Опубликовано в журнале Урал, номер 1, 2010
Александр Цыганков
Цыганков Александр Константинович — поэт и художник. Родился 12 августа 1959 года в Комсомольске-на-Амуре. Рос и учился в городе Кемерово, с 1992 года живёт в Томске. Автор книг: “Лестница” (Кемерово. 1991), “Тростниковая флейта” (Томск. 1995. 2005), “Ветер над берегом” (Томск. 2005). Также печатался в коллективных сборниках и антологиях (сибирских, московских, американских). Печатался в журналах “День и ночь”, “Дети Ра”, “Новый Журнал” (Нью-Йорк, США), “Сибирские огни”, “Юность”.
Сгоревшие корабли
1
Из угловых дверей большого гастронома Тростников вышел на оживлённый перекрёсток в самом центре города. Открыл новую пачку сигарет “Балканская звезда”, только что купленную в этом самом гастрономе, закурил и хотел уже не спеша пойти в сторону остановки на площади, но остановился с тем чувством, что прямо сейчас ему должен кто-то встретиться.
Был тёплый февральский вечер. Медленно сыпал редкий снежок, отчего было ещё теплее. Уже зажигались огни рекламы, уличные фонари и большие окна магазинов. И в такой час, и в таком месте в небольшом провинциальном городе трудно было не встретить кого-нибудь. И действительно, с противоположного угла ему помахал рукой знакомый художник и направился в ближайшее кафе с двумя приятелями. Как раз на этом городском пятачке в те годы располагались сразу несколько питейных заведений, ещё с незапамятных времён облюбованных местной богемой. Утром, вечером и среди белого дня завсегдатаи фланировали из одного культурного предприятия в другое. И каждый из них в отдельности в любое время мог с уверенностью полагать, что где-нибудь кто-нибудь, но уже есть. Великая вещь! Никто не одинок, когда знает, где можно встретить знакомых или ещё не знакомых, но, безусловно, своих творческих людей! Сквозные ветры перекрёстка врывались в одни и те же двери.
Богемное местное общество тех лет было симпатичным и довольно ярким, если не сказать, что пёстрым. Так называемый тонкий слой был не однородным как по силе страсти, темперамента и характера своих представителей, так и по их культурному уровню, образованию и вкусу, но всё-таки единым, то есть ещё советским по инерции. Традиция к этому времени уже разрушилась. Внезапно нахлынувшая свобода зияла такими пустотами, что многих ввергала в космический ужас. Перед каждым вдруг открылась дорога, огромная и неведомая, как Млечный Путь в ясную ночь. И всякий выходил на неё один, не зная, чем она обернётся: фешенебельным Бродвеем, уютной улочкой на Монмартре или Владимиркой с одноимённой картины Левитана. Многие пили. Многие куда-то уехали, ушли, приспособились, приняли всё происходящее как должное и стали жить по диким законам прогрессивной рыночной экономики. Другие всё ещё лелеяли мечты, оживляли сердечные преданья и предавались мирным беседам о бурных днях Кавказа, о Шиллере, о славе, о любви. И надо быть искренним, но за чашкой кофе или бутылкой вина говорили и спорили порой о вещах нешуточных и предметах серьёзных. Иногда случайные собутыльники становились едва ли не близкими родственниками, если находили единство в вопросах самых абстрактных. И наоборот, лучшие друзья расходились врагами, не находя общей точки зрения в вопросах таких же отвлечённых. Как ни странно, но часто именно такие умозрительные вопросы и ставились ребром. На творческой почве случались не только простые ссоры. Громче и выразительнее других вели себя поэты. Почему-то именно их проникновенные и возвышенные беседы о современном стихосложении неумолимо стремились к рукопашной. Древнейшие изречения, такие, как: “Пора бы и честь знать” и “Главное — вовремя уйти”, для наиболее продвинутых были не просто красивыми словами, но хорошо усвоенным уроком, как и вполне осознанной необходимостью. Но в основном побеждало прекрасное! Было много девушек. И, в общем, это было приятное и весёлое времяпрепровождение тех лет.
Тростников приехал в город всего несколько лет назад, но сразу же и попал в число завсегдатаев или, как говорят, своих.
Этим вечером сидеть в каком-нибудь кафе ему не хотелось. Он стоял, медленно курил сигарету и безучастно смотрел на вечно бегущих прохожих, как самый вольноопределяющийся из людей на оживлённом городском перекрёстке.
С грохотом и понижающим воем затормозил троллейбус. На светофоре загорелся зелёный, и через дорогу со стороны театрального сквера хлынул народ. В центре пешеходной группы шёл большой человек с маленьким жёлтым портфельчиком, известный в городе режиссёр, актёр и поэт, Олег Борисович Нагорный. По обыкновению, неторопливо и важно он пересёк проезжую часть с тем видом, как будто машины остановились именно потому, что он переходит улицу. На углу увидел Тростникова и пошёл прямо на него, широко раскрыв и без того воспалённые глаза.
— Саня! Ну, как хорошо! Ты-то мне и нужен! Ну, как ты? А я сейчас из театра вышел: постоял, посмотрел… Снег идёт!
И он поднял голову к небесам. Тростников тоже поднял голову к небесам и сказал.
— Красиво!
— Красиво-то оно красиво, но… У меня образ один созрел. Пойдём куда-нибудь, кофейку, что ли, выпьем. Можно и покрепче.
— Пойдём. Только не в “Артемиду”.
— А чем тебе “Артемида” не угодила?
— Сейчас видел, как туда “Новые русские передвижники” пошли. Не люблю.
— Что за новые передвижники?
— Из Питера с выставкой приехали. Я учился с одним. Дебил полнейший.
— А-а! Питерские! Но они хоть спокойные, даром, что ли… питерские. Ну, ладно! Не любишь, так не любишь. Куда пойдём?
— Давай, до “Лиры” поднимемся.
— Давай. Только в “Лире” мест может не оказаться.
— Там запасные варианты есть: и рядом, и через дорогу.
— Ну, потопали. Всё равно ближе к дому.
Большой человек с маленьким портфелем и более чем стройный художник пошли в сторону знаменитого городского кафе.
Вечер был очень красивым. Хлопьями падал снег. Уже веяло весной. И у Александра настроение было лирическим, но не как осенью — со склонностью к дождливым элегиям, а вдохновляющим на весёлые и звонкие стихи. Словно накануне чего-нибудь такого. Но его собеседник отчего-то был взволнованным и тревожным. По привычке комического актёра он шутил дорогой, но чувствовалось, что это юмор грустного клоуна. На ступенях горбатой улицы, уже недалеко от заведения, он решил перевести дух и остановился.
— Не торопись! Покури пока.
Тростникова раздирало любопытство.
— И что же за образ такой, Олег Борисович? Да и с прочим как? Что-то ты не очень-то и весел.
— Да вот, что-то невесело. Как будто не так всё. И пишется много в последнее время, а всё как-то не так, что на сцене, что в жизни. Вот вышел сейчас из театра. Хорошо вокруг! Красиво вроде бы. Посмотрел на небо, и как будто громом ударило. Снег идёт, а кажется, что прах летит, словно корабли сгорели за облаками. Целая флотилия. Эскадра погибла! Такое видение возникло. Историческое, может быть, видение.
Тростникову такой фатальный взгляд в небеса не то чтобы совсем не понравился, но насторожил.
— Сгоревшие корабли за облаками — это интересно. Грандиозный образ! Яркая метафора. Патетика! Но трагическая очень. Хочется по-другому метафору развернуть.
— Вот я и хочу, чтобы ты об этом написал.
— А ты? Всё-таки это твоё открытие.
— Конечно, я сам напишу. И наброски уже есть. Но мне интересно, как у тебя получится. Напиши! А потом сравним. У меня встретимся в конце марта и почитаем, посмотрим — у кого лучше.
— У тебя уже лучше, потому как твоё! Мне другое свойственно, если помнишь:
Язон, зови своих гребцов! Не нам
Скорбеть о бренной славе мореходов.
Не боги внемлют нам, а мы богам.
Пусть век не тот, и нет уж тех народов
— Вперёд, Язон, к высоким берегам!
— Да помню, конечно! Как не помнить. Ты как выпьешь, сразу про Язона. Все уши прожужжал! Вот я и думаю, как у тебя получится, если по-другому посмотреть, в другом ракурсе? Язон плывёт, а здесь уже сгорели корабли. Не на чем больше плыть!
— Не знаю. Не нравится мне что-то.
— А ты попробуй! Другому бы я не предложил. Не отдал бы такой образ!
Александр посмотрел на летящий редкий снежок, и на мгновение ему стало жутко. Всё просто и понятно. Время такое. Крушение идеалов, распад всеобщий и прочее. Но всё-таки ему было чуждо такое видение действительности, какой бы мрачной она ни была на самом деле. Тем более поэтическое видение. Задачу художника он определял иначе. У него было много собственных стихотворений “про снег”, но такого образа он и представить себе не мог. И теперь хотел прогнать прочь само впечатление о небесной баталии, где не было победителей. Отмахнуться, как от случайного кошмара, тем более что навязанного ему. Он не хотел быть свидетелем и очевидцем этой заоблачной битвы титанов.
— Да брось ты, Олег! Сейчас примем на грудь и полный вперёд!
— Ладно. Пошли дальше. Но подумай, подумай. Ты, конечно, молодой ещё. По крайней мере, намного моложе меня. У тебя ещё аргонавты в голове, а у меня всё больше — гибель Трои. Вот тебе и “вперёд, Язон!”. Твои же аргонавты и разрушили цветущий город. Ты из города никуда не собираешься уезжать?
— Нет. Да я и не в городе, а рядом, в Шеломке, живу.
— Это всё равно что на дальней улице. Значит, здесь будешь в ближайшие годы?
— Конечно! Или не веришь?
— Верю! Так, переспросил. Все поразъехались! Вдруг и ты собрался.
— Кое-что здесь надо совершить, а потом посмотрим! Не случайно же я сюда приехал.
— Вот и хорошо! За это я тебя люблю и цалую!
Именно так, подчёркнуто по-московски, он и выговаривал гласные в некоторых словах.
— Скоро встреча будет в библиотеке имени Пушкина. Со мной!
— Ух, ты!
— Приходи обязательно. Поддержи меня, а то соберутся… Я и сам не знаю, кто там соберётся. Потом уточню, когда.
— Непременно, Олег Борисович!
— Я и книжку новую задумал. Не знаю, как спонсор отзовётся.
— Отзовётся! Выходит, что корабли ещё только строятся, а ты уже поджечь их решил!
— Да это не я. Время!
Время было уже такое, что популярное у студентов кафе оказалось переполненным. Ни одного свободного места даже и не просматривалось. Пришлось постоять в очереди у дверей, а когда прошли в зал, то оказались за одним столиком с Григорием Ивановичем Андреевским, известным городским кораблестроителем по призванию и юристом по профессии. Андреевский годами выстраивал модели прославленных, овеянных легендами боевых кораблей, под парусами коих смело входили в историю великие флотоводцы. И мастерил сильно уменьшенные копии фрегатов и бригантин с самой тщательной скрупулёзностью и до мельчайших деталей, завершая некоторые из них под микроскопом. И если кто-нибудь заглядывал в судовую кухню, то посредством лупы обнаруживал в ней не только медный котёл, но и поварёшку. Бортовая артиллерия в любую минуту могла произвести именно то количество выстрелов, которое и значилось в убойной характеристике корабля. Однажды Тростников присутствовал на учебных стрельбах и собственными глазами видел, как Андреевский заряжал маленькие пушечки малюсенькими стальными шариками и расстреливал подаренную ему деревянную скульптуру известного местного ваятеля. Эффект был потрясающим! На красном структурном полированном дереве шарики-ядра оставляли впечатляющие вмятины-пробоины и отскакивали на стол. Свои прекрасные, доведённые до совершенства модели величавых парусников, работа над коими иногда занимала годы, Григорий Иванович сначала просто дарил в музеи, ничуть не жалея о том, как настоящий энтузиаст-романтик, но теперь уже и продавал. Иметь в коллекции корабли Андреевского почитали за честь. Никто не сомневался в точности произведённых работ. Чертежи и рисунки настоящих кораблей прилагались. Андреевский был интересным человеком, и Александр такой встрече очень обрадовался.
— О! Здравствуйте, Григорий Иванович!
— Здравствуйте! Какая приятная, неожиданная и долгожданная встреча! Располагайтесь просторнее, чтобы никто больше не втиснулся.
Олег Нагорный заговорил с артистической развязностью.
— Неожиданный ты наш и долгожданный! А чего это ты здесь не ожидал так долго? Интересно!
— С вами, Олег Борисович, неожиданная встреча, а с Александром долгожданная. Да, Саша, давно хотел тебя разыскать! Уже в Шеломок собирался ехать. Но, как говорится, на ловца и зверь бежит. Давайте я вас коньячком угощу!
На это предложение Нагорный откликнулся более мягким тоном.
— Это мы с удовольствием, когда можно. Вы не обижайтесь. Замордовали меня так в этом театре, что рыдать хочется! Орать уже никакого толка нет! Сволочи.
Григорий Иванович взглянул на актёра с иронией.
— А мне всегда казалось, что вы любите свою труппу.
— Да при чём здесь труппа, если денег в кассе нет! Труппа! Что с нищих спрашивать?! Это вы, адвокаты, живёте безбедно, тем более сейчас.
Тростников решил изменить такое направление застольной беседы.
— Корабль-город! Где твой капитан? Олег! Ты знаешь, какие корабли строит Григорий Иванович?
— Не видал!
— А мы в гости попросимся! Григорий Иванович, пригласите великого артиста, режиссёра и поэта посмотреть ваши парусники, а то он мне сейчас такое рассказал! Будто бы в небе эскадра сгорела! Взял и поджёг корабли!
— В гости милости просим! Только мои не сожгите. Ну, давайте выпьем за славу русского флота!
После того, как они выпили, Андреевский без всякой паузы сразу перешёл к делу. Он раскрыл свою кожаную адвокатскую папку с делами подзащитных и вынул из неё несколько пожелтевших страниц.
— Вот! Лично поехал в Петербург и нашёл в музее Военно-Морского Флота единственный в мире чертёж и описание петровского первенца. Посмотрите, какой красавец! Флагманский корабль “Ингерманланд”! Я сейчас заканчиваю, пока единственную, его реконструкцию. Мне осталось только паруса доделать и некоторые очень важные мелочи! Твоя задача, дорогой Александр, по сохранившимся описаниям сделать рисунки кормовых, бортовых и носовых украшений. Восстановить с нуля! Нереиды, амфитрионы, дельфиноиды всякие — это как раз в твоём стиле. Античность!
— Интересно! Но это уже далеко не античность, а стилизация голландских мастеров.
— Конечно! Вот и займись, посмотри атласы старинные, альбомы. Они их как-то по-своему изображали.
— Интересно! Очень интересно…
— Ты осознаёшь ответственность возложенной на тебя миссии? Молодец! Вознаграждение я тебе гарантирую в долларовом эквиваленте!
— Согласен! Не столько из-за денег, сколько из желания помочь реконструкции российского флота.
— Первенца русского флота! На весь флот я не потяну.
После коньяка просветлел и Олег Борисович. Он внимательно выслушал разговор. И смотрел на Андреевского и Тростникова широко раскрытыми глазами.
— Как удивительно всё-таки! Я как чувствовал, что сегодня кого-то встречу! Корабельщики вы мои голландские!
Григорий Иванович заговорил убеждающим тоном, как на процессе в народном суде.
— Хорошие люди друг друга всегда найдут! А плохих мы за свой столик не пустим! Правда, Александр?
— Правда.
— И я очень рад, Саша, что ты откликнулся на мою просьбу. Бери себе вот эти драгоценные страницы из старинной книги, читай внимательно и приступай. Но потом вернёшь мне эти листочки в полной целости и сохранности! Смотри, не потеряй! И не помни, чтобы ровненькие были! Это единственные в мире! чертежи и описание.
Александр взял у Андреевского несколько пожелтевших страниц, внимательно просмотрел и пришёл в негодование.
— Григорий Иванович! Вы же их вырвали из книги конца восемнадцатого века! Как сами и говорите, единственный в мире источник, бесценный раритет! Это вандализм, Григорий Иванович!
— Сам ты вандал, Сашуля. Читай внимательно, что вверху на первой странице карандашом написано.
На первой странице карандашом было написано следующее: “Изъято для временного пользования. Гарантирую вернуть в музей Военно-Морского Флота вместе с реконструированной моделью корабля”. Дата и подпись Андреевского.
— А скопировать нельзя было?
— Да не до этого было! Ты не знаешь, чего мне стоило до этой книги добраться! Думаешь, так просто всё? Вот изучай и рисуй, а потом, если захочешь, поедем с тобой в Санкт-Петербург и торжественно вернём вместе с кораблём!
— Но страницы-то как теперь обратно вклеивать?
— Вклеят! Слушай, ты прекрати идиотничать! Разговор идёт о реконструкции легендарного флагманского корабля! Ты знаешь, что такое “Ингерманланд”?! Сколько от него шороху было — в Балтийском море! И не только в Балтийском! Сейчас ещё по маленькой, и я вам расскажу.
Андреевский налил и предложил выпить.
— Давайте за первый фрегат Петра Великого!
— За “Ин-гер-ман-ланд”! — подхватил Олег Борисович.
Александр выпил молча. Он впервые столкнулся с такой исторической наглостью, возможно, на благо самой истории. Помолчал и опять решил сменить тему.
— Теперь поговорим об изящном! Может быть, стихи почитаем?
У столика остановилась девушка с порцией мороженого, по внешнему виду студентка, и растерянно смотрела по сторонам.
— И девушку пригласим, а то не знает, куда прибиться. Присаживайтесь к нам!
Тростников пересел на свободный стул у стены и предложил ей освободившееся место. Девушка села и потупила взор.
Олег Борисович откинулся на стуле, поднял глаза и как будто вспомнил что-то.
— Можно я прочитаю? Одно из последних. Новое!
Глядя мимо собеседников, спокойно, с правильной продуманной интонацией, поставленным актёрским голосом, он прочитал стихотворение “Жалоба дерева”.
меня решили сделать сквером
осквернили
верхушку срезали
загнули ветви вниз —
чтоб рос и не как все деревья
в небо
а рос, как скверный повелел каприз…
и вот стою на праздничной аллее
и удивляется гуляющий народ
что я так необычен и затейлив
и не догадывается
что я урод…
Только что подсевшая к ним девушка выслушала знаменитого актёра с открытым ртом, после чего встала, взяла вазочку с мороженым и ушла к стойке.
— Ну, вот! Разве девушкам такие стихи читают! Про уродов! — Начал возмущаться Андреевский, но захмелевший Тростников уже декламировал “про Язона”. Стихотворение было длинным, и ему не дали закончить. Из “Артемиды” подтянулись новые русские передвижники. И довольно пьяные. Они быстро где-то нашли недостающие стулья и вклинились в ряды. И все разом заговорили громко и непринуждённо, то есть о чём попало.
Стало не интересно. Через несколько минут, немного расстроенный бегством девушки, Олег Борисович Нагорный вдруг увидел её перед собой.
— Вы извините, что убежала, но я чуть не заплакала. Не думала, что вы ещё и поэт! Я видела вас в спектакле. И дерево знаю, о котором вы сочинили. Это старый клён в театральном сквере! Спасибо! — высказалась девушка и снова ушла.
Теперь, тронутый такими тёплыми словами, разволновался сам Олег Борисович и стал прощаться. Следом за ним, спасаясь от новых русских передвижников, на вечернюю городскую улицу вышли Андреевский и Тростников. Большой человек с маленьким портфелем издалека помахал рукой. Приятели ещё раз поговорили о реконструкции флагманского корабля и разошлись в разные стороны. Александр едва успел на последний автобус и уехал в Шеломок.
Яркое утреннее солнце вспыхнуло за красными стволами высоких корабельных сосен и широкими жёлтыми полосами загорелось на синем февральском снегу. По давно заведённой привычке Тростников прямо с постели выбегал на улицу в любой мороз и в течение десяти минут делал гимнастику. Если по какой-то причине он этого не делал, то весь последующий день выглядел потерянным. И наоборот, зарядка на свежем воздухе сказывалась бодростью духа и тела и настроением самым весёлым.
Этим утром творческое вдохновение разожгла не только гимнастика на снегу, но и активное уже весеннее солнце. Александр затопил печь, позавтракал и стал внимательно изучать описание кормовых и прочих бортовых украшений тяжелого фрегата с тевтонским именем “Ингерманланд”. Всё было довольно просто. Прежде чем флагманский корабль сгорел, кто-то из педантичных немецких инженеров успел сделать такое подробное описание декора, что можно было рисовать, следуя за текстом. Время постройки было указано точно. Оставалось только определить стиль, а для этого нужно было посмотреть аналогичные работы того времени. В домашней библиотеке ничего подобного не было, и Тростников отправился в город. В художественном музее он нашёл своего давнего товарища, искусствоведа Василия Валериановича Дымолазова, и поведал о цели своего визита.
— Надо, Вася! Решил в вашей библиотеке поискать.
— Тебя не допустят. У нас только для сотрудников, но попробую уговорить Элеонору Германовну.
— Уговори, Вася!
Дымолазов ушёл искать библиотекаршу и вскоре вернулся вместе с ней.
— Вот, Элеонора Германовна, молодой человек корабль голландский решил построить, нашей помощи просит.
— Что же делать? Надо помогать, если корабль строит! Пойдёмте.
И увела Тростникова в библиотеку. Показала стеллажи, где могли быть необходимые книги, и спросила.
— Вам сколько времени понадобится?
— Пока найду, пока срисую. Не меньше часа.
— Хорошо! Сидите тихо и работайте. Я приду ровно через час, а вас на ключ закрою, чтобы никто не видел, что вы здесь.
И ушла. Целый час Александр провёл в деятельном затворничестве. Просмотрел несколько альбомов. Для эталона срисовал носовую часть корабля начала восемнадцатого века и декор кормовых фонарей военного корабля конца семнадцатого века. Остальное было понятно и так. Как раз воротилась и заведующая библиотекой. Она простучала каблуками в музейной тишине, быстро открыла дверь и вошла, переводя дух.
— Чуть не забыла! Ну, как вы здесь поработали? Больше ни в чём помощь не нужна?
— Нет. Спасибо вам огромное!
— Всегда рады! Чем можем, тем и поможем! Василий Валерианович просил, чтобы вы к нему зашли.
— Хорошо. До свидания, Элеонора Германовна!
Дымолазов сидел за огромным старинным столом в небольшом кабинете и протирал очки носовым платком.
— Нашёл?
— Есть кое-что. Остальное домыслим! У тебя как?
— Да никак! Ты не желаешь компанию составить?
Василий Валерианович запустил руку в пакет у окна и поставил на крепкий старинный стол трёхлитровую банку, заполненную наполовину.
— Спиритус! Чистейший!
— С утра? Мне работать надо!
— Успеешь! Посиди со мной, а то муторно как-то. Солнечный день не радует. Из музея сокращают. Уеду я на Север, наверное.
— На Севере ещё муторней станет!
— Зато проще! А здесь палуба под ногами шатается, и не понятно, куда корабль движется. Попробуем? Спирт хороший, чище медицинского! Со мной за одну работу рассчитались. Бартер! Денег-то нет у бюджетников, а спирт выдают пока. И то урезали! Говорят, что раньше больше выписывали.
Тростников посмотрел, как солнечный луч прорезал трёхлитровую банку со спиртом, преломился, словно в кристалле, и заиграл семицветной радугой на белой стене. Подумал и решился.
— Ну, давай, врежем по стопочке!
— Стопок в музее не держим.
И Дымолазов достал из ящика антикварного шкафчика за спиной две серебряные чарки.
— По чарочке! Ты разведенный пьёшь?
— Разведённый.
— А я так. Тебе плесну, сам разводи, как хочешь. Я чистый пью. Лучше усваивается.
Следующим утром Тростников встал намного позже обычного и твёрдо решил никуда больше не ходить, пока не сделает эскизы корабельного декора.
Через неделю работа была закончена. Он собрал рисунки и поехал к Андреевскому. Григорий Иванович встретил его с радостью, но с некоторой растерянностью на лице. Оказалось, что он сам только что пришёл. В коридоре стояла штыковая лопата.
— У меня всё готово, Григорий Иванович!
— Молодец! Сейчас посмотрим, что ты натворил. Я тоже сегодня такого натворил, что хоронить пришлось.
Александр посмотрел на него вопросительно, не понимая: какое чудовищное преступление совершил пожилой романтик, адвокат Андреевский, если только что похоронил кого-то?
— Проходи! И не смотри на меня, как подсудимый! Пойду чайку поставлю. Посиди пока.
Тростников прошёл в зал и сел в кресло у журнального столика. Напротив на диване лежала охотничья винтовка с оптическим прицелом. Художник бросил на столик папку с рисунками и задумался. Из кухни с умным чайником “Тефаль” и коробкой чая в пакетиках вышел Григорий Иванович. Пили молча. Тростников робко цедил из чашки и ждал. Андреевский выпил взахлёб первую и налил другую, зачем-то дробил в кулаке сдобные сухарики, громко звякал блюдцем и стучал ложкой. И наконец заговорил.
— Александр! Я совершил трагическую ошибку! Но не хотел!
— Бывает, — выронил Тростников и сразу осёкся, не зная, что, собственно, бывает?
— Страшная промашка случилась! Посмотри, какая у меня винтовочка! Песня, а не винтовка!
Александр отодвинул пустую чашку и тихо спросил.
— А вы кого хоронили, Григорий Иванович?
— Да я не хотел! Метился из форточки в кленовый парашютик. Знаешь, парашютики такие остаются, семена. Один только и болтался на ветке. Прицелился, стреляю… Смотрю, воробей упал и лежит на белом снегу окровавленный! Вот. Лопату взял на балконе и пошёл хоронить. Лунку под этим клёном продолбил и закопал воробья. Шальная пуля! Как матрос Железняк, воробей погиб. Вот как бывает! — исповедался Андреевский и тут же забыл о своей “трагической” ошибке, с наслаждением поглаживая дорогое оружие. — Эх! Какая винтовочка! Да это песня просто! И что же там у тебя? Показывай!
Александр отдал рисунки Андреевскому, встал и пошёл к его рабочему верстаку, устроенному на письменном столе, посмотреть сам корабль. Легендарный фрегат уже был оснащён парусами.
Григорий Иванович надел очки, разглядел всё подробно и выпрямил спину.
— Прекрасно, Александр! Свою миссию ты выполнил! Я в тебе не ошибся! Боюсь, что резчик так тонко не сделает, как у тебя нарисовано. Только грудь у девы морской слишком натуральная. Надо бы утрировать маленько, всё-таки крест в руках держит. Эпоха другая. Слишком по-античному получилось, но красиво!
— Резчик утрирует.
— Да ему, что в лоб, что по лбу, этому резчику! Главное, чтобы не испортил. А тебе я очень благодарен, Саша! Плачу, как и обещал. Закончу корабль, ещё отметим, как следует!
Когда Тростников вышел от Андреевского, уже вечерело. Тихо и медленно сыпал снег. Александр стоял на автобусной остановке, смотрел на летящие хлопья с лилового неба и размышлял: “Пепел! Один искусно мастерит игрушечные копии боевых кораблей и стреляет из форточки по воробьям, другой — палубы под ногами не чувствует, а вот у Олега целый флот за облаками сгорел. Куда плывём и зачем? И уже не снег летит на город, а прах сгоревших кораблей! Пепел!”
Дома он записал набело небольшое стихотворение и посвятил тому, кто подарил предвосхищенье.
Олегу Нагорному
Неясным впечатлением живу —
Как будто вижу берег в дымке синей
И не пойму — во сне ли, наяву
Идут снега над городской пустыней.
И кажется — не снег летит, а прах
Сгоревших кораблей за облаками…
Как будто там — на этих облаках —
Сгорает всё, придуманное нами.
Эти стихи ему не очень-то и понравились. Это была не его литературная задача и не его образы. Он их воспринял как игру в молодёжной поэтической студии, когда юные стихотворцы пишут стихи на заданную тему и сравнивают, у кого получилось лучше. В субботу к нему приехала Ольга Искрицына, молодая, но довольно знаменитая поэтка. Выслушала “Пепел” и раскритиковала и Тростникова, и Нагорного.
— Вы оба ненормальные. Додумались! Корабли горят в небесах! Зимой там холодно, дебилы! Как они загорятся?
— От молнии! У тебя что, воображения нет? Не нравится ей!
— Да пусть они горят синим пламенем! Теплее будет.
— Ты не очень-то! Издеваться… У человека, может быть, в самой жизни всё рушится. Надежды не оправдались, и мечты не сбылись. Палубы под ногами не чувствует. Корабль горит!
— Значит, корабль с дураками, если загорелся! Костёр на палубе развели. На вас посмотреть, так вы и море подожжёте! Придумали! Кошмарный снегопад. Пили-то много тем сказочным вечером? Ты знаешь, что у Нагорного послезавтра опять сказочный вечер в Пушкинке?
— Нет. Как раз собирался Олегу позвонить. Он говорил, что скоро будет поэтическая встреча. С ним!
— Я вчера в Доме творческих организаций видела твоего друга. Какой-то сердитый был, но стихи читал. И тебе посвящение слышала! Помню только последние строчки.
да, жизнь у поэта убога,
нелепа, неприбыльна,
но
ему хоть мгновенье у Бога
быть подмастерьем дано.
— Вот видишь, Оля! Какой хороший, отзывчивый, добрый человек — Олег Борисович! Просто он маску носит! Актёр всё-таки. Интересно, что он про сгоревшие корабли написал? Насколько с моим замыслом созвучно?
— Может быть, ещё кое-что твоим замыслам созвучно? До содрогания…
Оля Искрицына поглядела на него заблестевшими глазами и замолчала.
В библиотеке имени Александра Сергеевича Пушкина, в старинном историческом здании бывшей городской биржи, с белыми колоннами по всему периметру, за круглым столом гостиной собралось немногим более дюжины любителей изящной словесности. Это были в основном пожилые люди из общества книголюбов и сотрудницы библиотеки. Похоже, что встреча была устроена именно для них. Рядом с ними Олег Борисович Нагорный выглядел великаном и смотрел, как пастырь на своих овец. Из профессиональных литераторов и актёров никого не было. Александр зашёл скромно, поздоровался и сел напротив него. Нагорный грозно посмотрел на Тростникова и начал вечер.
— Я прошу прощения, но мне сегодня будет особенно трудно. В этом зале присутствует самый настоящий поэт, знаменитый Александр Тростников!
Представители общества книголюбов, все как один, с упрёком посмотрели на смущённого Тростникова. Библиотечные барышни захихикали. И виновник торжества продолжал самым возвышенным тоном и приятнейшим голосом.
— Друзья! Сегодня я осмеливаюсь предложить на ваш изысканный вкус свои новые стихи из будущей книги “Во времени “Тире”! — И тихим голосом добавил: — Предварительный анонс, если хотите.
Книголюбы захлопали.
Олег Борисович посмотрел в потолок и продолжал с подчёркнутой вежливостью.
— Сначала я почитаю, а потом вы будете задавать мне вопросы.
Слушали очень внимательно. Олег вошёл в роль и вставлял между стихами актёрские байки, говорил о встречах с интересными людьми, о Евгении Евтушенко, которого знал лично, и многое другое. Кое-что рассказал и о Тростникове. Он весело посмотрел на Александра и начал.
— Сейчас я вам прочитаю стихотворение о Сашином детстве. Однажды весной Саша пришёл ко мне в гости и начал рассказывать удивительно красивые легенды и небылицы, услышанные от своей прабабушки. Редчайшие жемчужины фольклора! Взял и разболтал! А когда он ушёл, я всё быстренько записал в отдельную тетрадку и написал стихотворение. Саша его ещё не слышал. Наверное, будет ругать, как и все мои стихи, но поздно. Я уже эти стихи напечатал. Только Саша в них под именем Вани. Сначала написал “Саня”, но потом заменил народным именем, как в русских сказках. Называется это стихотворение “Заманиха”.
И стал читать.
Речка вечером в тумане,
Не ходи на речку, Ваня.
Там русалки ставят сеть…
Последняя строфа звучала так:
Заманиха, Заманиха,
Не заманивай нас, тихо
Будем мы в избе сидеть,
Будем вместе песни петь.
Не серчай, и не тужи,
И не будь такою строгой,
Ваню нашего не трогай,
Лучше сказку расскажи!
Тростников стихотворение не принял. Во-первых, это очаровательные цветы злой колдуньи назывались заманихи, а не речка Заманиха, как у Олега. Во-вторых, ему не понравилось, как написаны сами стихи. Красочного развёрнутого полотна не получилось. Да и о чём можно было рассказать в небольшом стихотворении? Обо всём, что услышал в детстве, Александр собирался “написать в прозе”, чтобы издать отдельную книжку с картинками. Он ждал, когда Олег Борисович прочитает про сгоревшие корабли, но так и не дождался и подумал, что Нагорный так ничего и не написал после той памятной встречи на углу. Когда поэтический вечер закончился, спросил у него.
— Больше ничего новенького не сочинил?
— Я понимаю, о чём ты спрашиваешь. В конце марта у меня встретимся и почитаем. Куда ты торопишься?
— Я не тороплюсь, так спросил.
— И сейчас никуда не торопишься? Зайдём в “Артемиду”? По маленькой!
В кафе, названном в честь древнегреческой богини-охотницы, была полная демократия, или обыкновенный бардак питейного заведения класса закусочной. Курили прямо в зале. Кто хотел, сидел в верхней одежде. Кому становилось жарко, бросали куртки и шапки на большие подоконники. Достаточно просторный зал казался тесным. В полумраке расплывался дым сиреневым туманом, шарахались тени не трезвых посетителей и стоял галдёж. Обыкновенно в “Артемиде” обязательно встречались знакомые. Географическое положение обязывало. Сюда заходили все: актёры, художники, поэты, музыканты, коммерсанты, искусствоведы и уличные валютчики, мелкие чиновники и простые рабочие.
Тростников и Нагорный, как только вошли, заметили Дымолазова и подошли к его столику.
— Здравствуй, Василий! Не помешаем?
— О! Саша! И Олег Борисович! Садитесь…
— А как же твой спирт, который чище медицинского? Выпил уже?
— Смеёшься, Александр! Я перекусить зашёл. Сто грамм взял для аппетита. А вы?
— Сейчас узнаешь, кто мы! — сказал Олег и позвал Тростникова к стойке.
Они вернулись с бутылкой водки и нарезанной ветчиной на тарелках. Выпили и разговорились. Тростников участливо спросил у Дымолазова.
— Как в музее, Вася?
— Я уже не в музее с этого дня. Сократили! Уезжаю на север. Место есть. Поеду, раз приглашают. Здесь я никому больше не нужен. А ты сделал свой корабль испанский трёхмачтовый, пристать в Голландии готовый?
— Да это не я! Корабли Андреевский делает. Просил меня эскизы нарисовать.
— В игрушки играете, как дети!
Тростников предложил выпить за новую жизнь Василия Валериановича в свете северного сияния!
— Всё наладится, Вася!
Нагорный посмотрел на Дымолазова снисходительно.
— Север! Будешь там рыбу ловить. Помню, на теплоходе по Оби плавали. Красота! Ты не горюй! В театр звони! Северянин… За тебя пьём!
Они чокнулись, опрокинули по полной стопке и закусили. Вокруг, за столиками, шумели, пили и смеялись. “Артемида” была уже беременна весёлыми детьми, которые вот-вот выскочат на белый свет и неизвестно что натворят. Олег свысока посмотрел сначала направо, потом налево, остановил свой взгляд перед собой и вдруг задекламировал:
Я поэт, я поел и выпил,
и тоска нападает на след —
ох, как хочется встать и выйти,
и мордой в горячий снег!
И не кем-то —
собою предан,
и не кем-то
собою убит —
не считайте меня поэтом,
но я буду им, может быть.
И приду к вам в сердца —
не под окна!
А если прийти не смогу,
то лучше упасть и подохнуть
на этом горячем снегу!
Посетители хлопали и что-то кричали. Олег Борисович раскраснелся. Кто-то из пьяных подошёл к столику и обратился к нему:
— Можно с вами познакомиться и компанию составить? Я тоже Есенина наизусть пою, но такого не слышал.
— Это не Есенин! — вступился Тростников.
— Вижу, что не Есенин! Но всё равно здорово прочитали про горячий снег! Сильно!
Дымолазов вытянул шею.
— Послушайте, уважаемый! Вы разговариваете с автором…
— Да ладно! Пускай думает, что Есенин, — отмахнулся Олег.
— Пускай думает, что хочет, но ему не нальём за такое! — продолжал Дымолазов.
Тростников начал ёрничать.
— Да это вообще возмутительно! В плагиате обвинил! Олег Борисович! Может быть, его мордой в горячий снег?!
Пьяный словно опомнился.
— Я с вами как с людьми, а вы!
И ушёл.
Нагорный проводил его взглядом и с лёгкой укоризной в голосе сказал приятелям:
— Ну вот! Обидели человека! Он же от чистого сердца, от простоты душевной говорит. Откуда ему знать, что это я написал.
— Неведение — тоже грех! Да, Вася?!
— Грех, наверное. И нечего к людям подходить и приставать! Кто он такой, чтобы оценки ставить? Алкаш!
Олег посмотрел на их уже нетрезвые лица и решил, что на один день стихов достаточно.
— Душно здесь. И устал я сегодня. Наливай! Выпьем на посошок, и я домой. А вы сидите ещё. Вам ещё рано. — И, глядя на Тростникова, добавил: — И не шалить!
Не шалить у Тростникова не получалось. Сначала слова Нагорного всё-таки возымели действие, друзья “простили” нетрезвого любителя Сергея Есенина и пригласили за свой столик. Он действительно спел наизусть “Никогда я не был на Босфоре”, но когда затянул “Вечер чёрные брови насопил. Чьи-то кони стоят у двора. Не вчера ли я молодость пропил? Разлюбил ли тебя не вчера?”, Дымолазов закричал:
— Сопли! Хватит слезу выжимать!
— Погоди, Вася! Всё-таки шедевр.
— Хорошая песня, но сколько можно!
Пока они препирались, пьяный налил себе стопку и выпил, после чего уронил голову на грудь и уснул прямо на стуле.
— Ты, Саша, сам говорил, что до сантиментов опускаются только подонки, тираны и дураки.
— Но, Вася, Сергей Есенин поэт народный!
— Прикидывался! И Клюев тоже прикидывался, и Горький. Даже Некрасов, и то! Помещичий соловей! Сам-то лямку не тянул с бурлаками!
— Зато прочувствовал! Это ещё выше — выразить то, чего сам не испытал! Но есть много и таких, которые прикидываются.
Спор перекинулся за соседний столик.
— Позвольте, молодые люди! А Пушкин тоже прикидывался? — уверенным тоном знатока заговорил их белобородый сосед с орлиным носом.
Услышав имя Пушкина, Тростников уже хотел откликнуться весёлой эпиграммой национального гения, но когда повернул голову, то увидел рядом с новым собеседником тихого лирика Вячеслава Гойченко, своего давнего оппонента. И заговорил нарочито грубо:
— Пушкина не трогайте, пока вас не трогают! Графоманы!
Гойченко немедленно встал в полный рост, то же самое сделал Тростников, но, пока они сходились, Дымолазов встал между ними.
— Са-ша! Не лезь! И ты, Слава, не поддавайся на провокации. Ведите себя литературно!
Гойченко сел на место, так и не проронив ни слова, но вскоре встал и пошёл покурить на свежем воздухе. Приятели поняли, что в такой компании им делать нечего, и решили продолжить вечер в другом месте. Широкой походкой Тростников направился к выходу, но Дымолазов задержался, что-то ещё доказывая птицеголовому. Тростникову и Гойченко как раз хватило времени, чтобы сцепиться у входа, прямо на виду центрального проспекта. Когда затормозила милицейская машина, Василий уже разнимал дерущихся. Ещё не успевшего как следует поднабраться Гойченко и миротворца Дымолазова отпустили.
Ясным и звонким, как тонкий ледок, мартовским утром, прихватив энную сумму денег, чертыхаясь про себя, Василий Валерианович поехал за Александром.
В палате медицинского вытрезвителя с грохотом открылась тяжёлая камерная дверь с волчком. Вошёл сержант и закричал:
— Тростников! На выход!
В дежурной части за большим столом сидел капитан милиции. Напротив него в очках с треснутыми линзами стоял Дымолазов и теребил в руках квитанцию, удостоверяющую о расчёте за услуги, предоставленные его собутыльнику. Сержант привёл Александра, который был в одних трусах. Чувствуя близкую свободу, он благодарно посмотрел на Василия Валериановича и улыбнулся. Капитан тоже весело посмотрел на Дымолазова.
— Вот он, ваш поэт и художник! В полном здравии, как огурчик! Хорошо, что вчера протокол не стали составлять, а то могли бы и на пятнадцать суток посадить за мелкое хулиганство! — И позвал Тростникова: — Иди, расписывайся! Вот здесь. А здесь пиши: “Претензий не имею”. И всё.
Александр поставил автограф, и капитан приказал сержанту:
— Одевай его! Свободен!
………………………………………………………………………………
Свобода была пьянящей. Сам образ жизни, который выбрал Тростников, не мог называться трезвым. Что ещё можно сказать о человеке, который в период приватизации, а точнее, в эпоху грандиозного мошенничества и грабежа, сочиняет стихи, живёт в деревне, пишет пейзажи, промышляет случайным заработком, устраивает скандалы на творческой почве и считает Лукиана Самосатского самым современным писателем. Поэтому всё, что с ним приключалось, и других не удивляло, и самим принималось как должное.
И в этот яркий весенний денёк он приехал к себе в Шеломок, залез с лопатой на крышу и, вдыхая в лёгкие само небо, забыл обо всём. Когда сбросил снег, то протопил баню, смыл с себя запах города и уснул сном праведника. На следующее утро повесил на плечо этюдник и пошёл знакомой тропинкой по неверному талому снегу к реке. Так и прошло несколько дней: днём пленэр на солнце, а вечером стихи до полуночи, пока созвездие Льва не проплывёт над крышей в сторону села Бухалово. Но вскоре погода испортилась, и накатила грусть. Александр позвонил Нагорному и поехал к нему.
Из окон квартиры на восьмом этаже многоэтажного дома в самом начале улицы Патриса Лумумбы открывался такой простор, что просматривалась и пойма реки, и заснеженные луга за ней, и таёжная даль. Виднелся и мыс хвойного бора, в тёмной зелени которого и пряталась маленькая и необычайно красивая деревенька со странным названием Шеломок. Это географическое название, не занесенное ни на одну карту, можно было встретить в самых авторитетных академических трудах по антропологии, археологии и первобытной истории человечества. В Шеломке была обнаружена стоянка первобытного человека — древнейшая в Сибири и самая продолжительная на Земле по времени существования одной первобытной культуры. То есть в других местах этот реликтовый слой перекрывался слоями множества других, более поздних и более развитых, культур. Парадокс, но первобытный слой стоянки “Шеломок” в течение многих тысячелетий перекрывался только подобными, такими же примитивными культурными слоями вплоть до нового времени. Словно доказывая, что как человек вышел из животного царства, то так и остался человеком, и не более того. Бесспорно, что в середине двадцатого века находка на берегу речки Удивительной произвела и до сих пор производит сенсацию во всём учёном мире нашей планеты. Всякий раз, когда Тростников приезжал в гости к Нагорному, Олег Борисович первым делом подводил его к окну и, показывая в сторону Шеломка, говорил:
— Вон там до сих пор живут несчастные люди дикари!
— На лицо ужасные, добрые внутри… — подхватывал Александр.
И в этот раз исключения из правил не было, если не считать того, что они сразу вышли на балкон и закурили. И заговорили на воздухе, перебивая друг друга. Когда накурились и наболтались о всяких пустяках суетной жизни, то прошли в комнату, самую маленькую в большой квартире актёрской семьи, и сели у письменного стола. Это была святая святых Олега Борисовича Нагорного. Никто в доме и ни под каким предлогом не смел приближаться к его письменному столу, тем более открывать. Олег Борисович достал из ящика общую тетрадку, куда он, как школьник, старательно записывал всё, что бы он ни сочинил. Словно на Библию, положил на неё ладонь левой руки и многозначительно посмотрел на своего гостя.
— У меня много таких! Но эта многих стоит! Слушай.
И стал читать, как на вечере в библиотеке, пересыпая стихи правдивыми историями богатой творческой биографии. Многие стихи его были о театре, о самих актёрах и, конечно же, о любви. Шестидесятник и по почерку, и по духу, он мало заботился их отделкой, но следовал за ударением и гордился редкими корневыми рифмами. При чтении с листа некоторые стихи казались грубыми, даже эпатажными, но когда их читал сам Нагорный, всё становилось на свои места и звучало более чем убедительно. Если бы ему предложили выйти на стадион, то и там бы его услышал и понял каждый. Воспитанному на классике Тростникову многое резало слух. Он вообще привык и любил читать поэзию, а не слушать. Наконец Олег Борисович выговорился и спросил:
— Прочитай мне своё, про сгоревшие корабли. — Как будто и не сомневался, что Тростников написал стихотворение на заданную тему.
Как только Александр закончил, Нагорный замахал руками.
— Нет! Не-не-не! Не то! Ты ничего не понял! Пепел какой-то? На Олимпе, что ли, курит кто-то? Пепел! Что это такое?!
— Я так увидел!
— Плохо смотрел! Увидел! Всё, придуманное нами… Опять аргонавты! Ладно. Послушай теперь моё.
Он поднялся из-за стола, прошёл на середину комнаты, повернулся в сторону окна и стал декламировать:
когда темнеет так рано
когда медленно, траурно падает снег —
мне кажется
я лежу на дне океана
бессильный
безвольный словно во сне
и падает мне на лицо не снег
а прах…
там
в небесах
закончилась битва
и эскадра моих кораблей разбита…
а я лежу на дне океана
бессильный, безвольный словно во сне!
а может просто темнеет так рано
и медленно, траурно падает снег
и прощается с нами странный
печальный двадцатый век…
Он закончил и как отрезал:
— Всё! Прошу к столу! Теперь и выпить не грех.
Они прошли на кухню, где на столе уже стояли две бутылки водки и большая тарелка с салатом. Олег Борисович поставил воду на пельмени, загремел стаканами, и началась “неофициальная” часть литературного вечера, хотя на часах было ещё недалеко за полдень.
Заканчивая первый рассказ небольшой трилогии, следует привести некоторые, ещё внятные, их разговоры той бурной встречи. Слова и реплики совсем незначительные и необязательные, как показалось тогда Тростникову, но очень существенные теперь и необходимые для двух последующих новелл.
……………………………………………………………………..
Первую бутылку допили довольно быстро. За стихами не заметили. Читал опять же Нагорный. Он вообще ценил в Тростникове внимательный ропот, переходящий по мере выпитого в самую уничижительную критику. Как ни странно, но как бы Александр ни громил его стихи, Олег Борисович всё принимал как должное, почти никогда не оспаривал и говорил: “Спасибо, Саша! Я подумаю, но…” И не продолжал ничего более. В среде литераторов провинциального городка такое прямое выражение мнений о творчестве друг друга считалось едва ли не пороком. Обыкновенно к откровенному разговору прибегали тогда, когда с кем-либо хотели разорвать отношения и хамили вполне осознанно. Дело в том, что ни Нагорный, ни Тростников коренными жителями не были и, наоборот, считали пороком именно такую азиатчину: не замечать недостатки и замалчивать достоинства. Когда начали вторую бутылку, то заговорили как раз “про это”, то есть о литературной жизни, поскольку такие беседы носят сексуальный оттенок в силу чрезмерного употребления бранных глаголов и существительных. Александр вообще не представлял полноценного диалога о бедных родственниках без применения высокоточной ненормативной лексики. Впрочем, вне этого текста.
Олег Борисович, огромный за кухонным столиком, уже набрал куража и говорил с титанической определённостью.
— Депрессивная широта! Болото!
— Не говори, Олег! Одни кикиморы! И стихи такие пишут…
— Какие стихи?! Поэзия — она как солнце! А у них что? Мрак полнейший. Ты знаешь, что я свою первую маленькую книжку ещё в Солнечнограде издал?
— Нет!
— Издал! За государственный счёт. Сколько радости было! Гонорар заплатили. И дело не в гонораре, отношение было уважительное. Признание. А сюда приехал и стихи писать перестал. Как отрезало! Такое обо мне нагородили! В областной газете разгромную статью напечатали. Чем не угодил?
— Поэзией! У тебя образы яркие и рифма смелая, и сам ты отважный! Таких боятся. Борьба идёт не с графоманами, а с поэтами. Графоманы всегда в подавляющем большинстве! Вот и давят! Тогда ещё официоз господствовал. Ты думал, что тебя в
совписе с распростёртыми объятиями встретят?
— В Солнечнограде по-другому было.
— Сейчас везде инаково. Свобода!
— Вроде ледохода! Вот и я в последние годы снова писать начал. От вас зарядился — от молодых! Ты приехал. Здесь и свои поэты появились: Гойченко Слава, Лида Килекельдина, Новозванский — тоже талантливый.
— Как много разной флоры наросло! Но таких, как Гойченко и Новозванский, надо с корнями выдирать! Причём сразу! Нашёл поэтов!
— Не надо так. Ты очень строгий! У них тоже стихи есть хорошие. Да и достаётся обоим от тех же, что и мне.
— Всё равно такие же!
— Ладно тебе! По-своему все молодцы! Тебе же творить не мешают? Вот! А раньше как было? Теперь и союз писателей развалился. Свобода! Пиши, издавай что хочешь! Я думал, что сроду больше ничего не напечатаю, и вдруг нашёлся добрый волшебник!
— Это ты кого добрым волшебником называешь?!
— Спонсора! Василия Фёдоровича Гуттенберга.
— Гуттенберга?! Нашёл доброго волшебника! Он тебе за чей счёт книжку издавал?
— За свой!
— Как бы не так! На это он потратил деньги, которые не выплатил другим. Ты знаешь, что он всех обманывает? Гуттенберг твой! Кидает, как теперь говорят. Мецената из себя корчит, первопечатник, чтобы за порядочных людей спрятаться!
— Сейчас все так, в бизнесе. Правила игры свои. Конкуренция! Тебе-то что? Хуже от этого?!
— Он мне за картины деньги не отдаёт! Что-то выплатил, просто смех. Как деньги обесценятся, остальное отдаст в том же номинале. И со всеми так! Добрый волшебник!
— Я о тебе напомню. Замолвлю слово! Пойдём к нему на шашлыки в субботу! Там весело! Народ интересный собирается. Стихи почитаем! Пойдёшь?
— Подумаю.
— Новую книгу не думаешь издавать?
— Да нет пока. Нет ещё книги. Стихов мало сильных. Даже иллюстрации рисовать не начинал ещё. Какая первая заповедь поэта? Не торопись!
— Не торопись. Тебе можно и не торопиться. У меня уже другая заповедь: не теряй времени. Сколько растратил! Ты ещё не жил столько, сколько я промотал!!! Прогулял! Но… Давай, выпьем! За время “Тире”! Прочерк! Прогул! Сплошной антракт в театральном буфете!
Со стопкой в руках Олег Борисович встал, широко раскрытыми глазами посмотрел на Александра и почти выкрикнул:
— Ты — меня прославишь! Ты! — И тихо добавил: — Но не шали.
Они выпили и совсем уже опьянели. Последние слова Тростникову чем-то не понравились или просто задели самолюбие трепетной творческой натуры.
— Это почему я тебя прославлять должен? Ты и так знаменит, что дальше некуда! Зачем тебе слава? Твой любимый Сирано де Бержерак вообще свои стихи сопернику отдал! Ты же играл! Назубок пьесу знаешь! Способен какой-нибудь современный урод на такое самоотречение? Способен?! Прославлять тебя!
— Да ты не понял, о чём я говорю. Опять ничего не понял! Может быть, я играю! Репетирую! Мастерство шлифую! Хочешь, худым прикинусь, и ты в это поверишь?! А?! Хочешь?!
— Верю!
Олег Борисович расплылся в широкой дружеской улыбке. Время потекло к вечеру. Он посмотрел в окно, в котором увидел одно только небо без горизонта, и с той же невыразимой тоской в глазах, словно и не пил вовсе, повторил свои строки:
там
в небесах
закончилась битва
и эскадра моих кораблей разбита…
2
Недалеко от реки, у подножия большого городского холма, в старинном двухэтажном особняке по улице Юровского обосновался новый русский миллионер Василий Фёдорович Гуттенберг. Этот особнячок трудно было вписать в число архитектурных памятников. В начале двадцатого века такие постройки были типовыми. Проекты разрабатывались в Петербурге. И подобные купеческие дома росли по всему необъятному пространству от Волги-матушки до Амура-батюшки. Дом как дом, да ходили и о нём свои легенды. Но всё когда-нибудь проходит, а всё, что из дерева, только век стоит.
В советские времена бывший купеческий особняк превратился в самый обыкновенный четырёхквартирный дом со всеми элементами социалистического общежития. Каретник поделили на хозяйственные постройки, высокий забор разобрали на доски для перегородок, на месте цветущего сада разбили огороды. Само здание перестроили, приспособили под новую планировку. Лишние детали убрали. И если бы не крепкий лиственничный сруб на каменном основании да не высокие резные наличники на окнах, он ничем не отличался бы от бараков первой пятилетки. История этого дома была драматичной. И дело не в погибели одного только Поликарпа Самохвалова, купца первой гильдии, который ушёл в мир иной по естественной причине, то есть от рук большевиков. Настоящая трагедия случилась с новыми обитателями бывшего купеческого особняка и при их деятельном участии. Человек, как известно, сам кузнец своего счастья.
Можно представить, что люди эти действительно были счастливы, когда вселились в отдельные квартиры и, наверное, большинство из них впервые в своей жизни увидели, как вода бежит из крана, а в огромной ванне можно не только стирать бельё, но и самому “искупаться” после рабочей смены. На улице Юровского таких домов больше не было. Казалось бы, живи да радуйся! Но вот парадокс. По мере роста ударных темпов строительства социализма, непредсказуемо высоким оказался и рост коммунистической сознательности некоторых строителей. Тогда как жители прочих домов по улице Юровского таскали воду коромыслами, а зимой возили на санках, обитатели бывшего самохваловского особняка вели какое-то обособленное существование. Никто им не завидовал, многие даже и не знали, каким сокровищем владели их соседи, а кто заходил и видел, то обыкновенно радовался простой водопроводной воде, которой хоть залейся, полагая, что скоро у всех так будет. Только и всего. Но кому-то из жильцов этого самого дома такое собственное положение не давало покоя. В общем, кто-то из них и проявил инициативу. Субботним вечером было устроено собрание домовых комитетов улицы Юровского, на коем жильцы дома номер четырнадцать заявили, что они как сознательные товарищи больше не намерены жить как эксплуататоры, носить на себе позорное пятно старорежимного неравенства и вообще оставаться в стороне. Так прямо и кричали: “Если ни у кого нет водопровода, то и у нас пускай не будет! Либо всем, либо никому! Когда всем проведут, то и мы согласимся в ванных купаться! Будем солидарными, товарищи!” Сразу же после короткого митинга был организован субботник, и в какие-нибудь полтора часа с водоснабжением управились. Трубы разрезали и сложили в груду металлолома, краны и прочую сантехнику продали на другой улице подальше от места действия. Отмечали как следует. Справедливость восторжествовала. Но до всего коснётся и третья сила.
Как раз этот бывший особнячок с уютными квартирками на тихой улочке давно уже был на примете у городского начальства. Живут всего четыре семьи, дом ещё новый, благоустроенный и благообразный, прямо во дворе огородики, рядом погреба выкопали, в каретнике хозяйственные подсобки устроены — и всё почти в самом центре города! И случилось так, что вскоре после знаменательного субботника жильцы одной из квартир на втором этаже совсем уж неожиданно и быстро куда-то переехали. В освободившейся квартире появился молодой и горячий партийный товарищ с красавицей женой. Весёлая загорелая комсомолка вошла в своё новое жильё, как в светлое будущее, и едва сдержала слёзы. Не обнаружив не только ванной с никелированными кранами, но даже и ржавых водопроводных труб, молодой коммунист побежал к своему начальнику.
— Это как же, товарищ Венский, получается?! Нам с женой-комсомолкой торжественно вручили ключи от благоустроенной квартиры со всеми буржуазными предрассудками, а выходит, что и помыться негде? Да?! Выходит, что я, товарищ Венский, зря кровь проливал!!! Где же ваша революционная совесть?
— Да что вы говорите, товарищ Артём?! Я сам в этом доме бывал и не раз. Делегатам районной партконференции этот образцово показательный домик в пример ставил. Говорил, что скоро у нас — все так будут жить! По квартирам водил. Вот, говорю, ванна, а вот — краны! А за окном, говорю, пролетарские огороды! И нет больше никакой разницы между городом и деревней! Стираются грани! Даже заборов больше нет, говорю! А вы, товарищ Артём, насчёт моей совести революционной тень на плетень наводите!
— Да нет там никакой разницы с деревней! Я вам, товарищ Венский, слово коммуниста даю! За водой с коромыслами ходят! Товарищ Вера чуть не заплакала!
— Товарищ Вера?!
Сердце товарища Венского дрогнуло.
На следующий день врагов народа, вредителей, шпионов, провокаторов и подстрекателей дома номер четырнадцать, всех до одного, в последний раз провели по улице Юровского — мимо колонки, из которой они так и не успели вдоволь напиться воды. Вернулся ли кто-нибудь из них, искупался в новенькой ванне после колымских лагерей — неведомо.
Прошло время, и многое изменилось. Другими стали и люди, и город на высоком холме. Совсем не изменилась только улица Юровского. Казалось, что какой она была во времена Поликарпа Самохвалова, такой и осталась до новейших перестроечных времён. В первые годы великих перемен в самой маленькой и самой запущенной квартирке на первом этаже старинного самохваловского особняка появился новый жилец. Разговорчивый, скромный и обаятельный Василий Фёдорович довольно скоро расположил к себе всех. Простоватые соседи не могли даже и предположить, что через каких-нибудь пару лет этот милейший человек выселит их друг за другом из собственных квартир. Как и другие жители улицы Юровского не думали, что будут обходить стороной логово Гуттенберга. Но всё когда-нибудь проходит, а всё, что из дерева, только один век стоит.
Ничего случайного не бывает. Именно случай и свёл Тростникова с Василием Фёдоровичем. Этим случаем оказался его знакомый, Ксенофонт Николаевич Радушкин, историк. Они забрели на огонёк, который горел только на первом этаже, в ещё маленькой квартире Гуттенберга. При виде света в окне исторического здания Ксенофонт оживился.
— О! Похоже, что Василий Фёдорович дома! Александр, давай зайдём! Познакомлю тебя с очень интересным человеком.
— Давай зайдём! Да и домик старинный. Интересно посмотреть.
Приятели взошли по сбитым ступеням на деревянное крыльцо, Радушкин нажал на звонок и толкнул незапертую дверь.
Милейший Василий Фёдорович Гуттенберг встретил своего старого знакомого Ксенофонта и совсем ещё незнакомого Александра, как близких родственников, по которым долго скучал. Тростникову показалась, что он ещё и не видел никогда таких чутких, отзывчивых и улыбчивых людей, как Василий Фёдорович. Встреча эта случилась тогда, когда Гуттенберг ещё только появился в особнячке на улице Юровского, жил более чем скромно и ночевал в спальном мешке среди голых стен. Но всем рассказывал о своих грандиозных проектах и был готов поддержать любое творческое начинание.
Эта первая встреча Александру запомнилась тем, что, как только сели пить чай, любезно предложенный и заваренный самим хозяином, гостеприимный Гуттенберг сразу повёл разговор о собственной подводной лодке, которая уже ждёт своего часа на судостроительной верфи в знаменитом приморском городе. Осталось только переоборудовать военную субмарину в научно-исследовательский подводный корабль, а также создать комфортные условия для коммерческих путешествий. Многоцелевая программа использования такой подводной лодки обещала быть успешной во всех направлениях: изучение глубин мирового океана, поиск несметных сокровищ и банальное коммерческое предприятие по предоставлению туристических услуг богатым любителям приключений в стиле Жюля Верна. Не исключались и транспортное пассажирское сообщение подо льдами Северного Ледовитого океана, и сезонная охота на тюленей. В арсенале были не одни только слова. Василий Фёдорович сначала показал папку с документами, удостоверяющими серьёзность сказанного, а потом и вовсе завалил стол чертежами, рисунками, планами, конспектами, книгами и множеством фотографий. На большой географической карте мира были уже намечены предполагаемые маршруты, а синие моря и океаны изрисованы разноцветными фломастерами. Крестиками обозначались координаты гибели кораблей, звёздочками — места выныривания лодки для осмотра акватории, флажками — длительные стоянки для отдыха, в основном, в тёплых изумрудных лагунах южных архипелагов. Открылись и другие карты: где и что искать. Особенное внимание было посвящено гибели “Титаника” и вопросам поиска Атлантиды. Тростников слушал Гуттенберга увлечённо, перебирал фотографии, листал книги и всё очень живо представлял в своём воображении. И наоборот, Радушкин сидел тихо, пил чай и тупо разглядывал красочные альбомы с рисунками глубоководных электрических рыб и прочих обитателей морского дна. Все эти материалы он же и собирал. Покупал необходимые карты и книги. Регулярно ходил в научную библиотеку, составлял конспекты и делал ксерокопии. Например, о “Титанике” информация была полной. Достаточно подробно были изучены документы о загадочном исчезновении испанских торговых каравелл во времена великих географических открытий. От Радушкина не ускользала ни одна мелочь, если она имела хоть какое-то отношение к предмету изысканий. Даже романы Стивенсона перечитывались по-новому. Преуспел он и во многом другом. Очень внимательно и детально изучил изрезанные берега Пелопонесса и дно Эгейского моря. Собрал сведения о нравах местного населения мавританского побережья. Но вызывал огромное недовольство своего работодателя Гуттенберга тем, что с каким-то бараньим упрямством никак не желал заниматься вопросами Атлантиды. Платону Ксенофонт не верил. Когда заговорили как раз об этом, Василий Фёдорович не преминул кое-что напомнить Радушкину, который очень старался остаться незамеченным именно на этом этапе большого пути. Гуттенберг бросил на него насмешливый взгляд и спросил почти в сторону:
— Кстати, что там у нас новенького по Северо-Атлантическому шельфу на широте Португалии?
Радушкин, не отрывая глаз от живописного изображения морского монстра в атласе, ответил с полнейшим равнодушием:
— Да ничего особенного. Глубина большая. Да и другие уже искали.
— Мелко плаваешь, Ксенофонт! А как вы думаете, Александр, у нас есть шанс увидеть из иллюминатора колонны древнего храма в затонувшем городе?
— Конечно, есть! Но более всего надеюсь на другие находки. Статуи атлантических богов! Ну, если не атлантические, то древнегреческие куросы обязательно попадутся! Причём в лучшей сохранности, чем где-либо. Только море спасает от варваров!
Гуттенбергу такой задорный ответ очень понравился.
— В таком случае, Александр, я приглашаю вас в первое же подводное плавание! К тому же скоро найдётся серьёзное финансовое подкрепление. Ещё свои фонды создадим. География большая всё-таки. Так что ни в чём даже и не сомневайтесь.
Радушкин понял, что подводные рифы из гигантских руин легендарного города-государства уже пройдены, и смело вступил в разговор.
— Да! Великое дело — конверсия! Глядишь, скоро не только подводные лодки можно будет в благородных целях использовать, но и самолёты начнут раздавать.
Гуттенберг посмотрел на него, как на ребёнка, и заговорил с Тростниковым.
— Без авиации я бы вообще не взялся за такое дело. Это просто смешно! Как минимум по одному транспортному самолёту надо держать на каждом континенте. Переговоры уже идут. Решим проблему. Главное, чтобы подводный корабль на верфи не застоялся.
— Главное, корабль, — сказал Александр и замолчал.
Василий Фёдорович заметил, что взгляд художника становится всё более вопросительным, и решил не распространяться далее о своих видах на корабли воздушного флота. Спустился на твёрдую почву и заговорил о китайской философской поэзии эпохи Хань. Гуттенберг пересказал своими словами некоторые установления традиционного даосизма из древней книги “Хуайнань-цзы”, демонстрируя неплохое знание предмета, и стал читать стихи. У него была прекрасная память. Речь правильная и спокойная. Как древний возничий Фэн И, он поднялся на облачную колесницу и увлек за собою и впечатлительного Александра, и флегматичного Ксенофонта. И поплыли они в лёгком тумане, понеслись в неясном и смутном, дальше синей дали, выше бескрайней выси, в ритмичном журчании голоса Василия Фёдоровича Гуттенберга.
Неясное и смутное
Не может быть облечено в образ.
Смутное, неясное
Неистощимо в использовании.
Тёмное, глубокое
Откликается бесформенному.
Мчится, течёт потоком —
Его движение не пустое.
С твёрдым и мягким свёртывается и расправляется,
С холодным и тёплым опускается и поднимается.
Подводная лодка всё глубже погружалась в совсем уже бесплотные воды, пока не покрылась драконьими панцирями. Раскрыла огромные перепончатые крылья и полетела. Из тумана проступали колонны храма затонувшего города-государства.
Между тем незаметно на землю опустилась ночь. Гуттенберг о чём-то задумался. Тростников уловил мгновение, поднялся со стула и расправил плечи.
— Вы извините, Василий Фёдорович, но мы пойдём. Тем более что мне надо к открытию выставки готовиться. Пользуясь таким счастливым случаем, хочу и вас пригласить.
— Да! — заговорил Радушкин, вставая из-за стола. — Красивые картины есть. И более того, Александр ещё и поэт! Современный причём. Так что не только выставка, но и поэтический вечер состоится. Думаю, что и вы даром времени не потратите. Приходите, Василий Фёдорович!
— Непременно! А вы очень скромны, Александр! Успеха вам и до скорой встречи! Обязательно приду!
Как только приятели оказались на тёмной городской улице и немного прошли по ней, Тростников почувствовал, что все яркие впечатления, какие переполняли его во время беседы с Гуттенбергом, куда-то пропали. Как будто остались там, за дверью, внутри квартиры, из которой они только что вышли. Было такое ощущение, что Василий Фёдорович не позволил ничего унести с собой. В этом было что-то странное. И каким-то странным образом Радушкин, который молчал почти весь вечер, на свежем воздухе довольно оживился и заговорил о Гуттенберге как о человеке необыкновенном. Казалось, что Ксенофонт Николаевич испытывал обратное, что он от общения с Василием Фёдоровичем имел не одну только материальную выгоду и всё-таки выносил из его дома нечто большее. Но это большее было похоже на альбом с рисунками глубоководных монстров, комментарии к которым он сам же и сочинял…
Александр его не слушал, просто шёл молча и думал о завтрашнем дне.
Так они и дошли до переулка Перво-Стрелецкого. Уже наступила холодная осенняя ночь, и Тростников решил переждать её у Ксенофонта. Иногда, когда художник задерживался в городе и не успевал на последний автобус, он шёл к историку. Радушкин был одинок, жил в самом центре и отличался патологическим гостеприимством, на которое не всякий спешил ответить. Художник заходил к нему на ночлег, но никогда не спал, а сидел до утра на кухне и что-нибудь читал из разбросанных на полу книг. Спать было страшно. Привидений в этом доме не было, всё-таки хозяин был атеистом, но Ксенофонт отличался такой изощрённой нечистоплотностью, что разумнее было переждать ночь, сидя на кухне, чем возлечь на груду рваного и грязного тряпья, которое он весьма любезно предлагал своему гостю.
— Ну, вот и постель готова! Можно, как говорится, и сновидениям предаться!
— Спасибо, Ксенофонт Николаевич! Спать что-то не хочется. Я, пожалуй, почитаю на кухне, если вам свет не помешает…
— Мне? Да мне свет не помеха! Хорошо, что вообще горит ещё. За электричество полгода не плачено…
И Радушкин либо ложился и стремительно засыпал, либо садился напротив и тоже читал какую-нибудь книгу.
Яркая стоваттная лампа, ввинченная в патрон без плафона, разливала свет по обшарпанным серым стенам и потолку с обвалами в штукатурке и торчащей дранкой. Чёрные углы были покрыты многослойной паутиной. Неисправный холодильник с вырванной дверкой был забит немытым кухонным скарбом и пустыми бутылками. На потрескавшейся плите стояла кастрюля с круто заваренным кипятком. Рядом валялись пустые пачки из-под гранулированного чая “Вдохновение”. По металлическим ёмкостям, однажды сваленным в ржавый умывальник, ползали тараканы. Оконные стёкла уже давно утратили прозрачность, и никаких занавесок не требовалось. И нет никакой надобности в подробном описании прочих деталей интерьера, над коим потрудился Ксенофонт. У каждого свой порядок вещей, и каждому своё место. Радушкина такой порядок вещей устраивал. Он уже давно жил как философ. И всякий к нему входящий, помимо своей воли, не мог оставаться равнодушным к философии. Наглядный пример захватывал и побуждал к размышлению. Размышления подводили к вопросам. Ответы же обыкновенно шокировали, парализуя волю. Оцепенение грозило всякому, преступившему сей предел. Сфинкс улыбался, глядя на камни.
Любопытно и то, что у Ксенофонта квартировала целая дюжина разношерстных котов. Однажды кто-то, уезжая в отпуск, оставил у Радушкина кошку, а забрать забыл. От неё и пошло поголовье ленивых паразитов, которым добрый хозяин скармливал тонны дешёвой рыбы и предоставлял абсолютную свободу поведения. Они скребли когтями прямо у него под кроватью, и запах оставался устойчивым даже на лестничной площадке. Каждую особь Ксенофонт знал по имени и никогда не ошибался. Как и самого Радушкина в городе знали все. В сером демисезонном пальто, в красном потрёпанном кашне вокруг волосатой шеи, в ботинках на босу ногу и с гордо поднятой головой, он был заметен издалека. Несмотря на такой странный вид, к нему очень хорошо относились, уважали и обращались по имени отчеству. Ксенофонт Николаевич был добрым, общительным, хорошим человеком и как интеллектуал шизоидного типа обладал энциклопедическими знаниями. Впрочем, если бы Радушкин в одно прекрасное солнечное утро хорошо помылся, побрился, приоделся и зашёл в парикмахерскую, то ничем бы и не отличался от заурядного университетского преподавателя. Но этого “чуть-чуть” как раз и не хватало. В перестроечные годы он сменил несколько рабочих мест, но, в силу известных причин, нигде не задержался. Наконец, едва ли не по блату устроился ночным сторожем и всё своё свободное время проводил в научной библиотеке, где и встретился с Гуттенбергом.
Эту звёздную ночь Тростников пересидел у Радушкина, первым автобусом уехал в Шеломок и ближе к вечеру отправился в Сосновый Городок. Ксенофонт был уже там. Он стоял напротив лихо написанного осеннего пейзажа с разлапистой рябиной и красным автомобилем под ней и не мог понять, почему небо лиловое.
— О! Александр, объясни мне, пожалуйста, откуда на твоей картине…
— Лучше не продолжай! — отрезал художник и пошёл навстречу довольно полной женщине с очень рельефным лицом.
Громкоговорящая заведующая выставочным комплексом вдруг заявила, что выставка должна открыться на час раньше, чтобы скорее закончили и, как она выразилась, не устраивали фестиваль. Грозно посмотрела на Ксенофонта и пошла искать уборщицу. Тростников спорить не стал и побежал на вахту звонить приглашённым. Дежурная девица поняла, в чём дело, и успокоила.
— Вы не волнуйтесь! Венера Самсоновна через полчаса уезжает в район со своими бардами, поэтому и даёт строгие распоряжения. Сами понимаете. Сегодня её здесь не будет.
— Да? Ну, вы меня утешили. Что не будет Венеры Самсоновны — хорошо, а вот бардов я хотел попросить, чтобы спели.
— Вам Евгений Александрович споёт — из секции энтомологов. Он уже смотрел ваши картины. Хотел познакомиться. Если бы вы только видели, каких он бабочек в Непале наловил!
— Замечательно! Буду рад познакомиться с Евгением Александровичем! Бабочки! Если бы вы видели, каких махаонов я ловил — на Дальнем Востоке! Что там в Непале…
У Александра поднялось настроение, он подошёл к окну, за которым в ультрамариновом небе над крышами уже показалась луна, и тихонько запел: “Это моль-моль-моль! Маленькая мошка!”
Через полчаса весёлая ватага лохматых менестрелей с гитарами, подгоняемая Венерой, ринулась в подъехавший автобус. В залах стало тихо и спокойно, как и на душе у Тростникова. Между тем, приближался назначенный час открытия. Радушкин уже познакомился с Евгением Александровичем, который выглянул “посмотреть” из секции энтомологов. Оба стояли подле натюрморта — только с одним апельсином, множеством жёлто-зелёных яблок и бронзовой статуэткой купальщицы на бордовой скатерти. Энтомолог улыбался в бороду, скрестив руки на груди, разглядывал детали и ничего не говорил. Ксенофонт не знал, куда деть руки, и, как обычно, навязывал своё мнение. Дежурная заварила чай и предложила художнику. И вскоре стали подходить гости. В основном далёкие от изобразительного искусства новые знакомые Тростникова — из города, в котором он только что появился, поэты и литературные барышни. Однако открывать выставку пришла сама Августа Михайловна, искусствовед на вольных хлебах, с манерами, да и взглядами, рыночной спекулянтки и совсем не богемной наружности. Василий Фёдорович Гуттенберг задержался. Он появился со свитой, когда публика стояла полукругом: Августа Михайловна произносила дежурную вступительную речь, Тростников скромно стоял за её спиной. Узнав Гуттенберга, она поняла, что пора передать слово кому-нибудь другому, и быстренько стала сворачиваться.
— Я ещё раз поздравляю Александра и всех ценителей его творчества с этим ярким и… удивительным событием! Пожалуйста! Кто ещё хочет выступить?
— Бытие, как не нами было сказано, определяет сознание, но в живописи Александра, как мне кажется, многое от неосознанного! — громко заговорил Ксенофонт, не сходя с места. — Может быть, следует поговорить об этом — о непонятном в творчестве? Глядишь, и прояснится.
— Ксенофонт Николаевич! — вспылила на Радушкина литературная барышня. — Мы не на обсуждении! Всё-таки это открытие…
— Я об этом и говорю! — не унимался Ксенофонт.
— Позвольте мне! — с гитарой на ремне вперёд выдвинулся чёрнобородый энтомолог-любитель. — Я тоже иногда рисую и пишу красками! До Александра мне, конечно, ещё далеко, но живопись для меня — как музыка! Ничего объяснить невозможно. Душа поёт! И я хочу спеть одну песню. Может быть, она будет созвучна картинам, среди которых мы все теперь находимся. — Подумал и добавил: — Здесь.
Евгений Александрович ударил по звонким струнам и после продолжительного ритмичного перебора на шестиструнной гитаре, охватывая взором всех, запел баритоном знаменитую песню Булата Шалвовича Окуджавы.
— Живописцы, окуните ваши кисти!
Литературные барышни стали подпевать. И пока звучала эта песенка, публика смешалась. Вечер пошёл непринуждённо. На некоторое время Тростников ещё потребовал внимания, чтобы прочитать свои новые стихи. После чего предложил и другим из присутствующих поэтов продолжить чтения, но люди из свиты Гуттенберга уже принесли большой стол и вместе с дежурной выставляли на него бутылки и другое содержимое из картонных коробок. Венера Самсоновна как в воду глядела. Василий Фёдорович решил-таки устроить фестиваль.
Августа Михайловна покосилась на Гуттенберга, подошла к Тростникову и отвела его в сторону.
— Александр, у вас очень сильная, красивая, настоящая живопись, но продать её невозможно. Почти невозможно. Не поймут. Но так уж и быть, я вам попробую помочь. Талантливым людям надо помогать.
И показала на несколько картин.
— Вот эти работы я у вас забираю! Когда закроется выставка, привезите их ко мне домой. Большие цены не называйте. Что-то и подарить придётся для начала. Я, разумеется, буду говорить о вас…
— Извините, но я и не собирался продавать так сразу и неведомо кому, тем более эти — мои лучшие работы!
— Ну! Какие мы гордые! В общем, мой телефон знаете, а я пойду. Ещё в одно место надо успеть.
— Спасибо, что пришли, Августа Михайловна! — едва произнёс Тростников, как услышал за спиной голос Василия Фёдоровича:
— Гутя любит, когда ей говорят: приходите ещё!
— Да? А я и не знал, что вы так хорошо знакомы с Августой Михайловной!
— Не знаю, хорошо это или плохо. Я предлагаю подойти к столу. И всё, что вам только обещает Августа Михайловна, можно решить здесь и сейчас. В приватной беседе и в приятной компании.
— Вы думаете?
— Я в этом уверен!
Вокруг стола уже было тесно. Ксенофонт закручивал штопор и резко вырывал очередную пробку, всякий раз комментируя процесс: — Ого! — И сразу же брался за другую бутылку.
— Радушкин! Все не открывать! — скомандовал Гуттенберг. — Ещё на Юровского поедем. Здесь — уже достаточно. Разошёлся!
У Ксенофонта отобрали штопор и отправили мыть яблоки.
— Ой-ой-ой! Ксенофонт Николаевич! Дайте их мне! Я сама помою, — спохватилась его недавняя оппонентка и забрала фрукты.
Кто-то резал и раскладывал на тарелки колбасу, кто-то сбегал в театральную студию, где стоял мешок с разовыми стаканами. Другие топтались на месте и смотрели на Гуттенберга, как будто он и был виновником торжества. Наконец всё было готово. Василий Фёдорович уже заметил, что привлёк внимание, и взял слово. Он широко улыбнулся, поднял пластиковый стаканчик с красным сухим вином и начал.
— Друзья! Простите, но, кажется, я не ошибся, что обратился к вам именно так, потому что такой успех можно разделить только с настоящими друзьями! Я не буду говорить о том, что только время откроет истинный смысл творений поэта и художника. Время уже открыло — показало своё лицо! И оно перед нами! — Гуттенберг посмотрел на Тростникова. — Поздравляю вас, Александр! И всем предлагаю немедленно выпить за нашего настоящего друга!
— Спасибо, что вы есть, Александр! — крикнула литературная барышня.
Тростников смущённо улыбнулся и почему-то стал взъерошенным. Следом за всеми он выпил сразу полный стакан.
— Ого! — прокомментировал процесс Ксенофонт и потянулся за бутылкой. — Надо ещё плеснуть!
— Радушкин! — Гуттенберг опять сделал историку короткое замечание и обратился к Тростникову совсем по-отечески: — Саша! Не будем привязанными к столу, оставим ненадолго наших прекрасных друзей и посмотрим твои картины.
Они взяли стаканчики с вином и пошли вдоль стен выставочного зала. В обществе любезного и располагающего к себе Гуттенберга Тростников опять почувствовал себя легко, как с хорошо знакомым и своим человеком. Василий Фёдорович неторопливо разглядывал картины, отпивая из стаканчика, и рассуждал о живописи.
— Это, конечно, пост… По крайней мере, на основе постимпрессионизма. Заметно влияние и Сезанна, и наших русских кубо-футуристов начала века. Я не большой их поклонник, но у тебя очень колоритная знаковая живопись. Постимпрессионизм постсоветского периода, позволю себе такое выражение. Синтез…
— Да я особо не мудрствую, Василий Фёдорович! Ставлю творческие задачи и пытаюсь их решать, как получается. Но вы правильно заметили о французах и нашем серебряном веке. Недаром же говорят, что дальше Сезанна в живописи, как таковой, никто не ушёл. Не всякий это видит!
— Да я тоже немало красок на палитре перемешал в своё время. Могу оценить! А ты, Саша, как свои картины оцениваешь?
Тростников посмотрел на Гуттенберга вопрошающе.
— Ну, сколько бы ты хотел получить за одну любую свою картину? Примерно.
Александр подумал и назвал сумму, в его понимании довольно высокую. Василий Фёдорович даже и глазом не моргнул.
— Хорошо! Я покупаю у тебя семь полотен! — едва ли не торжественно произнёс Гуттенберг и остановился у триптиха “Осень в Горной Шории”. — Это — мне очень понравилось! Ещё — три алтайских и, пожалуй, натюрморт со статуэткой — тоже моё! Ну, что? По рукам?
— По рукам, Василий Фёдорович! В ваши руки можно передать любое произведение! — с радостью ответил художник, немного ошалевший от вина, приличного гонорара и лёгкости совершённого.
— Ты не ошибся, Александр! Я уже начал собирать коллекцию для собственной картинной галереи. Золотой фонд! Здания пока нет, но были бы экспонаты, а стены отстроим!
— Не сомневаюсь!
И они вернулись к столу. И как только Тростников отошёл от Гуттенберга, так сразу и усомнился в его словах, но ненадолго. “Что это я такой недоверчивый? Василий Фёдорович прекрасный, отзывчивый человек. Благодаря ему и вечер такой весёлый получился. Сколько угощения привёз!” — подумал Александр и, как говорится, отпустил тормоза.
Все уже наперебой говорили друг с другом. Ксенофонт с очень серьёзным видом излагал историю первобытного искусства, показывая пальцем на картину “Томская писаница”. Девушки разглядели на полотне изображение маленького человечка с огромным фаллосом, смутились и обратили блестящие взоры на мужественное лицо энтомолога. Евгений Александрович ударил по звонким гитарным струнам и запел “Вальс-бостон”. Тростников увлёк на середину зала литературную барышню и закружился с ней среди пейзажей.
— А вас как зовут?
— Оля!
— Ах! Если бы вы знали, Оля, как хорошо осенью в горах!
— Красиво, поди?
— Там прекрасно и высоко — возвышенно там!
— И небеса разноцветные, как на этих картинах!
— Может быть, мы всё-таки поближе познакомимся, чтобы ночные небеса рассмотреть?
— Да мы и так уже близко, да и звёзды горят!
— Встретимся?
— Где? В горах? Позови! Но сегодня меня дома ждут.
Оля рассмеялась. Этим вечером она оставила ему вчетверо сложенный тетрадный листок, на котором губной помадой написала номер своего телефона.
Фуршет по случаю шёл своим чередом. Евгений Александрович спел ещё несколько популярных песен и вдруг охрип. Гитара пошла по кругу. Всё чаще наполнялись разовые стаканы. И пока один румяный дяденька с круглым ямщицким лицом пел, неожиданно высоким тенором, воровскую “Мурку” — совсем уже некстати своей трусоватой внешности и моменту, Гуттенберг велел Радушкину откупорить оставшиеся бутылки. На этот раз Ксенофонт изменил привычке и решил обойтись без инструмента. Он изо всех сил старался выбить дубовую пробку, с размаха ударяя ладонью о дно бутылки, приговаривая: “А ну-ка!” Но пробка не выскакивала. Василий Фёдорович взял штопор в свои руки.
— Радушкин! Прекратите, пожалуйста. Человек поёт всё-таки, а ты взялся… баклуши бить. Прежде чем показаться эффектным, рекомендую задуматься.
— Раньше хорошо получалось! Пробки тугие. Не выбиваются!
— Пробки у тебя давно повыбило. Держи!
Гуттенберг протянул ему открытую бутылку. И вновь зажурчало вино. Громкие весёлые тосты и здравицы сопровождались заливистым девичьим смехом и ржанием Ксенофонта. Все уже были пьяны и беспечны. Кроме Гуттенберга. Он умел пить и оставался трезвым за любым столом. Василий Фёдорович в это время работал. Тогда как другие пили, расслаблялись и становились откровенными, он внимательно изучал каждого, запоминал всё услышанное и делал выводы. И довольно часто прибегал к провокации, чтобы пьяный собеседник или собеседница открыли всё, что таили даже от самих себя. Он хотел и любил управлять людьми. Но чтобы это происходило легко, нужно было добраться до их подсознания: проникнуть в душу и настроить этот человеческий механизм изнутри, да так, чтобы сам человек не догадался об этом и делал по собственной воле и от чистого сердца всё, что хотел от него Гуттенберг. Для достижения этой цели надо было быть очень внимательным, проницательным и терпеливым. И довольно часто это ему удавалось. За Василием Фёдоровичем неотступно следовали несколько человек свиты, которые опережали его собственные мысли. С виду сильные, независимые и волевые парни на самом деле были проводниками воли только одного человека — Василия Фёдоровича Гуттенберга.
В разгар веселья пришёл ночной сторож, и дежурная девушка намекнула художнику, что пора прощаться с друзьями.
— Вы меня извините, Александр, но если Венера Самсоновна позвонит, сторож ей всё расскажет.
— Так давайте и сторожу нальём!
— Нет-нет! Вы что?! Ни в коем случае!
Но гости и сами уже, глядя на пустеющий стол, стали собираться. Василий Фёдорович, опять же по-отечески, обратился к Александру.
— Саша! Я предлагаю поехать ко мне и продолжить. Вызовем две машины такси. Кто не войдёт, может отправляться домой. Если будут настойчивые, пришлём одну машину обратно.
Художник обрадовался.
— А Ксенофонта Николаевича пригласим? И… Ах, да! Её сегодня дома ждут.
Гуттенберг посмотрел на Искрицыну и сказал Тростникову:
— Думаю, что у вас всё ещё впереди. Не переживай! Если её дома ждут, подвезём.
— Ура! — выдохнул Александр, подошёл к Ольге и, пока остальные собирались, о чём-то шептался с ней возле пейзажа “Утро на Заячьем острове”.
Ночное небо над Сосновым Городком было усыпано огромными мигающими звёздами. Весёлая компания вышла на большую дорогу, где на обочине стояли только две машины такси. Румяный дяденька и некоторые его друзья немного засуетились, справедливо полагая, что им уж точно места не хватит. Автобусы уже не ходили. И на пути домой стеной стоял дремучий сосновый бор. Гуттенберг открыл дверку первой машины и, ни с кем не прощаясь, сел рядом с водителем. За ним немедленно последовали люди свиты. Тростников спросил у него что-то через окошечко, подбежал ко второй машине, открыл обе дверки и позвал.
— Оля! Ксенофонт Николаевич! И кто-нибудь ещё из девушек!
Но, как оказалось, все остальные барышни жили в Сосновом Городке и никуда больше ехать ни одна из них не хотела. Они схватили румяного дяденьку и со смехом затолкали в такси.
— Садитесь, Пётр Алибабаевич!
— Я вообще-то Пётр Айболитович, — пропищал румяный дяденька и сел рядом с Радушкиным.
Ксенофонт заёрзал и толкнул его локтем.
— Надо было Ольгу с краю посадить! Ей выходить раньше.
— Я раньше выйду! — запищал исполнитель блатного шансона. — Только лес проедем, и я — дома!
— Зачем тогда место в дорогом такси занимать, спрашивается! Могли бы и прогуляться по свежему воздуху!
— А я по утрам на свежем воздухе трусцой бегаю! — оправдался Пётр Айболитович.
Тростников повернулся на переднем сиденье и посмотрел на Ольгу. Искрицына хохотала, откинув голову.
Машины тронулись с места и помчались в город. Провожающие барышни что-то дружно закричали на прощанье, взяли под руки симпатичного Евгения Александровича и повели его обратно, в Сосновый Городок.
Во дворе особнячка на улице Юровского стояла непроглядная тьма. Тучи закрыли звёздное небо. Только краешек Луны проблёскивал из холодного полуночного мрака.
— Антон! — закричал Гуттенберг, как только вышел из машины.
На первом этаже загорелся свет, и вскоре отворилась дверь. Пассажиры обоих такси с пакетами и коробками зашли в дом. Радушкин громко прохлюпал по мелкой, но грязной луже. Василий Фёдорович сверкнул в его сторону линзами очков и попросил стоящего на крыльце Антона, чтобы тот подсказал исторической личности, где и как помыть ботинки. После того, как дверь квартиры закрылась, за ней всю ночь продолжалось обыкновенное пьянство. Александр пил много и вёл себя довольно впечатляюще. Гуттенберг называл его не иначе, как триумфатором, что очень льстило художнику. Как следствие неумеренности, триумфатор потерял всякий контроль над собой, и Василий Фёдорович разглядел его, что называется, насквозь. Александр сначала пустился декламировать стихи, которые хлынули потоком, потом отчаянно спорил с хозяином о легендарной Атлантиде, доказывая, что это поэтический вымысел Платона. Набросился на Ксенофонта только за то, что он не поддержал его словесно и молчал во время бурного спора, в котором участвовал даже Антон. Но вскоре же и заявил, что по этому вопросу после изобретения акваланга только Ксенофонт Николаевич сохранил трезвую точку зрения и правильно делает, что воды в рот набрал. И под утро пошёл провожать Радушкина до Перво-Стрелецкого переулка. Оба еле стояли на ногах, кое-как дошли до дома Ксенофонта, на рассвете вернулись обратно на Юровского и стали громко стучать: один в окно, другой в дверь. Антон вынес для них сумку с вином и закуской, по распоряжению своего патрона, и повёл обоих опять на Перво-Стрелецкий переулок. Завёл прямо в квартиру и оставил на столе записку: “Саша! Когда протрезвеешь окончательно и приведёшь себя в полный порядок, приходи. Буду очень рад тебя видеть. Доброго здоровья! В.Ф. Гуттенберг”.
Ещё в полусне Тростников услышал какую-то нечеловеческую возню, открыл глаза и не сразу сообразил, где находится. Он лежал на голом полу в кухне у Радушкина. Вокруг него резвились коты. Бегали друг за другом и катали по полу бутылку с вином. Они распотрошили сумку, которую принёс Антон, сожрали бутерброды с красной икрой и с полкилограмма копчёной колбасы. Разодранный когтями полиэтилен летал клочьями.
— Брысь! Бандерлоги! — крикнул Тростников и поднялся. На столе стояла ополовиненная бутылка, чудом не сброшенная домашними животными на пол. Из комнаты послышалось: — Ага! — И в кухню с книгой в руках вошёл Ксенофонт.
— Добрый день! Ну, как ты? — не дожидаясь ответа и не обращая никакого внимания на годовалого полосатого бандита, который лез по нему, как по дереву, Ксенофонт раскрыл книгу.
— Александр! Ты только послушай! Ну, это просто удивительно…
Тростников посмотрел на Радушкина и сказал:
— Действительно, удивительно.
Ксенофонт выглядел так, как будто накануне и не пил вовсе.
— Оказывается, что великий мореплаватель Христофор Колумб искал не Америку и даже не новый путь в Индию, а врата Эдема на Земле! Вот строчки из его письма королю Испании: “…я верю — именно там находится Рай земной, и никому не дано попасть туда без Божьего соизволения”. Надо же! До такого додуматься, да ещё и королю бредовые идеи высказывать! Недаром у них инквизиция была.
Художник на мгновение задумался. Взял со стола записку от Гуттенберга, повертел её в руках и проговорил вслух:
— Похоже, что ещё один мореплаватель в земной Рай собрался, но неизвестно — куда попадёт.
— Это ты про Василия Фёдоровича?
Александр ничего не ответил, налил себе вина, выпил и заторопился домой. Сбежал по лестнице вниз и вдохнул воздух золотой городской осени. На улице моросил мелкий дождь.
И вскоре над городом закружился снег. Наступила зима. Да такая зима, что, как ранешние сказители говаривали, замела метелями, завыла да завьюжила, обрушилась тяжёлыми снегопадами! Замело все дороги, перепутало все пути! Сковало льдами живописные пейзажи. И зияли по руслу реки Томи дьявольские чёрные полыньи-промоины. Хоть топись с перепугу! И говаривали сказители, что водяной зелёным пальцем из полыньи грозил всякому, кто на другой берег хотел уйтить.
И действительно, не смогли ранешние лауреаты-былинники предугадать, что такое случится вдруг с воспеваемой ими великой Родиной. Уж больно много она им дала в те сказочные времена, чтобы если не догадливыми, то хотя бы наблюдательными быть. Не ожидали такой зимы в природе! И если бы всех персонажей этого незамысловатого повествования отвели тогда, под Новый год, к обрыву в Лагерном саду и расстреляли, никто бы этого и не заметил. А если бы и заметил, то горьких слёз не проливал бы, потому как многие той зимой, кто на время, а кто и до конца времён, от человеческого в себе отреклись.
Но что же дальше было с моими персонажами, с этими шутами гороховыми, с людьми этими? А ну-ка!
Тростников пил чай на кухне и слушал радио. Он ждал, когда начнётся передача “В мире прекрасного” и Людмила Валерьевна будет рассказывать о нём, о его многогранном таланте, об осенней выставке картин в Сосновом Городке, и, конечно же, он сам прочитает новые стихи в музыкальном сопровождении. Наступило назначенное время, и после короткой паузы диктор объявил торжественным голосом: “Вспомним тех, кто теперь далеко! Музыкальный привет! И сейчас по просьбе Маши Пироговой из города Медвежий Брод прозвучит песня для её друга и любимого человека — Коли Бармалейчика! Нам в студию позвонила Маша и рассказала, что Николай, которого все его многочисленные друзья считают большим авторитетом и ласково называют Бармалейчик, находится в зоне строгого режима номер сто сорок восемь дробь восемьсот сорок один дробь Рэ и очень скучает. Из её короткого рассказа мы узнали и о том, какой замечательный человек Николай Бармалейчик, и о том, какая нелёгкая судьба выпала такой неординарной личности. Коля очень любит музыку, но не официальную эстраду, которую нам долгие годы навязывали сверху, а подлинные настоящие песни, написанные под диктовку самой жизни. Что греха таить, такие песни не всегда нравились власть предержащим и прочим идеологическим соловьям. В нашем радиофонде есть эти песни! И уже только по вкусу и выбору репертуара таких людей, как Николай Бармалейчик, можно смело ставить в один ряд с нашими прославленными диссидентами. Итак, по просьбе Маши Пироговой, которая только что и так своевременно позвонила к нам в студию из города Медвежий Брод, для её друга и любимого человека Николая Бармалейчика звучит легендарная песня в исполнении знаменитой группы “Лесоповал”!
Как только диктор закончил, так и грянуло:
По тундре! По железной дороге!
Где мчится поезд “Воркута — Ленинград”!
Мы бежали с тобою от проклятой погони,
Чтобы нас не настигнул пистолета разряд!
Песня окончилась динамичным стуком колес стремительно уходящего поезда. И сразу же начались криминальные новости. Но и после них долгожданной передачи не последовало. Эфир заполнили дебаты о реформах, приправленные рекламой и криками экстрасенсов. Стало понятно, что “В мире прекрасного” отменили.
Художник выключил радио. Подумал и стал собираться. Накануне как раз кончились последние деньги, и Тростников решил навестить Гуттенберга. Идти на почту и звонить больше не хотелось. Терпение лопнуло. Как только прошла выставка, Василий Фёдорович отвёз к себе в особнячок семь приглянувшихся ему полотен, но обещанного крупного гонорара так и не выплатил, а только вручил в качестве задатка совсем уж ничтожную сумму. И как бы Александр ни экономил, со дня на день ожидая обещанного, но денег не осталось совсем. Василий Фёдорович почему-то не отдавал. Как раз к Новому году Тростников по неопытности умудрился сжечь целую машину дров и уже задолжал хозяйке, у которой снимал дом её зятя, рванувшего с семьёй на Север ещё до перестройки и застрявшего там: в Эвенкии продавать квартиру было теперь некому, а бросать не хотелось. Мария Порфирьевна брала с Тростникова плату, как со студента, причём довольно бедного, и приговаривала.
— Живи, Шура, сколько хочешь! Этот чёрт лысый увёз мою дочь куды-то… Похоже, что не скоро воротятся. В отпуску были вот… Ишо до тебя.
— В отпуск-то пускай приезжают! Я могу к матери уехать на месяц, тем более если в летнее время…
— Живи, Шура! Места и в моём дому хватит. На всех.
Несмотря на добрый нрав, после того как Тростников перестал платить за жильё и на глазах рачительных крестьян пустил на дым все дрова, Мария Порфирьевна стала провожать его долгим взглядом, но ни о чём не спрашивала, а только выговаривала в сторону.
— Вот и пришла зима! Итивошумать! Нежрамши, поди, ходит…
И в этот раз, когда художник вышел за калитку и поравнялся с её усадьбой, баба Маша как раз заходила в дом, да так и остановилась на крыльце, провожая своего постояльца долгим внимательным взглядом.
Пока Тростников добрался до улицы Юровского, уже сгустились синие зимние сумерки. Издалека он заметил светящиеся окна в квартире Гуттенберга и успокоился. Значит, Василий Фёдорович дома. И Александр твёрдо решил для себя, что без денег ни за что не уйдёт. Вплоть до скандала! Вплоть до драки! Новый год на носу, а в доме ни крошки и в печи одни головёшки! У него даже поднялось настроение при мысли, что он наконец-то выскажет Василию Фёдоровичу всё решительно и прямо! На русском языке обо всём! Не стесняясь! Сколько можно, в конце-то концов! И тут же укорил самого себя тем, что понадеялся только на одного человека, которого и не знал до того. А когда подошёл к двери, то совсем уже смирился, успокоился и даже засмущался своих мыслей: “Надо бы поделикатней. По-человечески! Чтобы всё красиво было”. Ах! Антон Павлович! То ли ещё будет!
В этот раз улыбчивый хозяин встретил его, едва сдерживая слёзы от счастья.
— Александр! Заходи! Я уже хотел сам к тебе в Шеломок ехать. Думаю, что с ним случилось? Не звонил целых три дня! Ты больше так не делай! — выговорил Гуттенберг с неподдельной интонацией в голосе и повернулся в сторону своих гостей. — Вот он и есть — тот самый Александр Тростников, один из ярких представителей прогрессивного человечества! Слава Богу, что наш соотечественник!
Тростников рассеянно поздоровался и стал раздеваться. За столом сидели незнакомые ему люди с очень серьёзными нахмуренными лицами. Один ответил на приветствие вслух, двое других только кивнули головами. На столе стояла ещё не открытая бутылка с польским спиртом “Ройяль”. И прежде, чем сесть за стол, Александр решил помыть руки. Из ванной комнаты как раз вовремя вышел Ксенофонт Николаевич.
— Ого! Кто пришёл! Где это ты запропастился, Александр? Василий Фёдорович уже переживать начал.
— Да я вообще-то…
Но Гуттенберг перебил их завязавшийся диалог.
— Предлагаю всем подойти к столу! Выпьем по маленькой, а там и поговорим обо всём. Какие проблемы, друзья?!
— Оно и верно! — поддержал хозяина Радушкин.
Оказавшийся тут как тут Антон поставил на стол широкую тарелку с нарезанным салом, за ней вторую, глубокую, с солёными грибами, и достал из холодильника банку с морсом. Василий Фёдорович сам открыл литровую бутылку, разлил в большие высокие рюмки спирт и предложил гостям “употреблять по вкусу”. Тростников разбавил спирт ровно наполовину и поднял рюмку. Гости церемонились, добавляя, кто — воды, кто — морса. Радушкин решил обойтись без лишних примесей. Внимательный ко всем мелочам Гуттенберг посмотрел на него иронично.
— Ксенофонт! Эллины даже вино водой разводили!
— Ну и что! У них спирта не было!
Василий Фёдорович отвернулся безнадёжно.
— Понятно! Тебе что в лоб, что по лбу — всё едино. — И широко улыбнулся, с явным намерением сказать тост. — Друзья…
Но его вдруг перебил один из гостей, довольно упитанный дядька в атласном костюме и круглых очках в металлической оправе.
— Значит, так, Василий Фёдорович! Давайте выпьем за то, чтобы до Нового года никаких проблем с проплатами у нас не оставалось! Вот и всё, что я хочу сказать! Будем здоровы!
И дядька влил в своё широкое горло порцию синтетического польского спирта. Следом стали пить остальные. Ксенофонт уже давно закусывал, накалывая на вилку третий кусок сала с розовыми прожилками.
— Свинью, похоже, грамотно кормили! Прожилки равномерные! — почти выкрикнул Радушкин, перед тем как отправить в рот очередной кусок.
Упитанный дядька проглотил малосольный груздь, уставился на тарелку с салом и добавил:
— Главное, чтобы свинью зарезали грамотно! Пока не зажралась…
— Свиней вообще-то колют! — поправил его Ксенофонт, но дядька не обратил на него никакого внимания и поднял глаза на Гуттенберга.
— Ну, что, Вася! Ещё наливай! А то, как у нас в Мундыбаше говорят, не вовремя выпитая вторая делает бесполезной первую!
— Это верно, Дмитрий Иванович! — ответил Гуттенберг, нисколько не смутившись оттого, что его гость неожиданно перешёл на ты, и стал разливать спирт.
Тростников после выпитого порозовел ликом и прояснел взором и стал разглядывать своих невольных сотрапезников.
Василий Фёдорович неторопливо налил по второй, заметил, что художник внимательно смотрит на его гостей, и обратился к ним:
— Разрешите, я вас представлю Александру! А то он, похоже, не знает, как обратиться.
— Ничего! Я, например, человек простой! — отозвался упитанный.
И Гуттенберг назвал всех полными именами.
Оказалось, что простой человек, Дмитрий Иванович Жеребьятьев, приехал из Горной Шории, где он занимался скупкой и перепродажей леса. Сидящий напротив него, кудрявый и высокий Гамлет Викторович Овчинников, работал заведующим гаражом областной психиатрической больницы. Последним был представлен зубной врач, Иван Маркович Молибога, чем-то похожий на Жеребьятьева, но с более широким лбом и выдающимся подбородком.
Дмитрий Иванович, коммерсант первой волны, принадлежал к вновь народившемуся классу, представителей которого к тому времени уже называли новыми русскими. Он вёл довольно успешный бизнес и у себя в горах имел репутацию человека очень ловкого. Дела шли хорошо, без накладок и обмана со стороны партнёров и клиентов, ровно до той поры, пока Жеребьятьев не столкнулся с Гуттенбергом. Василий Фёдорович задолжал фирме Дмитрия Ивановича сумму, превышающую годовой бюджет небольшого города. Двое других, Овчинников и Молибога, за свою сознательную трудовую жизнь скопили немалые деньги. Оба поверили словам своего одноклассника и друга детства Васи Гуттенберга и вложили в его предприятие все свои сбережения в надежде на их многократное приумножение, что, по словам Василия Фёдоровича, обеспечит вкладчикам базовый капитал и безбедную жизнь в новом свободном и развитом государстве. Ещё в начале зимы по городу поползли слухи о грозящей девальвации, многие занервничали и кинулись к должникам, чтобы забрать наличные и успеть как-нибудь перестраховаться от грядущего обвала. И в этот вечер, сразу после католического Рождества, все трое, не сговариваясь, пришли в дом Василия Фёдоровича Гуттенберга только с одной целью — забрать свои деньги. Ещё до прихода Тростникова между ними и хозяином, с каждым по отдельности в соседней комнате, состоялся какой-то разговор, сведённый во всех трёх случаях к тому, что это несвоевременно, да и невыгодно им как заимодавцам, а уж если кому не терпится, то пускай забирает. Проблема была только в том, что именно здесь и сейчас никаких денег не было. Двоим из них Гуттенберг говорил одни и те же слова о том, что надо делать запросы в Москву и другие столицы, чтобы “достать деньги из дела”, а такие серьёзные проблемы быстро не решаются и надо подождать. Дмитрию Ивановичу было сказано, что на его счёт уже скоро “упадёт” сумма, превышающая бюджет крупного города, но тоже есть какие-то незначительные препятствия на их пути. И литровая бутылка коварного синтетического спирта марки “Ройяль” оказалась вовсе не случайно на столе у Гуттенберга. Этот польский напиток действовал сокрушительно даже на бывалых. Опьянение наступало внезапно и очень сильное.
После того как Василий Фёдорович кратко представил своих кредиторов, Иван Маркович, не проронивший до того ни слова, предложил выпить за людей искусства и в частности за Александра.
— Мы что… Нас много, а вот художники нетленное творят! У них вечность впереди! — сказал стоматолог Молибога и почему-то встал.
— У вечности на пороге… Но прежде, чем войти, желательно зубы вылечить, — добавил Ксенофонт и машинально провёл рукой по своей небритой щеке. — Чтобы зуб не больно вырвать, тоже, наверное, искусство надо, Иван Маркович?
Но вместо зубного врача в разговор вступил Жеребьятьев.
— Мне выдирал один искусник! У нас в Мундыбаше…
И Дмитрий Иванович сдвинул густые брови, вспоминая далеко не лучшие дни, когда однажды осенью вернулся с лесозаготовок с огромным флюсом. В местной стоматологической клинике мужественно отказался от укола. Затем неправильно повёл себя в кресле, и зуб сломался. Пришлось резать.
— Натерпелся я однажды…
Но Гуттенберг решил выправить направление беседы.
— Друзья! Я предлагаю наконец-то выпить за искусство! А потом попросим Александра, чтобы он прочитал новые стихи.
Но как выпили и закусили, о стихах больше не вспоминали. Было заметно, что все расслабились, да и хотели этого, чтобы снять напряжение. Кудрявый и высокий Гамлет Викторович, глядя на всё более расплывающегося Дмитрия Ивановича, громко рассказывал историю, каких бывало немало, когда он работал ещё простым водителем службы скорой помощи при областной психиатрической больнице.
— Один раз приехали в село по вызову. Я обычно с медбратьями заходил больного забирать, для перестраховки. А то иной шизик такое учудить может, если буйный. Так вот. Зашли в избу. Женщина встречает и говорит:
— Вы его только не бейте! Спокойный! Он там… За печкой на кровати с имя разговаривает…
— С кем это, с “имя”?
— Ну, с имя, с чертями своими!
— Понятно. Давно?
— Да третий день, однако, пошёл.
— Что ж вы медлите? Он так и умереть может!
Заходим, сидит мужик на кровати в одних трусах и разговоры ведёт. А под кроватью тарелки с едой, бутылка открытая, стопки, курево… Оказывается, что черти спать не дают! Он только ляжет, они его сразу пинать начинают под кроватью. Выпить налей! Закусить дай! Курить принеси! Никакой жизни мужику! Медбрат, Серёга, ему спокойно так.
— Собирайтесь! Мы ваши друзья, приехали, чтобы вам помочь!
А мужик ему:
— А вы у них в каком чине?
— Ну, я не самый главный, но главнее этих. — И под кровать показывает.
Мужик тогда безропотно встал и начал собираться. Баба помогает. Одела, сетку собрала в дорогу и подаёт мужику. Он в сетку смотрит и говорит:
— А где ещё один?
Баба догадалась и отвечает:
— Да неужто убёг? Ну и… шут с ним! Не хочет вместе со всеми ехать, пускай остаётся! Я его в подполье посажу, как поймаю!
Мужик садится на табуретку и говорит:
— Никуды мы без него не поедем!
Серёга, медбрат, не растерялся, берёт котёнка на руки и мужику показывает.
— Да здесь он, здесь! Поехали!
И увезли мужика без лишних проблем. А потом в палате он всем рассказывал, что один чёрт по дороге убежал! И в больнице мужик не сразу спокойно спать начал. Двое-то с ним приехали! Всю ночь пинают и кричат. Закурить дай! Поесть принеси! За бутылкой сбегай! Ну, курево с печеньем, консервы, что ему баба в сетку собрала, он сразу им отдал, под кровать бросил. А вот за бутылкой мужика больше не отпустили. Так и не спал, бедолага, в первые дни.
Жеребьятьев слушал рассказ Овчинникова, закатываясь громким смехом. Иван Маркович сдержанно улыбался, как и Тростников. Ксенофонту эта история вообще показалась не смешной и банальной. Мы-то, мол, ещё не такое видели. Василий Федорович Гуттенберг был внимательнее других и воспринял случай из медицинской практики как подсказку для решения одной давно волновавшей его проблемы.
Между тем снова и снова наполнялись высокие рюмки. Друзья детства Василия Фёдоровича, Овчинников и Молибога, стали вспоминать озорные школьные годы и под весёлые разговоры забыли, зачем пришли. Прилично окосевший Дмитрий Иванович Жеребьятьев спорил с Радушкиным о пропорциональном соотношении роста развития мировой цивилизации и сокращении площади дикорастущего леса. Ксенофонт настаивал на повсеместном сохранении девственной природы.
— В сохранении лесов, уважаемый Дмитрий Иванович, долг всякого культурного человека!
У Жеребьятьева был свой резон.
— Да откуда в тайге культурные люди возьмутся! У нас Мундыбаше одни браконьеры да алкоголики вокруг! Тайга — она и есть тайга! Закон джунглей!
— Ну, джунгли, насколько мне известно, не вырубают! Наоборот, охраняют.
— И кто там? Негры культурные, что ли, в джунглях?! Папуасы?
— По-вашему, чем меньше леса, тем больше прогресса! Монголы, например, в степи живут, а как были отсталыми, такими и остались. Что вы на это скажете?
— Монголов я уважаю! Не как наша пьянь дремучая, в Мундыбаше. С монголами у меня торговые отношения налажены. С ними проколов не было!
— А при чём здесь цивилизация?
Василий Фёдорович уже никого не перебивал и пустил вечер на самотёк. Тростников подумал, что пора поговорить, и предложил Гуттенбергу покурить в соседней комнате.
Как и другим дорогим гостям этого вечера, Василий Фёдорович не сказал Александру ничего определённого. Но всё-таки понял, что, в отличие от прочих, творческое дарование осталось без копейки, и решил не дать ему умереть с голоду. Он вручил художнику небольшую сумму и, широко улыбаясь, похлопал по плечу.
— Скоро! Скоро, Саша, и ты станешь богатым! Пиши картины и помни о завещании великого Коровина!
— Начинай со светлого?
— Да нет. Впрочем, почти угадал.
— Но я не помню ни о каком завещании Константина Коровина!
— Думай о живописи! Деньги сами придут! И не заметишь как!
— Да я и не замечал ещё!
— Тогда начинай со светлого!
Как бы там ни было, но этим вечером Тростников ушёл от Гуттенберга весёлым и хмельным. На следующее утро он очень долго пил чай и смотрел в окно. На него вдруг накатила такая невыразимая грусть, что хотелось уйти куда-нибудь в дремучий лес, да и остаться там навсегда. Просто жить отшельником вдали от культурных людей с их дикорастущей мировой цивилизацией. А за окном сыпал снег. Было светло и красиво. Тихо. И вдруг ему показалось, что всё это уже было однажды. Что это были именно те — и снег, и свет, и тишина.
Но что же это было: сказка, быль?
Никто не разгадал, хотя мы родом
Оттуда все. И мир совсем иным
Нам кажется. Но где он настоящий:
Вот здесь, где лес над озером чернил
Шумит листвою алфавита, или
Он там, где шёл впервые белый снег…
Внезапный и настойчивый стук в дверь прервал его лирические видения и напомнил, что мир настоящий всё-таки здесь. Александр снял крючок, толкнул дверь и увидел в сенях своего соседа Владимира. Он отстучал валенки, стряхнул снег с одежды и вошёл.
— Саша! У тебя, говорят, дрова кончились.
— Кончились.
— Покупать будешь или как?
— А если не покупать, то как?
— Смотри! У соседей в поленницах много не вытащишь.
— С чего ты решил, что я дрова красть собрался?
— Дрова красть не надо, а вот лес проредить можно! Тоже воровство, но всё-таки цивилизованней, чем у соседей таскать!
Александр вспомнил вчерашние споры Ксенофонта и Жеребьятьева и засмеялся.
— Ты чего? Насчёт проредить?
— Проредить! Ну, конечно, проредить, Володя! Как хорошо, что ты пришёл!
— Да я давно хотел тебе предложить! У меня тоже дров до конца зимы не хватит. Лучше до праздников успеть, чтобы отдыхать спокойно. Я уже приметил, где и что валить. По три сосны на брата — и живи в тепле! “Дружба” у меня есть, чтобы распилить потом, но в лесу придётся топором и двуручной пилой поработать. Здесь рядом. Бензопилу услышат, сдадут. А так потом привезём на санях. Мало ли где… купили. С Лёнькой Медниковым я уже договорился. Мы ему водки, а он коня запряжёт. Сейчас только в санях вывезти из леса можно. Ну, ты как?
— Чем меньше леса, тем..
— Больше дров! Собирайся, Саша! Прямо сейчас и пойдём, чтобы до темноты в бору управиться.
Эй! Корабельные сосны! Зимний мачтовый лес на высоком заснеженном правом берегу Томи! Да если кто в морозный ясный солнечный день не вонзал топор в тугую древесину под красной корой, если не видел над головой могучей вековой хвойной кроны, за миг до того, как ей с подоблачной вершины упасть, тот и не жил ещё вовсе! И какую силу вдруг в себе чувствуешь, когда такой исполин у ног твоих лежит! Распластанный! И сам вдруг могучий такой! И все огромные ветви — пилой! Шух-шух! И все сучки долой! То-по-ром! И каждый стук гулом в поднебесье отзывается. А со срезов — янтарная смола россыпью! А запах! А свежесть! А как летит! Какой треск! И взрывы снега вокруг! Искры! А потом ещё долго сыплется всякая мелочь с высоты, где она только что была, сосна корабельная! Сгорит она в моей печи! Эх! Не стоять ей стройной да гибкой мачтой на бригантине! Да и нет больше никаких бригантин. И до моря отсюда далеко. Не видно! В прозрачной заречной дали — всё леса, леса и леса! В общем, тайга — она и есть тайга! Откуда в ней взяться культурным людям.
3
Шашлыки бывают разные. И нет никакой надобности вдаваться во все тонкости приготовления этого древнейшего кушанья. У каждой народности есть свой неповторимый рецепт, но из чего и как бы ни делался шашлык, определяющим остаётся не что, а на чём. Нанизанные на шампур кусочки баранины, говядины, свинины, курицы или рыбы — должны быть приготовленными на открытом огне! Да не повернётся язык назвать этим словом пареное мясо, вынимаемое из микроволновки! И, приглашая “на шашлыки”, не следует забывать, что такое совесть.
Добавим к этому, что шашлыки источают особенный аромат: смесь едкого дыма и чего-то горелого. Для их приготовления выбирают определённое место на свежем воздухе независимо от географии, климатических условий и времени года. За редким исключением, сама трапеза сопровождается употреблением чачи, водки, вина и других горячительных напитков. И где едят шашлыки, там обычно и пахнет жареным.
Весенним субботним полднем улица Юровского вдохнула особенный аромат. Во дворе особнячка Василия Фёдоровича Гуттенберга, на огромном кострище, человек в красном фартуке с двумя подручными и одним посыльным трудился над приготовлением этого незамысловатого кушанья. Сам Гуттенберг иногда выглядывал из окна второго этажа и кричал:
— Я же сказал! Поливай чаще! Опять всё сгорит!
— Зато прожарятся хорошо! — откликался человек и обращал в сторону своего босса очень загорелое средиземноморское лицо. — Да и насколько мне помнится, ни у Геродота, ни у Фукидида нигде об этом не сказано! Чтобы столько вина на каждого барана тратить!
Тем не менее подручный уже протягивал ему откупоренную бутылку. Шеф-повар делал глоток из горлышка и кропил нектаром розовое мясо. Баранина шипела. Пламя огня металось в стороны и отвечало пахучим смолистым дымом, от которого резало глаза и текли слёзы, как будто в кострище высыпали мешок с красным перцем. Он протирал копчёное лицо красным фартуком и говорил молодому ассистенту:
— Ого! А что, если баранов денька три перед этим вином поить?
Подручный заливался смехом и тоже старался в свой черёд отпить из бутылки. Но в окне второго этажа опять появлялся Гуттенберг и кричал:
— Куда?! Я же говорил, не пить до вечера!
— Горячий цех, Василий Фёдорович! Жажда! И калорий много тратится! — весело отвечал подручный и поворачивал на вертеле нарубленные топором куски баранины.
— Угли нагорели, сбивайте пламя! Дышать уже нечем.
Гуттенберг закуривал сигарету и, устремляя взор в заречную даль с ленивым стадом частых облаков у самого горизонта, говорил вслух неведомо кому:
— Страна непуганых идиотов!
Дело в том, что с традиционными шашлыками и тем, что готовилось по субботам у Гуттенберга, только и было общего, что открытый огонь. Василий Фёдорович решил опробовать на этом гастрономическом поприще самые экзотические и древние способы. Изыскательскую, а затем и производственную часть он доверил своему теперь уже штатному историку, Ксенофонту Николаевичу Радушкину.
Докурив сигарету и налюбовавшись голубым простором за рекой, Василий Фёдорович невольно посмотрел в сторону улицы и разглядел вдалеке два знакомых силуэта. Первый — большой человек в немолодом уже возрасте с маленьким жёлтым портфельчиком, и второй — поменьше, намного моложе и весьма стройный. Нагорный и Тростников шли на первые в этом году знаменитые “шашлыки у Гуттенберга”.
Прошло уже несколько лет с того ненастного осеннего вечера, как художник впервые переступил порог особнячка на улице Юровского. С Василием Фёдоровичем они давно разорвали всякие отношения, при выяснении коих однажды дело дошло до драки. Но так ничего и не выяснив, Александр махнул на всё рукой и, несмотря на миротворческое посредничество Ксенофонта, к “этому сатрапу” больше не ходил и старался пройти мимо при случайной встрече на городской улице. Но теперь Тростников решил составить компанию Олегу Борисовичу Нагорному — по его же просьбе, посмотреть на языческое гульбище и пообщаться с людьми.
К этому времени Гуттенберг стал довольно богатым человеком. Ему уже принадлежал весь двухэтажный дом, где он занял однажды самую маленькую квартирку на первом этаже, но всё прошло по плану. Сначала своего законного жилья лишились ближайшие соседи за стеной, которые, от мала до велика, пили горькую и с первого же дня появления Гуттенберга в их некогда образцово показательном доме называли его не иначе, как Начальником. С ними Василий Фёдорович мудрил недолго. Посулами и подачками уговорил подписать какие-то бумаги, затем всех же и выписал без их ведома. Окончательно спившегося, не без помощи Начальника, главу семейства Гамлет Викторович Овчинников лично отвёз в покои психиатрической клиники, где больной, ещё не успев протрезвиться, был признан невменяемым и недееспособным инвалидом, нуждающимся в постоянном присмотре и попечении. Других переселили в какое-то глухое таёжное село, на краю которого Василий Фёдорович купил по случаю заброшенную халупу на шести сотках земли. С соседями второго этажа пришлось повозиться. В конце концов, потомки партийного товарища и красавицы комсомолки так задолжали хлебосольному и отзывчивому Гуттенбергу, что уступили свою квартиру за небольшие деньги и переехали на окраину. Другим — пришлось продать, когда Василий Фёдорович приступил к реконструкции, восстановлению и перепланировке всего здания, как архитектурного памятника. Денег, чтобы “вписаться” в его грандиозный проект, не было. Как только Гуттенберг избавился от последних жильцов, так сразу же полностью перестроил дом и навёл свой порядок в усадьбе. Были воссозданы крепкие высокие ворота с рельефной резьбой, и тесовый забор, и некоторые ещё дореволюционные надворные постройки для колорита. На первом этаже особняка он устроил офис, второй занял сам, где и вдыхал из распахнутых окон вольный ветер Эпохи Великих Перемен. Дабы не было скучно в конце деловой недели, посреди внутреннего двора из дикого серого камня был сложен первобытный очаг. Иногда, в ночь с субботы на воскресенье, во дворе особняка на улице Юровского костёр горел до самого утра.
Поэты не торопились. Как будто соблюдая первую заповедь своего цеха, медленно продвигались вперёд и вели неспешный разговор. Вскоре и вовсе остановились посреди улицы.
— Давай, покурим! Постоим немного. Посмотрим, — обратился к своему спутнику Олег Борисович. — Люблю эти углы старосветские! Дворики старинные! Несуетно так, спокойно. Хорошо здесь!
— И запах пряный из лагеря ахейцев! Чуешь?
— Да слышу, слышу! Как будто мамонта смолят! Дикари! Тоска…
— А мне показалось, что тебе в радость подобные мероприятия. Говорил, что там весело бывает.
— Бывает! Душа, конечно, радуется порой, но чаще сердце ноет. Всё как-то не так. Тоска! — Нагорный помолчал и добавил: — И мысль весёлая приходит — а не поджечь ли дом?
— Ты о чём?
— Потом узнаешь.
Олег Борисович отрешённо посмотрел в сторону дома Гуттенберга, глубоко затянулся и, выдыхая сизое облако табачного дыма, почему-то повернулся в сторону остановки и широко раскрыл глаза.
— Гляди, кто это там идёт? Что-то лицо больно знакомое.
Художник сразу же узнал Дымолазова.
— Так это Вася! С Севера! Наверно, в отпуск приехал. Неужели тоже к своему тёзке на шашлыки идёт?
— Если даже и мимо, то мы его завернём!
Как оказалось, Дымолазов приехал не в отпуск, а в командировку, и тоже шёл к Гуттенбергу, но не на званый вечер, а по какому-то делу.
— О! Какие люди без охраны, где попало ходят! — закричал Вася, как только подошёл. — И запах стоит, как у шашлычной! Забегаловку, что ли, открыли?
— Открыли, — с ударением произнёс Нагорный. — Зайдём? Твой приезд отметим!
— Да можно по маленькой! У меня разговор серьёзный намечается с одним новым русским.
— Вот и поговоришь по-русски. Пошли!
И так же неторопливо приятели отправились в сторону особнячка Гуттенберга, слушая рассказ Васи Дымолазова о том, какую огромную щуку он выудил однажды из великой северной реки. Уже недалеко от дома Нагорный вдруг остановился.
— Погоди, Вася! Как ты сейчас про щуку сказал?
— Царица вод!
— А царь кто?
— Царь?
Дымолазов задумался, кого из хордовых назначить в цари, но неожиданно ответ прозвучал сверху:
— “Борис наш царь! Да здравствует Борис!”
Из окна второго этажа, широко улыбаясь, на них смотрел Василий Фёдорович Гуттенберг. Несмотря на прогрессирующий цинизм, Гуттенберг не разучился быть обаятельным. Улыбка оставалась такой же и сверкала, как оружие. Звериный оскал, усиленный ослепительным протезным фарфором типа “Голливуд”. При любой игре она была обязательной, как железные нервы.
Так же приветливо улыбнулся ему в ответ Олег Борисович, потом грозно посмотрел на Тростникова и Дымолазова и тоже процитировал из “Бориса Годунова”:
— От вас я жду содействия, бояре!
Приятели посмотрели на Гуттенберга и двинулись к воротам, как на приступ. И как только вошли во двор, так сразу почувствовали себя ещё более бодрыми, но и умиротворёнными от пряного и пьянящего аромата восточной кухни. Александр увидел Радушкина, колдующего над костром в красном фартуке, засмеялся и приветствовал учёного мужа своими стихами.
— Эх! Ксенофонт Николаевич!
Не ради славы, девы и руна
Какого-то колхидского барана
Влечёт нас непонятная страна
И манит из лилового тумана
Никем не покорённая Луна.
Пусть этот круг не впишется в квадрат
И не охватишь обручем два века,
Вперёд, Язон, векам наперехват.
А время — не предел для человека,
И смертный перед ним не виноват…
Время пролетело так быстро, что никто и не заметил, как стало темно.
Отсветы догорающего костра озаряли ярким колеблемым светом лица героев субботнего пиршества, словно выхватывая из глубокой вечерней синевы их всё более ускользающие черты.
Лицо поэтессы Килекельдиной даже в таком колорите оставалось бледно-розовым. Рядом алели прозрачные уши стихотворца Гойченко. Круглые щёки и без того румяного Айболитовича словно купались в кипящем масле и были тронуты пурпуром. Василий Фёдорович Гуттенберг стоял у костра и что-то разгребал в нём длинным металлическим стеком. Красный фартук Радушкина так и не находил себе места. Ксенофонт с бокалом вина в руках, как длинный блуждающий язык самого пламени, метался от одних к другим и нёс уже полную околесицу.
Вокруг первобытного очага, сложенного из дикого камня, на толстых коротких брёвнах, разбросанных вокруг в продуманном беспорядке, располагались гости званого вечера. Самые серьёзные из приглашённых персон уже давно, отведав свою порцию горелой баранины на вертеле, разъехались на вороных лакированных кобылах по своим безотлагательным делам. Осталась так называемая богема, то есть общество, совести коего были обязаны своим успехом первые, но давно об этом позабыли.
Как ни странно, самые непримиримые оказались на одном бревне. Тростников сидел рядом с Гойченко и Килекельдиной, с другой стороны от Лидии. Она глубоко вздыхала, смотрела прямо перед собой и с ними не разговаривала. Невдалеке от них в непрерываемых весь вечер беседах, посвящённых только одной теме, трапезничали Андреевский, Жеребьятьев и Дымолазов. Отведав шашлыка и вкусив изрядное количество спиртного, Василий Валерианович как будто и забыл, зачем пришёл к Василию Фёдоровичу. Как ни странно, Гуттенберг задолжал даже Дымолазову — за посреднические услуги при покупке антикварной мебели, николаевских самоваров и современной берестяной утвари промысловиков таёжной кержацкой артели. На рыбье царство он посадил-таки обского осетра и уже добивал Жеребьятьева в отчаянном споре: Дмитрий Иванович горой стоял за шорского тайменя. Андреевский принимал сторону то одного, то другого, но в глубине души был за осетра. Рядом с очагом Гамлет Викторович Овчинников рассказывал Искрицыной занимательные истории из практики водителя специальной машины. Искрицына смеялась во весь алый рот и смотрела на Тростникова. Между ними завязался какой-то роман сразу после знаменитой выставки в Сосновом Городке, но в силу характера обоих связь не оказалась прочной. Впрочем, роман всё ещё продолжался, хотя страсти были фрагментарными, а свидания всё более случайными и стихийными. Встретив друг друга у костра, они приятно удивились, но держались на расстоянии. И эта повесть не про них и не про это.
Олег Борисович Нагорный, зубной врач Молибога и метафизический шизореалист, поэт-писатель Г.Э. Новозванский, как следует разжарившись от огня, вина и баранины, откатили своё бревно подальше и спорили в прохладном полумраке по поводу Курильских островов. Впрочем, спорили только первые двое. Г.Э. Новозванский иногда поворачивал кучерявую голову к ним и вставлял в беседу одно и то же слово: “Итуруп!” Антон и ещё два человека стояли как тени за спиной Василия Фёдоровича Гуттенберга. Между двух барышень удобно расположился Евгений Александрович. Энтомолог перебирал гитарные струны и пристально смотрел в большие и глубокие озёра синих глаз Лидии Килекельдиной. От чего уши и всё лицо Вячеслава Гойченко раскалялись до цвета перегретой кухонной плиты. Он иногда говорил ей тихо, но с выражением: «Лида!». Да она, похоже, и в самом деле ничего не слышала и поверяла свои тонкие лирные струны с гитарными.
Наконец люди Гуттенберга принесли и подбросили дров в догорающий костёр. Пламя вспыхнуло вновь. На Искрицыной словно загорелась оранжевая косынка, повязанная вокруг шеи. Яркое зарево охватило стены особняка, на которых тут же замелькали и забегали силуэты. В театре теней началось представление.
— Друзья! — громогласно выдохнул Нагорный, поднялся с бревна, посмотрел на пламенные лица и начал: — Я только что закончил новую книгу стихов “Во времени “Тире”. Обратите внимание, на чём вы теперь сидите, греясь у костра, и вам сразу станет понятно, почему она так называется. Это не брёвна! Это огромные тире! Прочерки наших судеб, разбросанные в океане безвременья! И хорошо, что в такие редкие тёплые вечера мы, — хотя бы на мгновение! — благодаря нашему дорогому Василию Фёдоровичу можем собрать и связать их вместе!
Евгений Александрович и две барышни неожиданно громко запели.
— “На маленьком плоту сквозь бури, дождь и слёзы…”
— Тихо! — закричал на них Олег Борисович. — А то сейчас наплачетесь у меня!
— Ой! Ну, Олег Борисович! Такая песня хорошая, а вы обрываете, — заверещала Килекельдина и одобрительно посмотрела в тёмные очи энтомолога.
— Ли-да! — с выражением и прямо в её правое ухо под завитушкой напел тихий лирик Вячеслав Гойченко и обнял за хрупкие плечи.
— Слава! Ну, вечно ты поговорить ни с кем не даёшь, — встрепенулась поэтесса и убрала его руку.
— Ребята! — по-отечески спокойно, с другой стороны огня, обратился к ним Гуттенберг. — Именно вам — я предлагаю слушать внимательно.
И Василий Фёдорович посмотрел на актёра. Нагорный ответил ему улыбкой.
— Читайте стихи, Олег Борисович! — закричали барышни. — Мы больше не будем!
— Что-нибудь про лесоповал давай! Вот они, родимые ваши прочерки! — заревел Жеребьятьев и, как медведь, пошатал дерево, на котором сидел не один. Андреевский и Дымолазов едва не упали.
— Вы осторожнее, Дмитрий Иванович! — пробурчал кораблестроитель. — А то упадём и утонем во времени “Тире”!
— А вы держитесь крепче! За тире! — сказал Дымолазов и захохотал.
Гамлет Викторович Овчинников понял, что вот-вот зазвучат стихи, и тоже захохотал. Искрицына отвернулась и подумала: “Бревно!” Надула щёки и стала поправлять оранжевую косынку. Иван Маркович Молибога, раскинув руки на своём бревне, расплылся в блаженной улыбке и смотрел на Олега Борисовича снизу вверх. На другом конце того же ствола поэт-писатель, шизореалист, Ганнибал Новозванский уже битый час сидел со скрещенными руками на груди и смотрел в одну точку. В зеркальных линзах Василия Фёдоровича металось пламя. Под очками невозможно было разглядеть, с каким презрением Гуттенберг смотрел на людей и думал: “Кому Нагорный стихи собрался читать? Вот этим головоногим? Страна непуганых идиотов! Сойдёшь по неволе с ума! И мысль весёлая приходит…” Он медленно повернул голову в сторону особняка и отразился своими горящими линзами в окне первого этажа.
Олег Борисович успокоился и продолжал:
— Друзья! Прежде чем прочесть некоторые свои сочинения, я хочу торжественно объявить, что моя новая книга “Во времени “Тире” уже отредактирована в электронном наборе и сдана в лучшую областную типографию! И всё это стало возможным благодаря доброму волшебнику Василию Фёдоровичу Гуттенбергу!
— Ура! — закричал Ганнибал Новозванский, вскакивая на бревно. — Ура! Ура! Птицеах невесолмное блако! Ура! Ура!!! Стихлома! — И вдруг замолчал так же быстро и неожиданно, сел на своё место и уставился в одну точку, скрестив руки на груди.
Вокруг костра прошелестело умеренное невнятное негодование, и кто-то совсем невидимый во мраке отчётливо озвучил удивленье: “Ого!”
Искрицына оживилась. Гамлет Викторович Овчинников перестал хохотать, подошёл к Новозванскому и встал за его спиной.
— Ему труднее всех теперь! — вступился Нагорный за своего собрата по перу. — Ганнибалу никогда легко не было, а теперь и подавно! — Он посмотрел на него сочувственно и начал читать:
Друг мой, держись — с нами беда!
Нас с тобой выкорчёвывают,
вытаптывают, разоряют в дым —
объясняют — этап такой для истории необходим…
— Если вы это про Ганнибала говорите, то очень даже верное наблюдение, Олег Борисович! — воскликнул Ксенофонт. В красном фартуке и с таким же лицом, он появился вдруг, словно из пламени, и подкатил бокастый сосновый чурбан поближе к импровизированной сцене Нагорного, который продолжал декламировать.
Конечно, этап этот нужен —
если Время, забыв о любви,
ландшафт и людей утюжа,
манёвры проводит свои….
Гуттенберг всё слушал внимательно, смотрел в тёмное погашенное окно первого этажа и про себя цитировал совсем другие стихи: “В грязи, в крови и непотребстве? Зато так сладко новый замысел лелеять…”
Тростников старался на слух разбирать всё, что читал Олег Борисович, но, с другой стороны от Килекельдиной, услышал очередное “Лида!” и решил пересесть от сладкой парочки поближе к месту основного действия.
Было смутное время, скажут историки,
с такого-то года (тире) по такой…
В это время “Тире” жили не стоики,
нормальные люди — мы, например, с тобой…
Когда Нагорный дошёл до строчек “Ничего не копи, всё равно отнимут. Ничего не проси, всё равно сопрут! Ничего не жалей…”, то нашёл глазами Тростникова, думая, что он одобрит эти стихи. Но впечатление Александра было как раз обратным. Художник дослушал и повернулся к Радушкину:
— Ксенофонт Николаевич! Не пора ли продолжить?
— Думаю, что пора! Пойду, скажу Василию Фёдоровичу.
Ксенофонт мелькнул красным фартуком. К Тростникову тут же подошёл Нагорный.
— Я что-то сказал не то? Как тебе стихи?
— Плюс, минус — туда! Плюс, минус — сюда! На историю ни начальников нет, ни суда!
— И как ты всё запоминаешь?!
— Прозвучало только что. Читал ты. Трудно не запомнить. Но… В целом образы и композиция хорошие!
— Утешил, Саша! Спасибо и за это! Надо Василию Фёдоровичу сказать…
Но Гуттенберг уже распорядился.
При виде подноса с жаренным на костре бараньим мясом в руках у Ксенофонта все заговорили громче, и костёр загорелся ярче. Замелькали бутылки с вином. И даже у притихшего Айболитовича прорезался голос:
— Вот и славненько! Я осмелюсь предложить, чтобы я предложил сказать хороший тост! За кого мы сегодня не выпили? — Айболитович лукаво посмотрел на девушек и подмигнул Евгению Александровичу. — Я предлагаю выпить за очаровательный пол!
Барышни закатились звонким смехом. Чернобородый энтомолог отложил гитару в сторону и пошёл налить им вина. Румяного Айболитовича давно ждали дома, но он боялся возвращаться в одиночестве по такой темноте и решил увязаться за энтомологом и его спутницами. С ними было как раз по пути. У костра люди Гуттенберга разливали вино. Радушкин предлагал желающим отведать баранины. Килекельдина, которая в своей жизни, кроме крольчатины, никакого мяса даже и не пробовала, брезгливо отвернулась и наконец-то посмотрела на своего воздыхателя Вячеслава Гойченко. Но прямо пред её прекрасными очами стихотворец взял большой кусок жирной сочащейся баранины голыми руками. Лидия чуть не упала в обморок, очнулась и плеснула в него вином из бокала, только что принятого из рук галантного Евгения Александровича.
— Лида! — взмолился Гойченко. — Это же так некультурно!
— Что некультурно?!
— Так вести себя некультурно в приличном обществе!
— А барашка, который по лужайке бегал, культурно жрать?! Он жил себе жил, а его убили и сожрали! — Она свирепо посмотрела ему в глаза и резко отвернулась. — Да ты… Ты — людоед! А ещё стихи написал про лебедя на Белом озере!
В это самое время Ганнибал выхватил пустеющий поднос из рук Ксенофонта и вытряхнул остатки мяса в огонь. Жир моментально вспыхнул, распространяя неприятный запах горелого.
— Овен! Аминь! Овен! Жертва овна во имя Великого Овена! Птах! Сохмет! Нефертум! Птах! Сохмет! Нефертум! — закричал Новозванский, согнулся, по-птичьи замахал руками и забегал вокруг. — Птах! Сохмет! Нефертум! Скоро проснётся наследник! Фар-р-аоны летят на север! Птах! Сохмет! Нефертум!
Страшно стало не только Айболитовичу. Но к полной неожиданности прочих, девушки вскочили со своих мест и пустились вослед Ганнибалу, звонко выкрикивая: “Овен! Аминь! Овен! Раз-два! Овен! Аминь! Овен!” Искрицына громко захлопала в такт первобытному танцу, сняла оранжевую косынку и, размахивая ей, начала отплясывать вместе с ними. Лесопромышленник Жеребьятьев, несмотря на купеческую тяжесть тела и косолапость, пошёл вприсядку.
— Эхма! Гуляем с девками! Расскажу своим в Мундыбаше! Эхма! Раз-два! Жил-был у бабушки серенький козлик! Эхма! Эхма! Старый козёл!
Вместе со всеми уже резвился и северянин Дымолазов с двумя берёзовыми поленьями в руках. Такими же поленьями колотил друг о друга Гамлет Викторович Овчинников. Григорий Иванович Андреевский достал из кармана маленькую корабельную пушечку и начал палить из неё холостыми зарядами. Розовая, как фламинго, поэтесса Килекельдина в знак протеста сразу двум своим кавалерам составила танцевальную пару Ксенофонту Николаевичу Радушкину. Она смотрела в прожжённое, обветренное лицо исторической личности и от души хохотала впервые за весь вечер. Ксенофонт держал её талию, как редчайший свиток времён второго триумвирата, и вспоминал, о чём с такими созданиями разговаривают. И неожиданно для самого себя вдруг спросил:
— Лидия! А вы случайно замуж не собираетесь?
— Ой! Ксенофонт Николаевич, — неожиданно смутилась Килекельдина, — кажется, нет.
Она перестала смеяться и завертела головой, явно разыскивая кого-то взглядом.
В окне первого этажа сверкали огненные очки Василия Фёдоровича Гуттенберга. Он стоял неподвижно в чёрной глубине особнячка на улице Юровского и, словно из последнего логова, внимательно наблюдал за языческой вакханалией вокруг огня в своём дворе. Как будто и Гуттенберг выбирал себе пару.
Нагорный отозвал Тростникова в сторону.
— Ну, что? Замолвить за тебя слово? А то вы даже и не разговариваете весь вечер.
Александр подумал и ответил:
— Зачем? Ты же видишь, что здесь уже происходит. Ну, просто слов не хватает!
— У тебя слов хватит! И каких! Творишь, поди, в своём Шеломке безвылазно. А здесь тоска такая в городе!
— И мысль весёлая приходит временами, а не поджечь ли дом?
— Да это я так написал. Для красного словца, можно сказать.
— Слова, слова, слова… Это у Шекспира. А как же быть с библейским: “В начале было Слово?” Сценарий написан. Не боишься, если постановщик найдётся?
Олег Борисович посмотрел на него широко раскрытыми глазами, подумал некоторое время, вздрогнул от очередного крика и сказал:
— Александр! Проводи меня. Надоело всё! Пора отдохнуть.
Они вышли за ворота и увидели над собой полуночное весеннее звёздное небо! И когда прошли немного по улице, вдруг почувствовали такую провинциальную тишину вокруг, что даже и говорить ничего не хотелось. В конце улицы Нагорный повернулся в сторону тёмных очертаний особняка Гуттенберга с проблесками алого пламени в глубине двора и сказал:
— Вот и поели шашлычков! Что-то Василий Фёдорович сегодня какой-то странный. Ты не заметил?
— Заметил, — сказал Александр и тоже внимательно посмотрел в сторону знаменитого дома. Ему показалось, что в тёмных окнах первого этажа замелькали и забегали огоньки. Потом внезапно загорелся свет сразу во всех окнах и быстро погас. Тростников повернулся к Олегу Борисовичу.
Здесь все, Язон, давно с ума сошли.
Один учёный варвар, или викинг,
Гонял в Эгейском море корабли —
Такой был шум: и диспуты, и брифинг…
Но он уже забыт и на мели.
Маршрут Арго, увы, неповторим.
Я не о том, я о другом походе.
Погибли Троя, Греция и Рим,
И будущее солнце на заходе,
Но горизонт всегда необозрим.
Пусть время перепишет сей рассказ
И разъяснит загадки Одиссея,
Достигнем и Колхиды! Но Кавказ
Давно похож на печень Прометея:
Поможет ли Медея в этот раз?
Нагорный уже столько раз слышал эти стихи, что не удержался от иронии.
— Про печень это точно! И Медея к ночи не зря помянута. Обещал пораньше вернуться. И откуда у тебя такие образы берутся? Античные?
Тростников помолчал и ответил, приподнимая подбородок.
— В генах у меня образы!
Олег Борисович внимательно осмотрел его с головы до ног, зачем-то покачал за плечо, улыбнулся и сказал:
— Ну, потопали! Тебе ещё корабли гонять в Эгейском море, а мне… Мне здесь уже недалеко, да и это надо ещё пройти. Уставать стал! А как жить хотелось — свободно, раскованно — как ветер, как море, хотя бы как дерево — да вот жили мы в зоне рискованного земледелия… Ар-ргонавты!
Приятели вышли на ярко освещённый ночной проспект, где, к их удивлению, оказалось довольно людно, и неспешно пошли в сторону Сада.
Тем временем вокруг костра пели и плясали. Айболитович взял гитару и тонким голосом запел блатные песни, хотя никто из беснующихся к воровскому миру никакого отношения не имел. Разве что Жеребьятьев, который “отстёгивал” деньги какой-то братве из южного Кузбасса, опасаясь за своё упитанное тело.
Адвокат Андреевский и стоматолог Молибога в стороне от резвой компании оседлали бревно лицом друг к другу и, как старейшие островитяне среди туземцев, неторопливо пили вино и вели беседу. И нисколько не странно, что развивали они в этой беседе маринистические сюжеты. В детстве Иван Маркович, как и Григорий Иванович, тоже мечтал стать капитаном дальнего плавания. Он даже убежал однажды из дома и пытался зайцем доехать до Владивостока, чтобы поступить юнгой на океанский лайнер. Судьба и родители распорядились по-своему, и Молибога стал зубным хирургом. И может быть, благодаря несбыточной мечте детства и юности с годами он стал спокойным и ленивым, но не терпеливым и неожиданно вспыльчивым. Своим пациентам Иван Маркович Молибога каждый день делал больно. Иногда сам же и страдал. И теперь, напрочь забывая о своей такой необходимой, но чёрной работе в белом халате, он увлечённо говорил с Андреевским об одном легендарном паруснике, модель которого недавно завершил Григорий Иванович.
В пылу военно-морской патетики Андреевского, к ним подошёл Радушкин, запыхавшийся от пляски. Вокруг огня становилось всё веселее, и Ксенофонт, две трети жизни посвятивший книгам, устал. При виде его Молибога достал старинный портсигар из кармана куртки и вынул из него дорогую миниатюрную кубинскую сигару.
— Ого! Вы, оказывается, курите, Иван Маркович!
— Курю. Ну, и что в этом такого?
— Я думал, что все врачи курить давно бросили, тем более зубные.
— У бывалого моряка полный… трюм табака! — поддержал своего собеседника Григорий Иванович.
Зубной врач глубоко затянулся и выдохнул жёлтое никотиновое облако. Радушкин повёл ноздрями и разинул рот.
— Тогда и мне дайте закурить. Угостите, пожалуйста! Я тоже иногда балуюсь!
Иван Маркович вновь достал старинный портсигар из кармана.
Ксенофонт ловко раскурил маленькую сигарку и пыхнул дымом, не затягиваясь.
— Я вам не помешал? Вы говорили о чём-то.
— Что вы, Ксенофонт Николаевич! Наоборот, спросить хотели, — ответил Андреевский. — Вы, наверное, знаете, что Василий Фёдорович какую-то подводную лодку снаряжал?
— Ну, ещё бы я об этом не знал! Это, как говорится, был бы нонсенс!
— И что? Пойдёт она в подводное кругосветное плавание? Готова к походу?
— К полёту у него лодка готова, а не к походу! Сегодня увидите. Посидите минут пять. Вот покурю, и будем запускать!
Андреевский и Молибога переглянулись, ничего не понимая.
Мимо них на нетвёрдых ногах прошёл уже совсем пьяный Жеребьятьев. Лесопромышленник запнулся о бревно и упал, потом заполз на него, крепко обнял двумя руками и заговорил сам с собой: “На маленьком плоту… Эхма! У кого-то прочерк, а у меня просека! Тире от лесной делянки отличить не могут! Скоро я вас всех на одном плоту соберу и отправлю по синему морю Арарат искать! Праведники нашлись! Тире на часах! Прочерки вы все, а не прр-р…” И захрапел.
Григорий Иванович посмотрел в его сторону и брезгливо отвернулся.
— Перепил купчина! Отправить бы его на бревне обратно в Мундыбаш! Привязать и бросить в Томь!
— Пустая затея! Всё равно не туда поплывёт! Горная Шория вверх по реке! А такие против течения не плавают!
— Это вы правильно заметили, Ксенофонт Николаевич! — вставил Иван Маркович и вдруг нахмурил брови.
У костра завизжала Искрицына и опять закричал Новозванский. Озорная танцовщица не заметила, как оранжевая косынка коснулась огня и вспыхнула у неё в руках. Ганнибал заметался вокруг.
— Ур-раган! Птицеах! Зрю на нембе горючего Овна! Немба! Овен! Птицеах! Немба! Овен-овен! Ур-раган!!!
— Не ори, дурак! Я сама чуть заживо не сгорела! Дебил!
В свете пламени проявилось почему-то бледное лицо Гойченко.
— А где Лида? — спросил он у Ольги, но за сгоревшую косынку и обожжённый палец досталось и ему.
— Иди ты! Надоел уже всем! “Лида! Лида…” Там ищи! — Искрицына махнула рукой, показывая в темноту.
Стихотворец пошёл в указанном ему направлении.
Евгений Александрович забрал у розовощёкого Айболитовича гитару и, глядя в звёздное небо над головой, вспомнил старую песню. Барышни подхватили: “Мы — дети Га-лак-тики! Но са-мое главное…”
— Самое главное только начинается! — воскликнул Ксенофонт и выпрямил спину.
Люди Гуттенберга под предводительством Антона принесли какой-то огромный мешок, похожий на гигантский ранец парашюта, и попросили освободить площадку у костра. Над ним из жердей соорудили пирамидальную конструкцию. Сверху надели кольцо раструба, поддерживая сшитое полотно руками. Дым довольно быстро заполнял полость, и вскоре огромный купол шара стал подниматься над костром под улюлюканье и бессвязный провиденциальный крик шизореалиста Ганнибала Новозванского. Наконец воздушный корабль принял запрограммированную форму и напоминал нечто среднее между подводной лодкой и дирижаблем. Люди наземной команды стали понемногу отпускать верёвки. Корабль неумолимо набирал высоту и зависал над крышами, как инопланетный пришелец. Отсветы огня отражались на блестящей ткани.
Откуда-то сверху послышался голос Василия Фёдоровича.
— Быстрей поднимайте! Зажигайте верёвки и отпускайте, пока не упал вам на головы!
Приказ был сразу же исполнен. И корабль полетел с горящими концами пропитанных смолой строп. Словно голова Медузы Горгоны с горящими щупальцами, он поплыл над городом. Внезапно налетевший ветер быстро понёс его в сторону реки. И где-то вдали он вдруг вспыхнул, полыхнул, как зарница. Да и только. И снова стало темно. Почему-то погас костёр, словно воздушный наутилус забрал всё его тепло, всю силу.
— Овен заживо сгорел! Барамба ему! О-вен!!! — закричал Новозванский и выбежал за ворота.
И всё. Веселье на этом кончилось. Стало жутко. И все моментально протрезвели. Как будто уже произошло что-то непоправимое. Даже Жеребьятьев, который спал в обнимку с бревном и ничего не видел и не слышал, встал на ноги и, не глядя на окружающих, деловито направился к воротам и пропал в темноте улицы. Дымолазов и Овчинников бросили берёзовые поленья и тоже ушли, не сговариваясь. За ними на улицу Юровского вышли Андреевский, Молибога, Евгений Александрович с барышнями и семенящим за ними Айболитовичем. У кострища остались только Искрицына и Радушкин. Ольга испуганно посмотрела в окно особняка и увидела за чёрным стеклом яркий силуэт Лиды Килекельдиной. В следующее мгновение вместо неё в окне загорелась свеча, на которую кто-то дунул, и она погасла.
— Странно! Она только что кому-то стихи читала вон там! — Искрицына показала в сторону яблони в тёмной глубине двора. Но оттуда послышался голос Гойченко:
— Лида! Ты где?
— Ой! Проводите меня, Ксенофонт Николаевич! — вполголоса заговорила Ольга. — Мне страшно почему-то.
Ксенофонт испытывал то же, что и остальные, но переживал свой неосознанный страх со стоическим спокойствием.
— Проводить? С удовольствием! Вам далеко ли, сударыня? А то ко мне, кажется, ближе!
— Да-да! Только пойдёмте отсюда скорее! Можно и к вам. Теперь всё можно.
Ксенофонт взял её за руку и вывел за ворота.
В тёмной усадьбе остался один влюблённый поэт Гойченко. Он ходил и всё говорил в пустоту одни и те же слова:
— Лида! Ну, я же знаю, что ты здесь! Выходи, Лида!
Она действительно была рядом. В какой-то момент среди беспечного ночного гулянья на неё вдруг нахлынула такая вселенская печаль, что пронзила всё её существо. Лида незаметно отошла от костра и спряталась за яблоней. Ей захотелось побыть одной, постоять и посмотреть на всё со стороны. Под просыпающейся весенней яблоней, которая уже источала особенный аромат, наливаясь жизненной силой перед цветением, ей стало спокойно и даже благостно. Она смотрела на мелькающие у костра силуэты друзей и улыбалась чему-то тайному, сокровенному в своей душе. Ей даже показалось в какое-то мгновение, что это не она, а её бесплотная душа смотрит из темноты на пламя ночного костра. И сама она куда-то летит, летит и летит, растворяясь среди придуманных ею видений, в журчащем потоке долгих и звонких возвышенных своих стихотворений. В таком лирическом состоянии захотелось остаться надолго, продлить своё маленькое очарованье. Лида подумала, что рано или поздно, но её отправится искать Вячеслав Гойченко, вечный её поклонник и воздыхатель, на ощупь прошла вдоль ограды и спряталась в старом каретнике. На что-то присела в углу под открытым навесом и снова забылась в своих розовых снах. Даже воздушный шар на фоне звёздного неба она приняла за собственный воображаемый образ, проплывающий перед глазами в череде других.
Через какое-то время влюблённый прошёл мимо неё, но во тьме так ничего и не разглядел, зато увидел, как в одном из окон особняка на мгновение вспыхнул свет. В это время послышались разговоры направляющихся к выходу людей и отчётливый голос Василия Фёдоровича:
— Ну, какой дурачок! Смотрит в книгу, а видит фигу! Я бы на месте их председателя телесные наказания ввёл — для членов редколлегии. Антон! Машина пришла?
— Давно стоит!
— Поехали! Пора заканчивать этот пир во время чумы. Тоска! И мысль весёлая приходит — а не поджечь ли дом, и всё сначала, снова! Ты как думаешь, Антон?
— Как скажете! — ответил Антон и достал из кармана зажигалку.
В конце улицы Юровского в салоне автомобиля марки “Фрегат” Василий Фёдорович обернулся в сторону своего особняка. В окнах первого этажа металось пламя. Он оглядел своих молчаливых спутников, остановил взгляд не моргающих глаз под линзами очков на Антоне и процитировал последние строчки своего любимого стихотворения из книги Олега Нагорного.
— Мне страшно за тебя, а за себя не страшно — я только что спалил свой дом.
С улицы Юровского машина свернула направо, выехала на ярко освещённый проспект и пропала среди огней.
Когда Лида вышла из своего укрытия, то увидела огонь в доме и закричала:
— Горит! Огонь горит! А там же люди!
— Лида! — подбежал к ней Гойченко и попытался вывести на улицу. — Лида! Пойдём отсюда! Здесь что-то происходит не то…
— Дом горит! Ну, какой ты всё-таки, Слава! Там внутри Василий Фёдорович! Уснул, наверное, на втором этаже! Он же сгорит!
Она решительно открыла дверь и пошла на огонь. Гойченко пытался остановить её, но тщетно. Вскоре она выбежала сама, чтобы отдышаться. Пламя уже поползло на второй этаж.
— Слава! Надо спасать! Он же сгорит! Я знаю, что Василий Фёдорович там! Наверху… Ну, что ты смотришь?! Делай же что-нибудь! Трус! — И закричала: — Василий Фёдорович! Антон! Вы где?
— Лида! Да нет там никого! Давно бы…
— Трус! — крикнула она в последний раз и бросилась в горящий дом.
— Лида! — кинулся было за ней Гойченко, но в прихожей прямо перед ним обрушились пылающие подвесные потолки. Пламя вспыхнуло с новой силой. И он, весь уже дымящийся, еле выбежал на улицу. Огонь вырвался из лопнувших окон второго этажа и охватил здание вместе с крышей.
С двух концов улицы Юровского к пылающему особняку мчались пожарные машины.
Жители соседних домов рассказывали друг другу о случившемся, как самые настоящие очевидцы. Более всего говорили о том, что хозяин выпрыгнул из окна второго этажа и куда-то пропал после того, как над крышей завис инопланетный корабль и выпустил ровно семь лазерных лучей, чтобы уничтожить результаты каких-то секретных опытов, которые проводили молчаливые сотрудники Гуттенберга над живыми людьми. Некоторые добавляли, что перед самым пожаром из ворот усадьбы в город хлынул целый десант пришельцев. Детали происшествия смаковали, словно горячие новости из телепередач, как будто ничего страшного не случилось. Кто-то из стариков напомнил о трагедии ликвидаторов буржуйского водопровода: “Колыма аукнулась! Сколько народу погубили! Красная река!”
Самого Василия Фёдоровича Гуттенберга с той поры так никто и не видел. Знакомые и некогда близкие к нему люди говорили, что его посадили за умышленный поджёг собственного дома, дабы скрыть какие-то следы. Но на суде никто не был, и о суде над ним никто не слышал. Свидетелей не вызывали. Другие рассказывали, что дом поджёг умышленно, получил огромную страховку и уплыл на своей настоящей подводной лодке на какой-то остров. Третьи утверждали, что Гуттенберга “заказали” обманутые вкладчики и партнёры, но где его могила, никто показать не может. Участников похорон также не было.
Про Лиду Килекельдину говорили, что “поэтесса сгорела” совершенно случайно и чуть ли не по собственной глупости. Многие жалели. Некоторые сокрушались и негодовали: “Да как же это так!”, но скоро и забыли. Как и о самом Василии Фёдоровиче Гуттенберге через несколько лет уже никто даже и не вспоминал. Как он попал в особнячок на улице Юровского и куда вдруг исчез, да и зачем ему понадобилось поджигать свой дом — никто так и не знает. На месте сгоревшего особняка долгие годы так и чернело пожарище. Строиться там никто не спешил. История самая что ни на есть тёмная. Булгаковщина какая-то.
Олег Борисович Нагорный переживал случившееся более других и очень жалел, что ушёл в тот вечер домой. Сокрушался и по случаю одного своего стихотворения. Он испытывал чувство вины и совершенно искренне полагал, что если бы остался в ту роковую ночь у костра, то, как он говорил, “такого бы Гуттенберг не сделал, и девочка не сгорела бы”. И всё-таки не верил, что его “добрый волшебник” исчез бесследно. И вскоре сам заболел, а когда стало немного легче, собрался в Москву. Но взлететь так и не успел. Уже в кресле салона самолёта ему стало плохо. Сняли Олега Борисовича с воздушного корабля и прямо из аэропорта увезли в больницу. Болел долго и ушёл из жизни в начале зимы, когда большими белыми хлопьями на землю падал снег.
Ах, если б повезло добыть хоть плохонькие крылья!
На юг слетал бы, на восток, на землю глянул бы детально —
и был бы у меня исход летательный, а не летальный!
Такими были последние его стихи.
Однажды осенью совершенно случайно проходя по улице Юровского, Тростников невольно остановился. На пепелище некогда славного старинного особняка возились какие-то бомжи. Александр отошёл в сторону и закурил. Бродяги разгребали руками обгорелый хлам и переругивались между собой. Наконец один из них вытащил на белый свет подсвечник в форме античной богини или грации.
— Ух, ты! Кажись, медная! Или бронза…
— Цветной металл! — оживился его товарищ в замасленной, полинявшей тельняшке под распахнутой телогрейкой. — Повезло! До нас ещё не всё шакалы разгребли! — крикнул бомж, выпрямился и злобно посмотрел в дальний конец улицы, где стояли контейнеры с мусором и тоже ковырялись какие-то оборванные люди.
Нашедший сокровище покосился на его заросшее, оплывшее от водки лицо и спрятал бронзовый подсвечник себе за пазуху.
— Э! Куда?! Крысятничать вздумал! Да я таких, как ты, с палубы за борт швырял! Давай-ка сюда стутуетку! В общий котёл работаем!
Бомж упирался и сначала только мычал в ответ. Спорили недолго. Сцепились прямо на пожарище, барахтаясь в золе среди чёрных головёшек. И вскоре стали страшными, как самые настоящие обитатели преисподней.
Дети ада! Был красивый дом, и жили… разные люди в нём, и осталась от всего только груда угля, словно на чёртовых копях, и дерутся заблудшие, не поделив светильник, — размышлял Александр. Он вспомнил первый вечер знакомства с Гуттенбергом и свои же восторженные слова. Какие пламенные были речи о беломраморных богах, которые ждут не дождутся, когда их поднимут со дна морского. И вот оно — дно! И два ныряльщика за сокровищами бьются друг с другом, так и не всплывая наверх. Богиню нашли. Эх! Гера, Эос, Артемида… “Зайти, что ли, на часок?” — подумал Тростников, бросил окурок и пошёл в сторону знаменитого городского кафе.
По ступеням горбатой улицы Александр сбежал вниз, перешёл перекрёсток и остановился на знаменитом городском пятачке, на котором долгие-долгие годы место встречи никто не изменял. Но всё когда-нибудь проходит. К полному своему разочарованию, вместо привычной вывески “Артемида” художник увидел громоздкую надпись по всему фронтону: “Новый магазин Поликарпа Самохвалова”. За большими витринными стёклами стояли дамские манекены в дорогих меховых пальто, в длинных вечерних платьях и без оных. Александр только пожал плечами и, по своему обыкновению в минуты растерянности, закурил сигарету. Стоял и смотрел по сторонам, как будто обдумывая свой следующий шаг. Люди, как всегда, куда-то спешили, не обращая никакого внимания на всё, что так стремительно менялось вокруг. Время размеренного труда и спокойной созерцательной жизни последних лет кануло вместе с только что ушедшим в историю двадцатым веком, который словно корабль с алыми парусами промчался на гребне штормовой волны и пропал вдали. Ушёл в своё прекрасное далёко — из детской песни! И всякий вечер, как мираж, горит в мареве заката, напоминая о себе: “Не забывай!” И одни с ненавистью, другие с ностальгией, но все смотрят вослед сгорающему паруснику с тысячью имён. И среди многих, как выстрел, звучит — “Аврора”! И с рассветом сияет в северном небе утренняя звезда Эосфорос! И отражается в окнах Геспер — вечерняя звезда! И думают люди, что это разные звёзды! Как древние греки, эллины неразумные, наделяют душою явленья, играют с роком, не зная того, что в их небе и утром, и вечером ярче всех светит для них одна и та же звезда. Да и не звезда вовсе, а планета, отражающая солнечный свет небесным телом своим (читай рассказ “В старинном зеркале Венера”).
Воспоминания впечатлительного человека чреваты тем, что способны создать проблемы в настоящем. И может быть, великое благо для художника Тростникова, что “Артемиду” всё-таки закрыли.
Он прошёл в театральный сквер и остановился у старого клёна, того самого клёна, который воспел и возвысил — выпрямил! — Олег Борисович Нагорный в своём знаменитом стихотворении “Жалоба дерева”.
На какие-нибудь четверть часа Александр забылся, предаваясь лирическим переживаниям в самом центре города, и уже пытался что-нибудь сочинить на ходу, но его муза была далеко.
Рядом гуляла молодая мама с ребёнком. Она держала его за руку и любовалась яркой узорной осенней листвой на древесных кронах. Мальчуган вырвался, подбежал к изогнутому стволу старого клёна и стал карабкаться наверх. Молодая мама немедленно пресекла такую опасную вольность своего чада, отвела подальше и стала воспитывать:
— Вот посмотри, каким уродом этот клён вырос! О чём это говорит? Это говорит о том, что маму надо слушаться и быть, как все дети! Посмотри вокруг! Все гуляют, и никто по деревьям не лазает! Понял? Вовочка, ты хорошо меня понял?
— Холошо!
— Молодец! Вот и расти, как все дети и деревья, стройным и красивым! Слушай маму! А если не будешь слушаться маму, то станешь, как этот старый, изогнутый клён!
Вовочка покосился в сторону дерева. Опять вырвался, подбежал к стволу, пнул его маленькой ножкой и с весёлым смехом ринулся в руки своей счастливой мамы.
— Ой! Какой ты у меня молодец, Вовочка! Умненький! Всё понимаешь!
— Да-да-да! — закричал Вовочка и запрыгал на месте. — Пойдём к другой берёске! Мама! Пай-дём!
И ушли.
С верхней ветки старого клёна сорвался одинокий багряный лист. Лёгкий ветерок подхватил его у самой земли и закружил по мокрому чёрному асфальту.
Тростников вышел на перекрёсток, дождался, когда загорится зелёный свет, перешёл через дорогу и остановился у дверей большого гастронома с тем чувством, что прямо сейчас ему должен кто-то встретиться.
Напротив, над шумной и тесной, суетной улицей, на стене кинотеатра висела огромная красочная рекламная афиша, возвещавшая о скорой премьере в сибирском городке рекордсмена кассовых сборов, популярнейшего американского художественного фильма “Титаник”. Ещё один трагический символ века. Непотопляемый океанский лайнер, железный монстр! Надёжный, как остров, по замыслу самонадеянного инженера. И вдруг не выдержал какой-то царапины, простого механического трения при столкновении с глыбой кочующего льда. И пошёл ко дну, как и многие грандиозные детища самодовольных изобретателей, фанатиков-идеалистов двадцатого века, сеющих просвещение в кромешной тьме. И сколько было ветра в парусах! Какие бури пронеслись! Но минул век — и всё. Посмотришь вдаль, и в сердце отзовётся: “Белеет парус одинокий…” Ещё не алый. Простой одинокий белый парус. Чистый — словно детская мечта. Картиночка! Да сказано поэтом, что и “он, мятежный, ищет бури…”. Плавное течение мыслей художника Тростникова прервал знакомый голос со стороны:
— Александр!
Он повернул голову направо и увидел лоснящееся лицо Жеребятьева.
— Саша! Тебя-то я и хотел встретить! Да не знал, где искать: “Артемиду” закрыли, а где живёшь, спросить не у кого.
— О! Здравствуйте, Дмитрий Иванович! Артемиду в шубу нарядили! А вы никак опять к нам по делам приехали из Горной Шории?
— Приехал, Саша! Но теперь уже насовсем приехал! Обустроился. Квартиру купили с женой. Своё заведение открываю! Здесь недалеко.
— Лесоторговая палата?
— Да нет, Александер! С лесом я завязал. Продал свой бизнес в Мундыбаше. Ресторан открываю! И к тебе у меня дело есть.
— Слушаю вас внимательно, Дмитрий Иванович, — заинтересованно откликнулся художник.
— Саша! Ты умеешь смешные рожи рисовать с людей, чтобы похожими были? И чтобы недолго? Быстро схватывать!
— Шаржи?! Да я с превеликим удовольствием! И не долго!
— Эхма! Тогда приходи завтра вечером на открытие заведения и презентацию экзотических блюд. Летучих рыб ел когда-нибудь?
— Нет.
— У меня и попробуешь заодно. Наши где-то наловили уже! А место я тебе в фойе выделю, чтобы из окна было видно! Рисуй всех подряд, кто будет и кто зайдёт. И цену сам назначай. Мне главное — реклама! Вот, мол, у Жеребятьева даже художник есть! Придёшь?
— Почему бы и нет! Попробуем, как получится! Тем более у меня заказов почти никаких и картины не продаются. Да и летучих рыб…
При последних словах Александр почему-то вздрогнул и замолчал.
— Ну, ты чего?
— Нет, ничего! Я не против.
— Тогда до завтра! Приходи с причиндалами своими. Берет надень, как маэстро! Ещё что-нибудь артистическое придумай для завлекаловки! Ну, а я поехал!
И новоиспечённый ресторатор направился в сторону чёрного танкообразного джипа.
Тростников как будто опомнился и крикнул ему:
— Дмитрий Иванович! Ресторан-то как называется?!
— “Арго”! — ответил Жеребятьев уже из машины и нажал на газ.
Какой новый Аристофан придумал эту комедию? Ах, Плутос, Плутос! Наивный бог, одаривающий богатством без разбора. Не отсюда ли: невзирая на лица? Несчастный бог, кумир кровожадных дикарей! Идол! Мраморное тело, доведённое до совершенства каким-нибудь придворным Апеллесом. Когда бы ты прозрел и роздал по заслугам! Но Плутос, Плутос! Незрячим оставайся, как и прежде! Комедий с нас довольно.
И мне, Язон, уже не до руна.
И золота там нет, лишь кровь титана
Впитала опалённая страна,
Но бронзовую статую тирана
Ещё ночами золотит луна.
Ты помнишь, как один великий грек
Сжёг чей-то флот у стен родного града?
Был очень умным этот имярек:
Распад — есть отражение распада,
И в зеркале сгорает человек.
Но это так… Да и к чему пример?
Вода всегда предполагает рифы.
А в той стране не нужен волномер.
Там царские, Язон, но всё же скифы,
Каких ещё не описал Гомер…
Этой ночью Тростников так и не уснул. Когда приехал к себе в Шеломок, то первым делом достал несколько папок с рукописями, заварил крутого и терпкого цейлонского чая и до самого рассвета разбирал и правил свои стихи. Неожиданно для самого себя он вдруг обнаружил, что множество его творений пронизывают одни и те же морские образы или перекликаются с ними. И не ясно: то ли век навеял такие песни, то ли сама жизнь, которой без воды и не было бы никогда на Земле. Но понял, что и это не так, и не оттого приходят к нему такие строчки.
Судьба — архитектурой корабля
Вдруг явится воочию, ломая
Пределы все и контуры дробя
Вокруг себя, все цепи разрывая.
Патетика! И свет из темноты,
И рокот волн, и натиск небосклона…
На фоне путеводной высоты
Видение красавца-галеона!
И капитан, и зодчий на борту.
Подняты паруса, и вьются флаги.
Плывёт корабль! И режет черноту.
Старинная гравюра на бумаге.
Вверху, вдоль носа, надпись: “Христофор”.
Бежит матрос по лестнице отвесной.
Всё рассчитал, всё выполнил гравёр —
Всё выдумал художник неизвестный.
И вся эта не придуманная история уже не казалось ему такой страшной и трагической от неприкрытой правды, и не была она уже такой смешной от правдоподобия разыгранного спектакля. За окнами взошло солнце! И счастлив человек, если верит, что всякий восход принесёт что-то новое и небывалое прежде, что новый день будет светлее и краше. И всё изменится, и сам человек станет другим.
И эту пропасть будет лучше нам
Преодолеть не морем, а над морем.
Доверим полированным щитам —
И донное свечение утроим,
Пустив живое солнце по волнам!
Ближе к полудню от утренней патетики не осталось и следа. Александр вспомнил, что вечером ему надо быть в ресторане “Арго”, и стал готовиться.
Вечерний город! Он весь как будто пронизан донным свечением рекламных щитов, сулящих такие соблазны, что трудно не впасть в искушение…