Повесть
Опубликовано в журнале Урал, номер 5, 2010
Елена Георгиевская
Елена Георгиевская родилась в 1980 г. в городе Мышкине Ярославской области. В 2006 г. окончила Литературный институт (семинар прозы). Соискатель кандидатской степени (РГГУ). Лауреат премии журнала “Футурум Арт”, премии “Вольный стрелок” (2010). Публиковалась в журналах “Дети Ра”, “Пролог”, “Литературная учёба”, “Волга”, “Волга-XXI век” и др. Автор книг “Диагноз отсутствия радости”, “Место для шага вперёд”, “Хаим Мендл”, “Вода и ветер”, “Инстербург, до востребования”, “Форма протеста” (2009). Живет в Калининграде.
Луна высоко
Повесть
В этом мире истинны только те мысли, которые приходят в голову утопающему, пытающемуся спастись. Всё остальное — риторика, поза и, в сущности, фарс.
Хосе Ортега-и-Гассет
1.
Бревенчатый дом, утонувший в зелени, — это декорация к деревенской мелодраме, герои которой обязаны расхаживать с духовностью наперевес, хотя на самом деле они ходят с наглостью наперевес и бутылкой в кармане. Бутылки нет. Он ставит на стол чашку с цикорием, выходит в сени, которые неизвестно почему привык называть коридором, и откидывает два тяжелых дверных крючка. Поблизости лают собаки. Он стоит на каменной ступеньке и подозрительно озирается. Это пожилой мужчина в серых брюках из плащёвки и серой рубашке с коротким рукавом. (Будем называть вещи своими именами: мужчины пятидесяти — шестидесяти лет являются и называются пожилыми, а вовсе не “мужчинами зрелого возраста”.) Он всё еще неплохо выглядит, хотя его в прошлом спортивная фигура безнадежно испорчена. Лучше бы он пил не цикорий, а водку или разбавленный ацетон, как большинство окружающих: алкоголикам проще сохранять стройную фигуру, и это почти единственное, что им удается сохранять. Виски начинают седеть, взгляд серый и злой. Он смотрит на забор, высокий и частый, но местами покосившийся. Паскудные собаки снаружи пытаются перепрыгнуть через калитку; им это не удается, и они роют землю вокруг с целью пролезть под перекладинами. Какого черта им здесь надо? Что им всем нужно от его личного дома?
No pasaran. Они не пророют. Скорее масоны пророют тайный ход под Кремлем и выкрадут президента, усыпив его эфиром (он читал об этом в газете, желтой, как его дом). Он не в силах представить себе, что чужие псы весело поскачут по грядам, разрывая когтями землю и превращая огород в кладбище домашних растений. Они хотят жрать? Пусть их кормят пьяницы-хозяева. Он резко захлопывает обитую железом дверь, накидывает крючки и открывает дверь, обитую войлоком и ведущую обратно, к недопитой чашке.
То, что балки в здании подвального клуба неожиданно выкрасили в красный цвет, можно истолковать как подсознательную провокацию агрессивно-сексуальных инстинктов. Люди валом повалят в клуб, про который знают, что там легко можно подснять кого-то, хотя нормальный человек и без того знает места, где можно перепихнуться; а если посетители будут устраивать драки, охрана в итоге может наполучать премий за хорошую работу. Главный разниматель будет ходить с гордым пьяным видом (охране можно проносить с собой спиртное, а посетителям — нет). И т. д. Фрейд всем надоел, это да, мы уже видим, как технари, гуманитарии, пролетариат и безработные образуют колонну и орут: “Нам надоел Фрейд! Мы хотим чистого и светлого!” — как будто Фрейд всю жизнь пропагандировал грязное и темное. Просто для специалистов трактовки вроде вышеприведенной — всего лишь приятное дуракаваляние, разминка мозгов, как для профессионального литератора — сочинение матерных стишков, а для математика — решение школьных уравнений. Фрейд заставлял нас опуститься до уровня “простейших”, с той разницей, что простейшие размножаются делением, и даже они не придают процессу размножения той значимости, о которой писал Фрейд.
Саша, ждущая в холле своего парня, которого мысленно называет придурком, очень похожа на мужчину, стоявшего на пороге деревянного дома. У нее тип внешности, характерный для тех мест, где этот дом расположен. Люди, живущие там, — как правило, потомки татаро-монголов или оседлых цыган. Они среднего или невысокого роста, темноволосые, в чертах лица — что-то неуловимо восточное. Все они считают себя русскими и люто ненавидят приезжих. Упомянутая область граничит с московской; то, что о ней иногда пишут в столичных газетах, выдумано от начала до конца. Саше на вид лет восемнадцать, на самом деле — около двадцати двух. У нее волосы цвета темной бронзы, серо-голубые глаза и очень светлая кожа. Черная футболка скрадывает ширину ее плеч, и она кажется обыкновенной изящной девушкой с фигурой, не “испорченной” тренажерным залом.
Придурка нет. Наверно, в сортире очередь.
Ах да, у нее есть огромный недостаток: она не пользуется косметикой. Ей это неинтересно. То, что ей неинтересно делать, она старается не делать совсем. Звучит страшно и почти неправдоподобно, но она (конечно, для своих лет) внутренне свободный человек. За счет врожденной и развитой воспитанием силы воли и врожденного равнодушия к огромному количеству вещей. В это равнодушие можно не верить, как можно не верить в существование флегматического темперамента вообще. Ведь девушка этого возраста предлагается обществу как создание патологически чувствительное и чувственное; это скорее проблемы общества, чем девушек. В холле курить официально нельзя, но она знает, что можно, и достает из сумки пачку сигарет. Немедленно появляется старый козел.
Эти так называемые “молодежные демократические” клубы полны старья. Ввиду демократичности, туда пускают кого попало, кроме густопсовых кавказцев, которых подозревают в пособничестве Бен Ладену, и в чем попало, кроме костюмов Адама и Евы. Старые козлы воображают себя пастухами, сгоняющими в стадо молодых козочек; в роли кнута выступают деньги. Дома козлы никому не нужны (они в очередном разводе), в “дорогой танцевальный” клуб их не пустят, в пивную возле обочины им не хочется, а здесь они могут отвести душу. Старый дурак пьян и одет в старый джинсовый костюм, хотя ему больше подошел бы саван.
— Эй, девчонка, — говорит он, — угости сигареткой.
Саше не нравится его тон и вид, но она протягивает ему сигарету. Он истолковывает ее вежливость на старокозлиный манер и пытается ее приобнять. Она отводит его руку и отходит в сторону.
— Ты, девчонка, — мгновенно заводится он, — ты что, офигела, что такая стала разборчивая?! Ты хоть знаешь, кто я?
— Дяденька, подите вон, — холодно отвечает она. Ей плевать на него, ее вообще трудно прошибить. Если бы ей предложили выбрать для него вид казни, она бы сказала всего лишь распылить (как в известной антиутопии). Без всяких садомазо-мучений несчастных жертв. Просто чтобы не было. Не хрен коптить небо. — Как психолог я могу поставить вам диагноз: растормаживание психических реакций. Так что я немного знаю, кто вы.
— Ты… сказала, что я псих?! — больше всего дяденьку задело то, что его назвали дяденькой.
— Я сказала, что я психолог.
Психолог должен смягчать любой конфликт, даже самого неприятного и неадекватного человека пытаться расположить к себе. Не бойтесь потратить время на улаживание конфликта. Результат окупит ожидания.
Из лекций
На фиг это надо?
Надпись на полях
Охранник ушел в служебный туалет, и дядька просек это. Он, желая воспользоваться моментом, шипит:
— Ах ты сука! Я тебя сейчас отведу в туалет и окуну твоей хорошенькой головкой в унитаз!
Агрессивно-реактивный психоз на почве прогрессирующей импотенции и боязни надвигающейся старости.
Мимо проходят пьяные люди, которым по фиг. Их много. Им много на что по фиг.
“Stay with me, baby!” — орет с танцпола голос Литы Форд. Издали танцпол представляется как что-то черное, пляшущее на фоне монументально-красного (напомним, это балки). Если выкурить косяк, то впечатление — как от картины Босха. Каждая нота врезается в пространство слуха, будто кирпич в деревянную стену. Кирпичные крошки нот рассеиваются в воздухе и сливаются с дымом. Откройте подвальные окна: нечем дышать.
— Попробуйте, — говорит Саша.
Он пытается схватить ее за талию. Дядька среднего роста и выглядит хлипким: такие дядьки спьяну особенно злы. Она выкручивает ему запястье, и он медленно опускается на колени. Если у вас есть сила, вы иногда можете позволить себе обходиться без психологических штучек.
— Сука, — чуть растерянно говорит дядька. Он не понял, как это случилось, как он оказался на полу, но он понимает, что если дернется, то будет еще больнее.
Возле Саши материализуется неизвестный блондин и орет:
— Мать вашу, это еще что? Отпусти, б.., быстро!
Из сортира выходит охранник и смотрит на это. Саша отпускает дядьку: хватит с него. Пьяный блондин в упор не видит охранника и готов на нее накинуться. Вокруг собирается некая пародия на толпу. Так как клуб “демократический”, толпа не безмолвствует:
— Мать твою!..
— …твою мать!
Жирный охранник подползает, как навозный жук. Ему нелегко передвигаться: он привык во время работы сидеть на черном стуле у входа. За его спиной в дымном воздухе четко вырисовываются ступеньки вверх. Дверь открывается. Для женщины, стоящей на пороге, это в данный момент ступеньки вниз. Она кажется высокой, но, спустившись, оказывается такого же роста, как Саша (1,65). Она в чем-то легком и черном, ее темно-каштановые волосы подрезанными волнами опускаются на щеки. К ее прозрачно-зеленым глазам офигенно подошла бы зеленая тушь, но ресницы у нее настолько черные, что любая тушь на них будет выглядеть незаметно. Улыбка на секунду приподнимает уголки ее губ.
— Иди отсюда, — говорит она блондину. Уходит почему-то охранник. Не будем углубляться в дебри загадочной мужской логики.
— Это мой тесть, — угрюмо бросает блондин. Он с трудом удерживает пьяного дядьку. Тот готов взорвать планету и улететь в открытый космос, где никто не знает о его позоре.
— Ты понял, что я сказала? — спрашивает молодая женщина, поправляя на плечах палантин с черными кистями.
Парень утаскивает тестя вверх по ступенькам. Охранник благодарно смотрит ему вслед и засыпает на стуле: уже утро.
— Закомплексованная сука! — орет сверху дядька.
Видимо, незакомплексованная женщина должна была позволить избить себя до полусмерти и сказать за это “спасибо”.
Вообще, если вы сочетаете в себе ум, приятную внешность и силу воли и не скрываете это, вас обязательно рано или поздно назовут закомплексованной. Либо в ваше существование никто не поверит. О вас будут сочинять легенды, например, что сильной вы только прикидываетесь, а волосы у вас на самом деле крашеные. Вместо вас будут видеть некий фантом. Да поможет вам Бог, а лучше просто эмигрировать.
— Это мой бывший любовник, — говорит молодая женщина, — по старой привычке слушается меня если не с первого, то со второго раза. Он из тех, кто достоин быть только бывшим. А ты тоже привыкла, чтобы тень одного мужчины падала на другого, или годами терпишь рядом с собой одну и ту же надоевшую рожу?
— Я тут жду своего придурка, — отвечает Саша.
— Ты правильно сделала, что не позвала его. Это было бы смешно. Мне нравятся люди, умеющие за себя постоять.
Она подходит к девице с бокалом вина, аккуратно отбирает его, секунду смотрит в ее изумленные глаза и протягивает ей купюру стоимостью в несколько бокалов.
— Извини, — ласково говорит она и возвращается к Саше. Кажется, она чувствует себя в клубе как в собственной спальне, а на Сашином лице всегда лежит печать легкой отрешенности. Саша ничего не стесняется, ничего не боится, но ее как бы слегка здесь нет. Это черта психологии ученого, и ничего с этим делать не надо.
— Взрослые дядьки, а ведут себя, как восьмиклассники, — говорит Саша.
— Они не взрослые, — отвечает молодая женщина и пьет из бокала. — Мы всегда их старше. Каждая из нас рождается в возрасте трех тысяч лет. Главное — это понять.
На ее лбу появляется тонкая морщинка, и Саша понимает, что она действительно старше, чем кажется: ей уже очень хорошо за двадцать, а скорее всего, немного за тридцать.
— Мне нравится этот возраст, — говорит она. — Хотя американки лучшим возрастом считают сорок.
— Да, это классно. Я, наверно, столько всего пойму к сорока годам. Я буду жутко умной, — Саша смеется.
— Будешь, если ты так сказала. Хочешь вина? — с такой теплотой, как эта женщина, на Сашу смотрели только лучшие подруги, мать и обожаемая всеми приличными людьми в институте пожилая преподавательница-диссидентка.
Мешать вино и пиво не стоит.
Медицинский факт
То ли открыли окна и включили вентилятор, то ли сейчас она просто не замечает дыма. Вместо него по всему помещению стелется мягкий золотистый свет. Такое бывает, когда сделаешь несколько затяжек марихуаны. Саше кажется, что это уже не подвал. Это просто несколько стен; неважно и неизвестно, где они и в каком порядке расположены. Возможно, они медленно сужаются до треугольников, хотя на самом деле нет.
— Я бы хотела, — рассеянно говорит незнакомка, — чтобы в тебе была частичка души Всевышней.
— Что?..
— А ты не знаешь? Когда-то на Востоке власть имущие решили объявить, что у женщин нет души, потому что иначе не могли ощущать себя власть имущими, и зараза их мыслей поползла с Востока на Запад. Тогда Всевышняя ушла и оставила их такими, какие они есть, и это было почти худшее, что она могла для них сделать. Но в любом воздухе и на каждом шагу есть частичка ее души, и каждая может взять ее.
Коллективно-бессознательное по Юнгу.
Юнг не писал такого.
Еще бы он это написал.
Саша отбрасывает волосы, упавшие на лоб.
— Интересно, — говорит она. — В мифологии всегда есть немного правды.
— Что ты подразумеваешь под словом “правда”?
— Все определения этого слова, указанные в словаре.
— А что ты будешь делать, когда наступит время выкинуть словари?
— Я всегда найду, что делать.
— Я надеюсь. Вспомни обо мне, пожалуйста, когда будет совсем паршиво.
Саша уже слышала нечто подобное. Когда хозяйка-алкоголичка выгнала ее с квартиры, она поехала ночевать на вокзал, где подозрительный тип в татуировках накормил ее и даже ничего не украл, а только предупредил, что она его вспомнит года через три. Наутро она стащила из ларька газету объявлений, нашла отдел аренды и поехала по одному из адресов — договариваться о съеме, и больше его не видела. Наверно, он планировал грандиозное ограбление, благодаря которому о нем узнают все. Наверно, у него не получилось.
Из сортира выходит придурок. Озирается, ища глазами Сашу.
— Пашку Устинова встретил, — сообщает он. — Выкурили по косяку. Говорит, Судаков всё еще в дурдоме.
Вслед за ним выходят другие, оставляя дверь приоткрытой. В воздухе повисает неуловимый запах травы. Неплохо. Куда только охрана смотрит? (Охрана смотрит сны.)
Придурок приучен к тому, что Сашу можно и нужно оставлять одну. Она умеет позаботиться о себе и не выносит принуждения. Она сама так решила. Свобода — это еще лучше, чем трава.
— Ваш дым уже давно до танцпола тянется, — укоризненно говорит Саша. — Я уже надышалась, блин, вашего дыма. А если кто ментам звякнет?
— Ой, блин, да тут никто уже не соображает ничего.
— Пошли домой, — говорит Саша.
Они снимают однокомнатную квартиру.
— Пошли. Зашибись оттянулись перед отъездом.
Никого, кроме них и спящего охранника, в холле уже нет.
2.
Отец идет к поленнице. Сыро и холодно. Верхние поленья уложены кое-как. На заплесневелой бересте замерла улитка. Отец мрачно осматривает флору и фауну.
Он определенно видел тут змею. Только не хватало, чтобы она доползла до дома. Надо бы надеть перчатки и болотные сапоги и переложить всю поленницу заново, но это будет выглядеть глупо (что скажут соседи?), да и времени в обрез. Кроме того, он чувствует, что, по закону подлости, не обнаружит между поленьями никого, кроме жаб. Эта тварь уползет и будет поджидать его у крыльца, медленно превращаясь в кобру.
Папаша — иррациональная личность. Он живет по своим, невидимым миру законам. Он берет в охапку несколько поленьев и идет к дому. Какое же холодное лето, мать его…
Люба вытирает пыль с телефонного аппарата.
— Займись лучше делом! — кричит отец, грохая поленья на линолеум. — Плевал я на эту пыль.
— Завуч звонила. Школьный участок весь к хренам зарос, полоть некому.
— Плевал я на участок, у меня ремонт. Пусть второгодников полоть заставит.
— Вот-вот. Помню, Женька Иванов открывает дипломат, весь изнутри голыми бабами обклеенный. Я ему говорю: это что? А он мне: это, Любовь Анатольевна, не ваше собачье дело.
— Я его в сентябре выгоню на хрен в ПТУ. Отец у него — дерьмо, а брат — вор и алкоголик.
Кругом одна пьянь, думает отец и с гордостью смотрит на пачку цикория, стоящую на полке возле шведской печки.
Придурок провожает Сашу на поезд. Теперь, при дневном свете, заметно, что на правой щеке у нее тонкий шрам. Когда ей было шестнадцать и она пришла домой позже девяти, отец обозвал ее проституткой и швырнул в нее цветочным горшком.
Они поехали бы домой автостопом, но, по причине окончания срока аренды, приходится тащить с собой все свое барахло. Вокруг тетки с тележками и дядьки с пивными бутылками. Это не тот год, когда самым модным считался душераздирающе розовый и треть девиц вокруг казались двойниками глубоко мещанской героини “Трех сестер”, зато мода на мужские стрижки a la зэк уже превратила большинство мужиков в лесные убожества. Жирные бритые курносые парни в мятых футболках глупо ржут и помахивают бутылками у края платформы. Колонна баб с сумками и тележками тянется мимо них. Придурок кажется стройным как тополь на фоне этих дубов. Он даже перестает производить впечатление придурка, хотя мужчины, пишущие стихи, не слишком часто кажутся умными. В нем есть некое сдержанное изящество. Саша вполне понимает себя. Вообще, довольно легко понять, что она в нем нашла, даже если не иметь в виду темную сторону личной жизни. Он ругает железнодорожников за повышение цен на билеты. Сообщает, что его не напечатали в литературном журнале.
Придурок — глубоко творческая личность. Он, как и Саша, заканчивает психфак и утверждает, что изучает на себе психологию творчества. Ему бесполезно объяснять, что словосочетание “психология творчества” в контексте мировой науки имеет отношение преимущественно к философскому словоблудию, а не к психологии как таковой. Саша не спорит с ним — она молча остается при своем мнении.
Она хочет тишины, чтобы по пространству вокруг нее не ездили машины, у любого входа и выхода тебе не совали разноцветные бумажки с идиотской рекламой, и нигде никто не орал. Осуществимо ли это желание, если у тебя мало денег? Воистину риторический вопрос.
— Еще бы в этом журнале напечатали правду, — мрачно усмехается придурок. — Они скорее отравятся.
— Дело не в этом, — устало говорит Саша. — Есть такое понятие, как “формат”.
Формат — это такой список требований. В тексте должна быть “клубничка”, плюс идеализация провинции, особенно деревни, плюс природа и высокие чувства (в частности, высокое чувство ненависти к предателям родины), тоска и водка, можно даже без водки (если она есть, ее должны пить исключительно мужчины), да еще на заднем плане обязательно должен маячить поп. Раньше, при совке, нельзя было писать о проститутках, теперь о них пишут все, кому не лень, но нельзя писать о феминистках — разве что в духе махровой сатиры. Или нужно писать что-то запредельно абстрактное.
Запомнили? Тоска, водка и поп. Православие, самодержавие и прочее. В противном случае можете ложиться в гроб и накрываться саваном: вы никому не будете нужны.
Придурок глядит на Сашу, пытаясь забыть о квартире и формате.
— Ничего, — говорит она, — у заочников осенью сессия, буду опять курсовые на заказ писать. Хватит на терпимую хазу. Хорошо, что я свой диплом заранее написала.
— Такой диплом могут не принять.
— Посмотрим.
В сущности, из таких, как она, должны получаться образцовые университетские отличники. Она трудолюбива, упорна, аккуратна, выдержанна и даже, о ужас, по-своему дисциплинированна. (Почему бы не прийти вовремя? Что в этом плохого?) Правда, у нее есть то, что называют “своим мнением”, и это сводит на нет все упомянутые качества. Студент должен быть упорным не в области отстаивания собственных взглядов, а в области усвоения и пропаганды взглядов преподавателя. В противном случае он — хам, нахал, лентяй, лоботряс, претендент на отчисление, не умеющий слушать и уважать старших. Дипломная работа, в которой исследуется миф о Дон-Жуане как один из ярчайших примеров проецирования женских физиологических качеств на мужчину, поскольку именно женщине, а не мужчине свойственна оргазмическая природа мировосприятия, — такая дипломная работа может вызвать интерес на Западе и вызвать тихое бешенство на территории российского института. И бесполезно объяснять, что причиной написания является постулат о правах человека, а не твоя личная озабоченность, которой нет. Зато вечно озабоченный завкафедрой устроит ей скандал. Она уже чувствует каблук его начищенного ботинка на своем горле.
— Тебе что-то не нравится? — спрашивает она у придурка. — Ты что, сможешь отыметь пятьсот женщин за сутки?
Придурок молчит.
— А женщина может отыметь пятьсот мужчин за сутки. У всех свои преимущества. Не надо посягать на чужие. Феминизм говорит об этом, а не о том, что надо устраивать истерики и отстреливать мужиков.
— Да, мало кто может, как ты, удержаться от истерики или запоя после беседы с завкафедрой. Тебе что, совсем по фиг на него?
— Просто мой отец орет гораздо громче. После него завкафедрой кажется ангелом. Если честно, мне все эти два часа, что он на меня орал, было откровенно смешно.
Придурку этого не понять: его отец никогда не орал на него. Он вообще не принимал участия в его воспитании. Придурок меняет тему разговора.
— Может, в общаге к сентябрю места освободятся: эти обезьяны, платно живущие, съедут наконец.
— Ха, освободятся. Коменданту бабки нужно. Он еще новых поселит, а оставшихся студентов переселит в кабинки туалета, уверяю тебя.
Мимо проходят две вальяжные накрашенные москвички в длинных юбках. Их демонстративно замедленная речь с долгими гласными вызвала бы у Сашиных земляков гомерический хохот. Сходство между этими двумя категориями граждан только в том, что Гомера не читали ни те, ни другие.
— Ма-а-ам, — капризно тянет более молодая, — я не хочу сегодня чесать ко-о-ошку. Мне некогда!
— Опять торчать на своей работе будешь? На “Мерседес” всё равно не заработаешь. Покупать надо “Нисан”, сколько тебе еще говорить, ско-о-о…
Саша и придурок обмениваются усмешками. Сейчас они безукоризненно понимают друг друга. Даже слегка любят. Это очень немосковская усмешка. Это очень немосковские любовь и понимание.
На придурка нападает сентиментальное настроение. Он обнимает ее и шепчет:
— Мне нравится с тобой целоваться, мне нравится с тобой трахаться. Может, нам пожениться?
Она мысленно отвечает: “Взаимно, только это не повод ставить в паспорт клеймо”.
— Шутишь? — улыбается она.
Саша знает, что он не шутит. Некоторые приятели придурка недавно женились, подав тем самым дурной пример. Отмеченную клеймом парочку более охотно пустят пожить хозяева старого закала — а где вы видели других хозяев, кроме бывших зэков, сдающих лохам свои хибары, похожие черт знает на что? Придурок ни секунды не сомневается, что Саша согласна, просто не верит в такое счастье. Ему кажется: если ее фигура не похожа на сильно вытянутый в длину скелет, как предполагает мода сезона, если она не носит дикого вида и неправдоподобной стоимости тряпки, ее отец занимает сомнительный пост директора школы, а не безусловный пост министра, то она не имеет права на разборчивость. Но Сашу мало интересует его мнение по этому поводу. И храни Господь Ксюшу Собчак с ее пятнадцатиметровыми шпильками! Иначе у нее сто пятьдесят процентов вскоре заполучить варикоз и потратить на врачей еще больше денег, чем на упомянутую кошмарную обувь, которую, похоже, носят по принципу “чем хреновей, тем понтовей”.
Двери поезда открываются.
— Приезжай ко мне через две недели, — говорит придурок. — Я стариков предупрежу. Мне будет тебя не хватать. Как только со своими разберешься, пошли телеграмму.
Саша пожимает плечами.
— А что с ними разбираться? Они имеют право на собственную жизнь.
Здесь легко говорить о правах. Здесь легко даже думать. Она смотрит на белые буквы на стене вагона: “Москва — Х”. Последнее название есть у нее в паспорте, буквами другого цвета. Эти буквы втерли ей в кожу, как порошок. Она давно уже чувствует себя так, будто поставила себе капельницу с физраствором, чтобы очистить кровь от такой субстанции, как родина. Иначе ей не хотелось жить.
3.
Папаше снится, что на поленнице сидит змея с черными крыльями. Всё вокруг шипит по-змеиному, даже собаки.
Что бы сказал на это Фрейд?
В соннике Густавуса Хиндмана Миллера говорится, что это не к добру. Отцу не нравятся крылья. И черный цвет. Точнее, такого цвета нет в его системе ценностей. Цветами школьной формы много лет подряд были коричневый и синий — усредненные цвета. Черное — это ночь, ночью нет ничего, потому что надо спать. Людей, которые ночью не спят, отец воспринимает как сумасшедших. У него в башке на обоих полушариях крупными буквами написано: “Дисциплина”. Ему когда-то в юности не объяснили, что человек, подчиняющийся железной дисциплине, — это не человек с железным характером. Это всего лишь подчиняющийся. Некому было объяснить.
Он краем уха слышал по телевизору слово “богема”, но не сможет объяснить, что это. Он не имеет представления об огромном количестве вещей, в том числе — элементарных. На чердаке дома его матери до сих пор валяются его институтские тетради и допотопные блокноты, исписанные перьевой ручкой. Там есть изречения Диогена, Платона и Александра Дюма. Преимущественно — о силе духа, нравственности и ответственности. Тогда, в шестидесятые, у него еще работала голова, хотя он всегда был, как теперь принято выражаться, гопником. Пока московские хиппи слушали запрещенный рок и ксерокопировали Булгакова, он слушал Льва Лещенко и Кобзона, а читал то, что велели преподаватели. Учиться в Москву он не поехал: жить в областном городе, неподалеку от родителей, всегда готовых привезти единственному сыночку сметану и масло, было удобнее. Разумеется, он не читал Платона целиком, он скатывал эти цитаты из хрестоматий. Если сейчас его спросят, о чем писал Платон, отец переведет разговор на другую тему или начнет орать о том, что читать ему некогда.
Отец преподает биологию. “Я — биолог”, — с гордостью говорит он. Ему давно уже “некогда” открывать что-то, кроме учебников для детей, местной газеты, детективов и входной двери, но все-таки на фоне большинства окружающих он — сверхинтеллектуал: многие целыми днями не открывают даже дверь, распивая с соседями заранее приготовленный разведенный ацетон. Отец искренне считает себя интеллигентом, понятия не имея о пресловутом интеллигентском народолюбии, больной совести и хроническом богоискательстве. Он глубоко презирает соседей и всегда был рад подчеркнуть, что он “не в колхозе работает”. Но иногда он панически боится: вдруг соседи скажут о нем что-нибудь не то. Из жалких, вечно пьяных бывших колхозников соседи в этот миг превращаются в пугающую абстрактную категорию Живущих Рядом. Всё остальное время он самодоволен и громогласен. Он — Сократ, Магомет, Сталин, хорошо, что не Гитлер, потому что отождествлять себя с Гитлером сыну героя Великой Отечественной войны внутренне запрещено.
Отец стаскивает с себя сон, как одеяло. Сон мерзок, словно одеяло из колючей верблюжьей шерсти. Остатки сна всё еще стоят у него перед глазами. Ему мерещится, что крылья выросли по обоим концам поленницы, она улетела и ему теперь нечем топить печь. Да, он распустил всех вокруг, надо закрутить гайки, иначе улетит и дом.
Стоп. Он понял, что это было. Она сегодня приедет. Подколодная змея, скорпион (не по гороскопу, а по своей внутренней сущности, думает отец), неблагодарная тварь. Там, где он живет, еще не принято приписывать интуицию исключительно женщинам, потому что здесь люди редко обращают внимание на предрассудки чисто интеллектуального характера. Принято считать, что женщина должна вкалывать по дому за двоих и не имеет права голоса. То есть имеет, но исключительно на территории избирательного участка в назначенное правительством время. Вот и всё. Поэтому он смело говорит: “Я как чувствовал!”, не рискуя прослыть немужественным и нелогичным.
Приедет тварь. Она вдвойне, вчетверне виновата перед ним. Если уж она совершила неосторожность и родилась девочкой, ей надо было выучиться на врача, чтобы лечить его, когда он постареет. (Мальчика бы он отправил в военное училище, куда его самого не взяли по зрению.) Она должна была учиться заочно, чтобы работать дома — ведь им с Любой некогда, — чтобы дом был как картинка. Отца удручает то, что хрусталь не мыли уже три года; сам он делать это не будет — из принципа.
Она живет в большом городе и позорит его. Отца не волнует, что его никто не знает в большом городе. Он так привык к тому, что все вокруг знают друг друга, что глобальное незнание друг друга у него в голове не укладывается. Она позорит его самим фактом своего существования. Человек, так похожий на него, но ведущий себя не так, как он, не может его не позорить. Впрочем, если бы Саша вела себя так, как он, то он давно уже убил бы ее.
Отец сползает с кровати, натягивает брюки из плащёвки и плетется на кухню, где находится железный рукомойник, гордо именуемый умывальником. Там никогда нет воды: умывальник протекает, поэтому отец наливает воду по чуть-чуть, только для того, чтобы умыться. Колодец засыпан, за чистой водой приходится тащиться в соседнюю деревню, но и там она сомнительной чистоты: с песком и дохлыми пауками. Отец умывается, шумно отфыркиваясь, нечаянно задевает локтем тяжелый ржавый ковш, и тот с грохотом падает. Люба в комнате не подает признаков жизни. По логике отца, она давно уже должна готовить завтрак и застилать кровати.
— Люба! — орет он.
На кухонном столе гора грязной посуды. Вода с пауками растеклась по полу. Шесть часов тридцать минут.
Поезд — это еще не все.
Они ждут его, второго транспорта, как второго пришествия. Хрущевских времен автобус (это не шутка), черные спинки сидений изрезаны ножом: “Лёня — лох”, “Ария”, “Суки все”, “Шофер — идиот”.
От черных сидений становится еще жарче. Солнце невыносимо бьет в глаза. Она задергивает пыльную темно-красную занавеску. Те, кто сидит рядом, могли бы сделать то же самое, но не делают: здесь не привыкли защищаться от солнца, здесь привыкли его терпеть. У них одинаковое выражение глаз — одновременно терпеливое и настороженно-злобное. У многих женщин шрамы на лицах.
Проходы забиты черт-те во что одетыми стариками с удочками и старухами с плетеными корзинками. Сверху корзины завязаны грязными платками. Несколько издерганных мамаш уговаривают детей не орать. Безнадежно. Автобус трясет, он заваливается то на левый, то на правый бок: водитель откровенно пьян. В столице есть радиостанции, ведущие которых периодически включают заставку типа: “Не пейте за рулем, это чревато”, но здесь не ловятся эти радиостанции. Саша держит тяжелый рюкзак на коленях; перед этим он стоял на земле, усыпанной окурками, так что брюки сто процентов дома придется отстирывать (холодной водой). Адово пекло. Открыть люки на потолке запрещают мамаши: их драгоценные детки простудятся.
— Вы, видимо, предпочитаете, чтобы ваши дети задохнулись, — говорит Саша и отворачивается.
Ей не отвечают. Не знают, что ответить, поэтому сейчас постараются забыть о том, что им сказали. Детям от жары становится всё хуже, и они орут всё громче. Действительно, только инстинкты и — в гораздо большей степени — давление общества заставляет людей спокойно и даже умиленно относиться к детскому визгу. Эти звуки омерзительны: как будто сырое дерево перепиливают старой ржавой пилой. Некоторые уже выдохлись и придушенно пищат, как полумертвые мыши в мышеловке. Один ребенок ведет себя героически: он поет. Наверно, так пели коммунары, ведомые на казнь буржуазными эксплуататорами. В роли “Интернационала” — песенка из американского мультфильма:
— Чип, Чип, Чип, Чип, Чип и Дейл к нам спешат! Чип, Чип, Чип, Чип, Чип и Дейл!..
— Заткнись, — одергивает его мамаша, но ребенок не затыкается даже после того, как получает подзатыльник. У детей есть милое свойство: битый час бубнить то, что втемяшилось им в башку, одно и то же, одно и то же. Но если им поручишь что-нибудь сделать, они бросят это, даже толком не начав. Классический эпатажник Дарвин заявил, что человек произошел от обезьяны; присмотревшись к детям, очень похожим на обезьян (недоразвитое человекообразное), мы понимаем, что Дарвин нес не такую чушь, как на первый взгляд кажется верящему в бога человеку. Все мы родом из детства. Все мы родом из обезьянника.
— Я-а-а-а хо-о-очу-у-у до-о-о-о-мой! — истерически верещит маленькая девочка с кошмарным бантом размером в три ее башки. — Я-а-а! Хо-о-очу!! Домо-о-ой!!!
Мать мечтает заклеить ей рот изолентой, но изоленты под рукой нет, только буханка хлеба в пакете. Мать хочет провалиться от стыда сквозь землю, но даже под землей, где кипит расплавленная магма, вряд ли жарче, нежели в советском автобусе. Саша вспоминает знаменитую наркопоэтессу Алину Витухновскую, которая писала, что неплохо бы повесить много маленьких девочек на фонарях вдоль бульвара.
Замолчу, как рыба и мертвец,
Чтоб узнать, что у меня внутри.
Разложи меня, как тряпочку, в траве,
И скажи: умри, лиса, умри…
Скорей всего, это нормальная реакция на стресс. И вдобавок на амфетамин. Врачи из элитной больницы сказали, что Алина абсолютно здорова психически. Может быть, она действительно бывает здорова — в промежутках между амфетаминовыми дозами. Говорит, что она не человек, а существо. Что хочет уничтожить реальность. Скорее всего, неосознанно преломляет миф о “женщине как неземном создании”. Вы хотели неземных созданий? Получите.
Девочка с бантом продолжает орать. Ну и легкие. Из нее вполне может получиться рок-певица, куда там Сандре Нэсич1 . Жаль, что здесь ее талант растратится на семейные склоки, растворится в воздухе. Сейчас в раскаленном воздухе, кажется, растворится всё. К горлу подкатывает ком тошноты.
— Можно открыть форточку? — преувеличенно вежливо спрашивает Саша у старухи рядом. От старухи пахнет потом и нафталином.
— Нет! — из последних сил вопят услышавшие мамаши. — Дети!..
Старуха пытается сдвинуть в сторону прямоугольный кусок стекла с черной ручкой. Черта с два.
— Тебе не открыть, — обреченно бормочет она. — Мужиков надо просить.
Саша привстает на сиденье, одной рукой придерживает рюкзак, а другой легко открывает форточку. Скорбящие матери замолкают: эту форточку и правда откроет далеко не каждая. У них пропадает желание орать на Сашу до конца дороги.
Открытие крайне радует парней на задних сиденьях. Они развалились там, как дома на кровати, и борются с жарой с помощью бутылок. Жаль, что пиво быстро нагревается. То, что они говорят (орут), не смог бы процитировать в своих трудах ни один консервативный профессор-лингвист, но без этого картина диалекта, на знание которого он самонадеянно претендует, не является полной.
Диалект — обглоданный остов языка, облепленный рыжими муравьями. “Рыжий” испокон веков считался цветом: сатаны, иного, двоемирия, всего нехорошего и вывернутого наизнанку. Ржавчина поверх нормативного железа. Так воспринимается диалект свежим глазом — если не знать всей предыстории.
Саша начинает прислушиваться к тому, что говорят. Так больной, очнувшийся в реанимации, слушает неизвестно откуда взявшиеся в его сознании голоса врачей.
Она почти не понимает. Говор меняет очертания слов так, что они превращаются в бессмысленное месиво. Она не жила здесь всего шесть лет, но сейчас по ее произношению невозможно определить, где она родилась. Что-то смешанное, усредненное, московско-питерское, без демонстративно-снобистского “ч” в слове “что” и без тошнотворных растянутых гласных. Здесь никто ничего не растягивает. Резкая лающая интонация. Когда она сочетается с низким мужским голосом на повышенных тонах — впечатление не для слабонервных.
Так всегда говорил отец.
Автобус останавливается. Чувак со спортивной сумкой радостно покидает ад на колесиках. Указатель возле заросшего травой пруда гласит: “Девницы”.
— Девницы — деревня дураков! — орут пьяные парни. Чувак с сумкой уже не слышит. Им на это плевать. Главное — сказать свое веское слово. Саша героически пытается заснуть. Этому не способствует ничто, кроме самовнушения, которым владеет любой уважающий себя специалист по психологии.
Надо ждать. Еще ждать. Переправы. Мост через эту реку не построят, наверно, никогда, зато губернатор области недавно отгрохал себе новую шикарную дачу. Парни на берегу спорят на банку пива, будет ли пьян паромщик. Наконец паром издевательски медленно подползает; издали он кажется расплывчатой плоскостью с небольшим возвышением в конце: это зеленая и на редкость паскудная будка, где должны сидеть пассажиры. Пьяный усатый Харон спрыгивает на берег и орет:
— Эй! Побыстрее на погрузку!
Парни усмехаются. Один из них получит банку пива. Другой усмехается более злобно: в следующий раз надеется отомстить.
Саша прислоняется к борту и на несколько секунд засыпает. Когда она приходит в себя, то не сразу понимает: откуда вокруг так много черной воды? Она поднимает голову. Впереди виден еще не окончательно вырубленный лес. Слышны выстрелы. Значит, она уже дома.
Она привыкла к выстрелам. Здесь всегда охотились, а потом, в конце восьмидесятых, люди назло Горбачеву спились окончательно и стали по очереди засыпать с незатушенной сигаретой в руке; иногда кто-то из них нечаянно разливал ацетон, и когда чужие дома горели, соседи просыпались, как будто от выстрелов, хотя это трещало пламя, все выше поднимаясь над черными бревнами. А потом ей приходилось снимать комнаты в спальных районах, где на самом деле было трудно засыпать по ночам, потому что кавказские мафиозные шестерки устраивали в подъездах стрельбу.
Сезон охоты еще не открыт. Всем на это плевать.
Отцу мерещится большая черная бабочка на обоях. Он берет глянцевообложечную книгу из серии “Библиотека здоровья” издательства “Физкультура и спорт” и с силой хлопает ею по стене. На стене следа не остается. Он выписывает несколько подобных изданий, как-то: “Спортивная жизнь России”, “Здоровый образ жизни”, “Биология в школе” и что-то еще. Он не позволяет топить ими печь. Они ему зачем-то нужны, хотя он их не перечитывает, и целые горы макулатуры загромождают квартиру, дачную веранду и чердак.
Он допивает молоко, кладет пустую оловянную кружку в миску из-под салата и с грохотом ставит на другой кухонный стол, возле умывальника. Отец обычного среднего роста, но делает всё с таким шумом, будто в нем метра два. У него еще относительно приличные манеры — по сравнению с покойным дедом: тот, поев, швырял в тарелку тяжелую железную ложку и вызывающим жестом отодвигал всё это как можно дальше от себя. Это был знак. Жена, чем бы она ни занималась, должна была всё бросить, примчаться на грохот и начать мыть посуду.
Саша идет по растрескавшемуся асфальту. Солнце жжет, лямка рюкзака врезалась в плечо и разодрала кожу. Автобусы здесь не ходят, частники не останавливаются: дорога не достроена. Еще несколько километров — и асфальт оборвется, потянется с грехом пополам вымощенная булыжником дрянь; иногда шоферам кажется, что этот путь вымощен сплошными ямами. The road to hell. Асфальт медленно переползает гадюка. Здесь много змей: невдалеке болото. Саша усмехается: надо ее вежливо пропустить, как пропускают старших, ведь земноводные старше нас. Она не боится змей, это же не люди, которые лезут в драку первыми и без причины. Саша застывает на месте, дожидаясь, пока змея оставит асфальт и скроется в траве.
Это не год глобального подешевения сотовых телефонов, поэтому Саша не звонит, чтобы ее встретили. Звонит бабушка, живущая в соседней деревне, с просьбой забрать мальчишек: у нее от них уже в ушах звенит. Отец возмущается: ему некогда, надо ехать в райцентр ремонтировать школу, ведь в этой дыре все на всё плевали, некому работать, кроме него, и ему нужно ставить на каждом квадратном километре района по мраморному памятнику! Но в наше время в этой стране разве оценят такого человека? Он не совсем прав. Живи он веке в семнадцатом в Европе, его бы похоронили в общей могиле и засыпали сверху известкой: то время так хоронили практически всех, и только у самых богатых были семейные усыпальницы. В церквях ставили памятные таблички, и то — не всем. Неизвестно, заслужил бы он тогда право на табличку или нет: он не сделал ничего особенного. Он стал директором школы, поскольку мужчин в провинциальных школах часто назначают директорами, исходя из укоренившихся предрассудков об их якобы врожденной способности руководить. Проще говоря, для того, чтобы стать директором, нужно иметь яйца, быть старше тридцати (хотя и это не обязательно) и почаще орать на учеников. Начальство это оценит. Ученики трудные, дети зэков и пьяниц.
Отец вешает трубку и несколько минут сидит, нахмурившись, в глубокой задумчивости.
Саша проходит мимо отца, говорит: “Привет”, — и скрывается в смежной комнате. Она там ночует, когда бывает здесь, а бывает она здесь нечасто. Дверь запирается со стороны отца и не запирается с ее стороны. Отец не отвечает на приветствие и продолжает неподвижно сидеть на раскладном туристском стульчике возле телефона, прислушиваясь: не упало ли что в соседней комнате, не раздалась ли матерщина. Тогда будет к чему придраться. За стеной тихо. Саша методично и машинально распаковывает вещи. Отец крадучись идет на кухню. Он знает: ей же надо будет умыться, чистоплюйке проклятой, и тогда…
Саша возвращается на кухню, берет с печки большую эмалированную кастрюлю и ставит на плиту. Отец долго смотрит на кастрюлю, как зачарованный, и наконец взрывается:
— Ты что собираешься делать, а?!
— Мыться, — невозмутимо отвечает она.
— Зачем еще мыться? Подожди до воскресенья, я баню натоплю.
До воскресенья еще три дня. Отец якобы прочитал в своей оздоровительной газете, что часто мыться вредно, это сушит кожу и снижает иммунитет. Мыться семь раз в день, может быть, и вредно, никто не спорит, но, по мнению отца, мыться семь раз в неделю — это недопустимый идиотизм. Здесь принято мыться по воскресеньям. В квартире тоже нет горячей воды. Отец не может купить даже нагреватель для ванны: жалко тратить деньги на такую дрянь.
Саша понимает, что это провинциальное совковое воспитание; в конце концов, в общежитии Тартуского университета (наша святая святых), по воспоминаниям учившихся, воды не было вообще, и люди без нее обходились. Шататься с книжкой по грязным коридорам и курить до тошноты считалось хорошим тоном, а взять мочалку и отправиться в баню было стыдно. Боязнь собственного тела. Совковые табу. Лучше бы они все боялись обовшиветь.
— Ты видишь, что я здесь сижу, почему ты не можешь подождать, пока я доем и уйду?! — заводится отец. Он давно уже доел, но это частности.
— Я сейчас уйду, а кастрюля тебе не мешает, ты ведь ешь не на плите.
Он был бы рад есть на плите или прямо с линолеума, если бы это помогло заткнуть ей рот.
— Она мне мешает, ты жжешь газ, ты знаешь, что баллон денег стоит, ты знаешь, что это такое — переть на тележке баллон?!
— У меня еще остались деньги, давай купим баллон и привезем, — спокойно предлагает Саша.
Отец дико смотрит на нее. Это не женское дело — возить баллоны. Что о ней скажут? “Размужичье”2 , “росомаха”3 . Она что, хочет его окончательно опозорить? Мало того, что директриса универмага в прошлом году говорила: “Что это ваша дочь, Виктор Иваныч, — как парень: голос низкий, сигарету курит, брюки… моему бы мужу такие, хороший покрой, вы спросите у нее, где такие достать можно”. Стыд, позор.
Тембр голоса передается генетическим путем.
Учебник
Его бесит ее спокойствие. Он рявкает:
— Ты потом не можешь помыться? Я сейчас в школу уеду. Подождать нельзя?!
— Я не здесь буду мыться, а в теплице.
— Ты не поняла, что я сказал?
— Я всё поняла.
— Трудно подождать?!
— Я устала.
— От чего ты устала? — он откровенно недоумевает.
— От дороги, — рассеянно отвечает она.
Отец не понимает ничего. Он думает, что в столичном городе не возникает никаких проблем с транспортом, всё делается само собой и люди устают только тогда, когда их захватывают в заложники или отправляют бомбить Белый дом.
— От какой дороги?! — орет папаша и шарахает кулаком по столу. — Что, что ты вообще сделала за сегодняшний день?!
В качестве собеседника отец совершенно невыносим. Он не готов к диалогу по определению. Беседа обязана представлять собой долгий и пафосный монолог на повышенных тонах. Он вопит про уважение к старшим и отсутствие оного, как будто от этого прибавится газа в баллоне. Саша уходит на веранду, отделенную от кухни тусклым немытым окном. Из форточки, затянутой сеткой от комаров, несутся вопли отца. Блядь, думает она, какой бардак на веранде, неужели этим людям настолько трудно прибраться?
Люба входит, хлопнув дверью: за двенадцать лет совместной жизни позаимствовала у папаши некоторые чудесные привычки. Она пепельная блондинка — нет, это не тот серо-мышиный оттенок, какой встречается на родимых просторах на каждом шагу, а более светлый. Голливудские звезды добиваются такого цвета путем долгого намазывания на голову химической дряни. Лицо Любы выточено по домонгольскому стандарту: вздернутый носик, широкие скулы, чуть заметно прочерченные брови. Она выглядит симпатичной, когда не слишком измотана, только она бывает измотана слишком часто. На ней футболка, заляпанная известкой, руки в земле.
— Ты банки привезла? — спрашивает она.
Люба продает соленья. Возить банки на междугороднем автобусе, забитом злобными пенсионерами и детьми, — занятие не из легких.
— Да, да.
Люба поворачивается к форточке. Разъяренное лицо папаши мелькает за тонкой зеленой решеткой.
— Ты опять его нервируешь, — укоряет она. — Только приехала, и уже за свое.
— Я поставила воду на газ. Ему это не понравилось.
Люба устало вздыхает. Анонимные авторы фольклора до сих пор эксплуатируют миф о злой мачехе, но Саше то ли повезло, то ли это действительно миф. Люба — добрейшая женщина и может показаться жестокой только на фоне богатых москвичек, инфантильных и сентиментальных. Но если ты здесь будешь вести себя, как москвичка, тебя засмеют. Сотрут в прах и пыль. Утопят в болоте. На фоне своей мачехи Саша кажется себе каменным столпом, воздвигнутым по ту сторону добра и зла.
Отец лезет в холодильник. Там есть колбасный сыр и немного ветчины, но бутерброды должна делать жена, а не он.
— Порежь бутерброды! — орет он сквозь комариную сетку.
— Задолбал уже, старый козел, — вполголоса произносит Саша. — Слава Богу, я скоро уеду. Шел бы в свою чертову школу и драл там глотку.
Люба сейчас на ничьей стороне. Как и все добрые люди, которые жалеют всех подряд, поэтому от них так мало толку.
— Ты скоро уедешь? — огорчается она.
— Нет, бля, я буду слушать эту иерихонскую трубу каждый день два месяца подряд.
— Он очень устает, — вздыхает Люба.
— Не устаю только я. Я сделана из цемента и гранита. Ты бы хоть в перчатках полола, что ли.
Люба пожимает плечами. Она слишком привыкла полоть без перчаток. Она выходит, хлопнув дверью. Не со злости: там, где отец, принято хлопать дверьми.
Сборы отца в школу — отдельное представление. Он бегает туда-сюда, как слон по территории фарфоровой лавки, и кричит, что забыл то, забыл это, забыл термос, все всё делают ему назло, и цепь у велосипеда заржавела, так что он живым не доедет, и вот умру я, тогда вспомните меня. За то время, пока он скандалил, он мог бы довезти до дома пару-другую газовых баллонов. Саша берет кастрюлю, мыло и мочалку и уходит в теплицу. Мыться во дворе было бы гораздо удобнее, но местные ханжи немедленно закидали бы ее камнями. В чужой монастырь со своим третьим размером груди. Здесь нет понятия “topless”. Это действительно в какой-то степени монастырь, и устав здесь катастрофически чужой.
Отец едет на велосипеде мимо берез и акаций. Березы и акации не очень хорошо сочетаются между собой. У кого-то когда-то хватило ума посадить здесь всё это. Сквозь заросли виден старый сарай, в котором раньше дробили зерно.
Саша вешает мочалку на штакетину, поддерживающую куст помидоров. Идиотизм. Рашен экзотик. Хорошо бы жить в коттедже с камином.
Индивид обязан приспосабливаться к условиям социума, в котором он находится в определенный момент.
Учебник
Когда она возвращается, в доме неправдоподобно тихо. Ради этой недолгой тишины она, в сущности, и приехала. Она ложится на диван. С него проще упасть, чем заснуть на нем, но она почти мгновенно засыпает. Потолок превращается в небо, которое крошится на белые песчинки. Манна небесная. Наградил Господь папашей.
4.
Небо все такое же, следующий день его не изменил. Оно может исчезнуть быстрее, чем мы предполагаем, думает Саша. И мало ли что сказали разные физики, биологи и астрономы. Они уже столько чепухи нагородили, что постепенно начинаешь сомневаться в целесообразности большинства научных методов.
На улице никого. Дома построены как будто с расчетом, чтобы соседи пореже видели друг друга. Дом слева сгорел лет семь назад. Теперь на его месте — прямоугольник выжженной земли. Ей на секунду становится слегка не по себе. Если что-нибудь случится, здесь ничто не уцелеет. Если придется после института хотя бы ненадолго вернуться сюда…
Не дай Бог.
Сюда возвращаются только такие, как Люба. Когда Саша видит ее, то невольно вспоминает народное выражение: “Как пыльным мешком по голове стукнутая”. О женщинах этой страны не принято говорить, что у них на лице холуйское, лакейское выражение. Принято говорить: она готова на благородную жертву, высокую самоотверженность и прочую дрянь. Люба готова починить забор. Она идет с деревянной коробкой гвоздей. Господин изволил приказать, чтобы стена, защищающая его от враждебного мира, стала менее раздолбанной.
Саша садится на порог. Все хорошо, говорит она себе. Я же не в оккупированном Грозном.
Где взять деньги, чтобы купить себе отдых? (Пока нигде.)
Она заставит себя расслабиться. Это просто. Папаша скоро нарвется, придется его поставить на место. В лучшем случае он поутихнет, в худшем — приедет милиция. Подумаем о лучшем варианте.
Откуда-то — здесь убийственное эхо — неожиданно раздается музыка. Вступительные аккорды. Высокий, слегка отрешенный голос. По таким тенорам плачет опера, но иногда они поют хэви-метал.
Here I stand all alone
Have my mind turned to stone
Have my heart filled up with ice
To avoid it’s breakin’ twice
Thanks to you, my dear old friend
But you can’t help, this is the end
Of a tale that wasn’t right
I won’t have no sleep tonight
In my heart, in my soul
I really hate to pay this toll
Should be strong, young and bold
But the only thing I feel is pain
Кому здесь может прийти в голову слушать “Helloween”? Малолетние маргиналы, приезжающие сюда из городов типа Демьянобедновска, в лучшем случае разрисуют автобусную будку надписями вроде “Алиса” или “ДДТ”. Она ловит оставшиеся ноты. Вроде бы — ничего из ряда вон. Штампы и кое-как прилепленные друг к другу слова, иногда лучше не знать английский, восьмая строка — вообще только ради рифмы, и какой избитой рифмы, хуже было бы только “moonlight”. (Еще есть редкостная гадость: lazy — crazy, лень и безумие, рука об руку; одна ее знакомая сказала: если я ничего не буду делать, я просто сойду с ума. Посмотрите на трудоголиков: отчего они такие? От чего они пытаются сбежать в свою работу?) Но это слова о ненависти, и это не та песня, смысл которой можно понимать, не зная английского языка. Вам может показаться, что это просто красивая пафосная баллада. А это чистая ненависть, процеженная сквозь гитарные запилы и высокие ноты. Только она помогает сопротивляться, не озлобляясь. Ее, в сущности, уже нет. Любое чувство, очищенное от всего лишнего, остается только легким холодным воздухом. Пронзительным светом. Ничем.
— Понаехало не пойми кого, — недовольно говорит Люба, прибивающая перекладину забора. — Врубают фигню свою на полную катушку.
— А это кто?
— Это у тети Зины в доме. Она умерла. Родня какая-то.
Саша усмехается. Не устраивать же мачехе промывание мозгов, тем более она так забавно высказывает свое мнение. Все люди — сестры. Зачем ругаться?
— Папаша опять уехал? — спрашивает она.
— Да. Очень занят.
— Ты говорила: у вас дома разделение труда. А чинить забор — это, по общероссийским стандартам, мужская работа.
— Да ну, какая еще мужская? Вон Танька Парфенова дома и дрова колет, и ремонт делает. Как и все бабы. Это ж не бревна ворочать.
После определенного количества тренировок Люба смогла бы, наверно, ворочать бревна. У нее неплохие спортивные данные. Плохо одно: такие люди в момент опасности цепенеют от страха, проигрывая более слабым, но и более решительным. Вряд ли она сможет воспользоваться тем, что дала ей природа.
— Он деньги зарабатывает, — говорит Люба. — Ему за руководство ремонтом обещали семь тысяч.
— Очень много для человека его возраста.
— Нас всё устраивает. Нам всего хватает. Это не Москва, где на проезд и телефон жуткие деньги тратятся.
— В Москве он больше бы заработал.
— В Москве страшно, — говорит Люба, стуча молотком. — Взрывают, убивают. Как вы там живете?
Эту фразу Саша слышит от нее несколько лет подряд. Пора ответить немного подробнее, чем обычно.
— А здесь вам не страшно? Ментов днем с огнем не найдешь, я вообще плохо представляю, что они делают на этой своей работе. Ваш замок откроет ребенок. В частный дом заберется любой дурак. Громоотвода и сигнализации нет и не будет. Оконную раму с улицы можно отпереть так, что хозяева не заметят; хочешь, покажу, как это делается?
Люба молчит. Не то чтобы она отличается смелостью, просто она привыкла жить среди бывших зэков. Для нее это — обычные люди, такие же, как все, и, пока они не тронули ее лично, бояться их кажется ей не то чтобы смешным, а просто не совсем нормальным. Это все равно что среднестатистическая москвичка боялась бы своих дряхлых соседок, ежедневно тусующихся у подъезда на лавочке.
— А что толку от сигнализации? — наконец говорит Люба. — Вон Димка Хомяков поставил ее и забор колючей проволокой обтянул. Всё равно дачу обчистили, оставили голые стены… У нас дедово ружье есть, на всякий случай, — прибавляет она.
— Да папаша скорее сам застрелится, чем поставит новый забор и обтянет его проволокой. Ему, во-первых, денег жалко, а во-вторых, он из принципа не будет слушать баб. Он стихийный нонконформист.
— А это кто? — с детским интересом в глазах спрашивает Люба. Трудно поверить, что ей уже тридцать три.
— Это такие, знаешь, придурки, которые всегда норовят выступить против кого-то — не для того, чтобы на этом сделать карьеру, не потому, что иначе не могут чувствовать себя свободными, а просто потому, что у них поганый характер и они сознательно не хотят ни с кем жить в мире.
— Главное, что не пьет, — равнодушно говорит Люба, не понявшая из этого объяснения ни слова.
Еще бы он пил. Пожилым мужчинам вообще в пивной не место. Им место в кабинете андролога.
По статистике, каждый пьющий мужчина приобретает проблемы с потенцией не в 35—40-летнем возрасте, как обычный среднестатистический россиянин, а уже в 20—23-летнем. Т. е. нормальная личная жизнь ему заказана вскоре после потери невинности.
Саша прекрасно понимает ее. Обычная филфаковская троечница, которой высшее образование, в принципе, ни к чему, просто иначе пришлось бы идти в ПТУ учиться на штукатура. Малая родина предоставляет нам широчайший выбор занятий и возможностей.
Любины родители очень любили выпить. На их фоне будущий муж казался добропорядочным и солидным. Светлые чувства никого не волновали ни с той, ни с другой стороны. Для отца главное — чтобы его слушались. Для Любы — чтобы ее поменьше били. Он избил ее всего один раз — когда она вернулась из гостей чуть позже, чем обещала, и призналась, что выпила там две рюмки водки. Отец считает себя гуманным и великодушным. Ведь сосед по лестничной площадке бьет свою жену сковородой и утюгом, а сосед сверху сжег в квартире стол и шкаф. Но они — быдло, а отец — просвещенная личность. По крайней мере, такой брак честнее, чем сожительство хитрозадых девиц с немолодыми мужиками, которым они врут, что те их возбуждают. Не говорить же: “Меня возбуждает твой кошелек” или: “У меня комплекс Электры, замени мне папочку”.
— Достаточно того, что пьют другие учителя, — замечает Саша.
— Ой, не говори… Детей терпишь-терпишь, а они всё равно вытреплют все нервы. Недавно в шестом классе Библию проходили, по этому, по новому учебнику, я им прочитала вслух, дебилам, а они говорят: а если у Адама и Евы были только сыновья, как же родилось человечество? Я говорю: не знаю. Они говорят: вы же учитель, почему вы не знаете? Я говорю: не знаю, почему. А они: хи-хи-хи да ха-ха-ха, вы, значит, плохой учитель, Любовь Анатольевна. Вот их родители, когда из Софиек вернутся, где они за воровство сидят, пусть и объясняют, они там за время отсидки, наверно, очень умные стали.
Какая прелесть, думает Саша. Человечество произошло от сожительства Евы с сыновьями. Это уже не Эдипов, а Каинов комплекс. Можно представить себе, что Фрейд вывел свою (не слишком состоятельную на сегодняшний день) теорию именно отсюда, а имена заменил из боязни прослыть совсем уж окончательным богохульником. Конечно, если не знать, что Фрейд не мог не знать Талмуда. А может быть, у него и правда сидели в подкорке строки Торы без комментариев, чистого неразъясненного текста, варианты которого так легко подсовывать окружающей христианской среде.
— В Талмуде написано, — говорит Саша, — что у Евы были дочери Ада и Цилла, на которых женились братья. Кроме того, у Адама была первая жена Лилит, с которой он расстался, потому что она не желала быть во всем ему покорной. Она потом сошлась со злым духом и нарожала кучу демонов.
Люба отрывает взгляд от дерева и железа.
— Надо же, что жиды-то пархатые понапридумывали, — говорит она.
В устах Любы это словосочетание звучит не более бранно, чем “представители семитской расы”. На лице у Любы написано, что она была бы не против пересказывать детям старую советскую повесть “Тимур и его команда”, вместо того, чтобы комментировать темную и непонятную Библию. Библия старше повести о команде (повесть о семье вообще старше повести о команде), но советским зэкам и их детям она кажется авангардным нововведением “пархатых жидов”, захвативших кремлевскую власть. Прийти в церковь в платке и отстоять там нужное количество времени, глядя на пьяного попа, — это одно, а чтение текста — это, простите, чтение текста. Средневековая католическая толпа, не знающая и не обязанная знать латынь, находилась в более выгодном положении.
— А может, не поссорься он с первой этой женой, они бы так в раю и остались, — неожиданно говорит Люба. — Всегда ведь можно договориться. Она ведь не всегда была такая ведьма, а только потом связалась с демонами, это назло ему, наверно.
У Любы специфическое чувство юмора. Такое же, как и логика.
— Ты в Бога вообще веришь? — спрашивает она.
— Ты раньше никогда не интересовалась, верю ли я в Бога.
— Так некогда ведь. То банки привези, то отвези, то огород, какой уж там Бог.
Несколько секунд Саша думает, как бы попроще ей объяснить. Если невежество провинциальных учителей еще не вошло в пословицу, то лишь потому, что людям, сочиняющим пословицы, нет дела до провинциальных учителей с их более чем сомнительным авторитетом.
— В немецком языке есть слово “Ehrglauber”, — медленно произносит она. — Человек, который признает существование высшей силы, но не отдает приоритета ни одной из существующих обрядовых систем. Обряды — то есть составляющие любой религии, — это только определенные действия, заученные наизусть. Нечто священное и основополагающее лежит вне и поверх системы. И православной, и католической, и так далее.
Люба возвращается к коробке с гвоздями.
— Не знаю такого слова, — говорит она.
Отец сидит на раскладном стуле, принесенном из учительской, и пьет кофе из термоса. По крыше ползают мужики-шабашники. Отец наблюдает за ними и в промежутках между глотками кофе орет:
— Эй, ты что делаешь с шифером, б..? Щас кусок прямо вниз грохнется!
Если за мужиками не следить, они уйдут домой, а в отчете перед директором соврут про плохую погоду, невыполотые гряды, внезапную болезнь и происки жидомасонов, мешающие простым россиянам выполнять свой трудовой долг. Мужики растянут работу на три месяца, а причитающиеся деньги всё равно получат, это такая поганая тюремно-алкогольная порода, что при внешней простоватости и раздолбайстве почти всегда получает свое.
Хищный взгляд отца сверлит волнистую поверхность шифера. Так, наверное, смотрел будущий колонизатор, морской капитан, на волны неизведанного моря, приближающие к неизведанной земле. Папаша нашел новый способ заработка: он обязательно сдерет с этих мужиков штраф в пользу школьного фонда. Они вечно поддавши и сделают-таки что-нибудь не так.
Родись отец пораньше, он мог бы стать захватчиком, кондотьером, конквистадором. А может быть, и нет: есть в нем какая-то червоточинка, мешающая захватывать и жить спокойно и свободно.
У школьного крыльца стоит его слегка заржавевший велосипед. Иногда отцу хочется снять с него тяжелую цепь и отстегать наиболее упрямого ученика. Он мог бы сэкономить и купить машину, подержанные “Жигули” здесь стоят очень дешево, но отец боится выглядеть неумехой в какой угодно области. Вдруг над ним будут смеяться (а они будут, скоты!): мол, взрослый дядька учится водить машину! Не дождетесь!
— Не к трубе присобачивай! Левее! — орет отец и учитель.
Ему с земли все видно.
5.
Саша возвращается с реки. Она неплохо смотрится издали. (Вблизи тоже.) Густые волосы падают чуть ниже середины шеи. Кожа слегка шелушится от загара, но издали, повторяю, этого не видно.
Она проходит мимо дома, стоящего в стороне от дороги. Вокруг него пусто, если не считать полуразрушенной бани. У полуразрушенного забора стоит парень лет двадцати пяти — двадцати шести и курит. На столбе лежит красная пачка отвратительной “Примы”. Парень выглядит гораздо менее отвратительно, чем его сигареты. У него правильные черты лица, он, вопреки моде, не острижен под зэка, и его джинсы нарочито, почти вызывающе потрепаны. Непоправимо не местный вид.
Он смотрит на нее чуть дольше, чем следовало бы.
Кому следовало бы? Кем следовало бы? Чем следовало бы стукнуть по голове того, кто раз и навсегда решил, что и когда следует делать ввиду подобных обстоятельств, если решитель этот вдруг воскреснет и продолжит свою деятельность?
— Вам нравятся такие сигареты? — деланно-недоуменно осведомляется она.
Это означает: “Какого хрена такой клевый чувак курит плебейскую гопническую дрянь?”
— Ближайший магазин, — хмуро отвечает юноша, — закрывают, как известно, в четыре часа. Один старый алкаш продал мне эту пачку за бутылку пива.
Саша достает из кармана пачку “Кента” и протягивает ему.
Дешевая игра в благотворительность.
— Я все не возьму, — удивленно говорит он.
— Хорошо, возьмите половину. Я собираюсь бросить курить. Вы мне больше поможете, чем я вам.
Она собирается уйти.
— Как вас зовут?
— Саша.
— У одного рок-певца есть песня “Alexandra leaving”. Александра оставляет меня. Не оставляйте меня.
— Мы еще увидимся.
Теперь в самом деле надо уйти. Он смотрит, куда она идет, к какому дому. Бесполезно: этот дом за поворотом.
Следов отца нигде нет. Подозрительно тихо. Люба недавно вымыла пол в коридоре, поэтому можно сесть на верхнюю ступеньку лестницы, ведущей на бывший скотный двор, и зажечь сигарету. Она знает, что скоро бросит, это было юношеское развлечение в стиле “надо попробовать все”. Некоторые вещи можно пробовать несколько лет подряд. Папаша незаметно подкрадывается сзади, хватает ее за плечо и орет:
— Ты сожжешь дом! Не смей курить в моем доме!
Она стряхивает его руку.
— Мне не четырнадцать лет, и рядом, если ты не видишь, стоит пепельница.
— Затуши немедленно! — орет отец. Рожа у него красная, как пачка “Примы”.
Она бросает окурок в консервную банку. Отец тащит ее на кухню, продолжая орать что-то несусветное. Ей стоит большого труда освободиться от него.
— Сколько лет еще говорить?! Здесь ты делаешь только то, что сказал тебе я! Это мой дом! Ты что за сегодняшний день сделала? Тебе это так не пройдет!
Он бросается на нее и получает сильный удар коленом по ребрам. Из смежной комнаты прибегает Люба и останавливается возле книжного шкафа. Отец с трудом разгибает спину, переводит дыхание и резким движением выдергивает из штанов тяжелый псевдокожаный ремень.
— Перестаньте! — кричит Люба.
— Я в гробу перестану, — хрипит отец и замахивается. Не будь он отцом, можно было бы врезать по яйцам, а потом опустить ему на голову металлический поднос, но ведь так можно и убить. Более слабого мужика она уже свалила бы на землю, но отец для своих лет здоров как бык. Она перехватывает ремень и тянет его к себе обеими руками, отец — одной. Ремень трещит и рвется пополам. Люба в ужасе прижимает ладони к щекам. Отец приходит в себя.
— Тварь. Ничтожество, — бормочет он, поднимая с пола обрывки ремня. — Ты — никто. Ты — еще не человек. Ты никогда не станешь человеком.
— Главное, что ты им уже стал.
— Ты когда-нибудь поймешь, что я был человеком с большой буквы! — с новой силой рявкает отец. — Но меня уже не будет!
На психфаке есть такой предмет — зоопсихология. Некоторые термины из области этой науки вполне применимы к некоторым самцам homo sapiens.
Гаснет свет. Электричество вырубается примерно дважды в неделю, где-то на сутки.
— Это тебя Бог наказал, — торжествует отец. — Чтоб ты ночью книги свои идиотские не читала. Ночью надо спать! Спать!!!
Он хватает с полки пузырек корвалола и льет отраву в большую железную кружку. Он хочет показать, до чего довела его дочь, хотя у него ничего не болит, кроме ребер. Он орет так, что книги едва не вылетают из книжного шкафа, а моли — из платяного.
— Ой! Моль! — вскрикивает Люба и срывается с места. Ловля моли для нее — одно из немногих разрешенных развлечений. Охота.
— Она черная, — бубнит отец, следя за молью.
— Ты что, какая черная, они все белые. Улетела, сволочь, — огорчается Люба.
Отец напряженно молчит.
Темно. В небе серпик луны, его не видно за тяжелыми шторами. Саша слезает с дивана. Чтобы проклятые пружины не заскрипели, нужно слезать медленно-медленно… хорошо бы стать водой и неслышно стечь на пол. У отца чуткий сон. Саша задевает лампу, стоящую на журнальном столике, и мысленно матерится. Слава Богу, хотя бы с этой стороны дача запирается на внутренний замок. Где-то здесь был чертов ключ. Под руку ей попадаются ножницы, клубок ниток и упаковка папашиного лекарства от простатита.
Завтра, когда отец будет на работе, надо позвонить придурку, что она выезжает. Черт, как не хочется звонить, как не хочется его видеть, как не хочется от него зависеть, неужели придется выйти за него замуж? Хотя ведь никто не помешает ей послать его в любой удобный момент. И терпеть придурка и чужую, но не такую дикую семью будет заведомо проще, чем все это. Он будет говорить, что это, бля, новый этап отношений. Он всегда так говорит. Принимать вместе душ — это какой-то этап отношений. Чего-то еще — какой-то этап отношений. Придурок мыслит поэтапно. Мыслящий придурок — это еще хуже, чем мыслящий тростник.
Люди — это существа, склонные надоедать друг другу. Вот собаке, например, не надоедает ее хозяин. Такое даже в голову никому не придет — что собаке хозяин может надоесть. А человеку может надоесть даже Бог, не говоря уже о других людях.
Всего двенадцать. У папаши режим: когда отключают свет, он ложится в одиннадцать. Когда не отключают — смотрит до часу боевики. Саша запирает калитку и быстро идет по обочине дороги на другой конец деревни. В сумке у нее газовый баллончик в качестве средства от собак. Ночью они сбиваются в стаи и рыщут по помойкам. Здоровенная овчарища появляется ниоткуда, трусит вслед за ней, обгоняет и перегораживает дорогу.
— Пошла на хрен, — советует ей Саша. — Пожрать ничего нет.
“Ну вот, она тащится за мной. Интересно, чья это тварь?” Сашина сумка расстегнута, чтобы удобнее было вытащить баллончик.
— Я люблю тебя, животное, — хмуро говорит Саша, — но мне, поверь, абсолютно нечем тебя кормить. Отвяжись.
Овчарка — это совершенство. Приятно созерцать ее на расстоянии. У нее красивая черная морда, удивительные глаза. Если бы эти твари еще не кусались…
На другой стороне обочины валяется пьяный мужик. Овчарищи со всех сторон сбегаются к нему. Как гиены — на падаль.
В окне дома заметен слабый огонек. То, что я делаю, думает Саша, это чистой воды хулиганство. Интересно, каково ему в этом доме, где недавно умерла его родственница? Огонек гаснет. У нее мелькает мысль: вот бы незаметно зайти и взять его спящим, а когда он проснется, будет уже поздно говорить, что это имморализм. Только дверь наверняка закрыта.
Дверь открыта. Она ступает в темноту. Он оборачивается к ней и говорит:
— Проходи. Я видел из окна, что ты идешь, и не стал запираться.
6.
Кажется, его зовут одним из ее любимых имен. Она уже забыла, каким. Он привстает на постели, достает из тумбочки пачку “Беломора”:
— То, что здесь нельзя курить днем.
— Это трава?
— Гашиш. Иначе бы я тут уже свихнулся. Порадовался, что эта хибара отошла мне в наследство, хотел побыть один. Как же. Псы воют каждую ночь, как волки, на луну, и все вокруг пьют ацетон. Бабка сгноила дом так, что его проще сжечь, чем отремонтировать.
— А зачем ты музыку врубал на всю округу?
— Не знаю. Осточертело все, — он употребляет другое слово.
Она вспоминает картинку на школьной парте. Ухмыляющаяся рожа с косяком в зубах и подпись: “Гашиш хошь? Хочешь гашиш, а получишь шиш”. Много курить нельзя: сначала станет невероятно легко, а потом будешь еле-еле ползать, как мышь отравленная.
— У тебя красивые ноги, — замечает он.
— Спасибо, я знаю.
— Женщины вроде тебя обычно не носят юбки. Жаль. Вот бы все девушки ходили в юбках, в таких, что можно сразу увидеть всё, что нужно.
— Я тоже иногда думаю: вот бы мужчины везде ходили в обтягивающих плавках. Тоже можно было бы сразу увидеть всё, что нужно.
— Климат не позволяет так ходить, — оправдывается он.
— В юбках тоже холодно. Месяцев этак девять в году. И очень неудобно.
— Тебя не переспорить.
— А я не спорю, я констатирую факты, — смеется она. — Давай просто смотреть друг на друга, пока позволяет климат.
Полутемнота резко очерчивает рельеф мускулатуры. Выпуклые пласты грудных мышц над тем, что принято прикрывать. Словно щит, который не должна пробить раковая опухоль. Но опухоль развивается изнутри. Не из-за того, что человек слаб, а из-за того, что его не любят.
Впрочем, бессмысленно думать, любил кто-то Сашину мать или нет. В районной больнице было такое обслуживание, что проще было сразу лечь в гроб, а не на операционный стол. И никакого обезболивающего, кроме новокаина, который не действует на пятьдесят процентов людей из ста, и эфира, который давно уже запретили, но провинциальным врачам закон не писан.
— Форменный дурдом, — говорит он. — Ты только выгляни в окно. Паршивые оборотни.
— Ты веришь в мистику?
— Я шучу, но вообще верю.
— Это объясняется внушением либо неадекватным внутренним состоянием объекта.
— Да я понимаю, что всё это бессознательное, штампы, архетипы и так далее. Но ведь откуда-то взялось в человеке это бессознательное. Биология всего никогда не объяснит. Ничто не берется откуда попало, и всё, что угодно, можно объяснить, как угодно, причем верной оказывается сумма различных объяснений, среднее арифметическое. Ученые это понимают, но хотят самоутвердиться, вот каждый и корпит над своей личной гипотезой.
— Ты философ, — она слегка затягивается “беломориной”.
— Нет, я преподаю в гимназии литературу, — с отвращением говорит он.
— Много платят?
— Плата — это отсрочка от армии. Про зарплату как таковую лучше не говорить. Если я от этих деток не свихнусь, значит, у меня есть сила воли. Инициация, блин. Тут вон тоже учитель живет, кажется, директор. Чокнутый дядька на велосипеде. Очень смешно разговаривает.
— Скинхэды, например, тоже смешны. Невежественные, глупые, недолюбленные дети. Но когда они начинают угрожать тебе кастетами и ножами в темном переулке, становится уже не смешно.
— У него совершенно безумный взгляд.
— Я привыкла и, наверно, уже не замечаю, что он безумный.
— Ты его знаешь?
— Не с лучшей стороны: это мой отец.
— М-да.
Повисает пауза.
— Не волнуйся: никто не собирается тебя с ним знакомить.
— Сосед говорит: его все уважают.
— Он неплохой организатор.
— А что он организовал?
— Не знаю. Что-то, видимо, всё же организовал.
— Он организовал, похоже, свою шизофрению. Недавно прямо на улице орал на какую-то блондинку так, что было слышно везде.
— Наверно, это была моя мачеха.
— ?
— У меня мать умерла. Давно.
— Довел.
Чисто провинциальная привычка лезть в чужое частное пространство и вслух делать выводы о том, что увидел на его территории. Провинциальные придурки застенчивы и бестактны одновременно. Правда, он оказался очень хорошим любовником, не хочется жестко ставить его на место.
— Да, мой папочка — не подарок, — соглашается она. — Хотя сам себя осознает большим подарком человечеству.
— Тут вообще люди черт знает какие. И всем на все положить. Эта твоя очаровательная мачеха, которая каждую неделю ходит на помойку с газетным кульком. Туда завернуты котята, и она их закапывает. Сосед сказал. Со всей округи она их собирает, что ли?
— Ее бабки просят, — устало отвечает Саша. — Там земля каменистая, трудно вырыть яму. Но больше негде.
— Замечательно. С виду такое милое существо, и вдруг — убийца кошек.
Да-да. Убийца кошек. Звучит-то как. Убийца тараканов. Убийца мух. Lord of the flies. Королева пчел. Лилит иудеи представляли в окружении жужжащего роя. Вы что-то путаете: она была первой женой…
— Понимаешь, она очень добрая, — говорит Саша. — В округе и в райцентрах как таковых у всех от двух до шести-семи кошек. Котят бесполезно раздавать, никто не возьмет. Тяжело смотреть, как брошенные кошки подыхают от голода на помойке. Проще закопать сразу после рождения. Это быстрее, чем если сначала утопить. Они задыхаются под землей моментально.
Он смотрит на нее так, будто она рассказывает про умерщвление евреев в газовой камере. Хотя евреев ему было бы не так жалко: он из тех, кто всегда рад рассказать анекдот про Абрама и Сару и пожаловаться, что везде сидят жиды.
— Мне кажется, ты озлоблена.
— Я просто не сентиментальна и могу позволить себе назвать дурака дураком, а сволочь — сволочью. Это как врач ставит диагноз. Вовсе не обязательно при этом злиться на пациента. Или вообще испытывать при этом какие-то эмоции. Но у нас в стране любую женщину, которая отказывается корчить из себя беспомощную сюсюкающую дурочку, готовы назвать озлобленной.
— В тебе ведь должна быть боль. Наверно, есть.
— В человеке должны быть сердце, мозг, кровеносная система и так далее. А “боль” в его “душе” быть не должна. Он не обязан ее испытывать каждые пять минут. Мало ли кому что пришлось пережить. Зачем после этого перед каждым распахивать эту самую душу, как грязный вонючий тулуп, кишащий вшами? Не проще постирать и всё остальное время держаться подальше от мест скопления насекомых?
— Тогда ты бесчувственная.
— Знаешь… если по твоей системе ценностей, то, наверно, да, — соглашается она.
Когда-то все было по правилам. В детстве она, конечно же, ненавидела отца. Ей надоело опускать рукава свитера ниже запястий, чтоб никто не видел синяки. Надоело получать пощечины за каждое неосторожно сказанное слово и терпеливо выслушивать непостижимую чушь. Пять лет назад он орал: “Если ты не будешь учиться в Х, значит, не будешь учиться нигде! Никакой Москвы! Узнаю, что ты смоталась в Москву, — приеду, найду и убью!” Не нашел и не убил. В тот день она впервые выплеснула ему в лицо кипяток. Он стал ее затаенно бояться. Очень странно бояться. Проклял тот день, когда наехал на училку физкультуры: “Ты… это… с моей идиотки три шкуры сдери. Занижай оценки, пока не будет лучше всех. Моя дочь должна быть лучше всех”. Уроки физкультуры не прошли даром. Теперь он иногда отстраненно ждет: не опустится ли на его голову приклад старого духового ружья.
На самом деле ему нечего бояться. Она его не ненавидит. Жив он, умер — ей все равно.
“Отца надо принимать как данность”. Не помню, кто это сказал.
— У тебя же есть характер, — говорит чувак с “Беломором”, — почему ты не заставишь его подчиниться?
Она бы удивилась, если бы не была знакома с подобными образчиками шаблонного мышления еще на первом курсе.
— А почему я должна давить всех подряд, как прессом? Отец под угрозой, муж под каблуком… Я не ношу каблуки. Человек имеет право делать на своей частной территории что хочет. Я имею право максимально отдалиться от этого человека, если он мне мешает. Почему я должна вести себя как самодур, если я презираю самодуров?
У чувака свое мнение о сильном характере. Вообще, о сильном характере любят рассуждать те, у кого он не очень сильный. Так, дилетанты в философии обожают разглагольствовать о Ницше. (О ком же еще им говорить? Самый простой, легко усваиваемый недофилософ, всё на поверхности, поверхность тщательно отполирована, чтоб никто задницу не занозил. Только психи вроде Гитлера понимают его превратно, потому что психи превратно понимают все.)
Не очень, в меру сильный. Средний уровень сопротивления среде по стандартному тесту. 21—24 балла. Такие люди часто воображают себя героями. Доказывают что-то до хрипоты. Думают: если они пару раз в жизни кому-то не позволили сесть себе на шею, значит, они крутые.
У Саши был результат 37 баллов. С тревожной припиской: “Всегда помните: очень сильный — не значит жестокий”.
Он забыл. Забыл, что ему снилось. Кажется, покойная жена, прикуривающая сигарету от бензиновой зажигалки с гравюрой в виде змеи. Такую штуку он видел на той неделе в садистском фильме. Сыновья из соседней комнаты закричали: “Папа, убавь!” Он ответил им: “Я смотрю телевизор, когда хочу, сколько хочу и на какой хочу громкости. Я прихожу домой отдыхать”. На третий день садистского сериала сыновья смотались к бабушке. Спать им, видите ли, не дают. В полдвенадцатого они, видите ли, уже устали. Можно подумать, он тут стреляет в потолок или взрывает бомбы. Причем он этих сопляков пальцем не тронул после их наглого требования. Никто не получил ни одной оплеухи.
Темнота затягивает петлю у него на шее. Перед глазами плывут золотистые точки. Нет, это искры, они летят от зажигалки, дом уже горит, она сожжет мой дом.
Она сожжет мой дом.
— Обычный невроз навязчивых состояний, — она откидывается на подушки. — Он когда-то не реализовался как личность и теперь вымещает на всех злость. Есть ситуации, когда лучше не делать ничего. Он скоро сломается, чисто психологически. Он пытается держаться, но он уже старый, чувствуется, что ему тяжело.
Амплуа отца и учителя становится не маской, которую надевают, а мешком с цементом, который надо тащить и нельзя бросить.
— Это всё работа в школе идиотская, — гнет чувак свою линию. — Вроде не в “горячих точках” находишься и не в морге, но она тебя убивает, такая работа, размазывает по стене. Я до двадцати семи лет доработаю — и все. Ищите меня, милые детки. Что я там забыл — конфетную обертку на полу в учительской?
Он забыл, что его дом сожгли. Наше подсознание вежливо с нами. Оно прокручивает картинку пожара по второму разу.
Теперь он чувствует, что проснулся в стенах совсем других. Которые не берет огонь. Ему страшно и хочется обратно. Он не проснулся.
— А ты можешь врезать ему так, чтобы он успокоился раз и навсегда?
— Могу, — усмехается она. — Но это будет настолько навсегда, что придется заранее заказывать памятник.
— Ты преувеличиваешь.
— К сожалению, нет. Иначе он не поймет. На него ничего не действует. А в тюрьму я не хочу. Тут один механизатор пошел спьяну пообщаться с батей. На другой день батя исчез. Типа, конкретно без вести. Через три года выяснилось, что сынок его убил и закопал возле картофелехранилища. Тюрьма от сынка никуда не делась. А он думал, что этого можно избежать.
— Тогда у него шиза.
— У кого?
— У всех. Если человек не понимает…
Убей в себе папашу. Она перестает слушать. У каждого есть шанс превратиться в папашу. Вершителя судеб. Ревнителя благочестия. Искоренителя б…ства. Собирателя оберток. Неуверенные в себе старые дядьки пришли, взяли стулья и сели. Теперь они сидят на этих стульях. Они предпочитают понимать слово “теперь” как “всегда”. Теперь ей легко думать даже об этом. Take it easy, говорят на другом языке, когда хотят сказать: “Будь нежнее со мной”. А здесь принято считать, что “сестры, тяжесть и нежность, одинаковы ваши приметы”. Если ты не будешь смиряться с этими здешними словами, ломать себя, прикидываясь покорной тварью, — тебя просто не будет. Обличье сентиментальной дуры, пытка Железной Девы. Здесь нет даже западного мифа о красоте, а только духовность и соборность, раскаленное железо, стой смирно, руки по швам, ни единого своего движения, чтобы случайно не коснуться раскаленного железа. Наши березки тоже растут сквозь железо, Наоми Вулф4 .
Меня нет. Кто же поджигает дома?
— И всё равно я не знаю, как жить, — говорит он. — Не хочу жить на копейки. Полубогемные гуманитарии никому на фиг не нужны. Нужны дилеры, брокеры, маклеры… маркеры… да, маркеры и гелиевые ручки больше нужны, чем мы. Тебе хорошо, психологи могут много зарабатывать. Ты можешь уехать за границу и открыть новый русский метод лечения психов.
— Хочешь совет? Но ведь ты вряд ли послушаешь.
— ?
— Снимись в порно. У тебя есть шанс там заработать.
Разумеется, он возмущен. Провинциальные придурки часто считают порнобизнес вместилищем всех мыслимых заболеваний, наркомании, эксплуатации, воровства и убийства.
Это психосексуальный комплекс. Тень довольного Фрейда маячит в углу. Чувак идеально укладывается в прокрустово ложе классической схемы. Сколько из разных углов выползло мелких диагнозов. Столько, что за ними уже не различить настоящих.
— Как у вас в Москве все просто, — говорит он.
Завтра он уезжает в Х. Обнимает ее, чтобы она не сердилась — как будто она сердится. Просит рассказать, как все устроено в Москве и куда можно пойти ночью, кроме тех мест, которые иногда показывают по телевизору. Она говорит, что на самом деле можно пойти куда угодно, хоть пешком по воде в Европу, главное — видеть на воде дорогу, по которой можно идти. Она говорит о клубах, куда можно явиться после часа ночи и потом никто не будет сплетничать, что тебя там видели с разными нехорошими людьми. О негласном своде правил, по которым любой случайный собеседник может считаться твоим другом, случайная девушка — твоей девушкой, и всё, что угодно, можно назвать словом “любовь”, и никто потом не обидится, что его обманули: слова очищены от наслоений, от них осталась прозрачная оболочка; но, с другой стороны, именно в это время ты не хочешь других слов, и, хотя всё не всерьез, тебе на это время не нужно ничего другого. Ты идешь по долгому пространству, часто застроенному домами, и можешь заходить во многие дома, и если ты полноценный человек, ты не будешь испытывать угрызений совести из-за того, что в некоторые дома тебя никогда не пустят. Тебе туда и не надо. Тебе никогда не может быть нужно все. Свобода не ведет к неврозам, алкоголизму, идиотизму, анархии (которой нет). Если это свобода, она ведет только к свободе.
Тонкий серпик медленно исчезает. В небе ничего нет.
7.
Последний день, думает она. Нельзя посылать бабушку на фиг. Она переживает. “Где моя дорогая Сашенька?” — мелькает фраза в недрах ее маразматического сознания. Не стоит посылать родственников, лучше вежливо отдаляться, если совсем достали; в противном случае будешь себе локти кусать, когда понадобится занять денег, но будет уже не у кого.
Саша привозит на тележке две канистры воды, чтобы отец успокоился, и идет в соседнее, не менее живописное поселение. Там почти никто не живет. Серые покосившиеся дома.
“У тебя нет плохих предчувствий?”
Это повлияла чудесная ночная беседа. Саша думает о себе: неужели она стала настолько внушаема? Ведь провести сеанс гипноза или внушить навязчивую идею может и первокурсник психфака, главное, чтобы аудитория была подготовленной5 .
Бабушка отдыхает в кресле, сложив руки на коленях. Мальчишки на кухне шумят и брызгаются водой.
— Люба сказала: домой идите, — говорит им Саша.
— Не хотим, — хором возражают они, — там батя орет.
— Бабушка устала, не мешайте ей. Он сказал: если сами не придете, он прифигачит за вами и даст звизды ремнем.
Бабушка ничего не говорит. Ждет, когда они уйдут. Начинает расспрашивать об учебе, в которой не понимает ничего, не отличает доцента от фолианта и сессию от лекции. Она всю жизнь была бригадиром колхоза. Сейчас ей всё равно. Она выглядит так, будто ей всю жизнь было всё равно. Она спокойна, как буддийская монахиня перед смертью.
Саша стирает пыль с комода, выдвигает верхний ящик и достает фотоальбом в тяжелом переплете. Старосоветский образец. Сейчас таких не делают.
Конец девятнадцатого века. Женщины с высокими прическами, затянутые в корсеты. Ее прадед и прапрадед: кресты и рясы. Фотография матери, заложенная между страницами, с мягким шелестом падает на пол. На фоне крашеных блондинок, демонстрирующих с телеэкрана разные оттенки губной помады, ее лицо выглядит непристойно естественным. Секрет моей кожи? Холодная вода и глицериновое мыло. Саша благодарна ей за эту фразу, которую давно запомнила и иногда произносит. Почему она вышла замуж за отца? А Бог ее знает. Все мы ошибаемся.
Когда говорят, что жизнь — это всего лишь улыбка, которая теплится на губах повешенного, тоже ошибаются. Жизнь — это улыбка на губах твоей давно умершей матери, которую ты можешь видеть только на фотографии.
Кресты и рясы. Неудивительно, что она стала психологом. Принцип комплексов потерпит такое же сокрушительное поражение, как принцип грехов, но на обломках фрейдистского самовластья мы создадим… и т. д.
(В конце концов, это была не худшая в мире теоретическая основа, хотя и более чем наполовину замешанная на песке.)
Другая сторона генетического наследия более интересна. Сколько людей идет на психфак, чтобы вылечиться от собственных неврозов, в итоге приобретают новые и укрепляют старые. Одной девице казалось, что если она не будет во время обеда ровно три раза незаметно стучать ножом по тарелке, то на нее обрушится потолок. Разумеется, она всё понимала, но поделать ничего не могла. Прости, сказала она Саше, утирая слезы, со мной, наверно, тяжело жить в одной комнате. Еще у нее была привычка садиться на пол в центре комнаты и смотреть в потолок, словно умоляя его не падать ей на голову. Сейчас она — практикующий психотерапевт.
Да нет, всё нормально. К ней это отношения не имеет. Потому что это обычно передается через поколение.
Она бережно поднимает фотографию матери с пола. Вкладывает обратно. Узорные уголки для снимков в старых альбомах: сейчас таких не делают.
Она прислушивается к бабушкиной речи, пытаясь отличить слова одно от другого.
— Слушай, у нас были сумасшедшие в семье? — глядя старухе в глаза, негромко спрашивает она.
— Дак, а брат-то его, деда-то… прадед-то твой, он когда служил в Углической-то церкви, его комиссары-то и посадили, и вот свекровь моя с девятью детьми осталась. Дак он, брат-то его, деда, младший-то, дак он был точно тронувшись, мерещилось ему всё, и он ее бил, свекровь-ту, а что делать? В эту, в лечебную-то, не свезешь его, там документы-то, скажут, давай, а в документах-то прописано: сын врага народа.
Не через поколение. Более редкий случай.
— Я об этом никогда не слышала, — говорит Саша, пристально глядя на нее. — Мне никто не рассказывал.
— Дак, а что рассказывать-то, ангел мой? Уж умерли все.
В худшем случае это маниакальный психоз. (Она не специализируется на патологиях.) Возможно, сейчас обострение. Хотя в учебниках пишут, что обострение должно быть весной или осенью. Мало ли что где пишут.
Умерли все. Осталась одна Таня.
Блокадный дневник
На белом поле — черная точка. Хлопья снега падают сверху, но не могут ее закрыть. Они просачиваются сквозь нее и перестают существовать как материальные предметы. Я — Сократ, Будда, Магомет. Гора идет ко мне, и чужой бежит от меня. Да не будет хлебу преломления и вервию пресечения. Да не будет прекращения моей жизни. Только я имею право по-настоящему говорить.
Иногда подобные мысли и представления берутся ниоткуда, захватывают его врасплох, но уже через несколько секунд он принимает их и радуется. Когда мысли снова становятся обыкновенными и голова его остывает, он не испытывает чувства вины за то, что думал накануне. Если так думает он, если это происходит с ним, значит, это нормально. То, что делает он, всегда имеет логическое обоснование.
Сегодня он не может избавиться от чувства тревоги. Вчера тварь нахамила ему и опять посмела дать сдачи. А если бы она была парнем? Шутки шутками, но тогда он вряд ли смог бы справиться с ней. Она проломила бы ему череп и, наверно, даже не стала бы раскаиваться, бесчувственная сука, животное. Неужели это — его дочь, ведь его дочь должна была быть тихой, скромной и покорной. У нормальной женщины социальная активность должна в десятки раз уступать социальной активности мужчины. Так написано в учебнике 1969 года издания.
(Еще в учебниках писали вот что:
презерватив можно постирать, посушить и использовать снова (если кому интересно, откуда взялся этот бред, мы рады уточнить: это учебник для студентов медицинских вузов, изданный в начале пятидесятых, огромный талмуд в красной обложке);
лоботомия практически не оказывает отрицательного влияния на интеллект человека;
во время месячных нельзя принимать душ;
реформы Хрущева оказали положительное влияние на сельское хозяйство;
наши дети будут жить при коммунизме.)
Папаша тащится в соседнюю комнату за таблетками от простатита. Он замечает, что картонная коробка с лекарством лежит уже не по правую, а по левую сторону от фарфоровой вазы. Ключ от внутреннего замка тоже лежит слева. Значит, тварь брала ключ. То-то он ночью слышал, как скрипнула дверь в сени. Туалет здесь только один, на северной половине дома, значит, она куда-то выходила ночью.
Отец сует в рот таблетку. До чего противный вкус, кажется, еще противнее, чем обычно. А вдруг она подменила таблетку другой, похожей, в которой на самом деле медленный яд? Он помнит, как в детстве она кричала: “Не смей меня больше бить, я тебя отравлю, вырасту и отравлю тебя!” И никогда не плакала. Нормальная женщина должна плакать, она не должна с детства отучать себя от слез, как мужчина. Отец выплевывает таблетку в открытое окно. И Люба заодно с ней, Люба только с виду тихая. Иначе предупреждала бы его о каждом шаге дочери, а она этого не делает. Первая жена тоже не хотела во всем слушаться его, и Бог наказал ее: забрал к себе. Он так думал с самого дня ее смерти. Но теперь ему ясно: благодаря проискам масонов такие, как она, почти живы. Он слышал по телевизору, что некоторые цари были скрытыми масонами. Масоны везде, и это неправда, что они не принимают женщин в свои ложи: бабы могут проползти туда, где их не ждут, своими окольными путями, не может быть, что они не бывают масонками. Он чувствует: масоны доверяют бабам тайные миссии, ведь бабу труднее заподозрить, официально-то она нигде не состоит. Вот и сейчас Нина не оставляет его в покое, она ему снится, но она не смеет войти в этот дом в своем облике — после того, как он из нее человека сделал, разрешил ей жить рядом с собой, а не в сталинском аварийном доме с дедом-маразматиком. Она не любила готовить, стирать чужие шмотки, витала в облаках. Хотела получить второе высшее. Бог наказал ее. Но масоны выманили у Бога ее душу и подселяют ее теперь к Любе и к этой сволочи, его дочери. Вторая душа приходит, как жилец к хозяевам, и занимает часть пространства в голове, и наводит там свои порядки. Или это одна душа расселяется по всем бабам и засыпает, позволяя мужчине руководить, как то и следует, но периодически просыпается — поэтому некоторые бабы так нагло себя держат? Ему становится по-настоящему страшно. Это вещи и понятия, с которыми он не привык иметь дело. Это силы с другого берега реки. Он хотел бы выпить воды, вызывающей амнезию, чтобы забыть свою последнюю мысль. Эта тварь три раза давала ему сдачи, когда он пытался поставить ее на место. Он достаточно терпел. Нельзя поднимать руку на отца ни под каким предлогом, даже если он кожу клочьями с тебя сдирает. Три года назад она схватилась за нож, как будто знала, что он боится ножей, хотя он никому никогда об этом не говорил. Не тупых кухонных: это был нож с выкидным лезвием.
Он тогда учился в институте. Он возвращался вечером в общежитие, и внезапно его остановили трое парней. Забрали все деньги, часы и куртку. Он не сопротивлялся: жизнь дороже, особенно его жизнь.
В глазах дочери мелькнуло удивление, когда он резко отступил. Пробормотал невнятное ругательство и скрылся на кухне. Они умеют придавать своему взгляду любое выражение, какое нужно. Этому их учат масоны. Учат узнавать о человеке всё. Он вспоминает, как году в шестидесятом его мать раскладывала на кухне игральные карты, шепча: “Винновая дама по свету летала, всё ты знала. Слетай на тот свет, открой гробовую доску, наведи добру молодцу тоску…” От одних этих слов начинается не то что тоска, но смутная тревога, от которой уже много лет не избавиться.
За окном — гул мотора. Видно, как возле автобусной остановки тормозит белая “Волга”. Из нее вылезают местные торгаши — два азербайджанца и жирный лезгин. Они давно уже нашли общий язык — ломаный русский. Они орут что-то ломано-русское, к каждому слову присобачивая звукосочетание “ара”. Приехали из райцентра отдохнуть. Папаша, набычившись, следит за их движениями. Наконец они снова загружаются в машину и отчаливают, предварительно свалив возле обочины кучу пустых пакетов, бутылок и другого хлама. Чертовы мусорные хачи, думает отец. Он отчасти прав. Если отношение этих торговцев к своим покупателям лежит за пределами порядочности, а отношение к русским — и вовсе за пределами добра и зла, то они заслужили, чтобы высказывания в их адрес лежали за пределами политкорректности. Жирный лезгин давно уже вынашивает планы в стиле “Как нам обустроить Россию”, точнее — тот кусочек России, который он пару лет назад осчастливил своим появлением. Его не интересует, что его мнения российские граждане как-то не очень спрашивали. Это уже не то что лежит за пределом — это не лезет ни в какие ворота. Go home, ара. Тебя сюда, если честно, не звали.
Чужаки возникают в этот день перед его домом не зря, соображает отец. Это знак. Все, что против него, в этот день пройдет перед его взглядом. Он должен на корню пресечь неумолимое чужое движение.
Настоящий мужчина всегда найдет себе врагов — даже там, где их нет, и особенно там, где их нет.
Надо избавиться от нее. Эта душа просачивается в окно, как сквозняк. Отец с шумом захлопывает ставни. Всё происходит не зря. Каждый раз, когда он видит на поленнице змею, эти твари выкидывают номера. И с чего он взял, что Саша — именно его дочь? Они запудрили ему мозги, сделали так, что он видит галлюцинацию, а на самом деле ее лицо — совсем другое. Они издеваются над ним. Недаром она кажется настолько похожей на него. Недаром и сыновья Любы кажутся похожими на него. Но им больше его не обхитрить.
Дочь выходила на улицу встретиться с матерью. В дом мать не зайдет, еще раз повторяет он. Эти твари обсуждали план дальнейших действий против него. Потом она приснилась ему. Потом он понял, что она готова поджечь бревна.
Отец надолго застывает на месте, держа в руке коробку с лекарством от простатита. Он слушает. Слушает себя.
Неважно, кто их биологические родители. Дополнительная душа превращает их в других людей. Рано или поздно его действительно отравят. Он — влиятельный человек, воспитывает детей русскими патриотами, его знает весь район. Его надо убрать.
Он не должен позволить убрать себя, даже если ради этого придется пойти на жертвы. Он думает упорно и пафосно. Мысли сыплются, как разноцветные кубики, но из них нельзя выстроить дом или стену: они образуют небольшую, хаотичных очертаний, гору, и эта гора идет к нему.
8.
В сгоревшем доме когда-то жил сосед, механизатор на пенсии, свихнувшийся на почве православия. Он так хотел увидеть Бога, что допился до белой горячки. Может быть, и увидел: ведь он никому не давал подробного отчета о своих галлюцинациях. Может быть, он увидел то, что посчитал Богом, и тогда смерть умерла для него, и он позволил себе спокойно и безбоязненно уснуть с горящей сигаретой в руке. Саша медленно идет к дому. Неплохие мысли, неплохой отдых.
Сегодня жизнь не течет, как река, а ползет, как полумертвая гусеница. По инерции, не подозревая, что скоро произойдет, не понимая, что она скоро сдохнет.
Обочина. Серая сухая пыль, в которой блестят куски стекла. Несколько десятков метров до дома. По левую руку от нее — сарай, в котором раньше дробили зерно. Вокруг сарая — остатки леса. Кусты бузины, обглоданные козами. Отец выходит ей навстречу из-за кустов и смотрит слегка удивленно.
— Ты почему этой дорогой пошла? Не могла через поле пройти?
— Какая тебе разница?
Это штамп — мол, у психов должны подозрительно блестеть глаза. Но это правда. У многих еще бывает мутный взгляд, как у пьяных. Она несколько секунд всматривается в него. Она слишком к нему привыкла.
У него всегда был такой взгляд.
— Ты специально этой дорогой шла, ты все знала. Тебя предупредили. Если вы все вместе соберетесь, вы меня загоните в гроб. А мне не гроб нужен, а памятник при жизни.
Он говорит гораздо спокойнее, чем обычно.
— Теперь я свободный человек. Теперь не будет черной дряни. Ты не боишься, да? Шибко умная да шибко грамотная! — Он жестко усмехается.
Говорят, если психу смотреть в переносицу, чуть выше уровня глаз, он утихнет.
Он раздвигает кусты и предлагает:
— Смотри!
Она сама была виновата.
Отец сказал Любе: пойдем прогуляемся до сарая; она так привыкла выполнять все его требования, что не спросила: почему это ты решил туда пойти, что там, собственно, делать? — и когда он вел ее туда, вспомнил, что у него нет с собой ничего подходящего, только складной туристский ножичек в кармане, с несколькими лезвиями; толку от него мало, но его можно зажать в кулаке и ударить, как кастетом. Если ударить несколько раз, наверняка убьешь. Вот что можно сделать возле сарая. Он не помнит, где этот нож теперь. Высшие силы забрали его, чтобы дать отцу понять, что миссия выполнена. Мальчишек он задушил на кухне и по одному оттащил сюда. Никто не видел. Все ушли. Некому было смотреть. Люба лежит лицом вверх. У нее серое-серое лицо. Ей ничего не нужно было делать, чтобы стать виноватой. Отец знает: вина и так была с ней, вина была в этих чертах, в ее волосах, собранных на затылке, в складках платья.
Наверно, у нее было несколько мгновений. Она могла отбиться, но словно окаменела. Она даже не смогла, наверно, испугаться по-настоящему: для этого иногда тоже нужны силы. В траве блестит небольшой складной нож. Отец не видит его. Он приближается к Саше и, усмехаясь, спрашивает:
— Что ты сделала за сегодняшний день?
Она не зовет на помощь. У многих женщин, которых в детстве доставали физическими упражнениями, в первый момент не срабатывает эта реакция. Срабатывают другие: ударить, убежать. Надо оказаться подальше от леса, поближе к домам, чтоб были свидетели. Она срывается с места. Ее даже не потрясает, как это ей сейчас удается так быстро думать. У него нет с собой другого оружия, он все бросил и забыл, но он может догнать ее, добежать до поленницы и шарахнуть ее поленом по голове.
Этого не должно случиться. Он ловит ее за руку, тащит к калитке.
— Ты позоришь меня, — бормочет он. — Позоришь такого отца, как…
Саша в легком шоке и не чувствует боли. Головой она понимает: ее влекут вперед с такой силой, что, может быть, уже сломали руку. Он ведь тоже может не чувствовать боли, так бывает с сумасшедшими. Кто мешает это проверить? Она изворачивается, локтем свободной руки бьет его в кадык. Отец, пошатнувшись, выпускает ее. Она вытаскивает нож из кармана. Нож с тяжелой рукояткой и выкидным лезвием.
Почему он не ударил ее в висок, в солнечное сплетение? У него был шанс. Она бы уже валялась там, возле сарая. Он слишком расслабился. Думал, с ней справиться проще, чем на самом деле. Он мог бы оторвать от забора штакетину с гвоздями, швырнуть в нее. Саша не знает, что отец боится таких ножей. Никто ей об этом не говорил.
Она хочет сказать: стой здесь, — но чувствует, что он, делавший все и всегда ей назло, даже сейчас сделает ей назло, даже сейчас, когда боится.
Ей приходилось сталкиваться с агрессивными парнями на темных улицах. Это почти всегда были трусы, не обладавшие, по мужским меркам, ни настоящей физической силой, ни реакцией. Они любили другое сопротивление: когда полузадушенно визжат, кусаются и царапаются. Она не умела так сопротивляться. Только по-другому. Один из них, увидев, что она выхватила нож с привычной, почти профессиональной быстротой, спросил: испугалась? — и сбежал сам. Он мчался во все лопатки.
Но у твоих родственников гораздо больше поводов ненавидеть тебя, чем у маньяков из подворотни. Гораздо больше возможностей прикончить тебя. Он смотрит на нее, не шевелясь. У него такие же серо-голубые глаза, как у нее. Когда он орал на нее, его глаза были гораздо более безумными. До какой же степени надо свихнуться, чтобы казаться таким нормальным?
Ее никто не учил гипнотизировать психов. Ее учили перерисовывать в тетрадь чертов вид мозга изнутри. И ещё латыни. Кому, к черту, нужна сейчас латынь?
Кажется, отец уже около минуты стоит абсолютно неподвижно.
Кататония6 . Слава Тебе, Господи. Она почти счастлива. Но она не может так стоять. Она сжимает левую руку в кулак: кажется, ничего не сломано. Это совершенно определенно не костная боль. Надо сматываться отсюда, блядь, надо сматываться: он может прийти в себя. Она не может его убить. Только киллеры и психи имеют право спокойно убивать людей. Нормальных за это сажают в тюрьму.
9.
Саша надеется, что у него не хватит ума добраться до ружья. Он может забыть о его существовании, как забыл о существовании очень многих вещей.
В такое время почти никого нет дома. Все ушли на реку, кроме одной полудохлой старушонки из некрашеного дома. Неоткуда позвонить в милицию. Даже если бы у нее был сотовый телефон, позвонить было бы невозможно: связь тут налажена из рук вон плохо.
Она оглядывается. Нет, он не бежит за ней. Если он пришел в себя, он что-то задумал. Невозможно представить себе, что он выкинет в следующую секунду.
Указатель: “К**”. Господи, какая высокая насыпь. В стене из глины и каменистой земли виднеется подобие ступенек, спускаться по которым так же легко, как взбираться на Эверест. Внизу течет пародия на ручей. Саше стоит некоторых усилий не поскользнуться и не свалиться в грязь. Около ближайшего дома мелькает чья-то фигура, на цепи надрывается цербер — очаровательная помесь ротвейлера и немецкой овчарки. Саша стучит, дверь не открывают. Со стороны огорода появляется бывшая продавщица Ольга Петровна, стриженная под новобранца грузная тетка в цветастом сарафане.
— Тебе кого? — вежливо осведомляется она.
— Мне нужно позвонить в милицию, — твердо отвечает Саша. Ее джинсы внизу заляпаны глиной, рукав футболки порван так, что видны черные синяки на предплечье. Тетка подозрительно смотрит на нее.
— Да что случилось-то? — с нетерпением восклицает она.
— Мой отец сошел с ума и…
— Что-о?! Да ты больная, что ль?!!
— Мой отец…
— Это Виктор-то Иваныч? Это про него ты такие вещи говоришь?! Не пьет, работает, не то что мой полудурок! Его все знают, все уважают, чего ты плетешь-то, девка? Если стукнул — за дело: сама-то позатем летом всё на велосипеде гоняла, и сиськи навывале! И дочь моя говорила: в седьмом-то классе записали вас в кружок шитья, так ты там выкройку толком сделать не могла, в кружке по шитью-то! Тьфу! Курила да огород мало копала, вот и выпихнули тебя из дома!
— Мне нужно…
— Ремня тебе хорошего нужно, — кричит Ольга Петровна, — поуезжали все в Москву-то, а толку-то от вас, и слушать ничего не хочу, я твоего отца знаю!
Тетка начинает выталкивать Сашу за калитку. Саша может двинуть ей локтем в солнечное сплетение, и та свалится ей под ноги, как мешок с мукой, но тогда милиция точно заберет ее вместо отца. Она цедит сквозь зубы ругательство и захлопывает калитку.
Бежать бессмысленно: километре на четвертом она выбьется из сил, здесь плохая дорога, и это не ее вид спорта. Она быстро идет по низине. Вон в той черной хазе с покосившейся крышей живет алкаш без телефона, зато с белой горячкой. Здесь — замок на двери. Иди быстрее, иди дальше. Окна заколочены. Тоже окна заколочены. Полусгоревший сруб. Заколочены окна и двери. Всё, больше ничего нет в этой деревушке.
Метрах в пятистах отсюда — деревянная лестница с покосившимися перилами и раздолбанными ступенями, кое-как вделанными в насыпь. Саша не удивится, если, взобравшись наверх, увидит его стоящим на обочине. У него свои окольные темные пути.
Там никого нет.
Там вообще никого нет. Полуразрушенные поселения обрываются, как матерная фраза на полуслове при виде мента. Потому что подобные населенные пункты если и сравнивать с фразой, то — с исключительно матерной. Насыпь становится всё ниже.
К поселку, где живет мент, ведет путаная дорога через лес. Ее плохо асфальтированное начало виднеется вдали. С другой стороны — долгая дорога на реку, оттуда, покачиваясь, появляется лезгин с банкой пива в жирной руке.
— Э! Дэвушка! — оживляется он.
Сука, б.., только не хватало. Тебя, свиньи.
Благодаря этому скоту из автолавки все местные молодые женщины узнали, что такое махачкалинское хамство. До поворота в лес еще идти. Впрочем, не идти. Е…ашить и х…чить. Других слов при виде этой тропинки в голове не возникает.
— Дэвушка! — зовет пьяный лезгин. Он уже мало что соображает. — Падайды! Палтынник дам!
Она уходит всё дальше вперед. Все эти русские “биляд” еще жалуются, что с ними происходят разные неприятные вещи. Если “биляд” выходит на улицу без присмотра, она должна быть готова к тому, что с ней произойдет неприятная история. У них в Махачкале девицы тоже совсем обнаглели: разгуливают в мини-юбках, как последние русские. Как это она не боится его? Внимания не обращает. Наверно, все-таки боится, если так быстро идет. За кого она его принимает? Он — приличный человек, у него дома жена и трое детей. Он всегда со всеми “биляд” расплачивался, одной, правда, чуть башку не раскроил: не захотела с ним поехать на шашлыки, паскуда.
Саша оглядывается и понимает, что он не сможет нагнать ее при всем желании. У него не та выносливость. Да и откуда выносливость у этой жирной туши? Сейчас окончательно отстанет и свалится под куст.
— Дэвушка! — из последних сил орет хач. — В рот возьмешь — стольнык дам!
Плюнуть бы ему в рожу. Взять бы его за яйца (только в перчатках) и подвесить на суку. Да нет, сук не выдержит, треснет.
Видимо, это неадекватная реакция, проявление озлобленности и агрессии. Видимо, она должна радоваться подобным знакам внимания.
Хач сидит под кустом коринки и отдувается. Носятся, как лошади, поганые русские “биляд”. По башке бы ей железной банкой.
Саша сворачивает в лес. Над ее головой — обрывки серых облаков сквозь темную решетку ветвей. По левую сторону — болото, которое принято называть черным. С большой буквы. Она чувствует поразительную легкость. Кажется: даже если она оставит тропинку, то преодолеет все, пойдет сквозь деревья, не ощущая их стволов, как будто они из воздуха, и тела змей под ее ногами превратятся в твердый асфальт.
Асфальт давно уже оборвался. Дальше следует узкая песчаная дорожка, сплошь усыпанная осколками стекла. Здесь тоже пьют.
Это обычный реактивный психоз, говорит она себе. Только бы потом выйти из этого состояния по-человечески, без слез и скандалов. У нее должно получиться. А вы покажите мне человека, у которого не будет на ее месте шока — кроме профессиональных военных, специализирующихся на “горячих точках”, и акушерок, ежедневно видящих разодранные внутренности. Наверное, прошел час. Или полтора. Осталось всего шесть с половиной километров.
Бывший зоотехник, хронический алкоголик с сорокалетними стажем, пьющий на кухне разведенный ацетон ввиду крайнего обнищания, слышит стук в дверь. Громко матерясь, он бредет к двери и отодвигает щеколду.
Нельзя говорить: можно воспользоваться вашим телефоном? Не поймут и переспросят: чё-ё?.. Надо говорить: можно от вас позвонить? Господи, она еще думает о вежливости по отношению к этому быдлу. Она понятия не имеет, где живет новый участковый. Откуда ей знать? Не ходить же по всему району, интересуясь, кто где живет и кто куда недавно переехал. Подобный интерес местные понимают через жопу: ты, значит, подослан “иконниками”, специализирующимися на краже священных предметов. Подосланный под невинным предлогом заходит во все дома и отмечает, где есть иконы и какой примерно стоимости. Минут пять Саша выслушивает обвинения в воровской деятельности, которые, по всем правилам мужской логики, перемежаются с предложениями налить ей ацетона. Гражданин с сорокалетним стажем хватает ее за полуоторванный рукав и отрывает окончательно. Саша обзывает его уродом и резко закрывает дверь, оттесняя его обратно в сени. В сенях слышен шум падающего тела. Из соседнего огорода выползает бабка в платке: ей дико любопытно, что происходит вокруг. Участковый на самом краю живет, говорит она. У него выходной.
Участковый с края света. Выходной каждый день. Праздник, который всегда с тобой. Просто праздник — иметь такого участкового.
В непосредственной близости от него находятся горшок с традесканцией, газета с кроссвордом, сосед с кружкой и бутылка вина “Заговор монахов”. Участковый получил-таки, хотя и с опозданием, зарплату и в этот день решил на работу не возвращаться.
— Автор “Истории государства Российского”, — читает он, водя пальцем по газетным строкам. — Что за белиберда?
— А сколько букв? — спрашивает приятель.
— Дак восемь. А я хрен знаю, я хрен ложил в эту историю. В школе всегда было “два”, пока мать училке в рожу не заехала. Надь, открой дверь!
Жена выходит из кухни. Ей, как и мужу, лет под тридцать. Ее полные руки до локтей испачканы мукой.
— То подай, да это подай, — брюзжит она, — то открой, да это закрой. Лучше рот свой закрой, детям на улице матюжину твою слышно.
Во дворе злобно лает ментовская овчарища.
Отец нарезает круги по прямоугольнику земли между грядой свеклы и верандой.
Что ты сделал за сегодняшний день?
Духовое ружье висит под старой шубой. Ей на том свете уже не понадобится шуба, зато ему на этом свете еще понадобится ружье.
Все ее лица не могут вот так стать серыми и застывшими. Кто-то будет продолжать движение все то время, пока он их не видит. Они не сразу застывают на месте, их сначала надо поймать. Придут ли они на выстрелы?
Он пытается вспомнить, где коробка с патронами и холостые ли патроны, но забыл даже, куда дел коробку с лекарством от простатита.
Мозг утрачивает способность передавать информацию из кратковременной памяти в долговременную.
Ничего. Успеть вспомнить. Так назывался голливудский боевик, который он смотрел по телевизору. Он создал мир, в котором повышают голос, и этот мир не сможет без него. Но где он? Отец озирается. Остатки мира забились в щели, под обои, как осенью — шмели, и тихо жужжат. Вокруг обои. А он думал, что стены. Где моя стена?
Он почему-то возвращается на улицу. Бок болит: должно быть, кости действительно сломаны. Задирает голову. По волнам шифера плывут золотистые точки и меняются местами.
— Не может быть, — упрямо трясет головой участковый. — Виктор Иваныч не пил никогда. Школу отремонтировал.
— Потому и не пил, что подсознательно понимал: у него крыша сразу слетит и он натворит чего-нибудь.
— Да ты сама никак свихнулась! Может, тебе “дурку” вызвать? Так у нас нету этого… психиатра, только невропатолог, по психам — он в Угличе. Щас я в Углич, блин, поеду, брошу всё, блин!
Выступающая в роли “всего” бутылка вина “Заговор монахов” возвышается над столом, как миниатюрная башня.
— Я щас ему позвоню, свет-то дали, телефоны заработали. Спрошу: чего ваша дочь сочиняет?
— Звоните, — жестко и обреченно говорит Саша. — Услышите, что он скажет.
Мент и его приятель переглядываются. Мент крутит диск советского телефона. Трубку никто не берет.
— Виктор Иваныч — уважаемый человек, — поддакивает приятель. — В совет депутатов хотели его. Семью в кулаке держал, так и надо.
— Слушай, ты, — мент берет Сашу за плечи и смотрит ей в глаза, — ну, стукнул тебя батя, так вас и надо воспитывать. В армии еще не то бывает. Давай ты, это самое, домой, и все нормально. А то я тебя саму, это, не на пятнадцать, а, из уважения к отцу, на трое суток, поняла? В Москве-то вы все от этих терактов чокнутые.
Какого черта он говорит ей “ты”, а она ему — “вы”, он ее старше дай Бог лет на шесть-семь; он торчит тут в грязи, пьет на работе; из нормальной ментовки его уже вышвырнули бы. Она ощущает, что вернулась в свое тело, избавившись от потусторонней легкости, но это тело словно стало вдвое сильней; тогда она резким движением сбрасывает его руки, перехватывает запястья и прижимает к грязному столу. Она встает с места, чтобы казаться выше него, потому что он выше нее на полголовы. Она говорит низким голосом, который не узнает, хотя у нее и так далеко не сопрано:
— Ты, деревенское чмо, я сказала тебе о тройном убийстве, я сказала, что есть улики. За эти три часа он мог натворить что угодно. Я психолог, я знаю диагноз: параноидальная шизофрения с элементами кататонической; и если ты не арестуешь его, я засажу тебя по статье “Халатность”. Ты когда в последний раз читал Уголовный кодекс? Вы тут скоро все передохнете из-за наплевательства, в этой вашей помойке с вашими вшивыми кроссвордами.
Это был один из немногих случаев, когда ее вывели из себя. Так с ним не говорил никто, кроме комбата. Он слегка трезвеет. Ему становится не по себе.
— Дак нет у нас психиатра, — бормочет он. Саша отпускает его и отступает в угол.
— Я это уже слышала. Зови кого хочешь. Заводи машину. Потом вызовешь в участок психиатра из Углича.
— Бензина нет!
— Меня не волнует, где ты возьмешь бензин и где ты возьмешь всё остальное.
Приятель протягивает ей стакан с красным вином. Не так давно она уже пила такое вино.
Участковый снова оборачивается к телефону. Она идет на кухню, к умывальнику. Вода стекает по ее рукам и лицу. Почему-то вниз, а не вверх. Над умывальником косо прибито прямоугольное зеркальце. Она поднимает глаза и видит там вместо своего лица что-то смутно-колеблющееся. Над ней, выше, другая женщина с неразличимыми чертами.
Амальгама испорчена.
Легкая волна обнимает ее со всех сторон, почти неощутимо, почти незаметно. Она опускает ресницы. Надо прийти в себя.
Я здесь.
Саша открывает глаза. Да, она здесь. Она помнит даже серию и номер своего паспорта.
10.
Он помнит, где они были (боевые патроны): какого-то черта на антресолях, под старым шмотьем. Кто хоть их туда убрал?
Он сам.
Он идет обратно к дому. По крыше со звоном рассыпаются искры. Кто-то пытается внушить ему, что это пожар. Обитая железом дверь открывается ему навстречу. Люба спускается по ступенькам и спрашивает:
— Почему ты не на работе?
— Я на работе, — огрызается он. — То, что я есть, это уже работа. Я… это… директор. Директор.
Она чуть насмешливо улыбается. Он отступает, хватаясь за стену. Он опять вспомнил, что сделал.
Что ты сделал за сегодняшний день?
Теперь ее черты стали другими. Они абсолютно ничьи. Он никогда не видел такого лица, и это всё, что он может сказать о ее лице. На ней надето что-то спадающее вниз прямыми складками, но это не платье, и то, из чего оно создано, кажется, даже не ткань. Он не знает таких слов.
— Могу сделать вид, — говорит она, — будто я — твоя первая жена.
— Она не должна заходить в мой дом.
— Я могу зайти в любой дом и выйти из любого дома.
— Ты Нина? — растерянно спрашивает он.
— Нет.
Он чувствует странное отупение.
— Как тогда тебя зовут?
Она говорит. Он не слышит или не понимает: в его лексиконе таких слов нет.
— Можешь называть меня как хочешь, — добавляет она.
— Почему?
— Я не против разнообразия.
— Почему ты сделала вид, будто ты Люба?
Она улыбается и ведет его за собой. Она не прикасается к нему, просто он непонятно зачем идет за ней. Она останавливается напротив поленницы. Вокруг ее головы появляются черные змеи, как нимб. Где-то он видел такую картинку.
— Тебе это снилось. Так тебе больше нравится?
Он не в силах ответить. Он понимает: произошло что-то не то. Он не понимает, что должен делать. Секунда непонимания растет назад, покрывая собой все, что он делал раньше: прошлый час, прошлый день.
— Кто ты?
Она говорит. Он не понимает это слово, но знает, что на языке, на котором он родился, его нет и не должно быть.
— Не должно быть? — переспрашивает она. — А кто так подробно объяснил тебе, что должно быть, что нет, и откуда всё это берется?
— Почему ты так выглядишь?
— Я выгляжу так, как ты меня представлял. Ты сам захотел, чтобы я выглядела так. Ты сам испугался, что твой дом сожгут. Никто не хотел сжигать его, кроме тебя самого. Но хочешь, я и правда его сожгу? Ведь ты так мечтал об этом.
Она слишком спокойна. Как будто ее совсем нет — но она стоит в нескольких шагах от него. Небо сверху затягивается серой пленкой.
— Ты меня убьешь? — спрашивает он.
— Если захочешь. Ты ведь решил, что я должна выполнять все твои желания. Хочешь, я убью тебя? Так, что тебя никто не найдет. Тебе больше не придется бояться, что тебя оскорбят, а дом сожгут.
Ему кажется, что он отступает в сторону. Он не отступает в сторону. Сторон нет. Нет стен. Нет обоев, за которыми жужжат шмели. Рой насекомых вырывается на свободу и превращается в мелкие искры.
— Где мое ружье? — спрашивает отец.
Она проводит рукой по голове, и змеи исчезают. Ее подрезанные пряди касаются щек.
— Там, где ты его положил.
— Куда я его положил?
— Ты решил, что всё знаешь лучше всех. Почему же ты меня спрашиваешь?
— Больше некого.
— Спроси у себя сам, директор земного шара.
Он что-то судорожно вспоминает. Цепляется за воздух. Ему кажется, что это забор. Перекрестная штакетина, соединяющая вертикальные.
— Не трогай гвозди, поранишься, — равнодушно предупреждает она.
— Моя дочь… это всё из-за нее.
— При чем тут твоя дочь?
— Она… — отец долго думает, подняв голову к серому небу. — Она тварь. Она… еще не человек.
— А ты — человек?
Он перестает знать, как отвечать на этот вопрос. Что означает каждое слово по отдельности. Он теперь знает, как расшифровывается слово “ружье”. Больше ничего.
— То, что я дала вам эти игрушки, — задумчиво говорит она, — еще не значит, что я их не отберу.
Отцу хочется рухнуть на колени и выползти и мира вон. Но мир придвигается всё ближе к нему, становясь стенами.
Ты сам этого хотел.
— Что ты сделал за сегодняшний день? — звучит вопрос, когда он перестает видеть стены. Но они здесь и невидимо душат его. Словно стены — это сплошная стихия, вроде воды и огня.
— Не знаю, — говорит он.
Из всех медиков района можно выцепить только фельдшера. Это долговязый парень в резиновых сапогах, только что вернувшийся с рыбалки. История ему не в кайф, но кому-то надо помогать держать опасного психа. Приятель участкового ставит бутылку под стол и обувает кроссовки. Мент уходит переодеваться в форму. Под воздействием фельдшера он снова постепенно перестает верить Саше. Супруга рада: будет о чем сплетничать. Когда участковый напяливает фуражку, звонит телефон.
— Б..! — он выскакивает в переднюю. Что опять за фигня, что за дурацкий день…
— Э, ара, — кричит в трубку перепуганный лезгинский голос, — тут… ты… это… труп!
Расчетливый торгаш дал хозяйке дома бутылку в качестве платы за пользование телефоном. Когда он возвращался на реку по прямой дороге, нашел еще одну русскую “биляд”. С проломленной головой. Ну и жизнь. Не смотаться ли, пока не поздно, обратно в Дагестан?
— Пойдемте, — после недолгой паузы говорит ошалевший фельдшер.
— Да он, б.., наверняка ушел не в брод гребать куда! — истерически орет участковый. — Ищи его потом!
— Кто ушел? — осведомляется из кухни жена. — Труп?
— Тьфу!
— А о чем ты раньше думал? — тихо спрашивает Саша.
Фельдшер уходит заводить машину. Не дай Бог, пока они едут, отец уйдет еще дальше.
Машина мчится, долбя и без того ненадежный асфальт.
— Мне друг один рассказывал, как они во время работы в Х психа ловили, — говорит фельдшер. — Мужик на индейской теме свихнулся. С балкона из самодельного лука стрелял, такие стрелы деревянные, и на концах сера. Горящими, короче. Пистолет тоже был. Санитары его еле связали. Дома у него всё расфигачено было, обои прожжены: видимо, пристреливался. Спал этот дядька в одежде, на полу. Как, типа, на Диком Западе спали: на земле, в палатке, все вповалку и подложив кольт под я не знаю что.
“Моя профессия. Мое призвание. Что ж, это — тоже моя профессия.
Если с отцом что-нибудь случится, квартиру и дачу можно будет продать и купить комнату в Московской области”.
Поскольку Саша лишена огромного количества комплексов, никакой внутренний голос не шепчет ей, что так думать аморально.
Она поймет, что делать дальше, там, на месте. Она закрывает глаза и откидывается на спинку сиденья.
Они хотят, чтобы мы были водой, чтобы наливать воду в свои чаши, изготовленные по своему образцу. Они хотят, чтобы мы были огнем, чтобы возле него согреваться. Они хотят, чтобы мы были воздухом, чтобы не замечать нашей необходимости: без воздуха нельзя жить, но ты замечаешь это лишь в тот момент, когда начинаешь задыхаться. Они хотят, чтобы мы были землей, чтобы топтать ее ногами.
Они хотят, чтобы мы были как черная бабочка на стене, которую так легко убить, и при этом на обоях не останется следа. Я ничего не сделал. Она исчезла сама по себе.
Она исчезла сама по себе.
Саша видит его на небольшой асфальтовой площадке возле забора.
Он не двинулся с места. Он тупо смотрит в пространство, вперед.
Там ничего нет.
Здесь я стоял один, и дух мой превратился в камень.
Участковый нашаривает в кармане наручники.
Отец смотрит, как несколько человек проходят сквозь отсутствующее пространство. Им, кажется, что-то от него нужно.
Он поднимает глаза. Тонкий серп медленно продирается сквозь клейкие листочки, но не срезает ни одного. Он безукоризненно белого цвета и уже превратился в абсолютный круг. От него исходит безукоризненно белое сияние, охлаждающее, как ледяная вода. С ним уже ничего нельзя сделать. Луна высоко.
1 Солистка группы “Guano Apes”.
2 Наименование “мужеподобной” женщины в некоторых областях центральной России. Очень забавным кажется то, что возить баллоны — это “неженственно”, а таскать мешки с картошкой и цементом — это для женщин норма.
3 В некоторых областях означает: “неряха”, “плохая хозяйка”; иногда применяется как наименование “мужеподобной” женщины.
4 Наоми Вулф — американская радикальная феминистка, автор книги “Миф о красоте”, в которой доказывает, что следование канонам “красоты” как одного из самых необходимых женских качеств навязано мужчинами, чтобы разобщить и подчинить женщин.
5 См. об этом у Владимира Леви.
6 Разновидность шизофрении, связанная с нарушением рефлексов. Больной может долгое время сохранять полную неподвижность.