особенного ума. А вот отец Профундий, судя уже по одной только внешности, был личностью замечательной и не оставлял никаких сомнений в том, что занимал свой высокий пост вполне заслуженно. В лице его и особенно в неповторимо гордой осанке узнавались понемногу сразу все Великие мира сего. Самым непостижимым образом соседствовали в этом светоносном человеке и могущественный Юлий Цезарь, и шизофреничный Иван Грозный, и надменно-ироничный Император и узурпатор Всея Европы, и уж конечно проглядывал местами вечный заслуженный жид России безымянный люмпен Юродивый! Столь универсальной внешностью чаще всего награждаются представители двух высокоцивилизованных племён — депутаты Центральных Дум и старожилы Центральных Помоек. Помимо уникальной внешности настоятель обладал ещё отменным периферийным зрением и высоким девчоночьим голосом. Одет был отец Профундний в просторную чернильную мантию из византийской парчи. Штиммель помнил откуда-то, что белый цвет в христианстве обозначал преображение и новую жизнь, зелёный служил символом русского патриаршества, золотистые же одежды характеризовались как Божественные. Этот был в чернильном, и что это значило, невозможно было даже предположить. Сверху на мантию был надет небольшой плащик, вышитый золотыми дробницами — он-то как раз и излучал то чудесное сияние, заставлявшее думать о Горнем.
— Свершилось, чуваки! — крикнул что есть мочи иерарх, и дружный счастливый смех насельников был ему и ответом, и наградой. — Кто бы мог подумать, что в самом чреве нашего приората заведётся сия пагубная плесень?
— Никто, конечно, — ответил за монахов иконописец.
— А вот завелась! — не сбавляя оборотов, прокричал отец Профундий. Штиммель тоже дёргал девчонок за косички, но ни одна из них при этом не орала так пронзительно и противно. Наверное, оратор поэтому и назвал свою Церковь “при-оратом”. — Запомните, чуваки, Михаил Матвеич — неприкасаем! Я устал об этом повторять. — Тут он как-то резко приуныл, и было похоже на то, что он вообще устал. — Само имя этого великого подвижника и идеолога Церкви Свитого Ревенгула должно вызывать трепет зубовный…
— Духовный, — тихо поправил Степанов.
— А, ну да, — согласился святой отец. — Именно. Есть ещё одно важное обстоятельство! Все мы знаем о том, сколь полезную для нас деятельность осуществляет гражданская секта “Орден Енотов”.
— Все знаем, конечно!
Эта реплика принадлежала худому, измождённому монаху, тихонько прокравшемуся на тайную вечерю. Худой был с похмелья и плохо держался на ногах. Штиммель без труда признал в нём спутника брата Ипата в поездке за самогоном. Голос его, в отличие от настоятеля, журчал ручейком.
— Я учился с Ульяном в одном классе. Второго такого совестливого человека, способного ради идеи оторвать голову собственной жене, я никогда не видел! Нынче он буквально правая рука Гроссмейстера. Сегодня мы виделись с ним у Пети-самогонщика. — Он сделал небольшую паузу для того, чтобы сосредоточится в борьбе с очередным рвотным позывом. — Петю-самогонщика хоть все знают?
— Короче, — шикнул на худого здоровенный монах, стоящий рядом с ним.
— Ульян сказал, что и у них было знамение. — На этот раз пауза была немного подлиннее, ибо победу одержал позыв. — Они готовы принять…
— Подумаешь, мы все готовы, — прервал его всё тот же монах.
— Да я не про это, дубина, — обиделся среброголосый. — Я про последний и решительный. Ребята с нынешнего вечера во всеоружии!
— Вы слышали? — крикнул отец Профундий, забираясь голосом на такую высоту, какой позавидовал бы сам Фаринелли-кастрат. Тудым и Сюдым, забыв, что у них связанны руки, закрыли уши. — Они готовы! И всё это исключительно благодаря чаянием своего духовного наставника, Великого Магистра Малера! Они с нами, чуваки!
В знак полного согласия с шефом монахи солидарно икнули.
— Что делать с отступниками? — спросил кто-то из присутствующих. — Заколбасим?
— Нет, — наотрез отказался отец Профундий. — Такая позорная мера не приличествует их сану и званию. Пусть покуда посидят под запором. Принесите им трудноусвояемую пищу, будут отказываться — кормите силком! О, кей?
— Ладно, — согласился самый здоровый. — О, кей. Айда на ужин!
И он отбуксировал бунтовщиков в сторону трапезной. На этот раз нарушители кричали и царапались, словно их повели на заклание. Поэтому весьма кстати пришлись увещевания худого — он счёл, что его вклад в котёл общественной пользы исчерпан, и взялся помочь здоровяку в конвоировании пленников.
— Держись, чувак, — говорил он по очереди то Тудыму, то Сюдыму, пытаясь не отстать и идти с ними в ногу. — У меня есть знакомый, он учился со мной в одном классе… Теперь в Круглом у него своя аптека.
— Собираешься достать им синильной кислоты? — иронично поинтересовался главный конвоир.
— Гораздо лучше, — ответил худой. — Я собираюсь достать для них слабительного.
А у храма царила торжественная тишина. Вполне возможно, что отец Профундий, имевший пугающую схожесть со столькими мировыми авторитетами, сообразил, что, произнеси он ещё хотя бы один-единственный звук, он немедленно увеличит число заговорщиков, как минимум, вдвое. Поэтому стоило не только помолчать, но и слегка отодвинуться в тень, а это обозначало только одно, что настала очередь Степанова.
— Чуваки, — обратился к присутствующим сияющий иконописец. — Шайбу!
Монахи долго и изнурительно аплодировали. Надо было, чтобы прошло немного времени, прежде чем Штиммель оценил всю прелесть этой невинной, но такой по-человечески тёплой и понятной фразы.
В отличие от своего покровителя Степанов говорил неторопливо и даже вальяжно, смачно дегустируя каждое слово.
— Вотуме! Когда Фуфлим заточил на Куклима, с клюва разве не пали вжистые мухоловы?
Вопрос был, видимо, настолько всеобъемлющим, что монахи подавленно промолчали.
— А свелобузы? — продолжал оратор, трижды сплюнув через левое плечо. — Аще поделом кургузому в ять, твою репу! О-о-о… ж интуитивно!
Странно, но сколь ни призывно звучала эта часть монолога, почтенное собрание безмолвствовало и на сей раз. Только кое-кто из тех, кого плохо видно, украдкою отвёли взор, и на лицех их угадывалась улыбка. Это выглядело так же малопонятно, как если б вздёрнутый на дыбу мученик вдруг запел бы частушки про “мою милку”. Отец Профундий был из сего же числа, благо, что тень, укрывавшая его подлинную сущность, имела спасительное свойство сгущаться ещё больше, когда в том появлялась особая нужда.
Художник немного сбавил.
— Кремация, — философски изрёк он, воздав очи долу, — не маячит застаканно и дискантно-левобережно… Мудация едина под унифицированной воблой, умой её в очко!
Тут в его глазах уральскими самоцветами блеснули слёзы, и Степанов стыдливо отвернулся. Дело оставалось за немногим — убежать в лес и не ходить завтра в садик. Впрочем, плакал не только он один, рыдала вся площадь. Кроме тех, разумеется, кого было плохо видно. Закончив с истерикой, художник мизинцем провёл по внутренней стороне нижнего клыка, плавно передав амплитуду движения большому пальцу, наискось, справа налево, скользнувшему по горлу, и это могло обозначать только одно — что историческая речь завершена. Монахи вроде остались вполне довольными проповедью небожителя. Во всяком случае, сразу, как только он закончил, глаза их с шипением померкли, словно угли костра, залитые мощной струёю воды. Тихо переговариваясь между собою, они потянулись к братскому корпусу и начали мало-помалу разбредаться по своим кельям. И как только последний из них скрылся из виду, настоятель пересёк границу между светом и тьмой и троекратно облобызал оратора. В этот момент он здорово напоминал некоего полководца, может быть, Суворова, благодарственно чинившего обход солдат после штурма Измаила.
Штиммель понял, что он в сантиметре от безумия. Весь тот бред, который он услышал за истекший день, показался ему после этой проникновенной исповеди чем-то вроде мастер-класса по образцово-показательной риторике с перерывами на прослушивание рождественских псалмов в исполнении хора мальчиков Домского собора. Ходил когда-то в Риге, слышал и был очень тронут. Спасительной оказалась та мысль, что церковновнославянский, на котором исполнялись гала-проповеди в известных храмах, казался порою такою же абракадаброй, которую он только что имел несчастье выслушать.
— Вы, как всегда, хороши, — похвалил отец Профундий иконописца. — А теперь покажите-ка мне этого пса.
— Одну минутку. Виктор, где вы там? Выходите!
Какая прелесть! Штиммель просто не мог на него налюбоваться! Так и подмывало отпустить какую-нибудь гадость, но он тут гость, и гость не простой, не будничный, не случайный, а, по всему видать, особенный. Значит, ещё какое-то время придётся мириться с отведённой ему ролью, пусть даже это будет роль амбарной крысы. Это всё равно лучше, чем взорваться от запора. И он вышел на свет, словно рыжий клоун, в которого сейчас полетят яблочные огрызки и банановая кожура.
— Вот, — Степанов взял Штиммеля за руку так, словно они не виделись сто лет. — Это и есть Виктор Иванович Штиммель — тот самый Барбос, благодаря которому был развенчан лютый заговор, грозящий пошатнуть святые устои нашей Церкви!
— Он хоть в курсе? — поинтересовался настоятель, бегло окинув гостя взглядом, полным досады и разочарования.
— Пока нет, разумеется, — бодро ответил художник. — Надо объяснить. Я думаю, ему будет гораздо приятней, если это сделаете вы, святой отец!
— Хорошо, — как-то неохотно согласился отец Профундий и пригласил жестом пройти в храм. — Идемте, там нам будет удобнее…
Поднимаясь по ступеням, Штиммель чем ближе, тем яснее различал икону над дверьми храма. Он обратил на неё внимание ещё и оттого, что оба его спутника смотрели туда же и взгляд их был полон благоговейного восторга, будто они увидели стриптизёршу. На иконе изображён был всё тот же чёрт в посудной лавке — совершеннейшее подобие картины, виденной Штиммелем в Доме Приезжих и приведшей его, в конце концов, на эти ступени. Удивляться тут было нечему, видно, это и был иконописный канон приората Ревенгула, и открой он тот заветный планшет с R-образной пряжкой, Штиммель вряд ли бы увидел там что-нибудь другое. Единственное, что потрясало воображение, так это монументальность полотна, размеры его были столь внушительны, что в последний момент у Штиммеля возникло устойчивое ощущение, что ещё немного и его самого посадят в банку с надписью “кал”. “Там нам будет удобнее”, — только что пообещал отец Профундий, и Штиммель позволил себе с ним не согласиться. Каково же было его удивление, когда, перешагнув порог храма, он увидел перед собою то, чего совершенно не ожидал увидеть, а именно — обыкновенное каноническое храмовое помещение с тем же убранством, символикой и расположением предметов, какое встречал он во всех православных церквях, в которых ему когда-либо приходилось бывать! Даже свечи тут горели во множестве, несмотря на столь поздний час, только вот разве иконы имели везде почти один и тот же знакомый сюжет.
— Что, Виктор, разочарованны? Намеревались увидеть что-нибудь вроде комнаты смеха?
Художник говорил громко, без утайки от настоятеля, и отцу Профундию это, похоже, сильно импонировало. Он тоже без особых церемоний отворил Царские Врата и не молясь вошёл в приалтарную комнату.
— Прошу вас…
Голос его на этот раз прозвучал не так, как раньше, и кого-то здорово напомнил.
— Входите, входите, не стесняйтесь… — пригласил Степанов. — А насчёт всего вот этого… — Он провёл рукою вокруг, — могу сказать следующее. Форма, тем более столь совершенная, как эта, нас вполне устраивает. Всё дело лишь в содержании… Вот, к примеру, поглядите сюда…
Степанов указал на ближайшую икону нижнего алтарного яруса. Смотрелась она вполне достойно — та же чистота рисунка, тот же
массивный золочёный оклад и, главное, та же магическая внутренняя энергия. Не хватало разве что нимбов. “Нимбы прочь — в лесу поют дрозды!” — отчего-то вспомнил Штиммель слова из одной неактуальной нынче шовинистическо-орнитологической баллады. С привычным для традиционной иконописи нарушением пропорций изображённый здесь чёрт обнимал храм, по виду напоминающий этот. И храм, и чёрт, судя по всему, испытывали по отношению друг к другу сильнейшую симпатию. В левой руке сатана держал раскрытую книгу, где старославянской вязью было начертано следующее: “Ну и church с тобой!” Как ни слаб был Штиммель в иностранных языках, что обозначает это английское слово, созвучное слову “чёрт”, он хорошо знал.
— Жаль, нет нашей “Троицы”, — искренне пожалел Степанов. — Она теперь на реставрации. Композиция та же, но вот что касается внутреннего наполнения и идеологии…
— Я представляю, — твёрдо сказал Штиммель. — Мне иногда приходится общаться с рабочими нашего депо. А это их излюбленный сюжет.
— Мой коллега абсолютно прав насчёт формы и содержания, — поддержал недавнюю мысль Степанова отец Профундий, как только все они вошли в крохотную комнатку, запредельную алтарю, где любовно накрыт был стол и стояло как раз три добротных дубовых стула эпохи Ричарда Львиное Сердце. — Присаживайтесь, маленький ночной перекусон.
Святители подняли по первой. Штиммель отказался. Вечеряли неспешно, тщательно прожёвывая свежую домашнюю ветчину, сыр и душистую зелень. Степанов хоть и ел, но как-то вяло, видно, пищевод его, как и весь организм Штиммеля, всё ещё находился под сильным впечатлением от недавнего ужина.
— Те, — настоятель сделал красноречивый жест в сторону остального мира, — имели, в отличие от нас, массу времени для того, чтобы: а) высосать своего Бога из… не буду говорить — из чего, б) вынянчить такого, извините, троглодита-пердунита, который пожрал не только их волю, но и мозги, и, наконец, вот это для нас самое важное, — в) они создали единственно возможную, а оттого совершенную форму Священного Капища, или, точнее, Приюта Всех Умалишённых. Следствие — если что-то и способно доныне действовать на угнетённую психику неофита, так это как раз вот это внешнее выражение того, чего, в принципе, нет. Я хоть понятно выражаюсь? — Иерарх по-отечески заглянул Штиммелю в глаза. — Не сложно для вас?
— Сложно, — признался Штиммель. — Но можно.
— О, кей, — удовлетворённо произнёс святой отец, ставший в этот момент совершенной копией великого британского премьер-министра.
Они выпили ещё по одной, и тут же, без промедления, по третьей.
Потом Черчилль о чём-то восторженно говорил на своём безупречном английском, и Штиммель никак не мог понять, откуда он — вшивый инженеришка заштатного ТТП — так хорошо знает и разделяет эти манеры, этот ясный убеждённый взгляд, и уж совсем невероятным казалось ему то, что в его жизнь, пусть всего лишь на миг, вдруг ворвался непостижимый аромат какой-то совсем иной, потусторонней истории! Завершая разговор, премьер-министр в последний раз протянул Штиммелю рюмку.
— Зря отказываетесь, — перевёл Степанов. — Он говорит, что в мире нет ничего прекраснее, чем старый добрый армянский коньяк.
Отец Профундий закурил, и комнатка вмиг наполнилась парами гашиша. На этот раз он как две капли воды походил на Сталина. И дело тут было вовсе не в папиросе, неистребимом кавказском акценте или внезапно появившихся густых усах — напротив, эти внешние признаки диктатора, столь глубоко укоренившиеся в общественном сознании, казались теперь мелкими и ничтожными, словно спохмела позаимствованными им (сознанием) у некоего примитивного средневекового шута, нагоняющего игрушечный страх на толпу скучающих зевак. Нет, схожесть эта была иного свойства, и объяснить её в привычных выражениях было невозможно. Скорее всего, всё дело в паузах, каждая из которых была длинною в твою собственную жизнь. Хотелось визжать от восторга, рождаясь с каждым новым словом тирана!
— Мне нравится ход ваших мыслей, — сказал генералиссимус, не отрывая взгляда от кончика папиросы. — Но не нравится ваше присутствие здесь. Вернее, до недавнего времени оно было оправдано, но теперь это уже перебор. Я скажу вам, на что намекал Михаил Матвеич. Вы помогли нам избавиться от злоумышленников, за что мы вам весьма признательны, Штиммель.
— Очень, очень благодарны, — поддержал художник.
— Дело в том, — продолжал настоятель с каким-то непонятным варварским акцентом, напоминающим кудахтанье кур, — что для поимки изменников нам была необходима соответствующая наживка — нечто среднее между животным и человеком. То есть вы.
Только теперь Штиммель понял, отчего так долго Степанов не появлялся из храма. Он просто ждал. Так было запланировано, оттого-то и согласился проводить его сюда художник, придав, на всякий случай, делу такой вид, будто всё происходит по воле Штиммеля. А ведь он просто сидел на скамейке и никого не собирался подставлять. Он вдруг ощутил себя троллейбусом, лишённым живительного электричества и стоящим теперь на обочине с развалившимися в разные стороны, помертвевшими антеннами, некогда питавшими его жизненными силами, а главное, дававшими ему точное представление о маршруте движения.
Он покосился на прибор — накопитель был похож теперь на обычную железяку, словно и его посетили те же мысли о собственном ничтожестве. Это могло означать только одно — процесс накопления завершён и миссия, стало быть, исчерпана. Оставалось последнее — выяснить, как связан визит объекта “Х” с этой самой таинственной буквой, обозначавшей, и в этом уже не было никаких сомнений, имя того, кто создал этот чудовищный миропорядок, где… Тут Штиммель почувствовал, как нога его занеслась над пропастью и не хватало только лёгкого усилия для того, чтобы взмыть над бездной! “Миропорядок, миропорядок…” — всё твердил Штиммель, держась за это слово, словно за спасительную нить, связывающую его с чем-то существенным, с чем-то, возможно, самым главным не только в его жизни, но и в жизни вообще, с тем, что понял некогда физик будущего Иван Радлов, читая кладбищенским духам свои проникновенные проповеди о связи времён! Так в чём же тут дело? Снова вспомнилась Катина история про колодыров и дыроколов. Катя сказала, что, прочитав, не смогла найти ту книгу, и значит, вполне возможно, её и вовсе не было. Как не было и самой поездки в деревню. Деревня, книга, бабушка, Троллейбусное Депо, чёрт его побери, их встреча, а потом поход в “Нефертити” — всё это могло быть, а могло и не быть. То есть, иными словами, этот мир существовал только в их собственных мыслях и представлениях о нём. Катина ошибка состояла в том, что она посчитала, будто они живут в мире победивших дыроколов, хотя на самом деле… Хотя… на самом-то деле их мир — это мир колодыров, и представляет он из себя некую пространственную конфигурацию под названием “дыра”. Дыра — самая ничтожная форма существования пространства! А если так, то кто же тогда дыроколы? А дыроколы — вот они, те, что сидят теперь напротив в алтаре своего Нового Храма, где нет места их состарившемуся и немощному колодырскому Богу!
— Ещё раз примите нашу искреннюю благодарность, — привычным визгливым голоском произнёс отец Профундий, поднимаясь из-за стола и всем своим видом давая понять, что аудиенция закончена. — Михаил Матвеич проводит вас. Да, кое-что ещё… — Настоятель приподнял край своей чернильной мантии и смачно поковырялся в заднице. — Назавтра непременно почувствуете тошноту и головокружение, так вот вам мой совет, уважаемый Виктор Иваныч, воздержитесь-ка от солёненького…
Штиммеля в который раз за эти проклятые сутки пробил озноб.
— Что обозначает эта буква? — спросил он прямо. — И кто такой этот ваш Ревенгул? Я слышал, у него одна рука. Он что же, инвалид?
— Идёмте, — взмолился отец Профундий, — всё остальное — на ходу. Иначе я могу не успеть…
Они вышли на крыльцо, безжалостно заперев в залитой дешёвым портвейном трапезной кусочек лунного света. Степанов куда-то отлучился, и по тому, как ревностно искал его взглядом отец Профундий, было ясно — куда именно.
— Вы спрашивали про Ревенгула? — ни на секунду не прекращая оглядываться по сторонам, спросил падре. — Откуда вам про него известно?
— Лось рассказывал…
Не зря говорят, дурной пример заразителен, и Штиммелю тоже захотелось.
— В смысле, Гроссмейстер…
— Вы с ним знакомы?
Они медленно спустились с крыльца, и как раз в это время вернулся Степанов.
— Это была случайная встреча, — пояснил он, застёгивая ширинку. Вид его, как ни странно, на этот раз снова показался Штиммелю в высшей степени интеллигентным. — Они встретились в лесу, святой отец. Орден проводил последнее перед великой битвой совещание.
— Ладно, — отец Профундий отмахнулся от Степанова так, словно тот наступил ему на ногу. — Короче! Вы там все у себя живёте наподобие нервно спящих с бодуна. За час до пробуждения вы начинаете мандрапупиться и считать минуты до того момента, когда зазвенит будильник. Это у вас называется — читать молитвы. — Первосвященник на какое-то время сосредоточенно замолчал, и лицо его в этот миг налилось кровью. Он походил теперь на тяжеловеса в момент толчка. — Ну вот… Он для вас всё — этот чёртов будильник, мерило всех ценностей. Ваш бог… — Тут тело отца Профундия свела судорога, и пришлось минуту побороться с нею. — Ваш бог — будильник… Он призван будить вас среди ночи каждый раз, как только вам присниться голая баба! На хера, спрашивается, мне такой сон?
Сказав это, отец Профундий отчаянно махнул рукой и издал длительный хрюкающий звук. В следующий момент ему здорово полегчало — это было понятно по юношескому взору в его очах и специфическому запаху кала в его исподнем.
— Вот, собственно, и всё, — подытожил просветлённый иерарх, отправивший свои потребности там, где и полагается, — на паперти. — Ваш бог — будильник, а наш — само Время! Святая Церковь Ревенгула, в строгом смысле, и не церковь вовсе, но уж раз привыкли…
Последняя фраза прозвучала весьма убедительно, ведь произнёс её человек, идеально похожий на Джавахарлала Неру.
— Вы чувствуете Время, Штиммель?
— Чувствую, — сказал Штиммель, украдкою стараясь заткнуть нос.
— То-то же, — умиротворённо произнёс Великий Гуманист, осенив себя пятернёю. — Всё это и есть — Ревенгул. Или, как вы его иногда называете, однорукий бандит. Ну правильно, а что ещё вам остаётся? Подождите — Великая Битва каждому воздаст по мыслям его! Не по делам, а именно — по мыслям! Чувствуете разницу? А теперь мне пора. Прощайте, Штиммель, у коровы всего два рога, но зато четыре ноги.
И он ушёл по дорожке, ведущей к Братскому Корпусу. Ушёл как-то странно, будто б даже не ушёл, а уехал на ослице.
— К чему это он? — спросил Штиммель.
— В смысле? — не понял Степанов.
— Про корову?
— Да хрен его знает, — интеллигентно рассуждал художник. — Вероятно, во всём этом есть какой-то высший парадоксальный смысл… Одним словом, без пузыря тут не разобраться. Идёмте домой, Виктор. Скоро ваш автобус…
Выходили из монастыря через открытые ворота.
— Велено проветривать на ночь… — пояснил окончательно протрезвевший брат Ипат. — А что это с собачкою вашею, Михаил Матвеич, уж не подбили ли ей лапку часом?
— Да нет, — ответил за Степанова Штиммель. — Собачке, кажется, только что вышибли мозги!
У Серафиминой избы не останавливались, напротив, именно здесь-то Степанов и прибавил шагу — до того шёл не спеша, словно обдумывая сюжет новой иконы. Штиммель вдруг подумал, что объекту Х было, пожалуй, вполне под силу решить задачу с двумя неизвестными — дыроколами и колодырами, и ответ у него мог быть таким же, как и у Штиммеля. Самым необъяснимым во всей этой истории оставался, если так можно выразиться, принцип однорукости — тут явно просматривался след Моисеева, и это пугало Штиммеля больше, чем его собственная собачья сущность. Однорукое сознание создаёт некого однорукого вестника, провозглашающего явление однорукого божества! Вот такая выходила цепочка. Что это? Минимализация Шивы? Уж не подбили ли ей лапку часом? Позвонить бы утром Кате и спросить напрямик, сколько рук было у её супердиджея — одна, две или десять?
Когда вошли в дом, до утра оставалось совсем немного. Ольга спала и к ним не вышла. Это обстоятельство почему-то сильно опечалило Штиммеля. Так бывает, когда кто-то задаёт тебе задачу, а потом вдруг исчезает и ты понимаешь, что твоя разгадка, на которую ты потратил столько сил, становится абсолютно бесполезной. Спать не хотелось, и Штиммель попросил хозяина указать ему точную дорогу до Круглого.
— Может быть, есть короче?
— Какой пришли, такой и уйдёте, — сказал Степанов, широко зевая. — Только вот в лес не заходите, ступайте всё вдоль поля, выйдет чуть длиннее, зато здоровее. Не понятно, и чего тогда нужно было возвращаться? — Штиммель не ответил. — Точно решили не отдыхать?
— Да уж какой там отдых, — вздохнул Штиммель и подумал о вагонной полке как о пределе земного счастья.
— И есть не будете?
— Не буду…
Штиммель неловко топтался на месте, голова гудела, в глазах стоял туман — ещё немного, и он свалится прямо здесь, посреди прихожей. Нужно было что-то делать, и он решительно потянул дверь на себя. Из сеней резко пахнуло куриным помётом и мочой.
— Извините, я не стану вас провожать… — крикнул вдогонку Степанов. — И удерживать — тоже… Каждый живёт по своему разумению.
Штиммель задержался, но поворачиваться не стал, так и слушал Степанова спиной.
— То, что вы здесь увидели и услышали, вообще-то не вашего ума дело! Однако так сталось, сам не пойму, отчего это магистр рекомендовал именно вас. — Здесь он неожиданно перешёл на шёпот. — Всё это напрасно, Виктор, пустые штучки. Тот, кого вы ищете, недоступен вашему сознанию.
— Когда вы говорите “пустые штучки”, — ответил Штиммель, — я сразу же вспоминаю про ваши книги.
— Вспоминайте про что хотите, знали бы вы, как мне это неинтересно! — засмеялся художник. — А по поводу книг, тут всё предельно просто — мы пока в самом начале пути, поэтому мы пусты. Но запомните, новое знание, которое мы накопим, может быть, ещё не скоро, в конце концов, позволит нам стать тем, чем и является человек на самом деле. От природы, а не от умысла. Потому что сначала была природа, а потом умысел. А теперь прощайте, Штиммель!
Сказав это, Степанов затворил дверь.
“Что ж, — подумал Штиммель без сожаления, — вполне по-человечески! Я думал, посадят на кол!”
Выйдя со двора, он надёжно упрятал чемоданчик под пальто и, не разбирая дороги, наугад, побрёл по берёзовой рощице — туда, откуда мгновение назад послышался негромкий колокольный перезвон. Идти на сей раз было легче во стократ — удивительно, но после ночного дождя земля была достаточно сухой и даже как будто тёплой. Штиммелю захотелось снять ботинки и пойти босиком, он было уже собрался это сделать, и сделал бы непременно, если б не увидел перед собою девушку…
Глава четырнадцатая
Солнце-треугольник
— Это вы, что ли, Серафима?
Как только Штиммель представил себе, что перед ним и есть тот самый лесной дух, денно и особенно нощно будивший творческое воображение Степанова, он тут же ощутил всю меру обиды, нанесённой творцу этой прекрасной полуночной колдуньей. Всем дала, а этому — нет! Описывать подобное создание, если ты не художник, всё равно что швыряться камнями в солнце. Казалось, девушка соткана из дождя и лесного тумана — настолько зыбким и метафизическим выглядел весь её образ, а когда она заговорила, Штиммель вообще подумал, будто слышит журчание лесного ручейка, каким-то непостижимым образом забравшегося ему за пазуху.
— Удивились? — прожурчала колдунья. По волосам её скатилась светлая волна, за ней другая, третья… Смотреть на это можно было бесконечно. — Представляли меня совсем другой?
— Узнал же… — смутился Штиммель.
— Поэтому только и говорю теперь с вами, — прошуршал в ветках соседнего дерева бойкий утренний ветерок. — А знаете, Виктор, всё, что они обо мне говорили, — чистая правда.
Девушка засмеялась.
— Видели бы вы себя со стороны!
В последнем слове чётко улавливалось длинное раскатистое “р”, и это было естественно, так как совсем рядом со Штиммелем прямо на землю опустилась небольшая воронья стая.
— Они имели меня всем монастырём, по очереди… — Теперь голос её походил на раскаты дальнего грома — хоть и грозного, но всё же проходящего стороной. — Представляете, подходили и спрашивали: “Братья, кто последний?”
Штиммель почувствовал, что теряет сознание. Он крепче обнял чемоданчик и стал медленно опускаться на корточки. Ему почудилось, будто на ногах Серафимы те самые гольфы, о которых давеча так горевала святая Ольга. Потом он почти ничего не помнит. Помнит только, как руки девушки наполнились силой и, подхватив его, понесли куда-то над землёй, отчего Штиммелю снова стало хорошо и мирно.
Если бы сознание окончательно не покинуло его, Штиммель надолго запомнил бы и уютную спальню с жарко натопленной печью, и мягкую кровать с высокими подушками, и уж, наверное, никогда не забыл бы он ласковые объятия расстриженной монахини, чем-то неуловимо напоминающей ту, чей образ был столь жестоко изгнан со святых образов и сама память о ней почиталась местной братией как наихудшая из ересей, возможных случиться в религиозном сознании! Но, даже находясь в полнейшем сознании и здравой памяти, Штиммель мог упустить главное, как всегда, оставшееся за пределами внимания, увлечённого очередным пустяком — он вряд ли заметил бы, как изгнанница, поднося ему ковш с родниковою водой, неосторожно зацепила ногою стул, на котором стоял чемоданчик с накопителем, и как тот, сверкая зелёной лампой, до сего времени не подававшей признаков жизни, с силою ударился об пол и испустил пронзительный, свистящий звук.
И уж, наверное, при любых обстоятельствах не увидел бы он, как несколькими секундами позже пронзил густую облачную пелену над Святой Обителью острый треугольный луч.
Утро пришло на Марусино Поле, как всегда, мрачное и дождливое. Сама же Маруся спозаранку была на ногах и переживала огромную радость оттого, что именно в это утро трактор её наконец-то завёлся. Она даже сплясала по этому поводу, уродливо и коряво — как могла.
Танец её не остался без внимания, и сквозь тарахтение ожившего движка Маруся услышала гром оваций. Неподалёку стояла поникшая телега на спущенных колёсах, так вот, по обе стороны от неё выстроилось несколько десятков воинствующих сельчан — все сплошь в оранжевых жилетах и почти каждый с ружьём. Кто-то — просто с вилами и оглоблями. Скажем ко времени, что все жители Круглого от мала до велика с некоторых пор страдали гастроэнтерическими заболеваниями, имевшими устойчивую, ярко выраженную обострённость, и оттого для простоты дела, а также с целью поднятия общественного статуса сельчане решили именовать себя “гастронавтами”. Так вот, когда пусть с ленцою, но всё же обеими руками тебе хлопают три десятка гастронавтов, получается приличный аплодисмент! Похлопал даже Герман, а это могло означать только одно — крайнюю важность происходящего. Герман, после того как откликнулся наконец на Марусину мольбу о запчастях, стал ей неизмеримо ближе и роднее.
— Ну как, — спросил бургомистр, доверительно похлопав трактор по радиатору. — Не подведёт в трудный момент, как думаешь?
— Не должён, — пообещала Маруся, смачно сплюнув себе на сапог. — А что, ётить, момент уже настал?
По тому, как сурово посмотрел Герман в сторону леса, туда, где на противоположной кромке поля вырастали одна за другой крошечные фигурки неприятеля, было ясно, что Маруся задала не только глупый, но и даже провокационный вопрос.
— Ну вот, друзья, — обратился он к землякам, выдохнув такую порцию углекислого газа, от которой не поздоровилось бы всему чукотскому народу. — Теперь мы подкреплены техникой, а это уже половина успеха! Не пулями, так гусеницами изничтожим вонючих енотов до полного нулевого значения! — Герман снова повернулся к Марусе. — Телегу прицепить сможем?
— Попробуем, — сказала Маруся. — Время сколько у меня?
— Сколько-то найдётся, — скупо пообещал бургомистр. — Начинай, да побойчее.
— Если нужно, чтобы совсем быстро, тащите Кириллыча… — Маруся лихо вскочила на гусеницу и что-то там поправила в оперении кабины. — Телега-то евонная, ётить!
Герман распорядился освободить предателя из-под стражи и тотчас же доставить его к месту дислокации. Как только Кириллыча, лишённого треуголки, привели и он безо всякой охоты, под дулом ружья, дал необходимые рекомендации, касающиеся правил сцепки, Маруся уселась за рычаги. Подогнав трактор поближе к телеге, при помощи нескольких доброхотов ей хоть и не сразу, но удалось-таки выполнить приказ Главнокомандующего, после чего она ненадолго заглушила мотор. Гастронавты грянули троекратное “Ура!” и разлили по сто пятьдесят на рыло. Разрешив “ребятушкам” небольшой перекур, Герман забрался в кабину к Марусе, и их какое-то время было не видать. Только слыхать. Причём не с лучшей стороны. Вскоре оба, с трудом спрыгнув с гусениц на взъерошенную землю, нетвёрдою походкою вернулись в боевые армейские порядки. Герман вынул из кармана помятый листок, но, то ли листок был слишком помят, то ли фокус главнокомандующего слишком размыт, читать пришлось Марусе.
— Но-та… Нота! Какая ещё нота, ётить?
— Читай давай, как следует! — крикнул кто-то из гастронавтов. — Военная наука в том и состоит, что, не усвоив концепции врага, никогда его не одолеешь!
Его поддержали.
— Завтра… для народа Круглого… — запинаясь, начала Маруся, — для Круглого… народа… наступает решительный день, ибо мы… Мы…
— Кто “мы”? — снова недовольно забубнили воины. — Замыкала!
— Святое Блядство… не, Братство, ётить, ну да — Братство Енотов, объявляем вам бой! Сражение будет проходить на картофельном поле, том самом, которое у вас называется… Мару-си-ным…
Гастронавты сосредоточенно слушали, одинаково держась за желудки, и была в этом едином порыве какая-то дремучая национальная мощь
— А оно что — картофельное? — обратился к народу молодой опричник, но остался без ответа.
— Именем Великого Ревенгула, — продолжала Маруся, опершись правым боком о Кириллыча, — заявляем, что час пришёл ибит… ва, а-а — и бит-ва будет… бес… беспосадочной… Как это?
— Беспощадной, — помог Кириллыч.
— Чья подпись? — поинтересовался всё тот же молодой человек, только что усомнившийся в предназначении Марусиного Поля. Он был тут самый трезвый, отчего испытывал чувство глубокого неудовлетворения и всё пытался казаться деловым.
— Великий Магистр Яков Малер, — прочитал Кириллыч. — Яшка то бишь. Вот ведь, язви его, прибегнул-таки!
Больше ноту не комментировали. Никого она не смутила, ни один из гастронавтов не повернул назад — Герман являлся для них не столько идейным вождём или духовным гуру, сколько, в той или иной мере, каждым из них. Бывало, они его вообще не персонифицировали, просто существовали рядом, понимая, что как нельзя без воды, воздуха и тепла, так нельзя и без него — похожего на всех сразу.
Кириллыча увели обратно под спуд, сами же решили не торопить события. Маруся собиралась запустить мотор, но её остановили, оказалось, что, покуда зачитывали ноту, Главнокомандующий прикемарил. Спал не просто человек в куцем ватнике, дырявых сыновьих джинсах и кирзачах “на левую ногу” — почивала совесть нации, а значит, надо было всего лишь разлить и сколько-то подождать. Придётся, минуту, а придётся, и сто лет.
В Круглом было тихо — никто нынче не решился выйти со двора, до поры до времени сидели по избам и баракам, чутко прислушиваясь к тому, что происходит на поле брани…
По ту сторону тоже готовились к битве, но в действиях Енотов явно ощущалась какая-то непонятная, а оттого пугающая скованность. Впрочем, касалось это в основном представителей командования. Что до обычных ратников, расположившихся на передовой, — тут всё было обыкновенно и пристойно. Можно даже сказать — празднично. Особенно веселились ребята из пятой гвардейской дивизии Лесных Духов, которых для простоты называли здесь просто “духами”. Вчера духи хорошо отпраздновали свадьбу начдива Гришани с графиней Элоизой и до сего часа всё никак не могли вернуться к будничным эмоциям. А тут ещё пополнение — что ни новобранец, то отдельный номер. Чего стоила одна только девочка с деревянным ружьём, приплывшая сюда попутным дыроколом! Она так неудержимо рвалась в бой, воинственно клацая шарнирным затвором, так весело размахивала хвостиками и грозно надувала щёки, что невозможно было смотреть на неё без смеха!
— А что, ежели я тебя, Шаганэ, в обоз зачислю? — подначивал Гришаня. — Как тогда? Нет, правда, прикажу и всё!
— Не прикажете, — без испуга сказала Шаганэ, для важности сплюнув сквозь зубы.
— Почему это? — удивился Гришаня.
— А потому, что мы все здесь уже давно приказали… долго жить… — Она хохотала, довольная своею шуткой. — У нас теперь одна задача, последняя — добить врага. Кто чем. А возьмётесь ружьё отбирать, я вам нос откушу!
Вот примерно такая тут царила атмосфера.
В арьергарде, напоминаем, наоборот. Кое-как, против правил, разбив палатку, прикололи к брезенту картонную полоску с волнующей надписью “Командный пункт”. Там и ожидали Главкома Малера, обещавшего явиться сюда с минуты на минуту. Разговор не клеился, и всякий раз, как только возникала очередная пауза, Гроссмейстер сурово произносил:
— Procyon lotor!
— Procyon lotor! — вяло вторили ему Еноты, причём Ульян обязательно при этом зевал. Был он по-прежнему всё в том же тулупе, что подтверждало мысль о неком послушании, обещавшем Ульяну скорые и притом наивысшие блага.
Не хватало только мистера Мак Грегора, в это самое время инспектирующего кухмистеров Отдельного Шотландского Утиного Корпуса. Как известно, в задачу именно этого подразделения входило обеспечение наступления с воздуха. Речь шла о так называемых “позорных бомбардировках”, для этого каждый боец Утиного Корпуса должен был получить двойную национальную ирландскую пайку, состоящую из лохани горохового супа, такой же порции чечевичного пюре и ведра просроченного кефира — на третье. Наиболее патриотически настроенные бойцы попросили было заменить кефир на виски, но получили бесповоротный и решительный отказ. Миссис Мак Грегор, ввиду того, что в большей степени являлась поклонницей традиционной нанайской кухни, чем той, что была завещана предками, на инспекцию не пошла. Она сидела возле самого окна, восторженно наблюдая рассвет, и поэтому именно она первая заметила в небе нечто странное, имевшее устойчивую форму равностороннего треугольника, одною из своих вершин направленного как раз в сторону Марусиного Поля.
— Смотрите… — Мери указала на небо с такой эмоцией, что все тут же бросились к окошку. — Видите вон тот просвет?
Совершенно ясно, что в мире происходила некая грандиозная перемена, и нужно было немедленно сориентироваться в том, чего в ней больше — пользы или вреда. Прямо на их глазах тучи в том самом месте разошлись, и в очистившемся промежутке появилось ироническое, вызывающе треугольное светило. Еноты как по команде постигали новую солнечною сущность, только теперь понимая, отчего это они всё утро бредили и нервничали — они просто ждали этого момента. Они его предчувствовали! Это была их данность, новый день в таком виде мог сулить только победу. Притих даже Ульян, — исчезнувший в недрах своего безразмерного тулупа, он чем-то напоминал в эту минуту испуганную черепаху. Молчание нарушил нарочный отца Профундия, с трудом протиснувшийся в разрез палатки. Это был всё тот же брат Ипат, видимо, единственный из всего братства, кто не потерял умения ориентироваться в вопросах мирской жизни. Что насельники святой обители предпочитали вообще никогда и ни за что не покидать монастыря, тут знали многие.
— Рескрипт, господа офицеры, — протягивая Гроссмейстеру пакет, громко произнёс монах. — От Его Святейшества! — Тут он громоподобно рыгнул, и это было похоже на взрыв химической бомбы. — Велено действовать в соответствии с данными предписаниями!
Странно, но его появление, несмотря на всю важность текущего момента, было воспринято Енотами как некое естественное дополнение к происходящему, отчего принят был Ипат со всеобщей кротостью и почтением.
— Хорошо сегодня, — не поднимаясь с корточек, изрёк монах, немало отхлебнув из солдатской фляжки. — Солнце в наших краях большая редкость. Тем паче ежели о трёх углах…
Еноты переглянулись. И если бы у Гроссмейстера было лицо, то без труда можно было бы увидеть, какое оно теперь имеет довольное выражение. “Хорошо, что я не предложил ему выпить, — самодовольно подумал насельник, — а то чем бы, интересно, он это сделал?” Ипат сотворил знакомое знамение и страстно прошептал:
— Славен будь, святый Реве, отверзший мя рот во употребление всяческой жидкости, ибо, не пия оной столь часто и обильно, во мгновение ока лишился бы раб твой, Реве, и лице своего и смысла всякого життя!”
— Вы как раз вовремя, — слёзно обратилась к чудо-монаху миссис Мак Грегор. — Не кря мы так часто взывали к пастырю нашему, всемилостивейшему патеру Профундису!
Если женщина и говорит вместо “зря” “кря”, то только оттого, что она иностранка, и это понятно каждому, если он не дурак.
Гроссмейстер вскрыл пакет.
— Каковы ваши дальнейшие действия? — поинтересовался Ульян, вынырнув из тулупа. Ему почему-то больше импонировали физические параметры монаха, нежели его высокая духовность. — Надеюсь, укгепите наши боевые погядки?
— Рад бы, — сокрушённо произнёс насельник, — да не имею соответствующих полномочий. Ибо сказано: “Богу — Богово, Кесарю — Кесарево!” По сему, господа полководцы, честь, как говорится, имею.
Треугольное солнце меж тем заметно выросло и прочно укрепилось на своём привычном месте. Светило оно при этом не в пример ярко, окармливая озябших чад своих забытым материнским теплом. В палатке становилось душно, и Еноты один за другим вынуждены были выбраться наружу. Первым выполз Ульян, и если бы не высокий чин, делающий его примером для подчинённых, он так бы и оставался на карачках до самого заката.
К палатке бодрым строевым шагом подошла девочка с ружьём, назвавшаяся гвардии ефрейтором Шаганэ Есениной. Терпеливо подождав, пока представитель командования, пыхтя и отдуваясь, поднимется на ноги, она обратилась к нему с непраздным вопросом: “А когда в бой?” Сказала ещё, что это интересует буквально всякого в их славном подразделении.
— Ского, — пообещал Ульян, утомлённый тысячью потами. — А где посланник?
— Весело убежал, — сказала девочка. — Предлагал выпить, но я отказалась. — Она щёлкнула затвором. — Что передать бойцам?
— Ского, — повторил человек в тулупе. — Совсем ского!
Заметив в разрезе палатки безликую голову Гроссмейстера, ефрейтор Есенина предпочла поскорее убраться восвояси. Только что у неё появилась новая подруга из новичков последнего пополнения — Зина Дудкина, и Шаганэ вдруг жутко захотелось её повидать. Зина носила красивый железнодорожный пиджак и каждого, кто думал за ней ухаживать, с силою колотила по лбу специальным устройством, похожим на маленькую сковородку.
Покинув палатку, Еноты какое-то время свыкались с новой реальностью, не переставая оглядываться по сторонам. Проще всех в данных обстоятельствах было Гроссмейстеру, так как солнце не слепило ему глаза по причине отсутствия оных.
— Прочитать, френды? — обратился он к друзьям.
— Пгочитать, конечно, — убеждённо произнёс Ульян. — Интегесно же! И потом, в контексте тгеугольности консолидагность — единственное сгедство пготив ганних могщин!
Гроссмейстер положил развёрнутый рескрипт на сухой участок земли, и глубоко присев над ним, начал читать.
— Дорогие сердцу моему, славные братья Еноты! Обращаюсь к вам не как духовник ваш, но как верный друг и сподвижник, готовый разделить с вами все тяготы военного времени! Что поможет нам в сей тяжёлый час испытаний? Всегда считалось, что святая вера, что только она одна и способна укрепить солдата перед лицом смертельной опасности. Это неправда, братья! Ибо сказано в Четвёртом Послании алкангелов: “Вера в своём классическом виде только на то и направлена, чтобы вызвать в человеке смирение, оттого совершенно не годится для открытого единовременного противостояния! Во всём этом слишком много начётничества и уныния! Посылай врага своего в то же самое место, куда некогда с доброю верою в глазах был послан ты сам!” Те, что собрались теперь на том краю Поля, неустанно твердят, что мы — ничто, не понимая, что в мире не бывает пустых мест и именно там, где ничего нет, как раз всегда и кроется то, чего больше всего не хотелось бы видеть! Слепцы, они самонадеянно мнят себя хозяевами жизни, некими дыроколами, испещрившими мир многочисленными чёрными дырами и сделавшими из него подобие Великого Дуршлага! Вся задача, любезные мои, как раз в том и состоит, чтобы Пустое стало, наконец, Сущим, Привычное же — Пустым! А посему всякому, несправедливо изгнанному со своего истинного места, говорю я — станьте теми, кем вы были когда-то! И вот вам моё последнее и главное назидание — нет никакого проку сотворять новую реальность, не пулей и саблей побеждайте врагов своих, но мыслью проникнув глубоко в сознание их, сумейте сделать так, чтобы они стали вами, и когда случится это, вы поймёте, что выиграна самая великая битва из всех, когда-либо случившихся на Земле! Именем святого Ревенгула, попранного, но не побеждённого, незримого, но сущего — вперёд!
Дочитав, Гроссмейстер размял лист до той кондиции, что он стал тем, чем рано или поздно становится любая бумага.
— Я скоро, — пообещал он Енотам и устало побрёл в кусты.
Было градусов тридцать, хотелось тени и побольше жидкости. Там, где концентрировались вражеские порядки, похоже, и того и другого было предостаточно.
— Хоть жопой ешь, — прокомментировал чисто бытовые преимущества опричников Ульян и почему-то вспомнил про Гроссмейстера.
— Что вы сказали? — спросила миссис Мак Грегор, глядя в ту же сторону, что и сподвижник. Несмотря на то, что треугольные лучи, казалось, одинаково нисходили на обе кромки Поля, там и правда было как-то мрачновато, с дождём. Там было привычно, и это вызвало у миссис Мак Грегор прилив жуткой тоски.
— Я говогю, у Гегмана полный покой, — пролепетал Ульян. — Это меня немного напгягает, мадам! Вот всё думаю — а не потогопились ли мы?
— Нет, нет, — решительно сказала миссис Мак Грегор, отгоняя от себя дурные мысли. — Вы давайте суммируйте обстоятельства — всё за то, чтобы битва состоялась именно сегодня!
И они оба опять посмотрели на солнце…
… Кириллыч сильно скучал по своей треуголке, без неё он чувствовал себя деморализованным калекой, от которого Отечеству ни вреда, ни пользы. Закрытый под замок в заброшенной слесарке при Ратуше, он всё ждал, что вот-вот звякнет дверной засов и кто-нибудь из односельчан, поклонившись ему в ноги, с мольбою попросит, как тогда — Илью Муромца:
— А хватит тебе, Кириллыч, в сторонке отсиживаться! Вот тебе, мать-перемать, твой командирский головной убор — иди давай и повоюй, без твоей силы и ума не отстоять нам родного села!
Но никто не приходил, не звал, и как знать, чем бы закончился этот плен, если б вдруг не ударил с небес сквозь зарешёченное окно яркий треугольный луч! Разглядев наверху, по-над самыми родными лесами да полями, свою пылающую треуголку, Кириллыч сначала даже растерялся от такой вопиющей неуместности. А как пришёл в себя, только и мог пролепетать:
— Эка ж тебя угораздило!
Слышно было, как в одном из бараков часы пробили десять. Проходя мимо Ратуши, тот самый молодой трезвый боец подошёл к самому окошку слесарки и, постучав в стекло три раза, тихо позвал:
— Эй, Кириллыч, ты живой?
— Живее всех живых, — отозвался Кириллыч и жестом попросил парня отойти в сторону. — Подвинься-ка, Андрюха, ты загораживаешь мне солнце!
— Да я ненадолго, — заоправдывался Андрюха. — Нам скоро в бой, я подумал — мало ли, не свидимся больше…
— Ну и что?
Кириллыч уж и забыл, что Андрюха этот с его Петькой когда-то вместе к великану Крому отправились. Потом сколько-то времени спустя Андрюха вернулся. Один. Пошёл к нему убитый горем отец с расспросами, а тот молчит, делает вид, что ничего не знает. Значит, не знает, решил Кириллыч и позабыл про парня напрочь. И вот он сам пришёл, чего-то надо. Только теперь заметил старик в руках у Андрюхи моток бечёвки.
— Короче, как всё было… — Парень всё же подвинулся в сторонку от солнца, стало ясно, что слов много приготовил и все — одно важнее другого. — Мы с Петькой почти не расставались. Решили, что вдвоём нас труднее проглотить. Всё ждали, когда это случится, а потом надоело. Стали жить, как все. Семья, дом, работа… Удивительно! — В глазах Андрюхи вспыхнул злой уголёк. — Никто никого ни к чему не приговаривал! Просто однажды мне стало понятно, что Петьки рядом нет! Что его вообще нет! Петьки нет, Вальки Сониной, ну вы её не знаете… Спортсменка, чемпионка мира по прыжкам без парашюта… Прохорова нет, заместителя Крома по пищеварительным вопросам, читавшего нам лекции о проблемах усвояемости… Того нет, сего… Многих… Технология исчезновения никому не понятна. Это так же примерно, как картофельное поле без картошки. Одно могу сказать наверняка — Петька твой не сразу сгинул, не так, что был и вдруг — нету. По кусочкам как-то пропал, не знаю… тут просто не объяснить… Мысли и тело неразделимы, поэтому, по мере того как съедают твои мысли, съедают и тебя самого. И ты исчезаешь. Физически. — Заметно было, что Андрюха об этом часто думал, говорил с душою, искренне и проникновенно. — Таковы, выражаясь популярно, особенности национального исчезновения. Одно хочу тебе сказать — не способен больше Петька к видимому воплощению! А все эти твои… ну, видения, это всё — видения. Понимаешь? Призраки сумеречного родительского сознания. В чёрном пальто, в красном пальто, с хвостом, с крестом… Они только искажают образ того, кого ты потерял.
Кириллыч неожиданно заплакал.
— Пойми, Кириллыч, — успокаивал его Андрюха, — смириться с физической смертью человека это ведь не то же самое, что смириться с тем, что его нет. Он есть, но просто недоступен зрению. Зрению, понимаешь, но не сознанию! Ну вот… Ты всё правильно сделал, что с Борманом не пошёл. Это по совести. И я не пойду, Кириллыч! А знаешь, почему?
— Почему?
— Потому, что выродок. Потому, что вместе с Петькой твоим не исчез. Я нарушил природу вещей и хочу исправить дело. Кром и мои мысли пожрал, а я вот он — перед тобой. Это не правильно, Кириллыч. Онтологически неверно. И значит, мне одна дорога — на ту сторону Поля! Так матери моей и передай, просто скажи, ушёл, мол, Андрюха, по ту сторону, потому что там ему самое место. Скажешь?
Кириллыч не ответил. И зря. Андрюха ждать не стал, поднялся резко во весь рост и, размахивая верёвкой, как ни в чём не бывало побежал дальше. Возле автостанции его окликнул парень с перевязанной челюстью. Он только что заменил последнее колесо на своём автобусе, теперь все четыре были с огромными эксклюзивными ступнями, как замысловато пояснил водитель — “для наиболее эффективного передвижения по отложениям минувших исторических эпох”.
— На Поле?
— А что?
Андрюха недовольно поморщился — надо ж было повстречаться с этим дебилом по кличке Кариес, в каждом из встречных видевшим потенциального дантиста!
— Передай спикеру, что скоро буду. Он меня в резерв, бля, определил, так я не согласен! У меня на три номерок к зубному — я чё, опять не попаду? Передай, выезжаю!
— Передам, — пообещал Андрюха, вместо того чтобы послать Кариеса куда подальше.
На Поле проснулись. Строились в боевые шеренги, получилось три линии по двадцать человек. Маруся завела трактор и выехала чуть вперёд, готовая хоть сейчас ударить по газам. Главком и два его заместителя стояли в телеге, крепко ухватившись за передний борт. Но команды наступать всё не было. Андрюху, да и не только его, крайне поразило одно чрезвычайно любопытное обстоятельство. Моросил привычный дождик, и непонятно, от какого такого света, висели в небе, одна — над другой, сразу три радуги. Причём первая, самая короткая, арка была настолько низкой, что казалась воротами в некое чудесное царство Света и Радости. Гастронавты как заворожённые смотрели перед собой, испытывая общее желание — вернуться по домам и тихо напиться под одеялом. При том что они не сомневались в победе, каждый из них в глубине души переживал странное чувство, будто ему предстоит воевать не с живыми людьми, а с мертвецами, многие из которых были когда-то их жёнами, братьями и сёстрами. Да просто хорошими знакомыми, в конце концов. Все в Круглом знали, что в лесу за кордоном собирается кучка раскрашенных идиотов, именующих себя “Орденом Гончих Енотов”, и никому это не причиняло никаких беспокойств, какой с дурака спрос. Так и смеялись — у кого лучше получится. Однако с недавнего времени смеяться перестали. Начался в селе большой разброд, нарушились вековые хозяйственные и социальные связи, обострилась язва, причём до такой степени, что в слюне и в каловых массах стало явно прослеживаться наличие крови. Вновь же избранный орган местной власти оказался недееспособным, и как ни старался новый бургомистр и его окружение восстановить в Круглом состояние летаргического сна, ничего у него не получалось. И вот как-то после третьей банки выход наконец-то нашёлся. Оказалось, что во всём виноваты обитатели местных лесов и рек, и в первую очередь, само собою, еноты. В чём именно заключалась их вина, сказать было трудно, но что волнение инициировалось полосатомордыми, чувствовали все.
Однажды вызвали из Уральска ОМОН. Устроили за кордоном засаду а, когда члены Ордена наконец собрались, омоновцы попытались их схватить. Но не тут-то было! Как только бойцы приблизились к окружённой беседке, еноты самым непонятным образом исчезли. Кто-то сказал, будто они вылетели через отверстие в крыше, но это была неправда, потому что если кто-то в тот момент и вылетел из беседки, так это пара диких уток — самочка и селезень. И то — не все видели. Кому-то почудился лось в кустах. Иные вроде заметили хорька — в качестве доказательства указывали на свежую нору возле самой беседки. Короче, выходила какая-то ерунда, ведь в том, что еноты были именно людьми, никто не сомневался, и тому была масса доказательств. Ну, например, в Уральске, в пульмонологическом отделении городской больницы, уже не первый месяц лежала со своими страдающими наследственным метеоризмом детьми некая Степанида Старцева, как раз таки уроженка Круглого. Так вот, даже ночью во сне она утверждала, что её муж — Ульян Старцев, которого все здесь считали утонувшим на рыбалке, будто бы вовсе не утонул, а вступил как раз всё в тот же Орден и принял там схиму. Того же мнения придерживались и представители местного духовенства во главе с игуменом Профундием, неоднократно встречавшимся с членами секты по вопросам политкорректности и добрососедства.
Одним словом, с Орденом надо было что-то решать — ситуация осложнялась с каждым днём, и воинственная нота на имя Германа поступила как нельзя кстати. Сельчане даже удивились, чего это они до сих пор не разделались с енотами, даром что одолеть такого врага не труднее, чем вытравить тараканов в избе. Ещё час назад, будучи под хмельком, гастронавты беспрестанно балагурили на тему “игрушечной войны”, с трудом удерживаясь от соблазна послать спикера на три буквы — до того смешной и нелепой казалась им эта экстренная мобилизация. Но как только встали в ряды плечом к плечу, как только уткнулись взглядами в разноцветные радужные врата, так тут и пропала куда-то былая игривость, и зародилось в душе то самое предчувствие надвигающейся катастрофы, от которого на мгновение лишились некоторые из них дара речи.
Поняв, что лучшего момента не представится, Андрюха потихоньку пробрался к одинокой берёзе, что росла неподалёку, и, перекинув через заранее выбранный сук верёвку, твёрдыми решительными руками сотворил петлю…
В расположение дивизии Лесных Духов продолжали прибывать новобранцы. Ответственной по их оформлению приказом генерала Гришани была назначена ефрейтор Шаганэ. Какова же была её радость, когда среди прочих девочка увидела родного отца — постового Сергея Есенина! При том что она вполне допускала подобную возможность, увидев его, Шаганэ тем не менее здорово растерялась в первую минуту. Только услышав родной голос и разглядев на небритых щеках слёзы радости, девочка окончательно поверила своим глазам. Они обнялись и долго плакали, после чего Шаганэ пыталась подарить отцу ружьё.
— Нет, нет, — отказался постовой, — я не могу принять этот подарок! Оно тебе гораздо нужнее. А за меня не беспокойся, я вооружён и очень опасен!
И он продемонстрировал ей всю боевую мощь своего орудия, известного по обе стороны Поля как “говномёт Е.”.
Более всего из вновьприбывших сошлась Шаганэ с миловидной толстушкой по имени Алиса, которая хоть и была много старше её, но в душе оставалась сущим дитём, готовым в любой момент подложить под тебя кнопку.
Мистер Мак Грегор, заглянувший к соседям, проходя мимо девочек, поочерёдно скачущих на скакалке, едва не пустил слезу. Он вспомнил о своих многочисленных детях, о том, как славно всей семьёй плавали они некогда в хрустальных водах озера Лох-Морлих, затерявшегося в где-то в туманных горах Шотландии. На мгновение он даже забыл о цели своего визита к Духам, а цель эта состояла в том, чтобы пригласить Гришаню на командный пункт, дабы всем вместе окончательно скоординировать наступательные действия армии. Треугольное солнце к тому времени опустилось на одно из своих оснований и напоминало египетскую пирамиду.
— Фу, жарища-а! — сказала Шаганэ, вытирая лицо подолом платья. — Даже непривычно.
— А мне нравится, — не согласилась Алиса. — В моём городе солнце светило так редко!
Она всё никак не могла насладиться голубою глубиной небес. Мало того, только что прибыла в расположение по колено в грязи, а вот уже и трава зелёная, и куст сирени весь в цвету!
— Ты видела?
Алиса провела рукою по сиреневой веточке — от основания к верхушке и обратно, — ладонь почувствовала живое тепло соцветий, и всё её тело наполнилось томительной негой чужой жизни, на мгновение она словно превратилась в сиреневый куст, от глубины чувства у неё закружилась голова.
— Видела? Видела?!
— Чего? — Шаганэ наставила на подругу ружьё. — А ну говори!
— Красиво как! Разве ты видишь? Я — сирень! Я — сирень!
Алиса, широко раскинув руки, закружилась в танце.
— Я — сирень! Я — солнце! Я — весь мир! Здорово! Здорово!!!
— Дурочка какая, — улыбнулась Шаганэ, опуская ружьё. Вот за то и нравилась ей Алиса, что запросто могла назваться солнцем. — Нам на войну скоро, а она танцы танцует! Ну не дурочка разве?
— А давай вместе? — Алиса потянула её за руку, сильно так — чуть не оторвала. — Давай, давай!
Шаганэ сначала сопротивлялась, а потом вдруг резко подалась вперёд, и девочки со смехом рухнули в траву. Они долго валялись там, не заметив, как к ним подошла ещё одна, по виду обычная деревенская, девчонка в штопаном-перештопаном вдоль и поперёк платьишке, скорее всего, единственном. Про таких с ходу, не задумываясь, говорят — “списанные на попечение судьбы” и непременно гладят по голове до тех пор, пока те не загнутся с голоду. Первая заметила голодранку Алиса.
— Ой! — Она даже испугалась от неожиданности. — Ты кто?
— Наденька, — скромно представилась новенькая. — А здесь записывают на войну? Если здесь, то возьмите меня кидать гранаты. Только вот они у меня из снега и не долетают куда надо…
И правда, в руке у Наденьки непонятно откуда оказался снежок, который, несмотря на солнце, не таял.
Девочки, не сговариваясь, одновременно поднялись с земли и взяли Наденьку за руки. Лесные духи, пожалуй, будут недовольны таким солдатом — Шаганэ придётся здорово похлопотать за девчонку, как если бы это была Праскева или Айседора, оставшиеся там — за чертою невидимого горизонта. Когда же Алиса выразилась в том смысле, что Наденьке вообще-то лучше бы поиграть в куклы, чем воевать, Шаганэ резко осудила её, привычно клацнув затвором.
— Как ты можешь так говорить! Разве ты не понимаешь, что, когда мы — я и Наденька родились на свет, нам уже было по триста лет. Кто же играет в куклы в триста лет?
Алиса ничего не поняла из того, что ей сказала Шаганэ, но, взглянув на треугольное солнце и гору картофелин размером с дыню, недавно сложенную кем-то возле кромки поля, предпочла промолчать. Надо было как-то понять, что вообще случилось с ней такое, от чего так легко дышится и недостижимость привычных вещей не кажется ей ни наказанием, ни чьей-то злой выходкой. О многом она теперь вообще не помнила, даже солнце здесь мало чем напоминало шипящую бабушкину сковороду.
Девочки втроём вернулись в лагерь, где Шаганэ представила Наденьку командованию.
Когда мистер Мак Грегор и начдив Гришаня прибыли в штаб, весь генералитет сидел рядком на сваленной сосне и пребывал в полусонном состоянии. Первым заметила прибывших миссис Мак Грегор.
— Good morning, may friend, — обратилась она к супругу. — Как у наших, всё ли ладно?
— Ждут команды, — сказал мистер Мак Грегор деловито. — По всем признакам, господа, пора начинать.
— Присаживайтесь, мля… — Гроссмейстер указал на свободное место. Командиры сели. — Что у вас, генерал?
— Приняли последнее пополнение, господин Гроссмейстер! — отрапортовал Гришаня. — Ждём вашего приказа.
— Мы бы уже давно начали, начдив, если б не… — Гроссмейстер с трудом сгонял с себя сон, мучаясь от невозможности элементарно зевнуть. — Короче, имею предписание, без Великого Магистра баталии не учинять. Признаюсь честно, меня начинает волновать его молчание!
— Меня тоже! — бодро подхватил Ульян. — Извините, конечно, но такое положение дел вызывает дугные пгедчуствия!
— А что отец Профундий? — натянуто поинтересовался начдив. — Говорили, будто он лично должен был благословить дружины на Святую победу.
Ульян завёлся, казалось, ещё немного и его тулуп задымится.
— Как бы не так! — закричал он на всё поле, прыгая при этом молодым козлом и беспрестанно подергивая бороду. — Пгислал нагочного с длинною писулькой, где всех звал впегёд! Посол — детина вот с это дегево, ему бы сюда, на пегедовую, да где там! Между нами, генегал, эти толстомогдые монахи совсем совесть потегяли! Сегьёзно! Суки! Поэтому я, напгимег, за сеггегацию! Вот, — он с силою дёрнул сначала за один рукав тулупа, затем — за другой. — Вот — моё послушание, мой кгест, моя святая мука! Смотгите, огтодоксы! — Тут Ульян сделал неприличный жест, приведший миссис Мак Грегор в совершеннейший востор. — Долой экуменизм!!!
Истерика лишила беднягу последних сил, и схимник мешком пал в траву. Хотели поднять, но Гроссмейстер жестом остановил — отдых перед боем Ульяну был необходим как никому.
— Тем более прок от него чисто мнимый, — резонно заметил Главный Енот. — А мы, френды, давайте-ка пройдёмся до переднего края, наведём близирь.
Шлось легко, — как привыкли некогда к вечной мороси, так смирились теперь и с треугольными лучами. Солнце перекатилось ближе к зениту и стояло в эту историческую минуту на одной из своих вершин, точно указуя на эпицентр событий. В окрестностях линии фронта разлилась блаженная тишина — не слышно было не птиц, ни кузнечиков, ни прочей лесной живности. Воздух был неподвижен и свеж — в нём, как в зеркале, отражался кроткий умиротворённый лик бытия. Природа, словно устав от самоё себя, решила на какое-то время от себя же и отдохнуть. Они стояли стеной и, приложив к глазам козырёк ладони, молча наблюдали за передвижениями в стане противника. Как оказалось, небезуспешно. Мистеру Мак Грегору, например, в какой-то момент почудилось, будто на противоположной кромке Поля снуют не люди, а всего лишь их тени.
— Собственно, даже не — их… — попыталась уточнить миссис Мак Грегор, опустив голову на плечо супруга. — Как перед ночной грозой, когда зарницы выхватывают из объятий тьмы комнатные растения и те причудливо отбрасывают на стену комнаты кривые переплетающиеся изображения, напоминающие каких-нибудь неведомых чудовищ!
Склоняла она, как всегда, дурно, но сама метафора заслуживала уважения, и командиры солидарно наградили шотландку взглядами, полными одобрения и восхищения!
Однако кем бы ни были в действительности Герман и его шайка, но жизнь в Круглом проистекала по их законам, или, если правильнее, по их беззаконию, и нечего было относиться к ним иначе, кроме как к смертельному, беспощадному врагу! Именно так и подумал Гроссмейстер прежде, чем произнести исторический приказ:
— Всё, более тянуть нельзя! Возможно, они только и надеются, что на нашу нерешительность! Будем наступать, мля!
И, словно подхватив его слова, невидимый горнист бодрым трубным сигналом вывел-таки матушку-природу из состояния блаженного тунеядства! Войска зароптали, зашевелились, и беспрерывное это движение повторилось в листве и траве, в бегущих облаках и в оживших муравейниках, в речной стремнине и рыбьем беспокойстве — всюду, где, казалось, ещё совсем недавно не было и намёка на видимость жизни, проснулись и весело чокнулись друг с другом миллионы только-только постигших своё значение сверхновых частиц под названием “радлоны”.
Командиры подразделений побежали к себе, Гроссмейстер же остался стоять на своём месте! Да-да, он всё переиначил! Он не пойдёт в палатку, он будет стоять прямо вот здесь, на виду у противника, будет стоять сколько нужно — до тех самых пор, пока стояние его не станет для всех очевидным! С Малером ли или в его отсутствии, с лицом или без, но он победит! Вот здесь, возле пирамиды из картофелин размером с дыню, чем-то так напоминающих безликие человеческие черепа!
— Давай!
Герман махнул рукой, и Марусин трактор, выдавив на опричников облако гремучей вони, рванул с места. Только было тронулись следом боевые шеренги, как со стороны дороги показался глубокооттюнингованный автобус, похожий на огромный луноход. Позже опричники узнали из прессы его точное название и звучало оно вполне романтично — “ДиНГо”, что расшифровывалось как “диверсионно-наступательный говнодав”. Агрегат пёр буром, нервно мигая десятью передними фарами. Из-под его страшных колёс летели в разные стороны комья грязи, — любой оказавшийся рядом немедленно был бы забросан этой грязью с головы до пят! Трудно было даже представить, что такое количество пакости за одну единицу времени мог произвести один-единственный человек!
Войско встало соответственно.
— Эй, — окликнул Германа Кариес. — А я?
Как только автомонстр поравнялся со спикеровой телегой, парень повторил свой вопрос.
— А я-то как же?
— Ты-то? — Герман переглянулся со своими заместителями и, прочитав в их взглядах одобрение, великодушно улыбнулся. — Так и быть, пойдёшь первым!
Гастронавты облегчённо вздохнули
— Так что, вперёд и с песней!
Герман пожал Кариесу руку и, досрочно присвоив ему звание мичмана, пожелал счастливого плавания.
— Это называется “разведка боем”, — объяснил он для пущей важности, смачно харкнув кровью. — Не ссы, мужик, мы рядом! Мы всё видим!
— Да, да, — хором повторили гастронавты. — Мы всё видим!
Словно в подтверждение важности момента, ударил гром, вдохновенный водила нажал на педаль акселератора, и говнодав, урча и чавкая, поехал по полю. Гром повторился ещё несколько раз — нижняя радуга дрогнула и пошатнулась. Войско раскатисто грянуло: “Ура!” — это было сигналом к тому, чтобы в Круглом сельчане покинули наконец свои дома. На Ратушной площади жёны солдат лили слёзы и беспорядочно, взасос, целовали вылезших из подпола пацифически настроенных гастронавтов. Однако торжество селян было преждевременным. Они хорошо видели, что в тот момент, когда до передовой противника оставалось каких-нибудь десять метров, безымянный герой повёл себя как выскочка, а именно — буквально выскочил из кабины и опрометью бросился в сторону. Оранжевые единодушно возроптали — никто бы не взялся объяснить подобное малодушие, учитывая, что ни возле агрегата, ни перед ним никого не было. То есть, может быть, кто-то и был, даже скорее всего, что был, оставалось только понять — кто именно? В этом, кстати, как раз и заключался тот самый — ключевой вопрос, не ответив на который невозможно было даже думать о победе. Всем припомнилась недавняя облава в беседке. И тогда он — гражданин Зеро, бездарный и безвольный повелитель великого народа, титулованный в тридцатом поколении, люмпен с просроченным паспортом на имя Геры Борова, понял, что настал, может быть, самый важный момент всей кампании. Вечно тупое и бесстрастное выражение лица его вдруг приняло здоровый оттенок, он шумно высморкался и вытер сопли о штанину. Перед опричниками стоял уже новый человек, хоть и в телеге, но вровень с ними — понятный, родной и, что самое удивительное, искренне обеспокоенный их общею судьбой.
— Ребятки, — обратился к соплеменникам бургомистр. — Мы с вами прекрасно знаем — Бога нет! И Отечества — нет! И Правды — тоже! Кто-нибудь может пощупать это руками? Нет! Поэтому всё это — лингвистика! А ещё кистень, которым бьёт нас по башке всякая высокоразвитая сволочь, как только нам вздумается эту башку поднять! Ну?
— Допустим, — крикнули из шеренги. — А что же тогда есть?
— Есть наша с вами жизнь, — без нажима, со светлою, почти блаженною, улыбкой на устах ответил спикер. — Жизнь наших жён, детей, матерей, которые дороже нам всего на свете. Разве не так, ребятки?
“Да, пожалуй, что так, — подумали ребятки, — если совсем уж по-простому, то так и есть!” Им здорово понравился тот тон, которым общался с ними спикер, мог ли ещё минуту назад кто-нибудь на это рассчитывать? Многие заплакали, включая висящего на берёзе Андрюху.
Гром потом пару раз ещё швырнулся молниями, но обе верхних радуги удержались-таки на своих местах — оттого, может быть, больше в этот день уже не гремело.
— Давайте отбросим всю эту чешую, — продолжал Герман, — все эти молитвы и причитания и хотя бы раз в жизни доведём дело до конца. Ну посмотрите вы в окно, все же, наверное, смотрели? И что? Пустота и пыль! Верно? А потому, что все отправились на Крестный ход. Каждому охота хоть маленько, но пронести икону какого-нибудь святого, несёт её, бедняга, и сам того не замечает, как падает замертво. А вы вот остановитесь. Остановитесь, остановитесь — и поглядите на это мёртвое лицо, поглядите — и вы увидите, что оно улыбается, ему, оказывается, только того и надо было, чтобы подохнуть вот так, посередь дороги, так и не увидев в жизни чего-то такого, за что следовало бы подержаться покрепче, построить дом, родить детей, собрать самогонный аппарат! Одна и та же беспечная улыбка — что у живого, что у покойника! Короче, ребятки, если мы сегодня ещё раз, окончательно и бесповоротно, не убьём наших мёртвых, они убьют нас!
Герман опустился на борт, перекинув ноги на внешнюю сторону телеги, и непринуждённо постучал сапогами по её основанию. Потом вытащил из внутреннего кармана чекушку и на глазах у всей армии медленно слил её содержимое на землю.
— Если кто не согласен — дело его, я никого неволить не собираюсь. Да и нету у меня права такого…
Затем он отбросил бутылку в сторону и, молодецки свистнув, приказал:
— Айда, Маруся! Поехали!
Как только трактор тронулся с места, гастронавты все до единого пошли следом. Чем ближе приближались они к неприятельским позициям, тем шире открывались их глаза и чётче становился шаг. Что-то произошло и с их отношением к своему здоровью — воины в оранжевых жилетах вдруг наплевали на вечную изматывающую боль в желудке, а идущая горлом кровь казалась им в тот момент обычным явлением, без которого не может жить ни один настоящий гастронавт. Это и отличало их от иных солдат, тех, что восславлены были благодарной Отчизной за то как раз, что, отдавая свои жизни на поле брани, они проливали святую кровь за святую Русь! Гастронавты не имели ни того, ни другого, и пафос их борьбы был куда более простым и понятным — уничтожить на своём пути всё то, что делало их жизнь такой никчёмной и никому не нужной, не нужной в первую очередь — им самим! Стало казаться, что всё у них получится — надо только шагать твёрже и держаться рядом, надо освободиться, также как от боли в желудке, от этого ещё куда более страшного недуга под названием “рефлекс подкидыша”, поразившего некогда их прародителей в момент закладки первого камня на месте, где всякой логике вопреки по сю пору стоит село Круглое! “Мёртвые должны лежать на кладбище”, — сказал как-то то ли Достоевский, то ли Македонский, и в этом была правда бытия, кто бы это ни сказал. Вот он — кордон, уже совсем рядом — надо запомнить этот момент, потому что это и есть утверждённая Высшими инстанциями, нерушимая граница между Тем светом и Этим! Пока лакаешь “Кровавую Мери”, этот адский коктейль из водки и собственной плазмы — ты ещё, как ни странно, жив и можешь на что-то рассчитывать, на что-то вроде внезапных льгот, незаслуженных премий или единовременных пособий по инвалидности, но как только ты, сподобившись Кириллычу, по средам станешь в каждом встречном видеть своего сына, загадочно выросшего до невероятных размеров, тебя смело можно вычёркивать из списка живущих на этой земле! Таков был примерно порядок их мыслей, когда, опрокинув предательский говнодав, гастронавты безмолвно шагнули на противоположную Кромку Поля.
Гроссмейстеру не нужно было оглядываться, чтобы увидеть, что происходит за его спиной — там к Кромке одно за другим подтягивались возглавляемые Енотами подразделения его армии. В воздухе показались шотландцы мистера Мак Грегора, их дружно приветствовали бойцы авангардного взвода Лесной Дивизии во главе с комвзвода Зиной Дудкиной. Зина крепко сжимала в руке свою сковородку, готовая в любой момент пустить её в дело. Вообще, все они смотрелись довольно неплохо — Шаганэ, Алиса, Наденька и ещё миллионы и миллионы тех, кто пришёл сегодня на это Поле в поисках новой сути, озарённой лучами треугольного солнца мёртвых. Многие из них уже ощутили его странное тепло, оно было похожим на тепло материнских ладоней и рождало мысли о том, что в прошлой жизни главное так и осталось за пределами их сознания.
От гордости за своих у Гроссмейстера всего за какую-нибудь минуту отросли огромные ветвистые рога.
Было около полудня, когда войска сошлись вплотную на кордоне, в том самом месте, где крайняя линия дождевой пелены, натыкаясь на солнечный свет, растворялась в густых клубах пара. Мириады капель, медленно поднимаясь кверху, тут же превращались в радугу, радуг насчитывалось теперь огромное множество — казалось, всё видимое пространство погрузилось в это многоцветное варево, где всё смешалось в едином котле: время и безвременье, плоть и дух, живое и мёртвое. Пошатнулись и дрогнули вековые сосны, обуглилась хвоя на ветках, метнулась над верхушками и растворилась в сиянии небес последняя птичья стая. Загустела вода в ручье, несколько крупных рыбин, выбравшись на берег, бросились наутёк. Их серебристые бока искрились в радужном сиянии, и это делало рыб неузнаваемыми до такой степени, что не возникло бы и мысли о чуде. У пребывающих в свете взгляд стал мягче и проще — он не поменялся бы, даже случись теперь извержение или тайфун. Любая, самая неукротимая и губительная, стихия казалась теперь частью свободного волеизъявления тех, кто очутился в эту минуту на линии дождя и солнца. Мы ведь всё время смотрим на мир как будто с претензией на то, что окружающее могло бы быть слегка лучше, чем на самом деле, и только сумасшедшие способны увидеть совершенное в совершенном. О чём-то жаловался небесам Ульян, грозно сотрясая бородкой, и всё давила на газ Маруся, не понимая “чё стоим?”. Бежала по лесной тропе простоволосая молодуха Элоиза, стосковавшаяся по своему Гришане, и, чутко прислушиваясь к тишине, со слезами на глазах ловила девочка с ружьём отголоски далёкого лая Дайджиманасчастьелапумне. Спрыгивая с телеги, удручённый похмельем главком гастронавтов вывернул обе ноги и больше напоминал в эту минуту огромное насекомое, чем “ловца человеческих душ”. Ища выхода из этого безумия и тоскуя по дождю, метался он по полю, и ни один снежок, пущенный в него Наденькой, не долетал до цели. Невероятно трудно было разобраться при таком сиянии, кто здесь призрак, а кто человек, да и сам этот вопрос в подобных обстоятельствах казался совершенно неуместным и вряд ли мог у кого-то возникнуть. Никто здесь никуда не дошел, никто ни с кем не встретился, и никто не причинил никому никакого вреда — в этом, пожалуй, и заключалась главная особенность происходящего в данную минуту, в данном месте, под данным солнцем. Внезапно, за какую-то долю секунды, исчезло в душах воинов тревожное предчувствие, уступив место тихой скорби по самим себе. Миллиарды одиночеств вдруг впервые за всю историю человечества одновременно почувствовали чьё-то соседство, и не где-нибудь среди далёких галактик нашли они его, а совсем рядом — на расстоянии сомкнутых век. Смириться с невозможностью увидеть того, кто существует на другом краю Галактики, человек, пусть ценою собственного сумасшествия, всё же способен. А что делать, если этот кто-то совсем рядом, но ты по-прежнему лишён возможности взглянуть в его глаза? Где найти силы, чтобы смириться с этой непостижимой близостью и избыть чувство первозданного одиночества до самого донышка, как делает это в последние часы перед казнью приговорённый к смерти? Может быть, именно сейчас, в сиянии тысячи радуг, как раз и возможно было разглядеть невидимое и почтить его эпохой молчания, став при этом, если потребуется, пашней, деревом или одной из этих радуг. Такие мысли не казались странными, к чему-то в этом роде готовы были и те, и другие. “Зинка и Алиска здесь были!” — написала на основании одной из радуг растроганная Зина Дудкина.
Семь цветов радуги, до того расщеплённых на сотни оттенков, в какой-то очень важный момент стали самими собой, то есть именно семью цветами, и семь мощных, как слоновья нога, лучей, ударивших с неба о землю, превратили поле брани в Цветущий Семисад, где всё было подвержено логике непреодолимой красоты и законченности семи форм, или — сущностей. Сущности эти легко постигались каждым из тех, кто вступал с ними в связь, и имели свои цвета: красный, оранжевый, жёлтый, зелёный, голубой, синий и фиолетовый. Теория смешения, лежащая в основе оценки всех жизненных ценностей, здесь, таким образом, более не действовала. Пространство каждой сущности Семисада было ограниченно чёткими цветоразделами, имевшими некое инженерное сооружение в виде Башни, гордо возвышающейся над основным шлюзом цветораздела. Семисад очаровывал и ублажал — мир здесь казался близким и понятным, словно детская игрушка. Его постижение не требовало никаких усилий, на смену мысли пришло созерцание. Тот, кто искал вечного успокоения, без сомнения, нашёл бы его здесь в полной мере.
Сколько времени провели в Семисаде вражеские армии, сказать было невозможно, происходящее вокруг заставляло думать совсем о других вещах. Поэтому довольно странно выглядели слова Маруси, обращённые к коленопреклонённому человеку в тулупе:
— Мужик, который час?
И не менее странным был ответ схимника. Глядя на треугольник солнца, он осенил себя пятернёй и со слезами на глазах, задыхаясь, произнёс:
— Вот она — великая звезда Гевенгула в своей завегшающей фазе, чтоб я сдох!
Всё, что происходило у дальней Кромки Марусинового Поля, оставалось для мирных жителей Круглого вне досягаемости, лишь смутные предчувствия чего-то то ли ужасного, то ли просто небывалого бередили их души, заставляя неотрывно смотреть в ту сторону, где прямо на их глазах растворился в дожде Марусин трактор. Единственным, кто мог видеть сражение со стороны, был вновьпредставленный мичман, находившийся по отношению к событиям в недалёком прошлом. Думал ли спикер, желая герою “счастливого плавания”, что плавание это окажется настолько бурным и непредсказуемым? Бросив посреди Поля своего “ДиНГо”, Кариес собирался было и вовсе уносить отсюда ноги, но не успел. Внезапная перемена осей координат заставила дезертира взглянуть на предметы иначе. Испуг, согнавший его с говнодава, заключался в том, что Кариес вдруг перестал чувствовать зубную боль! Мало того, он утратил самою память о ней, что вызвало у мичмана безболевой шок, от которого он уже так и не смог оправиться. Пробежав метров пятнадцать, он, к ужасу своему, понял, что двигался назад, причём не один, а вместе с окружающим его миром, который обычно стремится идущему навстречу. Но и это ещё не всё. Поскольку мир был несоизмеримо больше Кариеса, то и двигался он (мир) куда быстрее! Получалось, что чем дальше мичман удалялся от места событий, тем более эти события предшествовали ему! Из трёх времён у бедняги оставалось одно-единственное — будущее, и Кариес, замерев посреди Поля, с трепетом наблюдал за тем, что ожидает, а точнее, поджидает его в недалёком будущем. Боль, зубная ли, ректальная или душевная, неважно, но боль — вот та единственная нить, которая связывала его с миром. Эта связь, доставшаяся ему по наследству, собственно и делала Кариеса таким, каков он есть при первом приближении, а если учесть, что, в его случае, другого приближения и не требовалось, то выходило, что боль являлась основным биологическим строительным материалом, из которого был сделан Кариес — с головы до пят! Он увидел, что в какой-то момент нить эта со свистом лопнула и его не стало! И вот здесь-то, в тот самый момент, где уж никак не ожидал Кариес чего-то хорошего, случилось с ним нечто вполне пристойное, что впоследствии заставило всех дантистов мира подать в отставку! Одновременно! Кариесу здорово понравился парад радуг, и особенно позабавили его разгуливающие по лесу рыбы! Глядя на них, он впервые в своей жизни рассмеялся, да так открыто и простодушно, как может смеяться только малыш, которому мама делает “гули-гули”, легонько касаясь его носика любимой погремушкой. И ещё — ни на тысячную долю секунды не испытал он ничего даже близко напоминающего обиду или сожаление от того, что в этом прекрасном будущем ему, Кариесу, не нашлось места!
Солнце не может светить вечно, в особенности если оно треугольное. Каким бы замечательным и ни на что не похожим он был, закончился и этот день — день Великого сражения, которого никто в мире так и не заметил. Что до Марусиного трактора, чёрт-те как оказавшегося на другом конце поля, то все, включая саму Марусю, сделали вид, будто так и было. Не менее спокойно и даже где-то с юмором воспринят был сельчанами полуразвалившийся остов автобуса, ибо никому теперь и в голову бы не пришло покидать родное село хоть на минуту. Хоть пешком, хоть на транспорте. В результате недавнего парада радуг необходимость в том пропала в раз и навсегда.
Вечером все собрались на Ратушной площади слушать “Обращение спикера”, но тот по обыкновению напился и сказать сумел только “ме-е”. Его заменил Кириллыч, которого никто не мог узнать. Наверное, потому, что был он без привычной треуголки и всё больше молчал. И теперь вот говорил недолго, сказал только, что у повесившегося Андрюхи, оказывается, скоро будет ребёнок, про которого сам Андрюха узнать не успел. Звали будущую маму Анной, и было ей шестнадцать лет от роду. Через три месяца родится у Анны дочь — Катя. Анна вскоре поженится на талантливом инженере, и они уедут сначала в город, а потом в один далёкий леспромхоз, где инженер станет начальником ОРСа и у них будет большой красивый дом…
Глава пятнадцатая
О чём умолчал бальзам?
Она не сразу увидела его, войдя в квартиру. Правильнее было бы даже сказать, что она его и после не увидела, просто почувствовала, остановившись в кухонном проёме, как кто-то легонько тронул её за плечё. А увидела она огромного вислоухого кота, лежащего на подоконнике возле опустевшей клетки, и морда его выражала высшее блаженство.
За то время, пока они не виделись, Штиммель основательно изменился. Словами этих перемен не опишешь, их можно только почувствовать, и главное при этом — не сойти с ума. Наверное, так должен был выглядеть Гагарин после возвращения с орбиты, а в принципе — с того света. Это было жутко и необъяснимо — видеть его несущим по красной ковровой дорожке обыкновенное человеческое лицо, лицо зомбированного в десятом поколении хлебороба, досрочно выполнившего пятилетний план по госзерну. “Может быть, он никуда не летал, — недоумевала Катя всякий раз, когда видела эти кадры по телевизору. — Первый человек, побывавший в космосе, просто обязан излучать хоть какую-то энергию, отличающую его от всех прочих, иначе какой тогда вообще смысл стремиться за пределы привычного?” Наверное, об этом думала не она одна — гэбешным идеологам в который раз пришлось “выправлять” общественное сознание, давшее неожиданный крен. Где-то сказали бы: “Ну дало, и дало — и крен с ним!” Где-то, но только не у нас. Так появился мегалейбл “гагаринская улыбка”, от которой “в небе радуга проснётся”. Но улыбка эта Катю не убедила, скорее — наоборот, заставила посмотреть на происходящее с ещё большим удивлением, а то и — ужасом. Его трагедия — абсолютно закономерна. Его трагедия — плата за улыбку хлебороба! И вот теперь, глядя на Штиммеля, она мысленно примеряла на него гагаринский китель и всё больше понимала, что план по госзерну и полёт в космос выполнял один и тот же человек. Это понимание помогло Кате сохранить рассудок и прямо посмотреть колодыру в глаза.
— Вы правильно сделали, что пришли сюда…
Тон его голоса не был командирским, и вообще голос этот меньше всего напоминал голос.
— Я за вами, Катя… Хорошо, что вы не пошли на вокзал…
— Вот именно, — подтвердил кроличий кот, вытягивая перед собою лапы и горбатя спину.
Когда кошки принимают эту позу, полную независимости и олигархического безразличия к окружающим, они всякий раз заставляют думать нас о нашем собственном ничтожестве. Получается это у них гораздо лучше, чем у заказного иерарха-службиста, окуривающего ладаном новый “Гелентваген”. Катя на мгновение почувствовала себя обитательницей клетки, которую только что съели.
— Где ваш чемоданчик? — спросила она, пытаясь скрыть волнение. — Актуализация отменяется, я вас правильно поняла?
— Минутку терпения, — попросил Штиммель. — Я вам всё, всё расскажу. Только по дороге.
— По дороге куда?
Катя почувствовала, что ещё чуть-чуть, и она потеряет сознание. “Наверное, — подумала она с неприязнью, — он этого и добивается”. Ей захотелось поскорее на улицу, куда-нибудь подальше и от этого проклятого дома, и от этого страшного зверя на опустевшем подоконнике, читающего чужие мысли. Она украдкою посмотрела в окно — ночь сгустилась до своего максимума, Катя хорошо понимала, что всё самое страшное в жизни человека как раз и происходит в этом промежутке, когда непонятно — вернётся ли свет, существует ли он вообще или же только приснился?
— Ваше право решать — оставаться вам здесь или ехать со мною… Текст, который произносил Штиммель, без сомнения, был хорошо отрепетирован. У Кати возникло смешанное чувство восторга и отвращения, похожее на то, что испытывает учительница, с раскрытым ртом заслушивающая бледного вундеркинда, вызубрившего за ночь половину учебника по высшей математике.
— Поймите, Катя, в любом случае я должен был пригласить вас в Мёртвое Поле, потому что только там и возможно найти ответы на все мучающие вас вопросы.
Штиммель скривился, стало понятно, что ему и самому неприятны его слова, но он был вынужден их произнести просто потому, что других у него не было, и если Катя вдруг почему-то откажет ему, то это будет для Штиммеля хуже смерти. Она так и подумала: “хуже смерти”, эта мысль привела Катю к радостному ощущению того, что есть что-то, что, оказывается, хуже смерти.
— Я клянусь вам, всё будет хорошо… — Штиммель легко коснулся её руки, но она этого не почувствовала. — Вы вот о чём подумайте, Катя, люди часто ошибаются, предполагая, что то, чего они долго и страстно ждут, должно произойти так и никак иначе, нарисуют себе картину и ждут — вот тут сошлось, а тут нет… Верно? Но на самом деле… чаще всего всё совсем не так… как нам кажется…
Дальше она его не слушала, ей это стало не интересно.
Несколько раз в жизни каждый из нас получает сверху причитающуюся ему порцию некоей благодати, и тогда, когда это происходит, мы целых пятнадцать минут готовы верить во что угодно, даже — в Бога. Но поскольку люди сами по себе, достаточно не похожи друг на друга, то и вера в Бога у них и выражается, и отправляется по-разному. Таким образом, между невинной институткой, спешащей после приёма у дантиста в ближайшую винную лавку, и идолопоклонником, погружённым в экстатический угар, нет никакой разницы — и та, и другой проходят в этот момент какую-то очень важную стадию своей жизни. Нечто подобное происходило теперь и с Катей. Она совершенно не слушала Штиммеля, и будь он хоть немного проницательней, он бы наверняка почувствовал всю бесполезность собственных речей. Оказывается, надо было просто всё вспомнить, всё, что происходило с нею в жизни, вспомнить в один момент — и спившуюся многодетную красавицу Марфушу, и кружащих в грозовом небе огненных чудовищ, и то давнее свидание у памятника погибшим колодырам в сквере Победы, и ещё много-много чего, что забылось за давностью лет и вот теперь возникло мощно и неотвратимо, как возникают вдруг перед несчастным мореплавателем сквозь расступившийся туман гибельные очертания скал, вопреки всем картам и лоциям выросших на пути его корабля.
— Хорошо, — решительно перебила Штиммеля Катя, чутко прислушиваясь к шуму веток за окном. Там поднимался ветер, предвещающий небывалую грозу. — Извините за грубый тон, Виктор — понятно же, что раз пришла к вам, то уж, наверное, не вернусь домой с пустыми руками. Скажите только — это далеко?
— Нет, — не скрывая радости, сказал Штиммель и тут же смутился. Кате даже показалось, что от смущения весь его гагаринский облик как-то потускнел и размылся, словно она смотрела на него в оптический прибор и случайно сместила фокус. — Только вам придётся принять одно условие… Это будет звучать немного странно…
— Не хватает вводной лекции? — улыбнулась Катя.
— Точно, — виновато произнёс Штиммель. — Типа того.
Вдалеке ударил первый гром, кот на подоконнике вздрогнул и навострил уши. Кате показалось, что с улицы доносятся какие-то голоса, но она не стала проверять, правда это или нет — было не до того.
— Вам, наверное, уже сообщили на работе, что со мной в командировке произошёл несчастный случай? Хотите, я расскажу…
— Не надо, — снова перебила его Катя. Она окончательно убедилась в том, что колодыру с такими неприлично размытыми очертаниями лучше бы помолчать. — Давайте-ка ближе к делу. У нас ведь не слишком много времени, правда?
— Правда, — согласился Штиммель.
— Я вам помогу. Вы имеете в виду, что мне нужно… умереть. Верно?
Она попыталась произнести это как можно проще, но всё равно — вышло трагически. Даже слишком.
— Послушайте, Катя! — Штиммель снова коснулся её рукой, и она опять ничего не почувствовала, ничего, кроме холодного сквозняка из внезапно распахнутой ветром форточки. — Скажите, что вы не изменили своего желания увидеться с ним! Ведь не изменили?
— Нет, — с ходу соврала Катя.
Штиммель облегчённо вздохнул.
— Я так и думал! Значит, я смело могу перейти к сути дела.
— Ну конечно, — поддержала Штиммеля Катя. — Давно уже пора, я не знаю!
— Для того, чтобы получить доступ к интересующей вас информации… — от волнения, наверное, Штиммель вдруг перешёл на деловой стиль, — вам необходимо попасть в активную зону накопителя, на обычном языке это называется “Мёртвым Полем”. Но вы не должны этого бояться, я знаю — вы сможете, у вас всё-всё получится, вы ведь прекрасно понимаете, Катя, то, что я произношу — это лишь вывеска, ярлык на товаре, о сути и назначении которого не знает никто. — Штиммель ненадолго замолчал, словно решая, говорить ли дальше. — Принцип действия накопителя состоит в том, что, против нашего ожидания, актуализируется не только и не столько объект, сколько вы сами, — произнёс он наконец, откашлявшись в кулак, — ибо, постигая объект, вы прежде всего постигаете самого себя.
За окном наконец хлынул дождь, засеребрились подсвеченные вспышками молний водные потоки, смывая с поверхности стекла остатки дневной пыли. Никогда прежде дождь не казался Кате таким нужным и уместным, как теперь. Именно потому, что пошёл дождь, легко понималось то, о чём пытался сказать ей Штиммель. Катя ясно представила себе, как горевали дыроколы, когда обнаружили, что не осталось на земле ни единого колодыра! Почему-то она была уверена в том, что тогда тоже была гроза.
Кот, напуганный звуками с неба, неожиданно свалившимися на его длинноухую голову, соскочил с подоконника и спрятался под столом. И снова с улицы донеслась чья-то речь, к ней прибавились металлический стук захлопнувшейся двери и звук автомобильного мотора.
— Не обращайте на него внимания, — попросил Штиммель, пригрозив коту кулаком. — Ничтожество! Считает, что он их освободил!
— Их? — Катя подошла к окну и посмотрела вниз — туда, откуда доносился шум. В том самом месте, где она недавно встретила троллейбус, собралась небольшая толпа — было довольно странно видеть их ночью, да ещё под проливным дождём. Только что отъехала “Скорая”, а они всё не хотели расходиться, и почему-то это Катю страшно разозлило. — Вы имеете в виду мышей?
— Ну да… — Штиммель встал рядом. — Руслана и Людмилу. В другой ситуации я бы его непременно наказал, но теперь…
— Что — теперь?
— Теперь я не могу…
— Почему?
Штиммель промолчал.
— Потому, что вас нет, — твёрдо сказала Катя. — Не так ли?
Ей начал надоедать этот разговор — чего доброго, так и гроза закончится!
— Говорите, что я должна сделать? Повеситься? Отравиться газом? Или, может быть, наглотаться таблеток? Честно говоря, я бы предпочла не оглашать факт собственной кончины. — Она с надеждой посмотрела на Штиммеля. — Ой, правда, Виктор, а давайте без этого!
— Боюсь, ничего не получится… — Он кивнул на толпу под окном. — Эти ребята теперь не скоро успокоятся, у них появился прекрасный повод сделать из вас жертву мирового сионизма.
Она наконец всё поняла, и то, что ещё минуту назад её так страшило, теперь вызывало у неё чувство весёлой дерзости, словно они играли в прятки и вот всех “застукали”, а её, Катю, не нашли и уже не найдут никогда, потому что она знает такое место, которое не знает никто на свете! Какой же надо было быть глупой и наивной, рассчитывая на то, что кто-то придёт к тебе с чудесным чемоданчиком, из которого, ты лишь только пожелай, словно из Ноева ковчега, явятся перед тобою все те, чьё присутствие на земле поставлено было ныне живущими дыроколами под
великое сомнение, тебе же самой при этом нужно только поудобнее устроиться в кресле и не пропустить самое интересное! Но как же, чёрт возьми, это здорово — посмотреть на уплывающий мир из окна своего последнего троллейбуса, того самого, что стоит теперь там внизу, на обочине дороги, в том самом месте, где всего четверть часа назад была раздавлена несправедливым колесом случайная девушка, спешащая на свидание с Вечностью!
— Ку-ку, ребятки! — Катя засмеялась и показала стоящим внизу язык. — Мне надоело движение по кругу, и я резко меняю маршрут! Для полноты впечатления мне следовало бы угодить под асфальтоукладчик!
И она засмеялась ещё сильнее — до слёз! Штиммелю это здорово понравилось, от восторга он даже захлопал в ладоши. Он хлопал отчаянно, не стесняясь в чувствах, но ладони его, встречаясь друг с другом, не производили знакомого хлопка, и от этого Катя хохотала уже совсем неприлично.
Гроза пошла на убыль, мир за окном сиял первозданной чистотой. Совсем скоро город проснётся, и это могло означать только одно — пора отсюда убираться. Катя вытерла тыльной стороной ладони обильные слёзы и, повернувшись к Штиммелю, открыто посмотрела в его глаза.
— Я готова. Идёмте…
Когда они вышли на улицу, там уже никого не было. Совсем как в той клетке — на подоконнике.
— Пошли спать дальше, — прокомментировал Штиммель.
— Как думаете, уснут? — спросила Катя, чувствуя, как всё её тело постепенно наполняется дыханием Пространства, в котором с этого момента всё живёт и мыслит; будто б она воздушный шарик и это живое мировое Пространство её наполняет.
— Уснут, уснут, — пообещал Штиммель. — Ещё как!
Он шёл чуть впереди, как бы указывая — куда идти. Нет, он даже не шёл, он перемещался. Или, точнее, перемещался город, потому что так было целесообразнее — чтобы они оставались на месте, а город перемещался. Так было правильнее и для них, и, главное, для города — размяться лишний раз, когда ты такой огромный! Тем более если до того момента ты неподвижно простоял пятьсот лет, лишь слегка изменяя свои устоявшиеся очертания. Это необходимо для того, чтобы вспомнить, что ты есть. Или был когда-то. Неважно. Что до дыроколов, уютно дремлющих в своих общественных ячейках, то им вообще было наплевать на то, что в мире происходит обратное движение, обусловленное иной волей, волей невидимок, чьи параметры присутствия на земле как раз и заключались в том, что они, дыроколы, могут теперь есть, спать, дышать, любить и мечтать о вечной жизни, всякий раз отгоняя от себя мысли о том, что давно уже существуют лишь в собственном воображении.
Проплыли мимо знакомые улицы, площади и бульвары — всё казалось однотипным и ненатуральным, сделанным из папье-маше. Особенно вокзал, который почему-то тоже проплыл мимо. Город между тем набирал обороты, и когда они покидали его, дома проносились мимо с такой скоростью, что сливались в одну сплошную серую ленту. В какой-то момент Катя почувствовала, что больше не может надуваться Пространством и вот-вот лопнет. Стало немного не по себе.
— Не волнуйтесь, — успокоил её Штиммель. — Оболочка вам больше не понадобится.
А когда Катя наконец лопнула и сама стала Пространством, он весело поприветствовал её неслышными аплодисментами.
— Ну? Как?
— Отлично! — крикнула Катя и не услышала своего голоса. — Я теперь тоже колодыр?
— Что? — не понял Штиммель.
— Ничего, — отмахнулась Катя. — Эйфорические бредни!
Сразу, как только натянутая до предела серая лента города лопнула, в том месте, где образовался разрыв, возникло мерцающее облако, очертаниями своими напоминающее кудрявого мультяшного барашка. Облако было достаточно плотным и состояло из сладковатого тумана, словно подсвеченного извне невидимым розовым лучом. Это чем-то напоминало рекламу йогурта “Эрмигут”. Если вытянуть перед собою руку, то увидишь её только до локтевого сгиба, оттого становилось немного страшновато — а нет ли впереди ничего такого, что грозит тебе бедой, которую не ожидаешь, живя такой сладкой жизнью! Впрочем, страх вскоре прошёл. Остался только исчезающий вкус и лёгкая досада, что всё съедено. Розовое мерцание померкло, после чего у Кати не осталось никаких сомнений в том, что это и была реклама йогурта, вернее, воспоминание о ней как о чём-то, что навсегда утрачено и чего, скорее всего никогда не существовало в действительности, и значит всё, что было связано с этим, являлось только сном.
— Ой, — вдруг воскликнула Катя и показала наверх. — Смотрите, Виктор! Солнце!
Ещё до того, как откликнуться на её призыв, Штиммель уже наверняка знал, что так удивило Катю.
— Поначалу мне тоже было непривычно, что оно треугольное, а теперь — ничего…
— Исчерпывающее объяснение, спасибо, — улыбнулась Катя. — Значит, вот оно какое — Солнце Мёртвых!
Как только розовое облако было доедено без остатка, перед ними возникла разделённая надвое равнина. Граница между её половинками была условной, просто те, кто жил на равнине, жили навстречу друг к другу, от рождения к смерти — на одной половинке и от смерти к рождению — на другой. Годы здесь равнялись секундам, поэтому всё выглядело достаточно ясно и очевидно. Оставаясь на границе, Штиммель и Катя решили немного понаблюдать за происходящим, тем более что каждый из них нашёл здесь много чего и из своего полузабытого детства и, что гораздо любопытнее, из своей несостоявшейся старости. Договорившись, что встретятся здесь же, они побрели в противоположные стороны, чётко следуя установленному курсу.
Он узнал её не сразу — на этой половине долины она уже прошла большую часть своего жизненного пути. Седые волосы и многочисленные морщины, испещрившие её некогда прекрасное лицо — всё это само по себе не старило её, она просто проходила мимо, а он привык видеть её идущей ему навстречу.
— Серафима, — тихо позвал Штиммель. — Это я. Вы меня узнали?
Она сразу остановилась.
— А-а, импотент! Как твои дела?
Последний вопрос Серафима пропела на манер популярной современной исполнительницы.
— Они мои и… не мои… — растерянно ответил Штиммель. — В том-то вся проблема… Но, кажется, всему пришёл конец. Возможно, скоро настанет хоть какая-то определённость…
— Определённость? Ты сказал — определённость?
И тут Серафима неожиданно захохотала. Смех её молодым эхом отозвался на противоположной стороне долины, и Штиммель, слегка повернув голову, увидел, что по направлению к ним толпою движутся несколько монахов, в том числе и его старый знакомый брат Ипат, сильно больной и постаревший. Монахи сопровождали Царицу ночи, тоже уже немолодую, но всё ещё довольно привлекательную, о чём красноречиво свидетельствовало дружно выпирающее под ризами монахов-стоиков их неувядающее мужеское достоинство. Получалась довольно забавная вещь — в то время как слева от Штиммеля стояла одна Серафима, справа от него подходила другая, и чем короче становилось расстояние между ними, тем более одна Серафима походила на другую. В какой-то момент они сошлись в одной точке, и, не увидя друг друга, каждая направилась в свою сторону — одна вкушать спелые плоды молодости, другая — превращаться в корм для червей.
— Если по-честному, скучная выдалась ночь, — сказали они одновременно, и уже всего через несколько минут одна из них взяла в руки скакалку, а другая легла во гроб. Монахи, дружно скинув ризы, принялись играть в футбол, и румяный мальчик-привратник с булкою в руке, бойко поменявший монастырские ворота на футбольные, в первую же минуту пропустил в свои ворота мяч.
— Гляди, Ипат, — пригрозил вратарю другой игрок, по виду — капитан, — ещё раз пропустишь, насую сорок без одного!
— Насуёт, — авторитетно заверил третий футболист, тот самый, что забил гол. — Раз Мишка Степанов сказал, уж, стало быть, наверняка насуёт!
Шли и шли навстречу друг другу прочие люди, их было много, слишком много — сотни, тысячи, миллионы, и почти каждый из них, встретившись в той самой точке с самим собой, не задерживаясь, проходил мимо. Некоторые (их было совсем немного) останавливались и пытались разглядеть стоящего напротив, но какое-то невидимое препятствие мешало им это сделать, и, претерпя при этом огромную досаду, те немногие уныло и бесцельно шествовали дальше. На это было невозможно смотреть без слёз, и Штиммель на несколько веков вынужден был закрыть глаза. В какой-то момент он подумал, что невидимое препятствие — это, может быть, и есть Бог?
— Катя, нам пора!
Она повернулась — Штиммель стоял за её спиной, в руке он держал знакомый чемоданчик.
— Откуда он у вас? — удивилась Катя.
— А, неважно, — сказал Штиммель. — Его физическое присутствие совсем не обязательно, в наших с вами обстоятельствах это ничего не меняет. Поэтому прибор может существовать фактически, а может и символически, вот здесь… — Он постучал себя по голове. — Может, его в строгом смысле никогда и не было… Вам это интересно?
— Допустим… — уклончиво ответила Катя, с новой силой, ещё острее, чем прежде, ощутив, как мягко и непосредственно мысли перетекают в слова, а слова тут же наполняются энергией треугольного солнца и, будто бенгальские огни, разбрызгивая вокруг весёлые искры, сгорают в воздухе без печали и сожаления. — Но только вы всё так плохо объясняете, Виктор, что я всё равно ничегошеньки не понимаю…
— Это правда, — охотно согласился Штиммель. — Попробуй-ка объяснить необъяснимое! Ну ничего, до Мёртвого Поля осталось совсем немного… Видите во-он тот холм, возможно, это последняя преграда на нашем пути…
— Уверены? — спросила Катя.
— Почему-то — да… — не сразу ответил Штиммель.
— Почему?
— Не знаю…
— Значит, — не сдавалась Катя, — в чём-то вы всё-таки уверены?
— Возможно, кое-какой опыт у меня есть, но вот беда — я не могу им воспользоваться… Помните, наверное, тот журнал с вашей фотографией на обложке?
— Ну?
Последние слова Штиммеля сгорели как-то особенно ярко, уже через пару секунд надо было сильно напрячься, чтобы вспомнить о них. “А что, если никаких огненных драконов никогда не существовало? — неожиданно подумала Катя. — Просто я принимала за них вот эти самые огоньки сгорающих в пространстве слов?”
— Так вот, — продолжал Штиммель, — в том же номере была опубликована статья одного архитектора… Не читали?
Что-то такое она помнила, какое-то пространное депрессивное сочинение на тему вечных идеалов и их практической недостижимости.
— Оно? — спросила Катя.
— Оно самое… — сказал Штиммель. — Но суть не в тексте… Там была иллюстрация какого-то странного и даже, как мне показалось, страшного сооружения, каких я никогда и нигде не видел! Ужас! Я долго не мог понять, что так напугало меня в этой картинке, и лишь когда со мной случилось это… там — в гостинице, только тогда я понял, что это и есть в точности тот самый образ абсолютной бессмысленности нашей жизни, образ, который когда-нибудь рано или поздно возникает в сознании каждого, а потом…
— А потом вы увидели это воочию! — закончила Катя. — За вот этим вот самым холмом?
Штиммель согласно кивнул и, совсем как маленький, захлюпал носом. Он говорил так, словно жаловался, и Кате отчего-то вдруг вспомнился тот мальчик из её детства, тот самый, который хотел стать Богом.
— Знаете, Катя, что мне кажется самым интересным в моём теперешнем положении? То, что я уже не только я, а и ещё кто-то. Понимаете? И не кто-нибудь один, второй и даже десятый, а ещё кто-то! Всё время — кто-нибудь ещё!
Тут Штиммель взял большую паузу, а когда продолжил речь, голос его был исполнен такого внутреннего восторга и ликования, словно за то время, пока он молчал, он прожил ещё сто жизней!
— Мой несформулированный опыт, Катя, подсказывает мне, что только он один и сможет объяснить суть происходящего.
— Кто? — не поняла Катя.
— Он, — тихо-тихо произнёс Штиммель, так тихо и торжественно, что тише и торжественнее не бывает. — Профессор Радлов… Или точнее — Radlov, в латинской транскрипции. Вы знаете… — он огляделся, — я, кажется, понял, что обозначает буква “R”. Это “Я”, только наоборот. Понимаете? Взгляд на самого себя.
“R” — почему-то подумала Катя, — это, наверное, первая буква колодырского алфавита”.
Прибор в этот момент издал мощный отчётливый щелчок, и обе лампочки на передней панели накопителя поочерёдно замигали.
— Товарищ Председатель Государственной Комиссии!
Это уже был другой голос — не Штиммеля! Он-то и отвлёк Катю от вопроса, а кто он, собственно, такой, этот Радлов? Голос принадлежал человеку в форме, стоявшему на вершине отмеченного Штиммелем холма, и, несмотря на огромное расстояние, он почему-то был отчётливо виден отсюда — как держал осанку, как отдавал честь невидимому Председателю, и особенно хорошо было видно, что один рукав его кителя был пуст и человек предусмотрительно заправил его в карман.
— Вы Гагарин? — крикнула Катя. — Юрий Алексеевич?
— Сделаю доклад до конца — поговорим, — ответил космонавт, только теперь Катя узнала голос Икара. — Для вас, Катя, я всю жизнь готов был стать кем угодно… А тут как раз этот журнал… Прибор начал действовать намного раньше, чем я ожидал, и вся моя жизнь была уже в его власти…
— Моиссев, это ты, что ли? — вмешался в разговор Штиммель.
Но холм внезапно опустел, и уже Пустое Место отвечало, что имя ему — Бог. Штиммель что-то неразборчиво промямлил.
— Что-что? — спросила Катя.
— Для кого-то Бог — Пустое Место, — сказал Штиммель, — а для кого-то Пустое Место — Бог! Вот я и подумал — кто же прав?
Разговаривая, они медленно тронулись дальше, вдоль границы — к восточной оконечности долины, туда, где было светлее и тени от деревьев, растущих вдоль обеих кромок долины, принимали всё более странные, причудливые очертания. Треугольник солнца перекатился через точку зенита и мягко поплыл к закату — в ту же сторону, куда и они. Долина вдруг мгновенно опустела, стало тихо, как в могиле. Катя теперь тоже отчётливо помнила ту самую башню из журнала — на обложке она, ароматная брутальная красавица, воплощающая вечное сияние жизни, а там — внутри, под сенью гордого вычурного глянца, — кладбище человеческих страстей и стремлений с безымянными надгробьями на выжженной треугольными лучами пустыне.
— Мёртвое Поле… — прошептала Катя без боли и сожаления, — всюду — одно только Мёртвое Поле…
Штиммель сорвал несколько цветков, росших прямо под ногами — ещё секунду назад привлекавшие внимание своим неожиданным цветом и смешанным ароматом цитруса и огурца, они на глазах превратились в подобие одуванчиков и легчайшим дуновением ветра были разорваны в клочья, вместе с тем, кто их только что сорвал. Катю это совсем не напугало, наоборот, она даже позавидовала Штиммелю.
— Катя, — услышала она его голос из ниоткуда. — Теперь-то вы поняли, что его никогда не было.
— Икара-то? — Катя поискала те же цветы, но они вдруг куда-то исчезли. — А кто тогда был? Кто-то ведь всё равно был?
— Ну конечно, — согласился Штиммель.
— Кто же?
— А вот он… — Штиммель кивнул в сторону холма. Теперь он снова был виден, только внешность его казалась сотканной из тенистых нитей чудесных неведомых дерев. — Бог — Пустое Место. Бог — Ничтожество! Многие называют его Ревенгулом. Впрочем, вам он, кажется, больше известен под именем Лёня Моисеев… Вспомнили?
“Как же можно не вспомнить, — подумала Катя, — если перед глазами за секунду пролетела целая жизнь?” Теперь бы ещё как-то увязать это странное присутствие с происходящим и обнаружить хоть какой-то смысл там, где его нет!
Долина между тем закончилась, и они ступили на тропинку, огибающую подножие Моисеевой горы. Идти пришлось недолго, да и труда это не составляло никакого, так как тропинка сама двигалась им навстречу, как недавно — город, отчего у Кати приятно закружилось голова. Совсем скоро они увидели то, чего ожидали, а именно — тёмную громадину Дамбы, окружённую пустыми безрадостными полями. Но радости теперь и не требовалось, как не нужно было ничего из того, без чего жизнь раньше казалась невозможной: тревоги, печали, боль, сожаления, слёзы, а вместе со всем этим сон и явь, ширь и даль, вдох и выдох — всё это оказалось за пределами явлений первой необходимости, и вот это-то как раз здорово забавляло. Хотелось одного — поскорее подойти к башне, она завораживала и притягивала. В какой-то момент Катя различила на самой её верхотуре два огонька: красный и синий, в этот момент она невольно бросила взгляд на попутчика — прибора в руке Штиммеля не было. А потом она поняла, что не было уже не только прибора, но и того, кто его держал. Не было холма, полей, пяток, натёртых туфлями, надвигающегося косоглазия, перелётных птиц в небесной вышине — ничего этого не было, а главное, не было уже и её самой. Только эти два огонька, один из которых теперь уже не вполне красный, а другой не совсем синий. Именно они помогут ей теперь не сбиться с верного пути.
Если бы кто-то попросил Катю в подробностях описать то, что она видела перед собой, она бы этого не сумела. Во-первых, в подобном описании не было абсолютно никакой потребности, а во-вторых, и описывать-то, собственно, было нечего. Человеческое сознание имеет одну очень важную особенность, о которой чаще вспоминают лишь поэты, шарлатаны и священники. Можно смотреть на огромный, наводнённый людьми и событиями город, слышать его оглушающий гомон, впитывать его ядовитые газы и при этом не видеть ничего. А можно видеть многое там, где вроде бы ничего и нет, видеть даже, никуда и ни на что, в строгом смысле, не смотря. Сейчас, однако, возникал некий третий тип мировоззрения, отличающийся от второго тем, что речь могла идти не об отстранении или трансе, а об аутентичной пустоте, или, если угодно, о родственной не-материи.
“Для кого-то Бог — Пустое Место, а для кого-то Пустое Место — Бог!” — вспомнила Катя слова Штиммеля, и историческая несправедливость, — так она раньше воспринимала ситуацию с колодырами и дыроколами, — теперь уже не казалось ей такой страшной и вопиющей. Радовало также присутствие хоть какой-то воли, не позволяющей не только окончательно раствориться в пустоте, но и сохранить чувство юмора.
Солнце скрылось за горизонтом, но темнее от этого не стало. Правда, исчезли тени, а вместе с ними — и сами деревья. На вершине Моисеевой горы образовалась снежная шапка, что могло обозначать только одно — наступило то самое время, когда сошлись в одной точке не только день и ночь, но и лето с зимою. У Кати и раньше так бывало, но она вряд ли отдавала себе в этом отчёт; подобный метаболизмы происходит лишь в нашем глубоком подсознании, под спудом привычных ежеминутных проблем, однако в нужный момент мы вполне готовы расшифровать этот тайный код.
Уже у подножия Башни к ней кто-то подошёл и спросил:
— Замёрзли?
— Очень, — призналась Катя, с интересом наблюдая, как неизвестный пытается произвести на неё впечатление. И ему это удалось. Необычность незнакомца состояла в его невероятной схожести с кактусом, возможно, что он и был кактусом, слегка пижонистым колючим кактусом, которому выпала редкая возможность приколоться над симпатичной нездешней барышней.
— Малер, — представился кактус сразу, как только понял, что желанный эффект достигнут. — Яков Иваныч. Правильнее было бы произносить “Якоб”, ну да уж хер с ним, как говорится! — Он галантно склонил голову. — Великий Магистр Ордена Гончих Енотов. На досуге служу администратором в местной гостинице, по тайному совместительству держу карточный клуб. Не желаете ли партию в вист? Тут же согреетесь! А?
— Не буду, — отказалась Катя.
— Наотрез отказываетесь? — не сдавался Малер.
— Наотрез! — сказала Катя. — Решительно, бесповоротно, категорически! Чушь какая-то! Стоило ради этого попадать под троллейбус!
— Смотрите… — как-то сразу приуныл кактус, — славная получилась бы игра!
Он перехватил её взгляд, устремлённый к вершине башни, придвинулся к ней вплотную и прошептал на ухо:
— Пришли посмотреть на Преображение?
— Похоже на то, — по инерции ответила Катя. — А что, нужно предъявить билет?
Малер скривился в улыбке.
— Ну вас! Скажете тоже — билет! — Он от души расхохотался. — Билет! Да если б каждый, кто сюда придёт, вздумал бы купить билет, на всех и бумаги-то не хватило!
Вблизи Башня не выглядела такой уж страшной, напротив, казалось, стены её генерируют то самое полузабытое домашнее тепло, от которого никогда не бывает ни жарко, ни холодно. Может быть, это единственная вещь в жизни, с которой было жаль расставаться. Только это и — ничего более!
— А что это за Преображение такое? — поинтересовалась Катя. — Что-то вроде дефиле?
— Именно, — удовлетворённо сказал кактус. — Вроде того!
Только было он собрался ответить ей в развёрнутой форме, как с обратной стороны Башни стали по одной возникать фигуры, отдалённо напоминающие людей. Катя видела такое в тире, когда друг за другом проезжают перед стрелком безликие продырявленные силуэты. По мере того, как фигуры приближались к определённой точке пространства, они всё более наполнялись ясностью и плотью и совсем скоро становились теми, кем и были в сущности — людьми. Впрочем, Катя не могла бы сказать уверенно, так ли было на самом деле или всё это происходило лишь в её сознании. Она повернулась к Малеру с просьбой дать комментарий происходящему, но тот, естественно, исчез.
Прошло ещё сколько-то времени (интересно — сколько?), и всё пространство вокруг башни было заполнено колодырами, а в том, что это были именно колодыры, Катя теперь уже не сомневалась. Где-то среди них был и Штиммель, она чувствовала его присутствие. Но что гораздо важнее, среди них была и она тоже, и ощущение того, что она, Катя Шереметева, одна из них, возбуждало во всём её теле приятное томление, какое испытывают молодые любовники перед тем, как лечь в постель. В этот момент не было уже вокруг ничего, что бы напоминало ей о былой жизни. Не было даже нового солнца. Дыхание становилось всё более ровным, глубоким и ритмичным, пока в какой-то момент оно бесследно не исчезло, забрав с собою последние страхи и сожаления об утраченном мире дыроколов. Катя окончательно согрелась. Она хорошо видела и слышала, как приветствовали собравшиеся приятного мужчину с профессорской наружностью, напомнившего ей писателя А. П. Чехова. С этого момента, что бы ни говорил профессор и к кому бы ни обращался, Катя наверняка знала, что он рассчитывает прежде всего на её внимание.
— Это можно назвать как угодно, — обратился он после короткого приветствия ко всем присутствующим, но в первую очередь, разумеется, к ней. — Актуализацией, инициацией, даже воскресением… — Голос у профессора был тихим и очень приятным. — Всё это лишь слова. Но уж коль скоро мы слишком привыкли давать вещам имена, то мне почему-то больше нравится термин “преображение”. Собственно, объясню почему. Мне кажется, он более сущностно выявляет тот глубинный смысл, который заложен в данной процедуре…
— Процедура — обидное слово, — решительно перебила оратора некая старушка, щёлкающая фисташки, в которой Катя без труда признала Руфину Петровну. — Вам не кажется, господин Радлов? Сами говорите, всякая вещь требует надлежащего имени.
В голосе Руфины Петровны не было прежней строгости и язвительности, напротив, говорила она просто и доброжелательно как бы между прочим. Всем было ясно — основным её занятием в любом, даже самом непредвиденном случае всё равно останется разгрызание орешков. Присмотревшись к старушке повнимательней, Катя обнаружила у неё девственный беличий хвост. Такая игрушка была у Кати в глубоком детстве. А ещё были пластмассовые солдатики, она вспомнила о них в тот момент, когда увидела неподалёку от профессора нескольких военных, среди которых был и постовой Серёжа Е. За спинами военных стоял грузовик — точь-в-точь такой же, с каким Катя ходила играть в песочницу. Катя осмотрелась по сторонам, и всюду взгляд её натыкался на уходящие в высоту серые картонные стены той самой коробки из-под телевизора, в которой хранились её игрушки.
— Приятного аппетита, — ответил Радлов не столько Руфине Петровне, сколько Кате. Но у Кати не было никакого аппетита — не приятного, ни тем более неприятного, и Радлову, кажется, было важно, чтобы она это поняла. Сам профессор теперь уже мало чем походил на великого русского писателя и больше напоминал ей заводного доктора Айболита, подаренного Кате на её пятилетие тётей Люсей, той самой, что через пару лет умерла в районной больнице от рака и теперь тоже занимала своё законное место в пространстве вокруг Башни, как раз где-то между Антоном Павловичем и забавной румяной толстушкой в переднике горничной.
— Знаете, ребята, — продолжал профессор, — у меня к вам небольшая просьба, сначала я закончу, а потом уж высказывайтесь, если так припёрло!
Кто-то громко засмеялся, и Катя вспомнила, что именно так смеялся Щелкунчик на батарейках, тот самый, которого променяла она на куклу Марфушу, понравившуюся ей тем, что у Марфуши были огромные ресницы и она кокетливо хлопала ими, когда её переворачивали на спину.
— Спасибочки-ки-ки за угощение, — услышала Катя странный крякающий голос и, обернувшись, увидела мистера Мак Грегора. Он учтиво поклонился ей, и Катя удивилась, как ему это идёт. — Имею огромную радость оттого, что могу внятно и чётко выразить вам свою благодарность!
— Тс-с, — прижав палец к губам, попросила Катя. — Потом, мистер Мак Грегор! Давайте слушать профессора…
— Давайте, — согласился селезень и несколько раз громко щёлкнул клювом.
— Итак, в чём просьба, профессор?
Штиммель появился, вот он — прямо перед оратором. Мистер Мак Грегор радостно помахал ему крылом.
— Просьба в том, господин Штиммель, — сказал Радлов, — чтобы дать мне по возможности точно и доходчиво описать ту ситуацию, в какой мы все оказались. — Он пожал Штиммелю руку. — Как смерть?
Радлов спросил так, как спрашивают о жизни.
— Ничего, — ответил Штиммель. — А у вас?
— А у нас в квартире газ. Где вы были?
— Там…
Штиммель показал — где.
— Невыполненные обязательства?
— Всего лишь одно.
— Ну и как?
— Теперь — всё, — решительно заверил профессора Штиммель. — Теперь она увидит то, о чём мечтала.
— А вы? Как чувствуете себя вы? Нет больше ощущения, что вы невинная жертва?
— Нет… — Штиммель виновато опустил глаза. — Но есть ощущение, что я… потерял накопитель…
— Пусть вас это не беспокоит, — Профессор снисходительно улыбнулся, будто речь шла о сущем пустяке. — Вы ведь сами только что сказали, что его физическое присутствие вряд ли способно повлиять на ситуацию.
— Равно как и его отсутствие, — робко предположил Штиммель.
— Вот именно, — сказал Радлов и потом, через паузу, повторил уже более решительно: — Вот именно!
Повеяло туманом, и в тот же момент Катя остро почувствовал рядом реку. Глубокую и чистую, с множеством разноцветных рыб. Если бы только рыбы умели разговаривать, весь этот диалог можно было приписать вон той — с синими продольными полосками вдоль всего длинного иглоподобного тела, и её соседке — круглой лупоглазой рыбине с зелёными плавниками и чётким ромбовидным хвостом.
— Господин Гадлов, — вмешался в разговор мужичок в необъятном тулупе. — А не попбоговать ли нам пегейти непосгедственно к делу? Надо бы побыстгее, честное слово!
В толпе послышался лёгкий ропот.
— Не волнуйтесь, — успокоил Радлов колодыров, — я не стану томить вас многословием, речь моя будет носить несколько непривычный для вас образ и характер. У нас с вами слишком много времени, чтобы тратить его на пустую болтовню. А теперь всё по порядку… — Профессор посмотрел наверх. — Взгляните во-он туда. Видите эти огоньки?
Тут что-то произошло. Что-то изменилось. Со всеми. И каждый стоящий сейчас в Мёртвом Поле знал об этом. А именно — о том, что со всеми. Потому что каждый был всем и все — каждым. Возникший образ изменения был одним на всех, он был единым и оттого воздействовал силою образа, умноженного на самого себя бессчетное количество раз — ровно по числу собравшихся у Башни. Возникло стойкое ощущение собственного превосходства над природой всех известных предметов и явлений, но именно это превосходство мешало понять происходящее до конца. Мозг и воля не справлялись ни с собственным величием, ни с осуществлёнными знаками Вечности, поправшими неприступные границы Смерти, и уж совсем не вязалась со всем этим совершенно обыденная пакостная ситуации, характеризующаяся предположением, что “в нашей маленькой компании кто-то сильно навонял”. Возможно, явленный образ был образом Безусловного Отражения Греха, но так ли это на самом деле, сказать мог только он — Б.О.Г.
— Что случилось? — спросила Катя у того, кто вызвал у неё столь сильные и одновременно противоречивые чувства.
— Ничего особенного, — ответил он. — Просто теперь ты уже не просто Катя, а Катя-R.
В этот момент Башня, оттолкнувшись от пространства, качнулась и сбросила с себя те самые огоньки, на которые указывал Радлов — красный и синий. Огоньки размножились и некоторое время спустя разделились на две бесконечных параллельных пряди, вызывая у колодыров образ дороги, уходящей вдаль. Может быть, в детство. Пригородная электричка прибывала на конечную станцию, и родители мягко теребили за нос:
— Проснись, мы приехали… Бабушка и дедушка ждут нас на перроне…
Первое, что бросалось в полураскрытые заспанные глаза, — это размытые световые пятна, казавшиеся чем угодно, но только не электрическими огнями окон, опор и фонарей. Они были всюду, весь мир состоял из этого расползающегося неясного свечения, за которым — новое утро, поход в “Детский мир”, зелёная июльская гроза и ореховый торт на ужин!
Радлов продолжал говорить, но речь его не была прямой и совсем не походила на монолог, оратор выражался мыслями, которые тут же становились образами, доступными и понятными настолько, что казались чем-то вроде старого плюшевого медведя в выцветшей распашонке, хранящей запах твоего детства. На Поле прозрачным кружевным покрывалом наискось легла тень от Башни, и сине-красные отблески огоньков, запутавшись в воздушных кружевах, поменяли свои привычные оттенки на новые цвета, каких раньше никто из них не видел. Где теперь небо, а где земля, понять было невозможно, отчётливо различалась лишь накренившаяся громадина Башни.
Катя-R потянулась на цыпочках и, едва ухватив кончик звёздного покрывала, потянула его на себя. Этот наряд, видимо, пришёлся ей к лицу — там, где-то у самого подножия небесного подиума, раздались восторженные овации. То обстоятельство, что, оставаясь в тени Башни, Катя-R тем не менее запросто, словно пушинки, могла сдувать с покрывала приставшие к нему облака, позволяло понять ей рассказ Радлова ровно в той мере, на какую он только мог рассчитывать.
Она увидела хилого мальчика, смертельно утомлённого учёбой, болезнями и издевательствами сверстников. Затем перед взором её возник хмурый осенний вечер, с воем ветра, листопадом и тоской. Когда одиночество мальчика достигает своего предела, мальчик начинает плакать, но вдруг глаза его устремляются куда-то сквозь свинцовую пелену туч — навстречу немеркнущему треугольному солнцу. Только он один видит этот чудесный источник неисчерпаемой энергии, и только он один понимает, что нет в мире ни жизни, ни смерти. Он стоит под дождём, он смотрит сквозь тучи и совсем не мокнет. Его посещают удивительные мысли, — они и пугают, и радуют его! Особенно вот эта — последняя. Если что-то и дано человеку понять про себя и собственное бытие, думает счастливый мальчик, так это именно то, что нет на земле ни жизни, ни смерти, а есть вот это солнце и свет его неиссякаем! А ведь таких солнц не одно, их не перечесть. Их немногим меньше, чем людей, когда-либо существовавших в известном измерении. Основной неоспоримый параметр их вечного присутствия — это когда-то рождённый ими свет. Многие из них с точки зрения физической природы перестали существовать миллионы лет назад и уже давно не генерируют энергию, но света, однажды произведённого ими, оказалось достаточно для того, чтобы я, Ваня Радлов, мог воочию любоваться их величием одновременно с Галилеем, Леонардо и Иисусом Христом!
— Оставалось немногое — найти средство “приручить” энергию треугольного светового потока. Так возникла “теория радлонов”!
“Ну вот, — радостно подумала Катя-R, увидев его на самой высокой площадке Башни, там, где ещё совсем недавно светили два огонька, точно такие же, как на панели накопителя. — Правильно говорят, свято место пусто не бывает! Кажется, я не видела его целую вечность!” Лёня Моисеев казался ей теперь ещё более мерзким и отвратительным, чем во времена их детства. Весь облик его был настолько безобразен, что, казалось, хуже не бывает. Но с другой стороны, именно сейчас, стоя там, на своей площадке, он как никогда походил на космонавта, посылающего ей свой прощальный привет.
Кате-R ничего не стоило мысленно стряхнуть с себя звёздное покрывало, чтобы удобней было подняться к нему и встать рядом. Оттуда всё выглядело иначе! Не было, оказывается, никакого Поля, а вместо него Катя-R увидела поросшие лесами холмы, которых, если точно, было семь.
— Лёня Моисеев! — обрадовался Радлов. — Наконец-то! Честно говоря, я уже начал сомневаться в том, что проце… в том, что эксперимент состоится!
— Ну что вы, Иван Андреич… — Лёня, похоже, в первый раз не обратил внимания ни на неё, ни на её мысль, и это могло означать только одно — у него теперь было дело поважнее, чем облизываться на коленки капризной малолетки. — Вы же знаете, я всегда готов! Но прежде, Иван Андреич, я хотел бы кое-что вам сказать. Надеюсь, вы мне позволите?
Он надел на голову кастрюлю, которую, видимо, принял за шлем скафандра, и стал похож на огородное пугало. Ничего более жалкого и нелепого Катя-R не могла себе даже представить! На вершинах каждого из семи холмов встало по певчему, каждый в своей особенной одежде. Один был похож на жар-птицу, он-то и задавал тон. Пели без сопровождения, a capella.
— Разве есть что-то, — удивился Радлов, — чего я не знаю?
— Есть!!!
Голос Лёни Моисеева дрогнул. Сам же он весь как-то безобразно вырос, изогнулся и превратился в сгоревшую чёрную молнию. Певчие грянули “Lat it be”. Казалось, вот-вот оглашена будет Новая Благая Весть, Евангелие от него, от Лёни Моисеева — порочного и поруганного Бога, поклонение которому только в том и состояло, чтобы швырять в него гнилыми помидорами!
— Вы, молодой человек, о чём?
— Мне нужно… Постирать штаны…
Радлов расхохотался. А когда он успокоился, голос его был тёплым и ласковым — в нём появились отеческие нотки.
— Полно, Лёня, теперь это уже неважно! Именно потому, что у вас нестираные штаны, я всё ещё рассчитываю на вас. Вы-то сами как, голубчик, готовы к Преображению?
Лёня Моисеев согласно кивнул — для хора это явилось прекрасным поводом напомнить присутствующим о двух весёлых гусях, счастливо живших у бабуси.
— Я должен вернуться? — несмело спросил он учителя.
— И стать Ревенгулом, то есть тем, кем вы и мечтали стать всю свою жизнь…
Здесь стены картонной коробки одновременно сложились, давая возможность чему-то, что напоминало вату, заполнить окружающее пространство, и теперь каждый колодыр чувствовал себя игрушкой, профессионально упакованной в свою персональную коробочку. Единственное, что напоминало о связи с внешним миром, так это маленький бумажный ярлычок, привязанный к большому пальцу ноги, на котором указывался товарный знак фирмы производителя, дата выпуска, название и индивидуальный номер товара. Хор перешёл к классике, но, увы, его было почти не слыхать, отчего Рахманинов воспринимался колодырами в лучшем случае как Шуфутинский.
— Прошу не волноваться, — услышали они голос Радлова. — Это всего лишь энтропия. Ничего не поделаешь, дорогие мои, придётся как-то привыкать и к этому.
— Иван Андреевич, — подал голос из своей коробки Лёня Моисеев. — С накопителем что-то не так. Боюсь, у нас ничего не получится.
— Что именно — не так? — спросил профессор.
“Компания Шереметев и К”, 1980 г., Екатерина Андреевна Шереметева, инд. ном. 12342567432587698430978765”, — прочла Катя-R на своём ярлычке.
Глаза меж тем, понемногу привыкли к энтропии, и колодыры пусть смутно, но снова могли различать очертания и Башни и, что теперь было гораздо важнее, стоящего на его вершине однорукого Ревенгула.
— Так что же именно не так? — повторил свой вопрос Радлов.
— Вы и сами знаете, — сказал Ревенгул и сладко испустил газы. — Он вааще не управляем!
— Послушайте, вы! — резко остановил его профессор. — И вы все — тоже!
Катя-R испытала в эту секунду некоторую неловкость оттого, что Радлов вдруг неожиданно перекочевал со своего привычного места в кресло-качалку, что, по её мнению, абсолютно не соответствовало всей важности текущего момента. Нечто подобное почувствовали и другие колодыры, например, та же самая кукла Марфуша, которая даже закрыла на всё глаза, что, вообще-то, она делала лишь в исключительных случаях.
— Нет и не может быть в мире никакого накопителя, находящегося вне каждого из нас! Единственное место, где он возможен, так это вот здесь! — Профессор постучал себя по голове. — В этом состоит моя главная ошибка. Но в этом и — моя победа тоже! Вот он — первый случайно выхваченный мною из толпы деревянный болванчик, изготовленный три десятилетия назад из отходов пилопроизводства на деревообрабатывающем комбинате им. Папы Карло, принадлежащем некоему Ивану Штиммелю и его персональному менеджеру по развитию Элоизе Михайловне Степановой. Где вы там, Виктор Иваныч?
— Здесь, — отозвался Штиммель, — и крайне доволен этим положением!
— Так вот, — продолжал Радлов, — на его личном примере я окончательно убедился, что, набирая информацию о параметрах присутствия кого бы то ни было, мы неизбежно идентифицируем себя с объектом поиска, и наши радлоны в какой-то момент оказываются перемешанными настолько, что между нами и объектом поиска нет уже никакой разницы, и мы теперь суть одного и того же организма. Нечто подобное произошло с вами в гостиничном номере, о чём я, помнится, с вами недавно говорил.
— Да, я помню, — сказал Штиммель с тем же удовлетворением. — И крайне доволен этим разговором!
— Там, на выставке информационных технологий, вы не поняли самого главного, дорогой мой Лёня Моисеев, — вы не различили подлога! — Радлов продолжал беспечно раскачиваться в своём кресле. — Ну что ж, это не удивительно, ведь данный гибрид был создан с учётом ваших индивидуальных потребностей!
И он выразительно посмотрел в сторону Кати-R.
— В чём же победа, вы спросите?
— Ну да, — сплёвывая очередную скорлупку, поинтересовалась Руфина Петровна. — В чём она?
— Как только я понял, что моё открытие, в принципе, недоказуемо и всё в мире остаётся на своих местах, я вознамерился поменять ориентиры и развернуть теорию радлонов в обратную сторону, а именно, я решил реализовать самую великую и самую несбыточную мечту человечества — дать ему его Бога, но не того Бога-колодыра, которого нарисовало оно в своём возбуждённом воскресной проповедью воображении, не идею, но Бога, отвечающего на их повседневные потребности, такого Бога, которого всегда можно похлопать по плечу.
Тут Радлов достал из кармана крохотный предмет, похожий на брелок, состоящий из кольца, цепочки и кожаного кругляшка с изображением всё той же башни.
— И вот появляется он, — продолжал профессор, одев кольцо на палец и крутя брелок то в одну сторону, то в другую, — забитый и поруганный парень из глубинки, жалкое подобие человека, существо среднего рода, опустившийся на самое дно социального бытия, одним словом — мудак, каких мало! Разве может быть кто-то лучше, — подумал я, — кого современное человечество могло бы заполучить в качестве Вершителя Судеб? Но это ещё не всё. Триумф мой не был бы таким убедительным, не используй я возможность создавать различные конфигурации радлонов и не перемешай два мира, как делает это шулер, ловко перетасовывающий колоду карт!
Услышав эти слова, Катя-R почему-то тут же вспомнила о человеке-кактусе.
Тут хор запел “Аллилуйю”, под звуки которой в дальнем конце Поля, прямо из-за Седьмого Холма, того самого, где совсем недавно стоял Лёня Моисеев, показался отец Профундий, решительно направляющийся к Башне во главе своей многочисленной, всё возрастающей паствы. Вид священник имел весьма устрашающий, а главное, во всех его движениях сквозила такая уверенность, что, заставь он теперь всякого идущего за ним застрелиться из пальца, тот бы непременно застрелился.
Радлов поднялся наконец со своего кресла.
— Ну вот, — сказал он и, с силою раскрутив на указательном пальце брелок, метнул его прочь, отчего в новорождённом небе вспыхнула первая звезда. — Заказчик пожаловал, самая пора начинать. Тем более речь моя закончена, и я не намерен открывать вам более того, что вы только что узнали.
Башня к этому моменту достигла критической точки крена и, не выдержав собственной массы, рухнула на землю. В образовавшейся пустоте Катя-R увидела всех семерых певчих, объединившихся в сине-красную капеллу. Похожий на жар-птицу выразительно взмахнул рукой, и капелла дружно грянула “Отче наш”, положенный на мотив легендарной “Мурки”. А чуть выше, прямо над певчими, утвердился и уже ни за что не хотел покидать своего места тот, на кого так уповал отец Профундий и пришедшие с ним. То был совершеннейший ублюдок в засаленном костюме и вонючих носках, и если бы не нимб, светящийся над его безобразной нестриженой головой, его вполне можно было бы принять за того, кем он и был на самом деле!
Так начиналось Преображение!
Несколько раз встревоженнно и надрывно прокричала где-то совсем неподалёку неведомая ночная птица, и крик её обозначал наступление Нового Дня. Без разверстых посреди земли впадин, без мировых сокрушений и катастроф, без свирепых многолапых чудовищ и трубного гласа! И если бы кто-нибудь вошёл в этот самый момент в опустевшую квартиру дома, примыкающего к зданию Главного Общественного Сортира, он наверняка был бы немало удивлён странным зрелищем, когда огромный, обезумевший от страха кот с кроличьими ушами вопреки всем известным законам физики пытался протиснуться в маленькую осиротевшую клетку…