Рассказы
Опубликовано в журнале Урал, номер 10, 2010
Андрей Матвеев
Следы
Рассказы
Некупленный дом
Памяти И.К.
Все началось с Ильи, моего друга, впрочем, давно уже призванного ангелами.
Думаю, что сейчас он завел близкую дружбу с Джабраилом и частенько играет с ним в нарды, го, а то и в шахматы, хотя проверить это у меня нет никакой возможности, будем считать — пока.
А случилось это тогда, когда оба мы с ним еще и не помышляли о том, что когда-нибудь встретимся в последний раз. В шумном кафе на одной из центральных улиц города, февральским днем. Две милые дамы чему-то смеялись за соседним столиком. Илья важно говорил по мобильному с модным художником, отбывающим то ли в Англию, то ли в Австрию, то ли еще в сторону какой-то буквы “А”. Официант принес ему утиную грудку. Отчего-то мне помнится чуть ли не каждое мгновение того нашего вечера, может, именно потому, что он был последним в нашей земной жизни, хотя ни о чем таком важном мы не разговаривали. Даже не вспоминали каких-то общих поворотов судьбы и смешных приключений, разве что внезапно где-то рядом со столом появились наши же тени. Только были они из другого времени, взглянули на нас и исчезли, оставив рассыпающийся по залу один смешок на двоих, а потом и Илья, расплатившись, улыбнулся и ушел, чтобы через год отправиться к ангелам.
И все то время, что он уже играет в увлекательные игры с Джабраилом, я даже не вспоминал о том жарком июльском дне двадцатилетней давности, когда мой покойный друг торжественно сообщил мне, что, мол, они с женой прикупили хибарку километрах в ста от города и не хочу ли я съездить с ним туда на выходные. Там удивительные пейзажи, и сладок воздух сказочной долины, где разнотравье создает ту паутину волшебных запахов, что кружат голову получше любой женщины. В него ты зарываешься, ныряешь и чувствуешь, что где-то рядом рай.
Я бы и сейчас вряд ли вспомнил о тех днях, если бы на город не накатила жара и не начался пятничный исход. Улицы вмиг опустели, и лишь такие же, вроде меня, лишенные загородной недвижимости, остались понуро плавиться.
Погруженные в липкое желе воздуха, стягивающее кожу и заставляющее мечтать лишь об одном: освобождении от этой смирительной рубахи, сковывающей движения и наполняющей воздух гнусной смесью из молекул растаявшего асфальта, жара бетонных, остекленных до верха коробок да бензиновых выхлопов редких машин, заблудившихся на обезвоженных городских артериях.
У каждого воспоминания есть причина, толчок, что заставляет время если и не пойти вспять, то оживить, пусть и на мгновение, некую реальность, которая ведь была когда-то, или могла быть, случиться, но что-то помешало этому.
Как кое-что помешало мне купить тогда дом в той самой деревне, где стояла развалюха Ильи, хотя, когда мы медленно тащились на пригородном поезде, все дальше отъезжая от Бурга, у меня и в мыслях не было обзаводиться никакой недвижимостью. Да и денег тогда у меня на это не было, впрочем, как и сейчас.
Путь занимал около трех часов, может, чуть меньше. Отбыв утром, усевшись на скамейке, еще не заполненной шумноголосыми (и почему так всегда?) дачниками, мы оба задремали, а проснувшись, обнаружили, что вагон давно уже опустел, видимо, вся эта орава вышла раньше, ближе к городу, и лишь мы, да еще несколько человек отправились дальше, по направлению к той долине, самого названия которой из-за дурацкого суеверия я и произносить не хочу.
Зато вполне способен описать и сейчас то ощущение, которое испытал, лишь только спрыгнул на насыпь, — перрона не было, лесенка обрывалась где-то в полуметре от крупной, еще не успевшей нагреться от дневного солнца щебенки. Дул теплый ветер, а еще была тишина. Лишь стрекот кузнечиков да пение запоздавших утренних птах, кто знает их имена. И одурманивающее ощущение сытного, но в то же время легчайшего воздуха, который обволакивает тебя, заставляя внезапно почувствовать какое-то беспричинное счастье, будто ненароком сошедшее с небес.
До домишки, прикупленного еще в начале лета Ильей, надо было идти почти через всю деревню, на пути к которой, в небольшой рощице из старых, ветвистых деревьев (не заставляйте только вспоминать, были ли это тополя, вязы или что еще, впрочем, судя по всему, тополя), высился двухэтажный дом с хорошо просматриваемыми, заколоченными крест-накрест окнами, и лишь потом, спустя еще метров двести, начиналась сама деревня.
Тихая, сонная, с изредка бродящими по иссохшей и разбитой центральной улице петухами, курами, злобно гогочущими гусями, да кое-где у домов валялись в пыли сонные собаки, лениво гавкающие, когда мы проходили мимо.
И все это было накрыто будто от руки расписанным голубым куполом, и все так же дул теплый, несущий облегчение ветер, и воздух становился все сытнее и плотнее, он странным образом менял какую-то биохимию в тебе самом. И, спрыгнув на насыпь одним человеком, к дому Ильи я подошел совсем другим, не обновленным, нет, просто другим.
Мы провели тогда в этой его халупе три дня, один из которых посвятили долгой, от раннего утра до позднего вечера, вылазке в лес, отправившись на дальнее озеро, в теплых, коричневатых водах которого долго валялись, как котики у берега, подставляя из воды свои спины совсем не жарким, а таким нежным и ласковым солнечным лучам, что уходить просто не хотелось. Ну и сама долина, через которую мы прошли еще ранним утром. Она начиналась сразу за деревней, именно там я и уловил этот божественный аромат разнотравья, что дурманил сознание и чуть ли не вызывал галлюцинации. Хотя как могли мне привидеться эти огромные, с ладонь, бабочки, сидящие на таких же больших, белых ромашках, белые цветы и еще бабочки с крыльями цвета слоновой кости, покрытыми красными и черными пятнами, отчего вся долина превращалась в гигантский калейдоскоп.
Уже вернувшись, вечером, когда Илья жарил мясо на простом железном листе, положенном на четыре кирпича, я мечтательно сказал, что вот это то самое место, где мне тоже хотелось бы проводить лето. Ходить в долину, смотреть на бабочек, вспугивать по дороге на озеро косуль в лесу да слышать, как кукует мрачная птица, призванная отмеривать срок нашей жизни, только вот делает она это с такой очаровательной непосредственностью, что ни одной печальной мысли не возникает у тебя в голове. Может, это действительно то самое место, где ромашки в долине лишь маскируют те самые цветы непентес, которые еще в Древнем Египте служили лучшим средством от грусти?
— Да вот рядом, — сказал Илья и показал в сторону забора, — хозяин дом продает, поговори, он как раз завтра приедет!
Это было безумие с моей стороны, вот так, без всяких долгих раздумий вдруг взять да решиться на подобную покупку. Денег не было, но их ведь можно занять, а дом здесь, в краю бабочек, косуль и ромашек, — что может быть лучше для такого меланхолика, как я, да еще постоянно пребывающего в городском стрессе.
С утра я ждал соседа, тот появился со второго поезда, уже к обеду, а вскоре я осматривал дом. Был он не в пример лучше, чем у Ильи, на четыре комнаты, с двумя печками, жилым чердаком, обустроенным колодцем, да еще с огромным участком, который, при здравом размышлении, был мне совсем ни к чему. Но непентес действовал, ни грусти, ни печали, лишь ощущение чуть ли не вечности собственной жизни, да вдобавок какого-то невнятного смысла, что навевал ветер, дующий постоянно со стороны долины.
— А почему вы его продаете? — зачем-то спросил я, когда мы уже ударили с хозяином по рукам, обговорив цену и договорившись, что в следующее воскресенье я привезу ему задаток, после чего я сразу же смогу жить в доме, даже пока мы начнем оформлять бумаги.
— Так, — сказал хозяин, — приходится!
Ответ был невразумительным, но я им удовлетворился. Надо было собираться на поезд, Илья меня уже поторапливал, так что мы распрощались, подхватили сумки и пошли к станции.
Не буду говорить, что сказала на эту мою бредовую затею жена, и оставлю в прошлом всю эпопею по заниманию денег на задаток, но к пятнице нужная сумма была на руках, вот только выехать в субботу я мог лишь после обеда, так сложились домашние дела. А жара все так же изматывала город, и хотелось одного: поскорее вобрать в себя тот лечебный воздух забвения, что ветер нес со стороны долины. Я уже знал, что как только дом станет моим, я возьму на работе отпуск, и город меня не увидит, по крайней мере, положенных двадцать четыре рабочих дня.
Приехал я к вечеру, хозяина не было. Но мы ведь договаривались, что он может появиться и с утра, ключ же был им заранее положен под камень рядом с воротами. Ветер все так же размеренно дул с той стороны, где по утрам бабочки размером с ладонь, покружив, садились на белые цветки ромашек, и все так же нес с собой чувство загадочного и неуловимого счастья. Я перекусил бутербродами, взятыми из дома, выпил чая из термоса и вышел во двор, чтобы посидеть пред сном и посмотреть, как темнеет небо и как на нем появляются звезды, которых в городе давно уже не увидишь, как ни старайся. Было новолуние, и свет земного спутника не мешал разглядывать в упоении яркие россыпи, высыпавшие в ночной черноте. Несколько точек чиркнули по небосводу, будто кто-то на мгновение зажег спичку или зажигалку, я принял это за добрый знак, да еще раз прислушался к тому, как нежно поет ветер. И даже ошалевшая ночная кукушка, внезапно пробудившаяся в ближнем лесу, не испортила мне настроения, я не стал считать, сколько мне отведено, лишь зачем-то улыбнулся и пошел спать.
Закрыл дверь изнутри на засов, устроился на кровати, на которой, судя по всему, давно уже никто не спал, и начал поджидать сон.
Только то, что потом произошло, и можно назвать причиной, по которой эти летние дни надолго оказались стерты из моей памяти. Дело даже не в страхе, который внезапно овладел мною, не тот, рассудочный, который можно обуздать, стоит лишь проанализировать причину и понять, как ее устранить. Это был абсолютно иррациональный страх, будто запертый в этом доме, куда не достигал живительный ветер с долины, я вот-вот как подвергнусь нападению целого сонма демонов и прочей нечисти, уже приготовившейся к тому, чтобы появиться из углов, вынырнуть из щелей между бревнами, вроде бы так плотно проконопаченными паклей. Писклявые голоса о чем-то шептались между собой, я не слышал их, лишь ощущал легкое колебание воздуха, как бывает, когда мимо тебя летним вечером резко и быстро проносится летучая мышь, заставляя вибрировать твои барабанные перепонки от неведомого ультразвукового говора.
Самое мерзкое, когда вроде бы ничего не происходит. Если бы по углам мерещились самоубийцы или, того хуже, задушенные маленькие девочки, то я мог бы понять свое состояние, что уже приближалось к безумию, но никаких призраков и теней я не видел, их не было, просто сам дом отторгал меня. Ему не стоило прилагать усилия к тому, чтобы сдвигать стены и опускать потолок все ниже и ниже, просто воздух внутри стал вдруг тяжелым и смрадным, более того, я начал чувствовать его вес, десять килограммов, двадцать, вот уже за сто, сейчас моя грудная клетка треснет, внутренности полезут наружу. Может, эта невидимая нечисть и ждет лишь того момента, когда сможет добраться до открывшегося и пульсирующего сердца, только это ведь невозможно, но все равно что-то происходит, но кто скажет мне — что?
У меня перехватило дыхание, задохнуться здесь, на чужой кровати, в этом склепе — нет, я должен выбраться, только вот я не мог встать и подойти к двери. И не стоило уповать на первый крик петуха, почему-то я знал это точно.
А писклявые голоса становились все громче, они сверлили мой мозг изнутри, выедали уши, высасывали разум. Я скатился с кровати и начал ползти к двери. Плита, что давила на меня, стала еще тяжелее, если мне не удастся выбраться за несколько минут, то она раздавит мой хребет и я останусь лежать на этом дощатом пыльном полу, истекая кровью, пока меня не найдут, чтобы увезти уже начавшее остывать тело в морг.
Дом ловил меня за ноги, но я полз и полз, метр, два, осталось всего ничего, позвоночник начинает хрустеть, что-то сжимает шею так, что не могу повернуть голову, да мне и не надо делать этого, скорее бы выбраться, только как открыть засов?
Я не помню этих последних минут. Могу лишь сказать, что очнулся во дворе, под еще темным, не впавшим в предрассветную томность небом. Все тело болело, будто меня действительно долго били, или же мне довелось свалиться с высоты нескольких метров, или машина, в которой я ехал, перевернулась со всеми вытекающими последствиями.
Вдобавок ко всему я не мог уйти прямо сейчас, ведь сумка с деньгами оставалась в доме, у меня в кармане не было даже рубля на билет, хотя надо было намного больше. Хорошо еще, что я лег спать в джинсах и майке. В них сейчас я и сидел под небом, чувствуя, как ветер с долины начал сдувать с меня это ощущение страха, да и боль стала отступать.
Когда совсем рассвело, я зашел в дом. Все было тихо и спокойно, как в тот самый первый раз, когда мне его показывал хозяин. Забрав сумку, я быстро выскочил наружу, закрыл дверь, положил ключ под тот же самый камень и пошел на станцию. Еще только взошло солнце, первый поезд до города должен быть около семи утра, оставалось время подышать воздухом долины. Может, непентес все же смоют следы этой ночи.
Вечером мне позвонил Илья и, после приветствия, задал вдруг странный вопрос:
— Не купил?
— Откуда ты знаешь?
— Я ведь тоже вначале думал об этом доме, даже переночевал в нем…
— А что меня не предупредил?
— Хотел проверить! — сказал Илья и положил трубку.
Теперь он играет с Джабраилом в нарды, го, а может, что и в шахматы. Вообще-то у меня нет желания проверить, так ли это на самом деле, как можно скорее, пусть это произойдет тогда, когда и мне выйдет срок, вот только я бы хотел оттянуть его подольше.
Но сейчас, когда наступает жара и уже вечером в пятницу улицы города становятся пустыми, будто кто-то невидимый слизал с них машины и людей, не говоря уже об автобусах и маршрутках, оставив лишь троллейбусы да трамваи, я вдруг опять постоянно начинаю различать те самые писклявые голоса, что много лет назад въелись в мой мозг, пробуравили барабанные перепонки, чуть не лишили разума.
И тогда хочется одного: почувствовать ветер, дующий со стороны долины, у входа в которую до сих пор стоит дом с заколоченными ставнями. В нем явно никто не живет, как никто не живет и в той хибаре, что когда-то прикупил Илья.
Крайние дома в деревне, и оба — на страже.
Фея пишущей машинки
— Ты меня больше не любишь! — сказала она, присев на краешек монитора.
Я давно забыл о ее существовании, да и потом, их ведь было несколько, так какая сейчас навестила меня?
С первой я встретился так давно, что с трудом могу вспомнить не только детали, но и то, как она выглядела. Несомненно одно, она была старше, намного старше. В каком-то допотопном футляре, потертом от времени, с выщербленными клавишами и заедающими литерами, да и лента, постоянно выскакивающая из зажимов, ее приходилось вправлять обратно, и пальцы становились черными, как у негра, так что, она тоже была феей?
— Мы все — феи! — сказала внезапная гостья и кокетливо повела плечиком. Я увидел вдруг кончик крыла, прозрачного, похожего на стрекозиное.
У той тоже были крылья, но по собственному малолетству они казались мне огромными, когда она разводила их, то они закрывали небо, а стоило ей взмахнуть ими, чтобы взлететь, то поднимался немыслимый ветер, постоянно меняющий направление, срывающий крыши с домов, вырывающий с корнем старые тополя, подхватывающий редких прохожих и машины, которых тогда было еще так мало. Если бы подобное случилось сейчас, то лишь на благо, ветер скребком содрал бы с дорог машины, закружил, всосал и выплюнул где-нибудь в другой части света, где не бывает пробок, например, в пустыне Сахара, и пусть себе едут по барханам, буксуют, плавятся от жары…
— А где милосердие? В них ведь люди, водители и пассажиры, тебе их не жалко?
Она закинула ногу на ногу, и я завороженно уставился на ее колени, забыл за эти годы их совершенную, округлую форму, восхитительную соблазнительность, божественную гармонию, у смертных не бывает таких колен!
— Не пялься, нечего было бросать!
Мне нечего ответить на этот ее упрек, я чувствую, как губы пересыхают, учащенно бьется сердце, забытое ощущение счастья, энзимы, эндорфины и адреналин.
С той, первой, ничего подобного я не испытывал. Я лишь прикасался к ней иногда, когда мы оставались вдвоем. Она была не против, снисходительно приоткрывала клавиши, а потом я вдруг слышал шепот, который сводил с ума, впрочем, как и запах женского тела, феи ведь не бесполы, это скажет любой, кто близко знаком с ними.
Вообще-то мне не разрешали с ней общаться, считалось, что я еще маленький и могу ее сломать. Обычно она жила в темном углу, за письменным столом, тем, старым, с большой столешницей и настольной лампой под зеленым стеклянным колпаком. Когда ее доставали из угла, вынимали из футляра и водружали на стол, то она странно подмигивала, и вообще было ощущение, что вот-вот, и она улыбнется. А потом раздавался стук клавиш, громкий, резкий, отрывистый.
Знал ли тогда я про фей? Вряд ли, стоит в углу пишущая машинка, иногда на ней что-то печатают, потом снова убирают со стола, до следующего раза. И так шло до того момента, пока я не услышал уже упомянутый шепот. Детский возраст был пройден, наступил пубертатный период, в голове возникали картинки, которым не знал названия, но хотелось подобрать слова, только вот как это сделать?
— Научить? — спросила она и заманчиво улыбнулась.
Меня бросило в краску, щеки пылали, кровь прилила к лицу.
— Раздень!
Я достал ее из футляра, аккуратно поставил на стол.
— А теперь давай, не теряйся!
Шорох крыльев был хорошо слышен. Шепот стал громче, смешливый и нежный, хотя нотка издевки в нем явно была. Но тогда я не понял этого, на самом деле я тогда вообще ничего не понял, даже когда она села ко мне на колени, взяла мои руки в свои и начала забавляться, лаская и нежа себя.
Я барабанил по клавишам и смотрел, как на белом листе бумаги проявляются бессмысленные и случайные буквы. Совсем не в том порядке, как того хотелось бы мне, будто кто-то не давал складывать из них слова. Потом раздался смешок, легкий, будто камешек блинчиком скользнул по воде, да так ладно и аккуратно, что почти не было брызг.
— Я тебя научу! — сказала она, опять засмеявшись все так же негромко и нежно. И добавила: — Только учти, это займет всю жизнь, даже когда мы расстанемся, а это обязательно произойдет, ты все равно еще будешь молодым неумехой, и сможешь ли научиться ублажать фей — пока не знает никто!
Мы действительно расстались, как она и предсказала мне в тот уже давний день.
Может, ей показалось, что наша разница в возрасте становится совсем уже неприличной и такой серьезной матроне нужен кто-то постарше, а не этот придурковатый пацан, который каждый день все долбит и долбит по клавишам так, что у феи болят и матка, и лоно. Но толку нет никакого, она так и не может родить, а пора бы.
А может, ей просто надоело возиться с таким неумехой, как я, и она предпочла другого. Хотя напоследок подарила мне прекрасную ночь, точнее, четыре подряд, когда до утра мы занимались любовью. Пальцы мои вскоре были сбиты в кровь, но она не отпускала меня, пустив в ход все свои волшебные уловки, как и положено фее.
Был март, самый его конец. За окном гудел и ругался ветер, но она не слезала с колен, заставляя меня постоянно быть в напряжении. Иногда крылья невзначай расправлялись, будто она собиралась взлететь, и тогда я чувствовал, что и сам полечу вместе с ней, а может, уже лечу, кровь капает из-под ногтей, но она не дает передыха, лишь когда последняя точка впечатывается в очередной лист, она вдруг меня покидает, небрежно бросая: — Пока!
На столе остается мертвая железяка, не способная больше родить ни слова.
— И ты ее выбросил!
Она все так же сидит на краешке монитора и болтает ногами.
— Нет!
— Не ври, я ведь знаю, мне сказали!
— Кто?
— Она и сказала, та, твоя первая, ты использовал ее и бросил…
— Это она ушла!
Розетка вдруг заискрила.
— Хочешь, все тут замкну?
— Разве феи так поступают?
— Мы не любим, когда нас не любят, а больше всего не терпим предательства!
— Слушай, — говорю ей, — успокойся, в конце концов, есть понятие прогресса, одно всегда приходит на смену другому, да и потом, если бы мы с ней не расстались, то не было бы и тебя, ведь каждая из вас не сама по себе, без меня ты бы не написала ни строчки!
— Как и ты без меня, — парирует она, — без моих ласк, моего волшебства!
Я перевожу глаза на монитор. Он не мерцает, светится ровно и спокойно. Если сейчас пробежаться по клавиатуре, то начнут проявляться буквы, одна за другой, начнут складываться в слова, те — в предложения. И все это практически бесшумно, без пулеметных трелей и одиночных выстрелов.
— То была музыка! — говорит мне она и вдруг начинает тихо напевать, не мелодию, просто ритм. Подергивается в такт всем телом, улыбается, вот сейчас соскочит с монитора на стол и закружится в танце, только мне не присоединиться к ней, может, я просто разучился танцевать?
Неприятно загудел винчестер. Она пугается и застывает на месте. Потом спрашивает:
— Это что?
— Компьютер, — отвечаю я, — почистить надо…
Пылесос для чистки компьютера лежит в одном из ящиков стола. Только бы еще вспомнить в каком. Наконец я нахожу его и извлекаю из утробной темноты, в которой он обычно заключен, вместе с какими-то старыми бумагами, фотографиями, которые нормальные люди предпочитают сортировать по годам, а потом вклеивать в альбомы, я же просто свалил все в кучу и засунул в ящик стола.
Между прочим, там должна быть фотография: я сижу в этой же комнате, но совсем за другим столом. На нем лишь настольная лампа, стопка бумаги да пишущая машинка, та самая, фея которой только что танцевала перед моими глазами.
Случайно включаю пылесос, тот гудит, не так громко, как компьютер, но противно. Она соскакивает мне на колени и пытается спрятаться под столом. Там нет места, там много проводов, темно и неуютно.
— Выключи, — просит она, — у меня сейчас сердце остановится. И его тоже выключи, пусть будет тишина!
Я выполняю ее просьбу. Странно, что испугалась, да и вообще непонятно, откуда она взялась. За всю мою жизнь у меня было пять машинок, “Москва”, снова “Москва”, но поновее, “Consul”, “Unix” и “Erika”, каждую я любил по-своему, хотя ни одна не была живой.
— Тебе так только кажется! — мрачно заявляет она. И добавляет: — Между прочим, меня зовут Эрика! А вот его как зовут?
И она указывает на компьютер.
Мне нечего ей ответить, разве что перечислить технические характеристики, но я и сам ведь их не помню, если надо, всегда можно справиться в нем самом, смотришь свойства системы и читаешь про все эти параметры.
— А ведь со мной тебе было проще, — говорит Эрика, — хотя и возиться приходилось больше. Помнишь, как ты мыл меня спиртом?
— Иногда одеколоном, когда спирта не было! — отвечаю я.
— Бывало, что ацетоном, — добавляет она, — но тогда я отвратительно пахла, да и ты начинал вонять, зато как я потом блестела и какими четкими получались буквы, знаешь, мне было хорошо с тобой!
Она замолкает, и я понимаю, что она думает о своей судьбе и о судьбах своих предшественниц. И о том, как я виноват перед ними. Ведь лишь первая исчезла сама, а от остальных я избавлялся, как маньяк от трупов, разбирал на части, выкидывал в мусорные ящики, бесполезные, отслужившие свое механические красотки, переставшие давать удовлетворение, да и наслаждение от общения с ними уже было равно нулю.
Хотя судьбу Эрики я помню. Уступил ее другу. Тот хотел научиться печатать, он так и говорил. Компьютера у него еще не было, а я обзавелся стареньким “Olivetti”, еще не подозревая, что бумага порою намного прочнее, чем память жесткого диска, ведь у того может случиться Альцгеймер и написанные страницы исчезают навсегда.
Ее увезли вечером, мы даже не поцеловались на прощание. Откуда мне тогда было знать, что вместе с ней уйдет и та фея, что водила моей рукой, ведь я так и не научился печатать двумя.
— Ты не хочешь, чтобы я вернулась? — спрашивает Эрика.
— А как? Ты ведь не сможешь жить в нем! — и я показываю на системный блок, который пора бы уже включить, ведь надо заканчивать этот рассказ.
— Не смогу. Но ведь можно найти ту машинку, что была названа в мою честь. Это ведь не сложно?
— Подожди, — говорю ей, — надо позвонить.
Уже поздно, но приятель, которому в свое время я отдал ее, ведет ночной образ жизни. По городскому его вызванивать бесполезно, так что звоню на мобильный, хорошо, если он в городе, а то может быть на гастролях, ведь он из звезд рок-н-ролла, все еще прыгает с гитарой по сцене, хотя лет почти что как мне.
Он в клубе, расслабляется после концерта.
— Ты что, охренел? Я давно ее потерял, может, валяется в гараже, но вряд ли, да и на фиг она тебе нужна? Что, какая фея, ты спятил, мужик, ведь не пьешь и не куришь траву, может, перешел на грибы?
Я прощаюсь, в трубке хохочут. Видимо, отрыв там уже по полной.
— Знаешь, как плохо без дома! — говорит Эрика.
— Так оставайся, — предлагаю ей, — ты ведь хорошо меня знаешь, я не обижу.
— Но и не сделаешь меня счастливой, — отвечает она, — я ведь тебе давно не нужна…
И вдруг начинает всхлипывать. Вот-вот всерьез заплачет. Еще этого мне не хватало, только как ее успокоить?
— Отстань, не трогай, сама!
Она вытирает слезы и расправляет крылья.
— На улице холодно, — говорю я, — Рождество.
— Потому я и пришла, чтобы ты вспомнил тот, исчезнувший мир…
— А может, останешься? Я построю тебе домик на книжной полке, ты будешь летать по квартире, иногда садиться мне на плечо и шептать в ухо всякие глупости, которые так будоражат кровь, что пальцы летают по клавиатуре, я буду кормить тебя медом…
— Я не бабочка! — смеется она и внезапно подмигивает правым глазом.
Когда-то давно, когда Эрика еще постоянно жила у меня на столе, я привез из леса гусеницу, сам не зная зачем. То ли прихоть, то ли желание эксперимента. Посадил ее в баночку, бросив туда стебельки, на которых ее и нашел. Завязал сверху марлей, поставил на полку и забыл.
Уже выпал снег, когда я вспомнил о ней. На сухом стебельке висело что-то коричневое, я подумал, что это шкурка от гусеницы и надо бы все это выбросить, как вдруг до меня дошло, что это куколка, а значит, когда время придет, произойдет и ее перерождение, но вот в кого? Понятно, что в бабочку, но их ведь множество, остается лишь ждать, чтобы потом посмотреть.
Не помню уже, в Рождество это случилось или просто к Новому году, но бабочка вылупилась, то был большой махаон. Я его выпустил, и он залетал по квартире. Налив в блюдце воды, я подсластил ее медом, и он уселся на краешек, решив подкрепиться перед дальней дорогой, ведь откуда он знал, что зима, и снега, и мороз.
— Вот и я про это, — говорит Эрика, — хорошо помню, как он прожил у тебя несколько дней, а потом исчез, а ты так и не понял куда!
— И сейчас не понимаю…
— Бабочки и феи, — говорит она, — почти одно и то же, мы часто принимаем их облик, а они наш, ну не на улицу же, в эти холода, ему надо было лететь, поэтому я и пригрела его в себе, но мне-то ведь мед не нужен, так что не беспокойся, включай эту свою штуковину и дописывай рассказ.
— А ты?
Она ничего не отвечает, ее уже просто нет, расправила крылья, взмахнула, поднялась к потолку и исчезла.
Вновь ровным светом загорелся экран монитора, кто-то стучится в аську, от кого-то пришло письмо. Я решил налить себя чаю и потом завершить начатое, но когда вернулся с кухни, то стол был пустым, ни компьютера, ни принтера, ни сканера, ни колонок. Лишь пишущая машинка посередине да пачка чистых листов бумаги, один из которых уже вставлен в каретку.
— Ты еще помнишь, как это делается? — слышу я голос Эрики.
Я улыбаюсь, закуриваю сигарету и прицельно луплю по клавишам.
— Еще, — просит она, — еще!
Сколько лжи в поцелуе дьяволицы
Меня убили и разрезали на части, хотя я остался живым.
Это очень тонкая дефиниция — не в живых, а именно живым, потому как внешне ничего особенного не произошло. Бабочка, выползающая из куколки, тоже оставляет лишь надорванную шкурку, хотя что в моем случае бабочка? Душа?
Самая идиотская метафора, что может прийти в голову. Если не сказать больше — банальная.
Метафоры вообще банальны, истинный мир лишен их присутствия, его бесполезно пропускать через мясорубку визуальных эффектов, лишь прямое, конкретное описание — вот чего он достоин.
И если именно в этом мире меня убили и разрезали на части, то остается одно: подробно, с деталями, описать, как это было.
Хотя прежде, чем перейти к описанию процесса, надо добавить, пожалуй, главное — кто это сделал.
И тут я теряю дар речи. Есть такая идиома, потерять дар речи, не от восхищения онеметь, не от какого-то немыслимого блаженства, что, по идее, даруется каждому хоть раз в жизни как божья милость за пребывание в этом бессмысленном и лишенном основательности и устойчивости мире.
От ужаса, от страха, от отчаяния.
Клубящееся пятно, морок, зловещее нечто — вот что послужило причиной немоты, которую я не могу преодолеть и сейчас, когда прошло уже столько лет и внешне моя оболочка мало чем отличается от той, что была в тот самый день и час, когда меня подвергали операции расчленения.
Звучит, между прочим, очень наукообразно: операция по расчленению.
Несколько пил, каждая отличается размером и остротой зубчиков.
Топор.
И, конечно же, с дюжину ножей, один из которых так аккуратно и отчетливо запечатлен в моей памяти — длинный, чуть выгнутый, с желобком для стока крови, туман начинает рассеиваться, что проступает из сероватой и такой плотной мглы?
Рука…
Длинные пальцы с острыми ногтями, есть ли на них лак и какого он цвета? Память не сохраняет таких мелочей, лак мог быть красным, мог — черным, даже жемчужным или совсем уж несуразным, каким-нибудь голубым с блестками, это ничего не меняет, главное — длинные пальцы с острыми ногтями. Они пропарывают туман, маячат у меня перед глазами. Я и сейчас прекрасно вижу, как они змейками ощупывают мои глаза, приноравливаются, как бы поудобнее подобраться к глазным яблокам, чтобы внезапно выбросить из разинутых пастей жала, которые вопьются в зрачки, и тогда наступит тьма.
С пальцами ясно, как с азбукой. А, Б, В, Г…
А — рука, Б — пальцы, В — ногти…
А вот Г — запястья, они уже тоже миновали туманную завесу, тонкие, отчего-то беспомощные, хотя это лживое ощущение. Беспомощности в них ни на грош, скорее уж соблазнительный прочерк, оставленный невменяемым карандашом с остро отточенным грифелем.
Так и хочется добавить — на бумаге тумана, но это противоречит моей же собственной установке подвергнуть метафоры остракизму.
Лживое ощущение, лживые пальцы, лживые запястья…
До операции остаются считанные минуты, только вот где располагалась операционная?
Спальня отметается сразу, это слишком привычно, а потому и не интересно. И еще — не стоит думать, что я попал в руки к носителю извращенного сознания, проще говоря, маньяку, пусть и женского пола.
С маньяками на самом деле все обстоит намного проще, другое дело — вот эти невнятные существа, чьи лица и тела скрыты в тумане.
Сейчас будет надрез, доктор, это не больно?
К рукам добавляются глаза, безмятежные и даже ласковые.
Ласковый взгляд ласковых глаз.
Конечно, не больно, больной, располагайтесь удобнее и расслабьтесь!
Я лежу в какой-то подсобке, на грязном, старом одеяле. Оно брошено прямо на пол. Темно, дверь закрыта, но сквозь щель пробиваются звуки улицы. Машины, голоса, вот гнусаво визжит сирена “скорой” — видимо, везут следующего пациента, хотя какой я пациент?
Подопытный кролик, лягушка для препарации, бабочка на дощечке, в которую сейчас вонзят булавку, да не одну.
Доктор в халате…
Докторша, руки, глаза, халат…
Пора давать наркоз, общий или под местной анестезией?
Как лучше, чтобы не было больно?
А больно не будет, просто больше вообще ничего не будет, голоса не слышно, туман глушит его, поглощает, как вата, опять сравнения, надо быть жестче, туман поглощает голос, и вообще ничего не слышно, но это значит одно: надо мною маячит рот…
Азбука продолжается, в алфавите тридцать три буквы, я пока дошел лишь до Д, добрый рот, долгий рот, донный рот…
Дно рта…
Сейчас ты до него доберешься, говорит доктор, это тоже входит в правила игры, ты — мне, я — тебе, это и есть анестезия, доберешься до донышка и потеряешь сознание, никакого наркоза не надо, я сама как наркоз…
Мне не страшно, наоборот, восхитительно.
Сколько еще букв осталось?
Туман колышется и шепчет: они все твои!
Осмысление реальности пропадает, нет никакой подсобки и никакого старого, выцветшего одеяла.
И боли тоже нет, блаженство наркоза, утрата сознания…
А зачем оно тебе? Вот руки, вот пальцы, вот ногти, вот глаза, вот рот… Хочешь еще?
Голос не извне, он внутри меня. С ним бесполезно спорить, ему можно лишь подчиниться. Если бы я только знал в тот момент, к чему все это ведет…
Пилы, топор, ножи…
Ты должен потерять сознание, так мне будет легче…
Что легче?
Не спрашивай, доверься…
Доверие почти как вера, это нельзя объяснить, вербализовать, передать на бумаге словами.
Закрой глаза, тебе незачем видеть…
Я повинуюсь, мне хорошо, я покачиваюсь на тихой волне, а надо мною бездонное, синее, южное небо.
Сейчас я вскрою грудную клетку…
Зачем?
Сердце… Это первым делом, всегда надо начинать с сердца…
Нож вонзается в грудь, распластывает ее чуть ли не от горла и до паха…
Все правильно, мне ведь надо добраться до самых укромных уголков, где они у тебя? И выпотрошить так, чтобы ничего не осталось. Сейчас я достану сердце, если хочешь, можешь открыть глаза и посмотреть на него, как оно сжимается, раз-два, раз-два… Ты еще помнишь алфавит?
Нет, я уже ничего не помню, какая буква была последней? Д?
Сердце летит в сторону, она кинула его в эмалированное ведро, что поставлено рядом. Туда же мы сцедим твою кровь, согласен?
Рот не открывается, я не могу издать ни звука…
И не надо, лежи и молчи, у меня еще много работы, печень, поджелудочная, гениталии…
Они-то тебе зачем?
Я положу их в баночку, залью раствором и буду носить в сумочке, а когда очень захочется, буду доставать и рассматривать, вспоминая о том времени, когда ты был жив. Ведь есть же сумасшедшие, которые таскают в кармане женские трусики, ты так никогда не поступал?
Мой карман пуст, она это прекрасно знает.
Напрасно, хочешь, возьми мои, они еще пахнут, будешь доставать и нюхать, обещаю, тебе будет приятно…
Нет сил даже улыбнуться, без сердца, без крови, без гениталий…
Потерпи, немного осталось…
Руки, ноги… Глаза…
Вроде бы все, процедура подошла к концу, операция закончена, меня больше не существует…
Вот и хорошо, лежи здесь и подыхай, и снова удаляется в туман, из которого ненадолго вышла.
Руки, ноги, глаза, гениталии — все это мне удалось вернуть на место довольно быстро, да и кровь вскоре опять заструилась по венам, артериям и капиллярным сосудам и сосудикам, печень, поджелудочная, все, все на месте…
Сердце?
С ним сложнее, ощущение, что оно не мое, это как при пересадке, организм отторгает, видимо, никак не может смириться с тем, что оно — чужое…
Но как его обратно сделать своим?
Проще всего подстеречь ее где-нибудь ночью и — нет, не убить, а проделать все то, что она проделала со мной в той подсобке, вырезать сердце, сцедить кровь, откромсать на память кусок плоти с причинным местом.
Только я не буду уподобляться тем, кто живет в тумане, главное — помнить, насколько лживы поцелуи дьявола, как это будет в женском роде? Дьяволицы?
Разницы, собственно, никакой, только сердце вот постепенно опять начинает биться. И вспоминается алфавит, не сразу, не все тридцать три буквы, сегодня я внезапно вспомнил двадцать первую, У… Что она обозначает?
Не исключаю, что все же это будет слово “убийство”.
Консервированная жара
Хныщ достал банку с жарой и дернул за кольцо. Раздался негромкий хлопок. Воздух задрожал, заструился, поплыл. Затем поплыл и город. Хныщ ухмыльнулся: никогда не знаешь, на что напорешься! Это как в телевизоре — на одном канале сериал, на другом новости, по третьему старую киношку кажут, на четвертом еще какая-то ерунда происходит, а вот на пятом…
На пятом была банка с жарой — Хныщ угадал.
— Повезло! — с завистью сказал продавец и добавил: — Сейчас, поди, на пляж…
Хныщ хмыкнул. Ему захотелось показать продавцу язык, а то и скорчить рожу, но он удержался: бритоголовый детина не внушал доверия, такие всегда таскают в карманах кто нож, кто кастет, да и просто кулаками творят чудеса — Хныщ вспомнил и быстро постарался забыть.
Он всегда пытался забыть то, что причиняло боль, как и тех, кто это делал. А если ему самому доводилось довести кого-нибудь до слез, то он просто улыбался, ведь он не хотел этого, как не хотел пять минут назад брать с полки запотевшую банку без маркировки и дергать за кольцо.
Просто вдруг пришло в голову.
Свернуть от остановки в сторону, пошарить в кармане в поисках мелочи, протянуть ее продавцу и взять с полки банку.
Банки бывают с туманом, с дождем, с запахом прелой осенней листвы.
С резким ароматом свежего снега и стылых утренних заморозков.
По крайней мере, Хныщу до сих пор попадались только такие, не с запахами моря, не с горячим ветром из пустыни, а самые редкие и практически бесценные — с настоящей, неподдельной жарой.
Туман, дождь, прелая осенняя листва, свежевыпавший снег да стылые утренние заморозки.
— Так что, на пляж? — опять спросил продавец.
Хныщ кивнул головой и пошел в сторону пляжа.
Опять перешел трамвайную линию, хотя трамваев поблизости больше не было, как не было и рельсов.
Но дома еще стояли по обе стороны улицы, вот только уже начав блекнуть и таять в томном и ватном мареве. Припекало все сильнее, и Хныщ пожалел, что не надел с утра старую, выцветшую бейсболку, которая с минувшего лета валялась на верхней полке в прихожей.
С утра Хныщ взял в той же прихожей зонт и сейчас пытался сообразить, куда бы его пристроить, чтобы не тащить с собой на пляж.
Он заметил урну, выкрашенную в веселенький голубой цвет и еще не забитую доверху смятыми банками из-под пива, колы и другого пойла, так что Хныщ едва успел сунуть зонтик в урну и лишь зачем-то смешно причмокнул, смотря, как тот исчезает в груде неизвестно откуда берущегося прямо на глазах мусора, будто муравьиный лев в песчаной воронке или же человек в прорве времени.
Точно так же исчезли угрюмые, серо-желтые дома.
Хныщ уже шел по пляжу.
Вместо домов ровной шеренгой были посажены пальмы, с темными, острыми, тщательно отлакированными, будто искусственными, листьями.
Откуда-то со стороны моря показался маленький ухоженный самолетик, он пролетел совсем низко над головой Хныща, покачал зачем-то крыльями и исчез за его спиной, будто провалился в какую-то темную дыру в одном из самых дальних уголков мозга.
Хныщ помотал головой, будто стремясь выгнать из нее жужжащий летательный аппарат, и это ему удалось.
Самолетик вновь блеснул на солнце серебристыми крыльями и опять, уже окончательно, растворился в неприлично голубом небе.
Мелькнувшая на солнце дурацкая летучая мышь.
Пора было раздеваться, Хныщ посмотрел на себя и подумал, что он и так уже раздет.
Лишь аляповатые плавки в цветочек со смешными белыми завязками.
И темно-синие сланцы на толстой подошве с желтым рантом.
Если бы он покупал их сам, то никогда бы этого не сделал.
Да и пальмам предпочел бы деревья Джошуа — эти незамысловатые вечнозеленые растения семейства агавовых, известные еще как юкка коротколистная, что так понравились ему на картинке в одном глянцевом журнале.
Что-то про путешествия.
Про то, как в Калифорнию, в пустыню Мохаве, пришли первые мормоны и, увидев воздетые к небу “руки” этого необычного дерева, вспомнили Иисуса Навина. Кто это был такой, Хныщ так и не вспомнил, а потом журнал куда-то запропастился, но название осталось в памяти.
Хорошее такое название — дерево Джошуа…
Под ногами уже был песок, очень желтый, мелкий и на удивление мягкий, последний раз по такому песку Хныщ ходил много лет назад — еще с бывшей женой, хотя тогда они даже не были женаты, на их первом совместном пляже и первом общем море. Потом они поженились, были другие моря и другие пляжи, затем Хныщ остался один, хотя пляжи и моря никуда не исчезли, но вот такого песка, очень желтого, мелкого и на удивление мягкого, он больше не встречал.
Как и таких милых людей, что начали попадаться ему навстречу.
Более того, ему казалось, что всех их он когда-то знал.
Кришнаит с колокольчиком и в желтом балахоне, которого он встретил несколько месяцев назад — еще было лето — и при ближайшем рассмотрении обнаружил, что это его давний приятель, давно уже сгинувший в той самой прорве времени, куда он недавно отправил переставший быть нужным зонтик, мило посмотрел на него и улыбнулся, вот только не стал спрашивать, как дела, а отчего-то предложил мороженого, но Хныщ отказался и пошел дальше.
Ближе к морю.
Миновал симпатичную миниатюрную женщину занятных лет — то ли под тридцать, то ли немного за, крашеная блондинка с короткими волосами и пухлым, но не очень большим ртом — где-то тоже встречались, но где?
— Хныщ, — окликнула она его, — ты тоже здесь?
Он помахал ей рукой и подумал, что, может, уже стоит остановиться и пристроиться на песочке рядышком, гладить, заигрывая, ее ноги, уже коричневые от загара, с легким, выцветшим, милым пушком. Иногда нравится, чтобы ноги были абсолютно гладкими, безукоризненно отполированными, временами наоборот — чтобы что-то наподобие пуха от одуванчиков покорно теплилось под пальцами. У нее были именно такие ноги, так что надо лечь на песок и взбираться пальцами по покрытой пухом коже все выше и выше, пока ее ладонь не накроет его руку и не остановит эту беспардонную аннексию, хотя — скорее всего — не остановит, а просто прервет, до какого-то другого времени, более позднего то ли дня, то ли часа. Вот только где он ее видел?
— Ты кто? — решил спросить Хныщ, но не успел.
Его внимание отвлек здоровяк с накачанным торсом и непропорционально маленькой головой, да еще в очках. “Вылитый бывший сосед по площадке!” — подумал Хныщ.
Миниатюрная женщина вздохнула и вдруг растаяла прямо на глазах, как незадолго до этого произошло и с кришнаитом, хотя исчезновения своего давнего приятеля Хныщ не заметил: видимо, женщины исчезают из жизни заметнее, чем мужчины. Здоровяк же осклабился в приветливой гримасе, сосед по площадке точно так же вечно склабился при встрече и предлагал выпить пива. Предложил он это и сейчас, но Хныщ отказался: было слишком жарко и от пива могла заболеть голова, лучше уж колы, спрайта или просто холодной воды из пластиковой бутылочки, здоровяк укоризненно покачал головой и отправился следом за кришнаитом и крашеной блондинкой, а Хныщ все ближе и ближе подходил к невесть откуда взявшемуся морю, уже белая рыхлая пена подбиралась к его аляповатым сланцам, а брызги от невысоких волн достигали тела.
И тут он увидел себя.
Точнее, догадался, что видит себя, только это был еще совсем молодой Хныщ.
С которым он расстался много лет назад.
Как много лет назад расстался с приятелем, ставшим потом кришнаитом, и почти уже забытой крашеной блондинкой с легким и таким милым пушком на чуть полноватых, но от этого еще более стройных ногах. Как после переезда из его жизни точно так же выпал и здоровяк, любитель душевных разговоров и пива.
А совсем давно из нее пропал молодой Хныщ.
Или второй Хныщ?
А может, первый?
“Кто из них какой?” — подумал Хныщ и уселся на песок чуть в стороне.
Ему не было грустно, ему было любопытно и забавно.
Он смотрел на то, как второй Хныщ воркует с женщиной явно зрелых лет, из тех, про которых говорят: она годится ему в матери.
И гордился им.
Хотя бы потому, что сам всегда предпочитал зрелых женщин молоденьким девочкам, для которых потрахаться — что радио послушать, он долго смеялся, когда впервые услышал эту фразу: настолько она была неказистой и правильной одновременно, прикольной, как сказала та его случайная подруга, что и просветила его как-то раз о синонимичности радио и полового акта, то ли всерьез вспоминая кого-то из бывших партнеров, то ли просто стремясь лукаво польстить Хныщу.
Тощенькая, с очень маленькой грудью и большим ртом кузнечика.
Кузнечик между делом перебрался с ближайшего песчаного барханчика на его колено, а потом решил прыгнуть на грудь.
Можно было легко прихлопнуть его ладонью, взять затем обмягшее тельце пальцами и брезгливо бросить в песок, но Хныщ не стал делать этого. Он позволил зеленоватому насекомому спокойно прошествовать по груди, немного путаясь в жестких и курчавых, черных и спутанных волосах, добрести до правого плеча, немного посидеть на нем, а потом резко, с еле слышимым щелчком, распрямить крылья.
Пляж, с которого исчезает все и вся, вначале появляется, потом пропадает, странная консервированная жара, выползшая из банки, сотворила с миром что-то не то, хотя Хныщ не исключал, что это могло случиться и безо всякой жары, как уже неоднократно случалось в его жизни.
А между тем второй Хныщ все продолжал ворковать с дамой зрелых лет.
Первый Хныщ повнимательнее присмотрелся к аппетитной фигуре в тигровом и явно маловатом купальнике.
Ему пришло в голову, что совсем не исключено, будто именно эта дама некогда была его женой. Той самой бывшей женой, с которой он некогда бродил по удивительно желтому, мягкому и мелкому песку, песок повторился, должна повториться и жена, а то, что она с другим Хныщом, — даже справедливо, ведь она всегда говорила ему, что ей нравятся мальчики.
Ну, почти мальчики.
То есть совсем молодые, крепкие и мускулистые.
Как Хныщ номер два.
“Давай, давай!” — подумал про себя Хныщ.
Дамочка посмотрела на него невидящим взглядом.
Для нее его не было, видимо, у каждого своя банка с жарой и действует она как-то по-другому.
Хныщ номер два потянулся к женщине, та плотоядно облизала губы и подставилась.
“Все правильно! — подумал Хныщ номер один. — Я бы тоже не стал ждать, если ей надо, то пусть получит, а ведь всем им действительно всегда чего-то надо…”
С моря подул ветерок, совокупляющаяся прямо на песке пара начала вдруг размываться и таять, как совсем недавно вокруг Хныща размывались и таяли целые дома.
“Все уходит… — с каким-то безразличием подумал Хныщ, — все становится другим…”
Ему стало надоедать на этом призрачном пляже, но он даже не знал, как найти дорогу обратно.
Желтая полоса тянулась что влево, что вправо, за спиной тоже был песок, а впереди — море.
Хныщ подумал и пошел в воду.
Сзади раздался какой-то негромкий хлопок, Хныщ обернулся.
Стоящий метрах в десяти от него Хныщ номер два запускал воздушного змея, а удовлетворенная дамочка лежала ничком на песке, подставив под обжигающие лучи солнца свою спину и ноги.
Ягодицы были обтянуты узким куском материи, каждое полушарие будто специально было присыпано песком.
Хныщу номер один стало неуютно.
Да еще и змей был каким-то неправильным, зловещая черная акула с большой ощерившейся пастью, полной аккуратных и ровных белоснежно-острых зубов.
Ветер усиливался, акула трепыхалась на конце шнура, за который крепко держался Хныщ номер два.
Чем больше Хныщ номер один смотрел на него, тем все больше убеждался, что это совсем другой человек и что сам он таким никогда не был.
Дамочка встала с песка и стряхнула песок.
Грудь у нее была большой, с темно-коричневыми вытянутыми сосками.
То, что они появились опять, было не только странно, но и опасно. Хныщ чувствовал, что они не видят его и даже не подозревают о его присутствии, но почему тогда они так старательно ходят вокруг, будто стремясь загнать его в воду, в ту самую морскую, искрящуюся, прохладную и соленую воду, куда он был безрассудно готов заползти сам еще несколько минут назад?
Можно было ускользнуть влево, вдвоем они не смогут отрезать его от всей полосы пляжа, хотя нет, они уже не вдвоем.
Бывший сосед по площадке тащился по песку с тяжелой сумкой, изображая из себя разносчика прохладительных напитков.
— Эй! — кричал он. — Кому кола? Кому спрайт? Кому холодное-прехолодное пиво?
Никто не отвечал, все были заняты своими делами.
Хныщ номер два все приспускал и приспускал бечеву, на которой полоскался странный змей, сделанный в виде акулы.
Дамочка со взглядом бывшей жены загорала стоя, стараясь сделать так, чтобы ни один луч уже направляющегося в сторону заката солнца не миновал так хорошо знакомых Хныщу грудей.
Ему оставалось броситься вправо, но оттуда рядышком и не торопясь шествовали кришнаит и крашеная блондинка, кришнаит позвякивал колокольчиком, а миниатюрная мамзель так ласково и призывно улыбнулась Хныщу, что у того по жилам пробежал озноб.
— Я тебя люблю! — крикнула мамзель и послала ему воздушный поцелуй.
— Она всех любит! — подтвердил кришнаит. Колокольчик звякнул, и возникла пауза. А потом голос давнего приятеля напевно произнес:
— Она как Кришна!
Хныщу стало жутко.
Консервированная жара попалась тухловатой, с гнильцой.
Надо было уносить ноги, броситься в море и плыть, плыть в сторону закатного горизонта.
Море было совсем рядом, Хныщ уже вошел в воду, но вдруг осознал, что и этот путь для него закрыт.
На берег, отряхиваясь, как собака, выбирался кузнечик.
Тот самый, которого совсем недавно он бережно согнал со своего плеча, только вот сейчас он прибавил в росте и весе, размером то ли с дельфина, то ли с не очень высокого мужчину, но все равно худой, с тощими мосластыми задними ногами и задорно открытой пастью — ртом назвать эту разверзшуюся яму было нельзя.
Внезапно кузнечик то ли залаял, то ли загоготал, а потом, прокашлявшись, продекламировал прямо в лицо Хныщу шершавым голосом андрогина:
— Помни, милый, в любую погоду надо пить минеральную воду!
Хныщ похолодел.
Кузнечик потянул к нему передние лапки.
Длинные, ухоженные ногти, покрытые кроваво-ярким лаком, коснулись горла Хныща, но не сделали больно, а лишь пощекотали кожу, будто лаская.
— Хочешь, я тебя поцелую? — нежно спросил кузнечик и прильнул своей ямой к его пересохшим от страха губам.
— Поцелуй его, поцелуй! — то ли пропела, то ли провыла крашеная блондинка занятного возраста, а кришнаит неистово трезвонил своим маленьким колокольчиком, будто призывая всех, кто еще не оказался на этом странном пляже, оказаться поскорее здесь, в их теплой и милой компании, дама зрелого возраста с грудью бывшей жены, Хныщ номер два, бесстрастно развлекающийся с загадочным воздушным змеем в виде черной и довольно зловещей акулы, здоровяк с тележкой, он сам с колокольчиком и миниатюрная женщина, которую Хныщ номер один точно когда-то видел, но никак не мог вспомнить — где.
А еще — кузнечик с голосом андрогина, печальным и шершавым, таящим в себе как невысказанную злобу, так и неудовлетворенную страсть.
Колокольчик же все звонил и звонил, солнце закатывалось за успокоившуюся гладь моря, и, будто услышав этот мелодичный и настойчивый призыв, на берег стали выползать самые разные твари.
Здесь были ехидны с глазами, лишенными ресниц, но зато умеющие прикрывать их своими плотными кожаными наростами, какие-то диковатого и непристойного вида ящерицы с длинными, раздвоенными на конце языками, осьминогообразные существа, вот только с человеческими и отчего-то абсолютно лысыми головами, будто так и родившиеся, со сморщенной, темной, блестящей, словно отлакированной, кожей на голове.
А многих Хныщ так и не успел различить и распознать — зубы кузнечика начали поигрывать его горлом, приняв то ли за флейту, то ли за губную гармонику и словно примериваясь к тому, с какой ноты начать и в какой тональности повести мелодию.
Хныщ закрыл глаза, напоследок он вспомнил, как открывал банку с жарой, и даже успел улыбнуться.
Следы
Дождь собирался с вечера, к полуночи заныло сердце. Полнолуние случилось несколько дней назад, но и сейчас, сквозь нагрянувшие облака, каким-то боковым зрением чувствовался все еще занимавший полнеба, но уже обкусанный с одного края, отвратительно желтый диск луны.
Вот уже несколько лет, как Хныщ перестал видеть нормальные сны. Разве что иногда, под утро, подступала серая пелена, в которой копошились плохо различимые существа. То ли черви, то ли еще какие неприятные, склизкие твари. Как правило, одна внезапно приоткрывала беззубый рот, и раздавался дребезжащий, скрипучий голос, говоривший Хныщу:
— Ты убил!
Он понимал, что надо как можно быстрее вынырнуть из кокона, только пелена была липкой, как осенняя паутина, да еще этот голос, даже затихнув, он все равно продолжал отдаваться эхом, сначала в одном ухе, потом в другом. Затем вдруг острой спицей вонзался прямо в центр черепной коробки, отчего у Хныща в глазах темнело, а в голове возникала нестерпимая боль, которую нельзя было заглушить никакими таблетками
Хныщ вставал, пошатываясь, тащился к серванту, доставал бутылку с коньяком и наливал себе на полпальца. Пить в это время было идиотизмом, но иначе он не мог уснуть, ведь сколько бы он ни лежал, уже вынырнув из пелены и пялясь в потолок, его все равно преследовал этот голос:
— Ты убил!
И он начинал думать, кого.
Глоток коньяка же анестезировал мозг и разрушал наваждение, ничем иным этот бред быть не мог, только вот просыпался он потом совсем разбитым, кое-как собирал себя по частям, долго отмокал в душе, машинально съедал что-то на завтрак и тащился на работу. Он не был утренним человеком, намного уютнее Хныщ чувствовал себя после полудня, а совсем уж хорошо и уютно к вечеру, но многие годы был вынужден выходить из дома в половине девятого, хорошо еще, что не в восемь. Особенно, если зима, или поздняя осень, или ранняя весна, не знаешь, что хуже, видеть изредка этот идиотский сон или тащиться среди таких же убогих и помятых с утра, как он. Среди насупленных, нахохлившихся, злых, переполненных агрессией и желанием сорваться на любом, кто подвернется под руку. Наступит случайно в автобусе на ногу, толкнет в подземном переходе, внезапно вынырнет из темноты перед перекрестком и чуть не вытолкнет тебя на проезжую часть, под колеса проносящихся машин.
Сидящие в них тоже были злыми и агрессивными, те, что подобрее, выедут позже, да и в других автомобилях, но с ними Хныщ сталкивался, уже возвращаясь домой, когда автобус застревал в вечной пробке, а справа и слева, нагло помигивая желтоватыми зрачками, толпились стада четырехколесных уродов, да еще так оголтело бибикая, что это было отчетливо слышно даже за плотно задраенными от зимней стужи окнами автобуса.
Летом он предпочитал идти домой пешком, всего-то полчаса быстрым шагом. Тогда забитая транспортом дорога существовала как бы сама по себе, от нее его отгораживали еще не спиленные по указке мэрии тополя, хотя и до них дойдет дело, на многих улицах уже поработали гастарбайтеры с бензопилами, ведь от тополей один вред. В июне начинает падать пух, у города наступает аллергия, краснеют, слезятся глаза. А потом, когда приходит время гроз, тополя не выдерживают, ломаются и падают, старые, прогнившие изнутри деревья.
Потому их и спиливают, высаживая другие деревья, вязы в основном, но они еще маленькие, им расти да расти, и ходить под их кронами придется не Хныщу, другим.
Но пока улица, по которой ему надо было идти домой, еще не оголена, и он шел в ласковой, трепещущей тени. Иногда поглядывая на дорогу, пялясь в открытые окна машин, смотря, как кто-то говорит по мобильнику, кто-то курит, а вот этот просто зевает, устал, бедолага, видимо, слишком много проблем.
У него тоже много проблем, толстушка на работе вновь весь день орала в телефон на своего мужа, а когда Хныщ пытался попросить ее сделать нужную бумагу, то смотрела на него так, будто он ее только что пытался изнасиловать. Хотя чтобы залезть на такую, надо иметь достаточно мужества, нет, он ничего не имеет против полных, и даже толстых, только у этой мерзейший характер, но если бы у нее одной…
В его отделе было пятеро, не считая шефа, который сидел за стеклянной выгородкой, если, конечно, был на работе. Пять человек, пять компьютеров, начало работы в девять, полчаса на обед, но есть возможность пить кофе. В половине шестого сваливай домой. Толстушка сидит рядом, за соседним столом, зато напротив подружка шефа, когда в отделе три женщины, то одна точно будет трахаться с начальником, это в правилах игры. Подружка была если не тощей, то слишком уж стройной, с явно заметным отсутствием груди, зато длинными ногами и плоской, судя по всему, твердой и маленькой попой. Как-то раз Хныщу пришлось вернуться после шести, он вспомнил, что забыл отправить письмо клиенту. Свет в офисе был выключен, лишь из аквариума шефа, сквозь опущенные жалюзи, пробивалось мерцание люминесцентных ламп да доносились какие-то звуки. Хныщ почувствовал опасность. Он не стал щелкать выключателем. Снял зачем-то ботинки, вкрадчиво подобрался к стеклянной перегородке, нашел просвет в жалюзи и прильнул к нему глазом.
Маленький, пузатенький шеф сидел на столе и болтал своими коротенькими ножками, задрав голову и пялясь в потолок, а плоскогрудая, пристроившись у его промежности, тщательно вылизывала ему и отсасывала, только вот делалось это так механически, что у Хныща даже не встало.
Он плюнул на письмо, так же бесшумно выбрался в коридор и свалил, понимая, что проще получить нагоняй за промашку по работе, чем оказаться втянутым в неприятную ситуацию, когда шеф будет знать, что он видел то, чего не должен видеть. Пусть все знали, что они трахаются, но знать и видеть — не одно и то же.
Еще в отделе с ним работала дама предпенсионного возраста, которая старалась быть настолько незаметной, что это ей удавалось, и молодой парень, родственник шефа, племянник вроде бы, который служил мальчиком на побегушках.
А потом, в один прекрасный день, что-то стало происходить. Плоскогрудая не пришла на работу, чего не бывало все эти четыре года, что они работали вместе. Конечно, вполне могла заболеть, человек ведь, но что-то говорило Хныщу, что все намного хуже. Он всегда верил своим предчувствиям и предположениям, впрочем, может, это бессонница, краткое утреннее забытье после коньяка, да еще серая пелена, которая уже в то время начала подкарауливать его ближе к рассвету, совсем расшатали нервную систему и приблизили состояние, от которого так близка паранойя, но Хныщ точно знал — что-то произошло.
— Она уволилась! — сказал шеф через пару дней, когда толстушка поинтересовалась судьбой коллеги, но сказано это было странным тоном, мол, не задавайте лишних вопросов, не ваше это собачье дело, да и вообще, ради всего святого, Монтрезор!
Голос коротышки внезапно изменился, в нем проскользнули хищные, плотоядные, металлические нотки, ты убил, опять прошелестела серая пелена, склизкие существа извивались и пытались добраться до лица Хныща, и он хорошо представлял, что будет потом.
Как эти то ли черви, то ли гусеницы, а может, личинки набьются ему в рот, проскользнут в горло, залезут в пищевод и устремятся дальше. Оккупируют желудок, начнут вгрызаться в плоть, пока наконец тело его не лопнет, съеденное изнутри. Подкатила тошнота, Хныщ подумал, что cейчас его вырвет.
— Какой ты стал зелененький! — сказала толстушка.
Предпенсионная дама сняла очки и строго посмотрела на них, такое было впервые, чтобы она оторвалась от своего монитора, хотя чем она там занималась — никому было не ведомо.
Хныщ еле успел добежать до туалета, спугнув у входа пару девиц из соседнего отдела, которые украдкой курили в форточку, хотя это и было запрещено. Закрыл за собой дверь, наклонился над унитазом и выблевал в отдраенный с утра уборщицей фаянс содержимое желудка. Сразу полегчало, только вот лоб покрылся испариной, да и тело стало липким, как бывает, когда сбиваешь температуру, струйки пота текли по груди и по спине, ноги дрожали, Хныщ сел на унитаз, достал сигарету и закурил. У дыма был отвратительный вкус, скорее всего, он налил себе под утро коньяка больше, чем надо, так что это просто похмелье, если сейчас свалить из конторы и дойти до ближайшего бара, то можно что-нибудь выпить, глоток того же коньяка или чуток виски. Только не пиво, с него всегда начинает болеть голова.
В кабинке рядом хлопнула дверь. Смешно, но туалет у них был одним и для женщин, и для мужчин. Не нашли денег, что ли, чтобы сделать как у людей? Перегородка не доходила до пола, Хныщ не удержался и встал чуть ли не на колени, чтобы посмотреть, кто там.
Туфли, чулки, край юбки. Хорошо, что он уже проблевался, было бы неудобно делать это сейчас. Внезапно за стенкой зазвонил телефон.
— Сволочь! — услышал он смеющийся женский голос и вдруг понял, что это толстушка. — Что делаю? Писаю!
За перегородкой раздалось журчание, Хныщ почему-то покраснел, к горлу опять подкатила тошнота.
— Что происходит? Полный бред… Этот, видимо, с похмелья, зеленый весь, тощей нет, говорят, уволилась… А еще я что узнала…
“Она не уволилась! — подумал Хныщ. — Здесь никто не увольняется. Со всеми нами просто что-то происходит, мы разлагаемся, распадаемся на атомы, исчезаем. Нас пожирает ненависть. Друг к другу. К самим себе!”
Раздался шум спускаемой воды.
— Позвоню потом, кролик! — услышал Хныщ.
Он собрался с силами, встал с унитаза и вышел из туалета. Толстушка уже заходила в их офис, шла она быстро и уверенно, и все у нее было хорошо. Наверное, она не реагирует на полнолуние, да и на новолуние тоже. И когда у нее месячные, то она тоже спокойно переживает критические дни. А предпенсионная уже забыла, что это такое. Вот плоскогрудая сходила с ума, это всем было заметно, даже племяннику. У них тут зоопарк, во главе с шефом, тот внезапно отпустил хвостик, молодится, что ли?
В конце коридора, прямо у их двери, опять возникла та самая серая пелена, что временами приходит во сне. Еще не хватало, чтобы внутри поджидали невнятные твари.
Офис был пуст, сквозь распахнутое окно врывался ветер и кружил по комнате сорванные со столов бумаги. Ни толстушки, ни племянника, ни шефа, ни дамы предпенсионного возраста. Дождь все так и не мог начаться, опять заныло сердце. Хныщ невзначай посмотрел на пол, он весь был в следах. Не мужских и не женских, будто кто-то ползал по паркету, оставляя липкие сгустки слизи. Из них складывались отвратительные узоры, отчего-то светящиеся изнутри.
Более того, следы были на стенах и на потолке, даже на столах. Хныщ подошел к рабочему месту предпенсионной, монитор компьютера был включен, он еще не успел перейти в режим ожидания. Гундосила “аська”, Хныщ, сам не понимая, зачем это делает, щелкнул мышкой, на экран выскочило сообщение: “Что, сучка, дождалась?”
Он сел на место коллеги и быстро набрал ответ, первое, что пришло в голову:
“Скорее, ты дождался!”
Собеседник под ником “Солнечный” быстро состряпал ответ:
“Ненависть не доводит до добра!”
По спине вновь потекли струйки пота, лоб опять покрылся испариной.
“Ты знаешь, что делать!” — сообщил, не дождавшись его реплики, Солнечный.
За окном громыхнуло, все же подтягивалась гроза. Горизонт уже начали вспарывать молнии. На столе толстушки затрезвонил мобильный, но по нему никто не ответил. Хныщ посмотрел в сторону выгородки шефа и увидел, что оттуда, прижавшись к стеклу, прямо на него пялится плоскогрудая, глаза у нее вылазят из орбит, рот широко открыт, кажется, что она зовет на помощь. Но ее ведь нет, она уволилась, их всех уже нет.
Опять блямкнула “аська”.
“Чего ждешь?” — спросил Солнечный.
Хныщ протянул руку к монитору, вынырнувшая из его глубин склизкая тварь опять прошамкала беззубым ртом:
— Ты убил!
Коньяка, чтобы заглушить эту мысль, не было. На улице шел ливень. Хныщ встал и подошел к окну. Далеко внизу опять пробка. Машины сгрудились, чуть ли не наезжая одна на другую. За стеклом аквариума плоскогрудая все билась о стенку перегородки, только Хныщ прекрасно знал, что ее действительно нет. Как вообще ничего нет, нигде.
Эта мысль внезапно взбодрила его, больше можно не бояться серой пелены.
Он еще раз осмотрелся.
Следы вели за окно.
Смотритель маяка
C утра я проснулся смотрителем маяка.
Это не самое плохое, что может произойти. Известны случаи, когда люди просыпались насекомыми, транссексуалами, аксолотлями, аутистами, но хуже всего, как известно, вообще с утра не проснуться.
На настоящем маяке я был лишь раз в жизни, причем очень давно, когда мать с отцом еще были живы, а мне только-только исполнилось двенадцать лет. Место это называлось мыс Эгершельд и было не так уж далеко от нашего дома, минутах в тридцати ходьбы пешком. Конечно, на самом деле все могло быть совершенно иначе, и не исключено, что с улицы, где мы жили, а называлась она Верхне-Портовой, до упомянутого мыса надо было добираться больше часа, только сам я не помню, а спросить уже не у кого.
Зато хорошо помню дату, 30 сентября. Год неважен, намного значимей пейзаж и то состояние, которое почему-то помнится до сих пор.
Был отлив, я бродил по колено в воде и собирал морских звезд. Маяк был неподалеку, белая башенка, увенчанная островерхой красной шапкой. Со стороны Босфора Восточного дул ветер, несший с собой предвестие октябрьского безвременья, с невообразимо синим небом и такого же цвета, только уже стылого, холодного оттенка, Японским морем, но тогда я об этом не задумывался.
Намного интереснее были звезды, трепанги, разные моллюски, раскрывшие створки. Если внимательно приглядеться, то можно заметить упругую, розоватую плоть, где-то в глубине которой наверняка скрывалась жемчужина.
Точнее, мне этого очень хотелось, но жемчуг в таких раковинах не встречается, пусть даже внешне они схожи с настоящими: нижняя створка, верхняя створка, будто два полураскрытых веера, положенных один на другой. Невидимая рука разводит их, будто женские лепестки, пусть в то время я и понятия не имел, как это выглядит.
Толстый, пупырчатый, буро-черный трепанг, покрытый длинными отростками, будто обрубок без кисти и до локтя, отростки шевелятся, обрубок дышит, сейчас он начнет расти, становиться все больше и больше, пока вместо привычного морского огурца прямо передо мной не окажется неведомое чудище, выбравшееся на отмель возле маяка, чтобы понежиться на последнем сентябрьском солнышке, которого так не хватает в бездонных глубинах.
Море полно чудовищ, это я знал уже тогда. Никакого страха во мне они не вызывали, лишь любопытство, да еще желание хотя бы раз в жизни, но встретиться с ними как можно ближе, что называется, глаза в глаза. Глупый, самоуверенный подросток, еще не понимающий, что такое тени из бездны.
Был полдень, солнце ярко светило, но жары не было. До начала прилива еще оставалось время, и я мог всласть набродиться по воде, наблюдая за прибрежной живностью. Вот большая морская звезда с пятью лучами, ярко-желтого цвета, с черными и белыми вкраплениями, залезла на такую же по размеру, но блекло-красную. Сейчас я бы сказал, что они занимались любовью, хотя кто знает, может, это подумалось мне и в тот сентябрьский день уже давно отлетевшего года, когда родители устроились загорать прямо у подножия маяка, а я даже не смотрел в их сторону, целеустремленно шлепая по мелководью туда, где должен быть обрыв, а потом глубина.
Внезапно солнце скрылось, ветер нагнал тучи, поднялась волна, пошел дождь.
— Обратно! — долетел до меня крик матери. — Немедленно обратно!
Торопливо зашагал к берегу, ветер толкал меня в спину, и казалось, что вот-вот, как море вспучится, из глубины появятся гигантские щупальца, которым ничего не стоит ухватить меня и уволочь в ту самую бездну, которая завораживающе действует на меня до сих пор.
Понимание этого пришло ко мне несколько лет назад в Египте, когда, добравшись до пляжа, натянув привезенный с собою гидрокостюм — март, вода не больше двадцати двух градусов, что для меня довольно прохладно, — протащившись по понтону в сторону рифа, посмотрев для приличия несколько минут, как белые бурунчики играют на его макушке, и лишь потом уже плюхнувшись в воду, я вдруг внезапно потерял голову.
Нет, не от вида коралловых рыб и рыбок и не от искусственной красоты будто вручную выпиленных из какой-то смеси известняка со слоновой костью и потом разукрашенных радужными красками кораллов.
От бездны, что начиналась в нескольких метрах от рифа и которую, казалось, я мог пощупать руками.
Это потрясающее ощущение можно передать лишь метафорически: что-то наподобие звездного неба, на которое смотришь в безлунную ночь. Только в одном случае смотришь вверх, а в другом — вниз. И так же перехватывает дыхание и что-то начинает в тебе происходить, будто прикоснулся к той древней силе, которую давно уже утратило человечество в своей повседневности, если, конечно, речь не идет о тех, кто живет вне городов и до сих пор называется не народами, а племенами.
Я плыл возле рифа, бездна ласкала меня, опутывая своими мягкими щупальцами. Океан — лоно, безмерное ощущение счастливого совокупления, только вот хотелось уйти все глубже и глубже, и не для того, чтобы увидеть удивительных тварей из подростковых грез. Нет, внезапно я вдруг на каком-то подкорковом уровне вспомнил, что некогда мне уже было так уютно, и не в материнской утробе, хотя это первое, что приходит на ум, глубина уже была, когда-то я был с ней в близких отношениях и там-то мне и было хорошо!
Несколько дней я плавал рядом с бездной, все больше и больше подвергая себя искусу оторваться от поверхности и занырнуть в этот молчаливый чертог зачарованных снов, которые на самом деле есть не что иное, как все та же пресловутая свобода, но возведенная уже в абсолютную, какую-то сверхчеловеческую степень!
Но так и не решился, чувствуя, что может возникнуть желание не возвращаться, лишь продолжал видеть эту бездонную синеву во снах, а закончилось все тем, что я проснулся смотрителем маяка.
Было утро, я встал с деревянного топчана, потянулся и подошел к двери. День начинался, как обычно, сколько уже лет, как я здесь, и все повторяется. Сейчас мне надо спуститься к морю и проверить удочки, а затем приготовить завтрак, после чего подняться на башню и осмотреть линзы, что я делаю каждый день, вот уже сколько лет, наверное, большую часть жизни.
Маяк мой похож на тот, возле которого мы когда-то отдыхали с родителями, его можно назвать близнецом, да и место это напоминает тот самый мыс, только превратившийся в остров, и нет большого города неподалеку. До берега полчаса на баркасе, а если посмотреть в другую сторону, то там виден лишь морской горизонт, только буруны у гряды камней, что выступает из моря вдоль береговой линии, нарушают эту пустоту и безжизненность.
А еще в шторм цвет пропадает и все становится черно-белым, лишь желтый свет маяка единственным цветным пятном нарушает эту мрачную картину, которую дополняют завывания ветра и грохот волн, пытающихся сожрать мой остров.
В такие часы лучше всего сидеть в комнате и смотреть на огонь в очаге. Главное, отвлечься от мысли, что именно сейчас к берегу со стороны моря подплывают те самые монстры, что впервые встретились мне много лет назад, в последний сентябрьский день, и показали мне путь в бездну, которым я все боюсь пройти до конца.
Вступать с ними в борьбу бесполезно, они сильнее и могущественнее, лучше просто не думать о них.
Как не думать и о подвале, в который надо спускаться по каменной лестнице, уже выщербленной и скользкой, двенадцать ступенек, потом дверь, закрытая на внутренний засов. Большой металлический ключ висит на стене рядом, ни разу у меня не возникало желания открыть дверь и посмотреть, что там, внутри, я и так это знаю, и дрожь пробегает по телу каждый раз, как я внезапно задумываюсь об этом.
Я выхожу из башни и по крутой тропинке спускаюсь на берег. Сегодня штиль, в маленькой бухточке, где у меня с вечера заброшены донные удочки, вода как стекло, видны водоросли, камни, на которых гроздья раковин, серебристые стрелы рыб, черные лепешки морских ежей. Смотреть на это я могу часами, но сейчас иная задача, одна из лесок туго натянута, и надо не упустить добычу, хотя может попасться и такое, что лучше бы никогда не видеть.
Над морем слышен плач. Негромкий, хныкающий, так плачут дети, которым больно.
Мне становится не по себе, рыбы не плачут, а в легенды о человекообразных морских существах я не верю, все эти женщины с рыбьими хвостами совсем не то, что кракены или прочие чудовища бездны.
Но это именно морская дева, у нее зареванное лицо, она запуталась в леске, пытаясь освободиться от крючка, застряла между камнями, волосы спутаны, на груди кровоточащая царапина, беззащитная и прелестная, если только не вглядываться в темные, цвета глубины, глаза.
Она пытается что-то сказать мне, но я слышу лишь голос матери, раздавшийся много лет назад, когда внезапно полил дождь и застал меня поодаль от маяка, что на мысе Эгершельд:
— Обратно! Немедленно обратно!
Дева попыталась вывернуться из каменной ловушки и опять умоляюще посмотрела на меня.
Я взял нож, обрезал леску, но это не помогло. Пришлось зайти в воду и взять ее за руки, удивительно теплые для водного существа.
Потом обнять и вызволить из плена.
Она прижалась ко мне. Странно, но я не почувствовал никакого страха или ужаса оттого, что прижимаю к себе женщину с рыбьим хвостом. Нет, это не русалка, а именно морская дева, русалки, если верить мифотворцам, живут лишь в пресной воде, а девы — в соленой. А еще они обладают способностью к оборотничеству, но опять же, это все слухи и легенды, и до сего момента я не верил в их существование, но вот сейчас, на берегу маленькой бухточки, когда я обнимаю нежное тело с рыбьим хвостом, мне не остается ничего иного, как убедиться в правоте тех, кто рассказывал о встречах с ними, кто с ужасом, а кто и с восторженным придыханием.
Она с благодарностью смотрит на меня и сама обнимает, ее лицо становится все ближе, а потом я вдруг чувствую, как ее руки крепко сжимают мою шею все сильнее и сильнее, стараясь сломать ее, хрустнут шейные позвонки, я обмякну и упаду на песок, и тогда она спокойно сможет утянуть меня на дно, то ли обед, то ли ужин для себя и подруг, труп смотрителя маяка, лакомство, которым стоит насладиться.
Мы начинаем бороться, и я оказываюсь сильнее.
А потом долго сижу на песке рядом с ее телом, смотря в безжизненные глаза, в которых застыло недоуменное выражение то ли удивления, то ли ненависти, то ли прощения.
Что делать с телом? В воду ее нельзя, это я хорошо понимаю. Там ее подруги, как только они увидят тело, так сразу поймут, кто виновник, и тогда начнут мстить, петь сладкими голосами, выманивать на берег, чтобы затем утащить в ту самую бездну, которая не дает покоя уже столько лет.
И тут до меня доходит. Подвал. В нем никто и никогда не найдет эту морскую красавицу, придется, конечно, потрудиться, поднять ее с берега к маяку, затащить в подвал, вырыть яму, но ничего другого мне не остается. Я еще раз смотрю на море, потом взваливаю хвостатое женское тело на плечи и иду вверх по тропинке.
Когда же я впервые за все эти годы вставляю в дверь подвала ключ, открываю ее и, с зажженным фонарем, захожу в каменный мешок, что под маяком, то обнаруживаю, что он набит уже высохшими телами морских дев, мне остается лишь положить мою красавицу рядом с мумиями других, через несколько лет она будет такой же высохшей и все равно прекрасной, но меня уже не будет, это я тоже понял. Не знаю, каким образом, но новости под водой передаются быстрее, чем на суше. Стоит мне закрыть дверь подвала и подняться к себе в комнату или же в башню, как солнце исчезнет, черное небо нависнет над окрестностями, потом поднимется ветер, забушуют волны. И в тот самый момент, когда шторм разыграется не на шутку, чудища бездны поднимутся на поверхность, щупальца одного из них разобьют окно, схватят меня и утащат в пучину, око за око, не трогайте морских дев!
Я закрываю дверь, вешаю ключ на место и поднимаюсь обратно по двенадцати выщербленным и скользким ступеням. За окном светит солнце, но уже видна узкая черная полоса, оседлавшая горизонт. Мне остается только сидеть и ждать, как это делали все те, кто уже просыпался до меня смотрителем маяка.
Мамур
Бодрумские отели — отдельная песня, но в этот раз попался совсем уж странный. Не как тот, конечно, в котором мы с дочерью оказались впервые в Турции, на пути в Бодрум. Он был расположен в Анталии, назывался вроде бы “Мюрад-бей”, и на протяжении всего дня мы не видели в нем ни одного человека из постояльцев, будто их всех слизнуло невероятно длинным языком, высунувшимся из пучин где-то внизу, под крутым обрывом шумящего моря.
Но этот, с запамятованным названием, был не намного лучше. Старая, обветшалая “пятерка”, давно уже пережившая свои прекрасные времена, когда, судя по всему, это было модное место и приезжали состоятельные гости. Не только из Стамбула, Измира и самой Анкары, но и из европейских столиц, Парижа, Лондона, Стокгольма, Копенгагена, только вот давно это было. В номерах потрескалась штукатурка, завелись пауки, а кое-где и тарантулы; заасфальтированные дорожки покрылись трещинами, иногда столь широкими, что в них можно было провалиться и ухнуть чуть ли не до самого центра земли, хотя все это, конечно, гипербола.
В отеле явно обитали духи, я даже обнаружил те места, где, скорее всего, они могли жить. Это было помещение хамама, находившегося отчего-то в подвале, да еще со стеклянной стеной, за которой был бассейн. И когда ты, после долгой и сладкой пытки руками массажиста, умасленный и пребывающий в полной расслабухе, ложился на кушетку, чтобы провалиться в некое подобие нирваны, то сквозь подступающие грезы можно было увидеть, как в голубой воде за толстым и огромным стеклом болтались половинки тел, бессмысленно помахивая ногами. В хамаме духи жили в углах, как пауки и тарантулы в номерах, в этом я был убежден.
А еще они облюбовали одну из аллеек между корпусами, где росли два высоких банановых дерева, даже в сентябре еще не отбросивших цветы. Вот между ними они вполне могли ночами натягивать свои гамаки из росы, ведь сами духи ничего не весят, как известно, а значит, что и гамаки их должны быть легчайшими, паутина тут не подойдет, а роса — в самый раз.
Каждый вечер я уходил на пляж, заваливался на лежак и слушал море. У каждого ведь свой голос, моря — не исключение. Средиземное, к примеру, обладает нервным и басовитым, иногда срывающимся на хрип, и напоминает голос Луи Армстронга, поющего Sant Louis Blues. Ну а голос Эгейского не джазовый, скорее это драматический оперный тенор, причем не один, а сразу несколько, как, например, в свое время, до смерти Паваротти, это делали вместе с ним Доминго и Каррерас. У меня когда-то была пластинка “Три тенора”, так временами казалось, что они так высоко поднимают тебя над землей своими голосами, что еще мгновение, и ты рухнешь с многокилометровой высоты. И останется лишь самому потом проводить ночи в гамаке из росы, покачиваясь сгустком тумана между двумя банановыми деревьями и удивляя ночных постояльцев отеля, пошатываясь, возвращающихся в номера после закрытия бара у бассейна.
Я смотрел на море, слушал, как оно поет на три голоса, иногда переводил взгляд на небо и любовался звездами, которых, впрочем, было не очень много, луна всего несколько дней, как пошла на убыль, и звезды просто терялись в ее ярком, ослепительно-желтом свете.
Как правило, спугивала меня какая-нибудь парочка, появлявшаяся на пляже, чтобы предаться ожидаемой сексуальной возне на одном из пустых лежаков. К этому времени в соседнем огромном отеле, “Караван-сарай”, уже вовсю гремела музыка, тенора замолкали, заглушая стоны совокупляющихся. Вот тогда-то я и покидал берег, чтобы зайти еще в бар, выпить на ночь чаю, редко — чего покрепче, да и отправиться баиньки, думая, будут ли ждать меня духи у банановых деревьев или же они еще не приготовили свой гамак для сна.
В этот вечер все было точно так же. Море осталось за спиной, возле бара сидели самые стойкие постояльцы, одним из них был мой отпускной знакомец, Костя, отправивший жену в номер, а сам надирающийся ракы в компании с каким-то странным типом, одетым в брюки и рубашку с короткими рукавами. Был он седым, явно не русским, хотя на турка тоже не очень-то был похож. И далеко не молод, это точно, за пятьдесят, так мне показалось.
Костя помахал мне рукой, я подошел к ним. Говорили они по-английски, мой отпускной знакомец делал это со старательным и отвратительным произношением русского школьника из глубинки, а седой мужчина с красным от выпитого лицом говорил быстро, но глотал слова, при этом еще пережевывая их, как говорят на американском Юге, хотя там я, естественно, не бывал.
— Вот, — сказал Костя, отпивая ракы из стакана, — это совладелец отеля, прикинь?
Я прикинул. Пьяный мужчина одет был действительно очень хорошо, а часы на запястье правой руки явно стоили приличную сумму, но что он совладелец этого обиталища духов, прочитать по его внешнему виду было нельзя.
— Пить будешь?
Я решил, что немного ракы мне не помешает, Костя начал искать глазами бармена, но седой просто щелкнул пальцами, и тогда из темноты возникла фигура в белой рубашке и черных брюках, с подносом, на котором стояло три стакана с ракы.
— Мамур! — сказал мужчина и протянул мне руку.
Его имя было единственным словом, которое я смог разобрать в этой невнятной голосовой жвачке, так что, посидев с ними минут двадцать и допив свою порцию анисовой водки, я отправился навестить духов, которые, судя по всему, должны уже были собираться на ночлег.
На следующее утро, пораньше отправившись на завтрак, чтобы потом поскорее пойти на море, я увидел Мамура, сидящего у края ресторанной веранды, за столиком на двоих. Был он печален, как это и бывает с большого похмелья. Заметив меня, он замахал вдруг радостно рукой, и я, взяв свой сок да пару блинчиков и сразу же налив еще большую чашку кофе, сел к нему.
Слова он уже не глотал, как я потом понял, в американского южанина он превращался по ходу пития. Чем больше ракы, джина и просто вина, тем все дальше и дальше к югу Штатов он перебирался, заканчивая обычно уже в Техасе, на границе с Мексикой.
А на самом деле он действительно был стамбульским турком, из очень богатой семьи, закончил на родине колледж, потом родители отправили его учиться в Италию, затем он поехал продолжать учебу в Америку, в Лос-Анджелес, где и жил уже много лет, точнее говоря, где была его резиденция. Ведь был Мамур человеком мира и постоянно перемещался из одной страны в другую, везде имея какой-то бизнес.
Не знаю, чем я расположил его к себе, может, просто ему надо было выговориться и я, что называется, оказался в нужном месте и в нужный час.
Вообще-то я никогда не видел еще человека, само лицо которого несло бы на себе такую печать беспредельного одиночества, как у моего нового турецко-американского знакомого.
Еще за завтраком я выяснил, что никаким совладельцем отеля он не был, просто здесь какие-то совсем уж целебные свойства воздуха, и они с родственником хотят взять землю в аренду, чтобы построить частную кардиологическую клинику, как раз сегодня он собирается поехать в горы, не хочу ли я с ним?
Я согласился, о чем до сих пор не жалею.
Мы договорились встретиться после обеда, Мамур, взяв толстую пачку газет, отправился в тенек у бассейна, где ему уже приготовили персональный шезлонг, а я пошел на пляж, чтобы вновь окунуться в выверенное разноголосье трех теноров.
Что мне сразу бросилось в глаза тем утром, так это то, как он общался с людьми. Было хорошо заметно, что этот человек привык отдавать приказания, он привык, чтобы его обслуживали по первому зову, это сразу чувствуется, когда подобное не приобретено с годами, а присутствует в тебе изначально. Богатые русские, с которыми меня порою сводит судьба, — иные, недаром есть пословица “из грязи в князи”. В случае же с Мамуром — я так и буду его называть, хотя полное его имя было Муаммер, оно и значилось на витиеватой визитке, которую он вручил мне после завтрака, Муаммер Уз, — свою роль, видимо, сыграло то, что называется “старые деньги”. Ведь и родители его были людьми состоятельными, а он просто стал миллионером в своем далеком Лос-Анджелесе, поначалу занимаясь банковским и финансовым консалтингом, проще говоря, помогая преумножать желающим капиталы, а потом начал заниматься инвестициями и спекуляциями по всему миру. И эту клинику он хотел построить, а потом продать, но я ничего не понимаю в бизнесе, да и в бизнесменах, вот только общаться с Мамуром было действительно интересно.
Ну а еще мне не давало покоя то, отчего он так печален все время. Впрочем, я не точен в подборе слов, печалью это потерянное и беззащитное выражение лица назвать было нельзя — отстраненность от мира, ощущение того, что человек уже то ли побывал, то ли прекрасно представляет и так, что там, в мире духов.
Выехали мы еще до трех, у входа в отель нас поджидала старая “тойота” с водителем, загорелым мужчиной в возрасте, с ясными, темными глазами и доброй улыбкой. Мамур сел рядом с ним, я — на заднее сиденье, и мы начали подниматься в горы, море осталось внизу, вокруг был просмоленный, потрясающе пахнущий настоянной на солнце хвоей воздух.
Я помню ту поездку так, будто она случилась не несколько лет назад, а буквально вчера.
И то, как мы заехали в маленькое кафе, где встретить нас вышли все, от бабушки, которой было уже явно под восемьдесят, если не больше, и до маленькой девочки с удивленными и невинными глазами. Они стали совсем уж огромными, когда она увидела толстенную пачку денег, что достал Мамур из кармана своих светлых брюк, собираясь расплатиться за две чашки турецкого чая, который мы с ним выпили, сидя в тени под парусиновым тентом.
Тогда-то, когда мы пили чай, я и спросил у Мамура, почему он все время такой печальный, если не сказать потерянный. Согласен, вопрос нетактичен, но у меня было ощущение, что ему хотелось его услышать.
— Знаешь, — сказал мне Мамур, — у меня ведь была семья, там, в Лос-Анджелесе… О, видел бы ты мой дом, два бассейна, представляешь?
Я сделал вид, что представляю.
— Но так получилось, что мы с женой решили жить раздельно. Она с сыном в Нью-Йорке, а я остался в Лос-Анджелесе. И сын ко мне приезжал несколько раз в год, он был очень хорошим мальчиком…
Слово “был” прозвучало как бы отдельно, будто его вырезали ножницами из всего картонного потока слов.
— Он должен был приехать ко мне на Рождество в тот год, в каникулы, он учился музыке, играл на скрипке, но скрипку на каникулы с собой никогда не брал, предпочитая плавать то в одном бассейне, то в другом, а то звал меня на океан, где мы запускали змеев и играли во фрисби, ты умеешь играть во фрисби?
— Нет! — сказал я честно и добавил: — Но видел, как это делают!
— Я ждал его, — продолжал Мамур, — только вот накануне вылета, в последний день учебы, его желтый автобус перевернулся, когда он ехал домой. Выжили все, кроме моего мальчика.
Я пожалел, что заставил его рассказать мне все это, но он вдруг заулыбался, наклонился ко мне и продолжил:
— А жена сошла с ума. Вот просто так, в один день. Она сейчас в клинике, очень дорогой, я все оплачиваю, надо бы съездить и навестить, но она не узнает меня, она никого не хочет узнавать… Ну что, поехали дальше?
Когда мы садились в машину, то и бабушка, и ее дочери, и сын, и маленькая девочка, то ли внучка, то ли правнучка, стояли и махали нам, они знали Мамура, он часто приезжал сюда, когда наведывался в отель, как оказалось.
Потом мы заехали на пасеку за свежим медом, а затем наконец-то отправились смотреть участок под клинику. Невысокие местные сосны пахли совсем уж необыкновенно, несмотря на всю трагичность поведанной мне истории, у меня было ощущение полного земного счастья, что бывает так редко, может быть, несколько раз за всю жизнь.
Шофер что-то сказал Мамуру по-турецки, и тот перевел мне:
— А сейчас нас зовут в гости. У него тут дом неподалеку в деревне. Там нас ждут, немного перекусим и обратно в отель.
Я был готов на все, да и потом, откажись я — обидятся и Мамур, и водитель, да и идти мне пешком по горной, душной жаре пару десятков километров, если не больше.
Мы приехали в деревню, дом водителя был на отшибе. Во дворе стоял новенький японский джип, нас встретили жена и две дочери, а потом послышался шум подъезжающей машины, оказывается, это приехал брат хозяина с женой-англичанкой, жили они на юге Англии, но вот выбрались на родину. Так что за стол сели русский писатель, турецко-американский миллионер, английская медсестра, турецкий шофер и турецкий же, но проживающий в Англии, слесарь-сантехник.
Жена водителя изредка появлялась на веранде, что-то спрашивала у мужа и исчезала опять, а дочки, смущенно улыбаясь, принесли нам вкусные трубочки из теста с сыром и творогом внутри, я спросил, как это называется, мне ответили, но сейчас я уже не помню.
Состояние полной благости, настигшее меня посреди соснового леса, продолжалось. Над морем, которое отсюда не было видно, но ведь куда оно могло деться, там, внизу, за холмами, явно слышались голоса трех теноров, появилась розовая полоска заката.
— Пора! — сказал Мамур.
Мы сели в машину и уехали.
Я подумал, что благодаря чистой случайности, тому, что мой пляжный знакомец Костя вечером решил набраться со странным человеком, сидящим у стойки отельного бара, я пережил один из самых удивительных дней, когда дверь моей реальности внезапно распахнулась в другую, где происходила какая-то иная жизнь, так не похожая на мою, что еще раз дало мне подтверждение того тезиса, в котором я убежден уже много лет: мир наш огромен, и всем нам в нем есть место.
Еще несколько дней мы продолжали общаться с Мамуром, больше он ни разу не возвращался к той истории, что рассказал мне в маленьком кафе в горах. Но та его откровенность будто сблизила нас, даже официанты и менеджеры отеля почувствовали это и начали выделять меня из прочих постояльцев, хотя это было и смешно.
А потом к нему приехали гости, вечером, возвращаясь, по своему обыкновению, после вечернего общения с морем и опять наслушавшись пения трех теноров, я увидел большой стол на веранде ресторана. Ужин давно закончился, но официанты все были тут. Мамур сидел во главе, хорошо одетые мужчины и женщины, даже в этот поздний час при полном макияже и с прическами, а еще в вечерних платьях, были, скорее, не сотрапезниками, а свитой.
Он увидел меня и позвал. Посадил рядом, начал представлять гостям, а потом сказал, что утром они все едут в Измир, там их ждет частный самолет, и они летят на скачки в Каппадокию, а потом там же будут играть в гольф. Затем он вернется, ведь начнется то самое желтое лето, которое придает этим местам на Эгейском море то очарование и благодать, каких нет больше нигде на свете.
Несколько дней спустя менеджер ресторана, увидев меня, сообщил, что вертолет, на котором Мамур летел со скачек туда, где собирался играть в гольф, упал и разбился.
Я ничего не ответил, слов не было.
Покачал головой, встал и пошел к морю.
Костя с женой улетели в Россию два дня назад.
Эгейское море все так же шумело, только теноров было не три, а один, и он плакал.
Почему-то я подумал, кто же будет сейчас оплачивать счета за клинику, где проводит остаток своей жизни сумасшедшая жена покойного Мамура.