Опубликовано в журнале Урал, номер 5, 2010
Сергей Леончук
Сергей Леончук живет в Кургане. В “Урале” публикуется впервые.
“Ангел смерти”
Была весна 45-го года, конец войны. После шестимесячной срочной учебы и благополучного окончания Т-кого летного военного училища мы, вчерашние мальчишки и сегодняшние лейтенанты, на военно-транспортном самолете после тщательного медицинского осмотра и политических проверок были направлены для прохождения службы в действующую воинскую часть N.
Перелет был быстрый, и мы сразу оказались в прифронтовой полосе. Молодых, безусых асов скептически и с изрядной долей иронии встречало все командование авиаполка. Знакомство и представление было на плацу в торжественном виде и продолжено в офицерской столовой за ужином с рюмкой чая.
Казалось, о войне здесь ничто не напоминает, но кое-где чернели воронки от авиабомб и снарядов, стояли скелеты обгоревших зданий, валялись горы строительного мусора, да иногда, в сопровождении вооруженной охраны с собаками, с понурыми серыми лицами, нестройной обреченной толпой проходили военнопленные.
О войне мы знали только из книжек, газет да лент кинохроники. Она всегда казалась от нас далеко и не более чем опасной мальчишеской игрой. Мы находились в таком романтичном возрасте, когда на мир смотришь сквозь розовые очки, переполнен счастливыми мечтами и надеждами, когда кажется, что жизнь бесконечна и нет никаких земных или небесных препятствий, которых ты не смог бы преодолеть. Проблемы жизни и смерти как будто нас не касались.
Никто из нас не думал о вероятной гибели или ранении в бою. О невозможности этого, казалось, пела и голосила весна, оживающая природа. Счастье жизни, так или иначе, переполняет душу молодого человека, отрывая его от реальности происходящих событий.
Но на войне, как на войне. С мирного корабля да на военный бал.
Сразу по прибытии в воинскую часть немедленно и бесповоротно на наши головы и плечи легла основная тяжесть ведения боевых действий. На войне взрослеют стремительно и быстро.
Уже через неделю службы я спустился с романтических небес на землю, краски жизни посуровели, и душа покрылась коростой ненависти.
Вскоре я знал всех летчиков в полку по именам, а сделав несколько боевых вылетов, почувствовал себя старожилом. Мы, 18-летние юнцы, заражались настроением весны, Победы, любовались на свои остроносые “Илы”, с гордостью делали свою боевую работу и стремились походить на своих старших друзей — 22—24-летних ветеранов войны, прославившихся на небесных боевых дорогах. По репродуктору звучали победные сводки Совинформбюро и полковая любимая:
…Синенький, скромный платочек
Падал с опущенных плеч…
Наш авиаполк стоял в Румынии, в окруженном старыми садами курортном городке, на базе бывшего румынского летного училища. Авиация у румын была привилегией богатого дворянского сословия, потому училище носило в себе черты тщеславного архитектурного барокко и внутренней экзотической помпезности.
Летчики обосновались в двухместных номерах сохранившейся двухэтажной гостиницы. Наземный персонал жил в казармах, пристроенных полукругом к большому плацу, где периодически случались построения для чтения приказов по авиаполку, разносов или вручения боевых наград.
Рядом были кухня и большая столовая, а за ними, сквозь яблоневые сады и виноградники, виднелась ярко-голубая гладь Дуная.
С другой стороны плаца было летное поле, на котором стояли наши боевые птицы, закрытые защитной сеткой и мишурой. Отдельно стояли КПП, склады оружия, цистерны с горючим, группа спортивных снарядов в виде турникета, брусьев, высокого спортивного шеста и штанги с “блинами”. Территория авиаполка была загорожена старой дырявой оградой, у которой стояли посты охранения.
Летный состав авиаполка был молодой из-за многих боевых потерь и связанного с этим регулярного молодого пополнения из военных училищ. Летчики — это боевая элита части. Они держались задорным молодым особняком, были в курсе всех последних военных и политических событий, смаковали подробности боевых вылетов и вообще знали нечто такое, что никто не знал. В свой круг летчики никого не пускали, у них был свой юмор, жаргон, приколы, особый летчицкий шарм.
Летчиков, и меня в том числе, фашисты называли “ангелами смерти”, потому что мы имели юные ангельские лица, ходили в униформе с небесно-голубыми околышами, служили на небе, откуда на землю посылали огонь, кровь и смерть.
“Ангелы” каждый день делали боевые вылеты, часто получали боевые награды, но и дружили со смертью. Вокруг них была атмосфера героизма и почитания. Они были на короткой ноге с командованием, с ними считались все, даже “Смерш”, им многое прощалось в отличие от наземной обслуги.
Питались мы в офицерской столовой вне зависимости от воинского звания и положения в полку. Кормили летчиков для войны очень хорошо. Каждый день нам давали масло, сыр, консервы, шоколад, сгущенку, на каждом столе в столовой стояла бутылка водки на четырех человек — наркомовские 100 грамм. Я никогда так не ел ни до войны, ни в послевоенные годы.
Все понимали, что от летчиков зависят прямые результаты боевых действий и исход войны. Обслуга кормилась намного хуже. Шоколад мы часто припрятывали, чтобы при случае угостить какую-нибудь румынскую девчонку и завязать с ней знакомство.
Два раза в неделю, а также после успешных боевых операций нам разрешались выходы в город, где мы знакомились с румынками, отдыхали с ними в кафе за бутылкой сладкого виноградного вина и, что греха таить, нередко навязывались к ним ночевать. Никто не строил серьезных отношений, так как они были обременительны и мешали военной службе. Румынки это понимали и не питали иллюзий в отношении себя.
Местное население воспринимало нас как победителей и устроителей нового порядка.
В городе была военная комендатура, работал “Смерш”. Невидимая железная рука военных и гражданских инструкций и приказов контролировала жизнь. Нарушителей ждали ГУЛАГ и, в особых случаях, расстрел.
Впрочем, жизнь в городе, кажется, не касалась нашего военного городка. В полку царил дух подвига, бесстрашия, чести и взаимовыручки. Все рвались в бой, чтобы раз и навсегда покончить с Гитлером, его военной машиной.
“Илы”, на которых мы воевали, были самолетами штурмовой авиации, называли их “летающими танками, крепостями”. На боевые вылеты нас провожали со строгими наставлениями начальник штаба полка, замполит, зампотех и уполномоченный “Смерша”. Они же затем и встречали нас на летном поле.
Вылетали мы чаще звеньями или эскадрильями. За выполнение боевого задания спрашивали строго. В отчетах указывалось всё, в том числе потери противника, техническое состояние самолета, оружия, поведение летчиков в бою. Если кто-то проявлял слабохарактерность или трусость, того приглашали на беседу в “Смерш” для объяснения и выявления особых обстоятельств боевого вылета. Все случаи невыполнения боевого задания и приказа тщательно изучались, проводился их доскональный анализ с последующими организационными выводами. При особой важности задания летчиков провожал и встречал сам командир полка, который лично инструктировал экипажи и требовал отчет о проведенной боевой работе.
Некоторые летчики неожиданно исчезали после возвращения с полета. Говорили, что они пошли на повышение, что их направили на командирские курсы или перевели в другую часть. Других бурно чествовали, ставили в пример, награждали. Погибших награждали посмертно и хоронили согласно строгому военному ритуалу с оружейным салютом и спуском боевого знамени.
Хоронить, по известным причинам, приходилось чаще обгоревшие останки летчиков, чем сами тела. К смерти привыкли все, поэтому церемонии прощания с погибшими не затягивались, а проходили деловито и быстро. Если самолет не возвращался с задания, “ангельский экипаж” объявлялся пропавшим без вести, хотя все понимали, что шансов увидеть летчиков живыми уже нет. Впрочем, случались и счастливые исключения, которые воспринимались не иначе, как обыкновенное чудо. В полку работала целая система боевой подготовки, поощрения, отбора, укрепления боевого духа летного состава. Это касалось и наземной службы.
Но одними пушками войну было выиграть нельзя.
Со мной в номер гостиницы поселили старшину — вернее, меня к нему. Он был большой и угрюмый, с рябоватым лицом и потемневшими глазами, огромными узловатыми руками. Старшина по-стариковски сутулился, ходил в застиранной гимнастерке и старых кирзовых сапогах. Говорил он мало, чаще молчал.
О нем говорили, что он всю войну партизанил, был в оккупации, что у него погибла семья. В нагрудном кармане он носил семейную фотографию, которую часто доставал, смотрел на лица жены, детей, затем мрачнел, уединялся и отмалчивался. Он был намного старше нас, не выносил нашего веселья, пустой болтовни, шуток и юношеской бравады. Служил он где-то в хозчасти, был на хорошем счету, аккуратен, надежен.
Впрочем, меня никогда не интересовала его трагическая судьба и тем более служба, — я был влюблен в небо, авиацию, женщин, был горд своим положением “ангела” в полку, витал в облаках и никого вокруг себя не замечал.
При старшине была немецкая овчарка Альма. Говорили, что старшина прошел с ней всю войну. Она связывала старшину воспоминаниями о прошлой жизни, погибшей семье, и была ему верным боевым другом. Старшина отдавал овчарке ту часть своей раненой души, которую от других прятал. Он говорил с ней, ласкал ее, делился продуктовым пайком, мыл, выгуливал и никогда с ней не расставался.
Овчарка была похожа на своего хозяина — такая же большая, неласковая и злобно-ворчливая. Она не доверяла никому, кроме старшины, а на его любовь отвечала собачьей преданностью. Овчарка понимала его с полуслова, полувзгляда, его настроение всегда передавалось ей. Она слушала только своего хозяина.
Старшина настоял у командира части, чтобы Альма, в виде исключения, жила с ним в гостиничном номере. По непонятным для меня причинам ему это исключение разрешили — возможно, по причине каких-то его особых заслуг перед полком, известной семейной трагедии или дани его почтенному возрасту.
Овчарка с первого дня меня невзлюбила, впрочем, как и ее хозяин. Им не нравилось, что я привнес беспорядок в их жизнь, потому как юношеский максимализм, смех и веселье у меня лились через край. Ко мне постоянно стучали в номер мои полковые друзья, они звали меня на вечеринки в соседние номера гостиницы, где мы весело проводили время, болтали чепуху, полуночничали, пили игристое румынское вино и слушали на патефоне гражданские и военные песни. В моем номере хозяин собираться не разрешал.
Одевался я, в отличие от старшины, с иголочки, не забывая осмотреть себя в зеркале, лицо освежал одеколоном, ходил в новой гимнастерке, портупее, хромовых сапогах, всегда с военной выправкой и известным фасоном, гарцуя и пританцовывая, по-жениховски любуясь собой, и, не скрываю, пользовался успехом у женщин. Сапоги я густо мазал гуталином, запах которого овчарка не переносила. К тому же сапоги музыкально скрипели, что ее крайне напрягало и раздражало, и она начинала рычать.
После вечеринок, частенько навеселе, я шумно возвращался в свой номер, чем вызывал у овчарки приступы глухой ярости и злобы. Глаза ее горели, она злобно хрипела, скалила зубы и, казалось, готова была меня разорвать.
Я входил в элиту армии, был чрезвычайно самолюбив, амбициозен, свысока относился к наземной службе в полку, и мне было глубоко наплевать на овчарку и ее хозяина. Они это чувствовали и тайно ненавидели меня. Я пытался старшине внушить мысль, что место его овчарки в собачьем зверинце, на что старшина безмолвствовал и тупо смотрел сквозь меня. Жаловаться на него друзьям или наверх мне не позволяли офицерская честь, воспитание и самолюбие. Старшина также, видимо, считал, что ему не пристало отрывать начальство от текущих дел по пустякам.
Напряжение в наших отношениях нарастало. Старшина холодно и безразлично смотрел на мои выпады в его сторону и делал вид, что не видит меня в упор. Все это выводило меня из себя, самолюбие мое сильно страдало. Напряженное присутствие овчарки нарушало мой сон, я боялся лишний раз ночью пройти мимо нее в туалет, открыть форточку, закурить. К тому же в номере витал стойкий запах псины, несмотря на мои ежедневные одеколоновые ванны и регулярное проветривание комнаты.
Время текло тоскливо и медленно в ожидании приказа о наступлении. Мы рвались в бой, уверенные в успешном исходе любого сражения. Юность не принимает возможность несчастья, неудачи или трагедии. Все представляется ей в радужном цвете приключения или недоразумения. Нам, молодым, казалось, что мы не успеем получить свои ордена. Мы завидовали героям войны, боевым наградам ветеранов, числу их боевых вылетов, военным приключениям, в которых они побывали и вышли с честью. Все рассказывали документальные истории военных баталий, описывали подвиги летчиков.
Герои войны ходили рядом с нами, с ними можно было поговорить, потрогать их руками, осмотреть, оценить. Все казалось так просто, буднично, что, будь мы на их месте, мы бы, конечно, тоже не растерялись и стали бы героями. Впрочем, герои войны вели себя очень скромно и совсем не считали себя героями, — просто им больше повезло в бою, в жизни.
Однажды, когда я вернулся из гостей в свой номер, Альма с остервенением грызла мои новые сапоги. Старшина смотрел на все это равнодушно, не предпринимая никаких действий, чтобы остановить овчарку, и нарочито зевал. Я был уверен, что это произошло с подачи старшины.
На мой гнев старшина угрюмо и безразлично заявил, что не намерен следить за моими личными вещами. Причем он не смог сдержать своей обычной мрачной улыбки. Все это довело меня до крайней точки кипения, и я грозно объявил старшине, что пристрелю его собаку. На это старшина невозмутимо ответил, что тогда я получу от него пулю в лоб и мне можно смело, уже сегодня, заказывать для себя гроб. Он бросил на меня темный, полный ненависти, злой взгляд, и у меня не возникло никаких иллюзий на свой счет. Я был уверен, что он с легкостью и без колебаний пристрелит меня. Все это привело меня в бешенство. Я схватился за кобуру и пистолет, но вовремя сдержался.
Старшину же, казалось, все это забавляло. Он издевательски смотрел сквозь меня и угрожающе-снисходительно улыбался, чем еще больше выводил меня из себя. Возможно, он мстил мне за свою неудачную жизнь, гибель семьи, за мое равнодушие к его горю, мои юношеский эгоцентризм, самовлюбленность и гонор, считая меня честолюбивым выскочкой и баловнем судьбы.
В комнате находились два ненавидящих друг друга вооруженных человека, которых разделяла огромная злая собака. Долго так продолжаться не могло, должно было что-то случиться, и я стал строить планы, как разрешить эту ситуацию. Я решил пристрелить овчарку, и пусть будет, что будет.
Я был ожесточен и подготовлен к войне с любым противником, малодушие я бы себе не простил. Сначала нужно было бы все просчитать, прежде чем начать действовать, но разве юность умеет считать. Все получилось по-мальчишески стихийно и быстро.
Было ясное утро, по молодой траве бегали солнечные зайчики, в воздухе стоял аромат цветущей зелени. Как обычно, перед завтраком после короткой разминочной пробежки я с группой “ангелов” занимался гимнастическими упражнениями в нашем спортивном уголке. Я находился наверху турника, откуда было видно, как старшина повел из гостиницы выгуливать собаку. Она бежала впереди него, а он деловито и размашисто шел сзади.
Недолго думая, я спрыгнул с турника, нашел кобуру, достал “ТТ” и сделал два выстрела. Овчарка взвизгнула, кубарем покатилась по траве и, распластавшись, замерла. Старшина тенью бросился к ней. Увидев, что она мертва, он выхватил свой пистолет и направил его на меня, в ответ я также направил дуло “ТТ” ему в голову. Он сделал торопливый выстрел в мою сторону, и пуля свистнула у моего виска. По его бледному, растерянному лицу я понял, что он больше стрелять не будет, поэтому быстро опустил пистолет и положил его в кобуру.
Я не смотрел на старшину, по сторонам, быстро развернулся и пошел прочь. Никто ничего не понял в случившемся, но боковым зрением я видел, как мои соратники забрали у старшины пистолет, и я слышал его долгие громкие вопли — то ли гнева, то ли рыданий.
В эту ночь я не спал, ждал старшину. Ночевать в гостиничный номер он не пришел. Я слышал, что его арестовали, долго допрашивали в “Смерш”. А затем он исчез. О дальнейшей его судьбе я ничего не знаю.
Меня неоднократно вызывали в “Смерш”, со мною беседовали командир полка и замполит, стараясь понять мотивы моего поступка.
На другой день объявили приказ Верховного главнокомандующего о решающем наступлении на нашем участке фронта, начались ежедневные кровопролитные бои, где я проявил присущие мне юношеский максимализм и смелость.
Дело быстро замяли, тем более что пришел Указ о награждении меня первой боевой наградой. Наверх было отписано, что конфликта в части никакого не было, что я пристрелил взбесившуюся собаку, и поделом.
В дальнейшем мне пришлось участвовать вместе с полком во многих боевых сражениях, в том числе и с оружием брать Берлин. Долгожданный День Победы, проходивший с праздничными салютами и фейерверками, я встречал уже в звании старшего лейтенанта и как ветеран полка.
Прошло много лет, но я часто вспоминаю войну, свой авиаполк, вижу себя во сне за штурвалом ревущего штурмовика, дрожащую землю, огонь, взрывы, панику внизу, разбегающихся людей, их искаженные, обезумевшие от ужаса лица, и среди этого множества лиц я, вдруг узнаю растерянное, застывшее лицо моего старшины.
Прав ли я был тогда? Не знаю.
Но всегда в День Победы, за праздничным столом и фронтовыми 100 грамм, как пресловутую ложку дегтя к бочке меда, я испытываю непреходящие чувство горечи, стыда и вины перед тем старшиной, как будто я тогда совершил большую подлость или сделал бесчестный поступок.