Опубликовано в журнале Урал, номер 3, 2010
В горькой погоне за смыслом
Анатолий Гагарин. Стихотворения. — Екатеринбург: Издательский дом “мАрАфон”, 2009.
О книге стихотворений самобытного екатеринбургского поэта Анатолия Гагарина трудно составить целостное впечатление. Начинается она с пронзительных лирических медитаций, а заканчивается серией юмористических миниатюрок с явным (иногда на грани скабрезности) эротическим оттенком. Мозаичное восприятие стихов Гагарина обусловлено, на мой взгляд, и рядом конститутивных качеств его текстов — их некоторой “шершавостью”, частой затемненностью, специфической сбивчивостью, вольностью ассоциаций. Это стихи, что называется, с “рваными” смысловыми краями и с видными “швами” между отдельными образами. Смыслы, на постижение которых замахнулся поэт, настолько масштабны, что выразить их целостно и последовательно невозможно, вследствие чего “и расползаются края, расхристанные синим хрипом”. Осмелюсь провести тут аналогию с Л. Губановым, по поводу стихов которого Ю. Кублановский говорил об “имманентной специфике дара, когда прозрение то перетекает в нелепость, а то вдруг фокусируется в замечательный образ”. У Гагарина это качество, конечно, в значительной степени сглажено большей “обузданностью” воображения и рациональной поверкой прозрений и открытий. Однако такая концептуальная разнородность элементов представляется мне важной для поэтики Гагарина.
Жертвуя в некоторых случаях “гладкостью” стихотворения, его гармоничностью и замкнутостью, Гагарин таким стилем письма, однако, позиционирует свободу лирического самовыражения как главную ценность своей поэзии. Синтетичность и многогранность таланта Гагарина очевидна. Ю. Казарин в предисловии к книге верно отмечает и ментальную специфику гагаринской “многоликости”. Действительно, широта русской души за стихами Гагарина ощущается отчетливо — отсюда и разбросанность, и пестрота его стиля, и широта эмоционального, интонационного и тематического диапазона.
Лирические стихи Гагарина — это чаще всего стихи-зарисовки — фиксация внешней (с преобладанием образного начала) или внутренней (с преобладанием начала философского и философско-психологического) реальности. Они по-особому замысловаты и почти всегда являют некий шифр, причем зачастую принципиальной оказывается неразгадываемость этого ребуса, его самодостаточность.
Стихи из раздела “Детство всё простит” отличаются эмоциональной “густотой”. В них происходит напряжённое лирическое проговаривание таинственных смыслов, которыми “токает слово”. И свой человеческий язык поэт неустанно поверяет природным: он говорит “под лепет языка листвяного”. Слово, как и бессловесность, регулируется незримыми и могущественными природными импульсами: “И застывают все слова в подвздошии, / когда качаются в безветрии леса”. Важны, однако, оказываются не столько слова, сколько ощущения и даже контуры, наброски ощущений. Острота наблюдения за собой в природном пространстве придает этим стихам “протяжённость плача”, трагический колорит и даже сроднённость с природой, которую чувствует поэт — какое-то горькое и надрывное сродство: “Да какой я чужак? Коль занозой / в моей памяти сосны саднят”. Да и сама загадка природы — тревожная, гибельная, проступают в ней черты “вековечной давильни” (Заболоцкий): “Ночью сыч найдёт зрачками / мышь, и та оцепенеет. / Жизнь в её глазах скачками / пробежит под смерти клич”. Естественно, что и само творчество, природное в своей стихийности, не может в таком свете не нести отпечаток трагизма: “Соловьём заливаясь в слово, умирая и плача петь”, когда “смерть проходит, как гроза, сквозь душу молнией игольной”. Поэтому так частотна в этих стихах тема смерти, осмысляемая мужественно-горько: “не мешай уходящим уйти”. В финальном стихотворении, правда, появляется надежда преодолеть эту горечь с помощью пластичной фантазии, позволяющей вернуться в детство, где “солнце языком надежды говорит”, где в обычной луже кроется волшебство “застывшего перламутра”, и вынести оттуда всепрощение и веру в непрерывность чуда, способную “рассеять бензин” серых, удушливых дней.
В разделе “Толика” непосредственное переживание скрещивается с размышлением и немного “заземляется” им. Стратегия этих стихов — улавливание целого в частях, реконструкция целостного смыслового пласта из маленькой “толики” (не случайно это слово чаще всего употребляется в сочетании “толика смысла”). Сюжет этого раздела — поиск устойчивых основ, попытка “найти пристанище в густом / слоистом воздухе событий”. Выматывающая шаткость жизни (“дни проминаются, как снег”), мутноватая размытость дремотного существования, порождающего “недотыкомку” (Гагарин заимствует здесь знаменитый сологубовский образ) — “порождение тусклое горести и тоски”, внутренняя неустроенность — все это вынуждает искать опоры, чтобы окончательно не раздробиться, не раствориться в этом жутковатом сумраке, где “душа в тоске звериной тает”. “Тоска” во всех своих проявлениях фигурирует здесь неизменно, заставляя вспоминать и бодлеровский “сплин”, и мрачные стихи “старших” символистов. Состояние, в котором находится поэт, можно определить словом “смурь” (так называется одно из стихотворений), отсылающим к мраку древнему, языческому. Смурь — это само вещество, сама субстанция тоски. С тоской же поэт здесь обручен настолько прочно, что даже материализует ее и болтает с ней: “Тоска, вы мной располагаете, вы у меня, тоска, в гостях”. Даже время здесь дефектно: “Время, словно билеты, просрочено”, “Время где-то заело”, “Время сломалось”.
Тактика отстранения, выбранная автором, продуктивна, ибо позволяет “видеть жизнь извне”, но такая позиция “вненаходимости” (“Я везде и нигде. На обочине”) обрекает на одиночество, с которым поэт себя, буквально, отождествляет. Внутреннее состояние неустанно саморефлексирующего и герметичного сознания настолько тягостно, что парадоксальным избавлением от этой муки становится болезнь физическая (“Я, как в детстве, болезнью свободен”) — простуда, ослабляющая мирочувствие, отвлекающая от душевных неурядиц, позволяющая ускользнуть “от всех расписаний”, “из мира докучливых мыслей”. Ещё один вариант выхода из иссушающих мозг стремлений постичь непостигаемое, уяснить тайну смерти, чтоб овладеть властью над жизнью — отказаться от “доводов земного смысла” и принять жизнь как таковую, “на веру”: “Забывать всё, что постиг, / Принимая жизнь за милость”.
Стихи из раздела “Круговерть” снова возвращают к проблеме напряжённого самоопределения в хаосе смыслов, в густом “замесе судьбы, небес и тверди”, “небесной верхотури” и “пневматики земли”. Поэтическая работа здесь идет на точках разрывов и “швах” мира, пространства, мысли. Ведущая интонация — все та же смыслоносная “протяжённость плача”: “Душа слезою силит время”. Горькое осознание того, что “нельзя на пустоту надеть узду”, не отменяет пристального, прорезающего первоначальную мглу, лирически-философского взгляда, поддерживаемого неразрывным единством мысли и веры. Поэт “в жуть летит до дна”, но верит в спасенье души, в то, что, “договорившись до днища”, сказанные слова вновь и уже навсегда проявятся из-за жизненной пустоты. Ведь пустота эта может быть обратной стороной простора, благодатной почвой для бесконечного прорастания новых смыслов (“и пухнет смыслом пустота”), генератором постоянного означивания мира, обретения лица (“и к месту движется именье”).
“Ироника” — не случайно самый объемный раздел книги (он занимает половину всего сборника). Он ярче всего демонстрирует сущностный подход Гагарина к творчеству, его синтетическую стилевую доминанту. Интонационное ядро этого раздела — ирония горькая. К основному этому тону, создавая объемность интонации, подключаются и едкий сарказм, и черный юмор, и буйный стеб, и карнавальный фарс, и социальная сатира, и гневная инвектива, и просто смешные и остроумные зарисовки, забавные курьезы. Широк и жанровый регистр: здесь и хокку, и “хокку с прицепом”, и “алкогольная” поэма в картинах, и стихотворные афоризмы. Главное качество авторской иронии и основной объект её акцентируются сразу: это неустроенность жизни, ее неправильность, какая-то корневая сущностная испорченность, пропитывающая “календарь истоскованных будней”, “дней пахту”, “жизни сиреневый студень”, “вялотекущую шизнь”. Вот и ирония выходит с потайным — трагическим — дном, на котором “метафизика боли”, с саднящим “послевкусием”, и проступает из-за невеселых усмешек все та же неизменная “недотыкомка” — символ неправильности мироустройства.
Одинаково мучительно-трезво и горько, “сквозь слёзы”, смеётся Гагарин над темами “высокими” и над приземлённой конкретикой: и над участью поэта, “виршами болезного”, жизнь которого полна “мытарств и колик” “среди шальных бодяжных рифм”; и над вязким, болотистым удушьем, окутавшим страну; и над извечной русской расхлябанностью и надеждой “на авось”; над узостью, легковесностью, лживостью существования “от ГОСТа до погоста” — жизни, по сути своей не естественной, чужеродной подлинному бытию (“словно гости, Господи прости”). Чаемая свобода и полнота бытия, “живая жизнь” явлена разве что тусклыми отблесками, в милых, но не более того, мелочах, вроде “утёнка на заду” “гордого жигулёнка” или сырка на газете со статьёй про скорое наступление коммунизма. И эти контрастивные, мелкие, частные детали, за которые цепляется загнанный взгляд, ещё усиливают остроту горечи поэта, скованного среди “уличного цирка” молчаливым и враждебным “взглядом” ледяной земли.
Так бьется нерв лирики А. Гагарина между верой и безверием, между надеждой и безнадёжностью, и постоянные сомнения в разумности мироустройства продуцируют всё новые образно-смысловые выкладки напряженного сознания. Несомненно, однако, что это поэзия очень свободная, свобода высказывания — её главный внутренний стержень. Она такая, какая есть со всеми своими несомненными достоинствами (синтетичность, изящество образной вязи, оригинальная звукопись, визуальная и языковая колоритность, тонкий психологизм, продуктивное взаимодействие рационального и эмоционального начал, своеобычность метафор и ассоциаций и т.д.) и относительными недостатками (некоторая искусственность моделируемых психических состояний, “сконструированность” и натянутость лирических медитаций и прозрений, образно-смысловая рассредоточенность, расшатанность и разорванность мысли, временами — немотивированная наивность, поверхностность или излишняя затемнённость стиха, ослабленность необходимых органических связей внутри текста, его внутриструктурная непростроенность). Однако “на весу” лирику А. Гагарина прочно держит её основной философский посыл, направленный на непосредственное уяснение тонких онтологических механизмов — того, как
Умысел куда-то вбок кренится.
И выходит промысел меж строк
Собирать божественный творог.
Константин КОМАРОВ