Опубликовано в журнале Урал, номер 1, 2010
Игорь Фролов
Геометрия литературы*
Декартова критика
Лирики не любят, когда к ним, кроящим тонкие материи, вторгаются физики со своим адронным инструментарием. Но если ставишь перед собой задачу зафиксировать состояние системы в определенный момент времени в определенном месте и попытаться определить, где она окажется в следующий момент, то перед нами классическая задача механики. Хотя и говорим мы о литературе — какова она сегодня и куда направляется.
Если уж начали с естественнонаучных устремлений, то необходимо задать систему координат. Одно дело, когда мы рассуждаем о литературе как читатели, другое — как писатели и третье — как издатели. Мне в этом смысле повезло, я един в трех лицах — читатель, писатель и ответственный секретарь толстого литературного журнала “Бельские просторы” (не чужд и книгоиздательству). Три указанные ипостаси примем за три оси координат, введя тем самым элементы векторной алгебры в такое зыбкое дело, как литература. Сразу стало легче — есть от чего отталкиваться. Каждое из трех мнений в отдельности — всего лишь проекции вектора моего целокупного мнения на каждую из осей.
Если кто-то из поэтов сейчас возмущен такой беспардонной физикализацией, то я напомню, что академик Раушенбах объяснил саму Троицу, много веков смущавшую теологов своим триединством, — по академику, это сакральное образование оказалось трехкомпонентным вектором. Вроде бы отцы церкви не протестовали, вполне возможно, были польщены, а может, и затаили, но не посмели разжигать свой костер на площади Цветов после ошибок с Бруно и Галилеем. Так что нам тоже не зазорно обозвать вектором триединство мнений читателя, редактора и писателя, раз уж они по счастливому случаю собрались в одном месте и в одно время.
Как вы догадались, это есть вектор критики. Впрочем, любая статья на тему литературы — уже литературная критика.
— Но при чем тут писательская компонента? — спросите вы. — Да и редактором или издателем критику вовсе не обязательно быть. Для его полноты нужна, как минимум, филологическая составляющая. В первую очередь критик должен быть широко, пусть и литературно, образован, — за цитатой в карман не лезть, сравнивать, обобщать, знать про бахтинское смеховое раблезианство, уметь вовремя ввернуть “как говорил Лотман” и обязательно отличать ямб от хорея.
С такой точкой зрения спорить грешно, — кто же против специального образования? Но критиков-филологов пруд пруди, пусть будет немного и от сохи, то есть от пера. Для разнообразия. Но о критиках мы еще поговорим, а сейчас вернемся к математике.
Устремленный к нулю писатель
Итак, мы задали обычную декартову систему координат в пространстве мнений. Начать хочу как обычный читатель — пусть и привередливый. Читатель замыкает литературную цепочку, он — потребитель, без него литературы нет. Читатель, если говорить высоким стилем, преобразует литературный импульс в социальное движение, и без него этот предмет остается предметом “самим по себе” (то, что по ошибке переводчика много лет считалось “вещью в себе”).
Я пока не говорю о книгоиздательском процессе, на выходе у которого сегодня такая же мешанина, как в Интернете, и разобраться в ней можно, только вооружившись правильными ссылками, — искать методом тыка не хватит жизни. Поскольку в литературе такими указателями все еще служат толстые литературные журналы, то с них и спрос. И разговор пойдет в основном о журнальной литературе. Не столько о конкретных ее представителях, сколько о состоянии этих кораблей литературы — журналов.
Вспоминая почтовый ящик, набитый журналами — от “Юного натуралиста” и “Юного техника” до “Роман-газеты” и “Нового мира”, в который раз думаю, что, если пролетариат есть могильщик капитализма, то социализм похоронила им же выпестованная, широко образованная интеллигенция. Гуманитарии писали, технари читали, и обе стороны гордились своей разносторонней культурностью, которой так резко и приятно отличались от ограниченности западных спецов-флюсов. Между тем любой технарь знает: чем сложнее механизм, тем он ненадежнее. Капитализм не усложняет человеку мозг и поэтому так устойчив, пусть и с переменным успехом. У него, как мы теперь доподлинно знаем, журналы глянцевые, для мужчин и женщин по отдельности, как отделения в бане, — про строительство тела, часы, автомобили, правильное питание и про то, как с помощью всего этого завоевать противоположный пол. У нас сегодня рядом с глянцем еще существует аппендикс прежней культуры — толстые литературные журналы. Государству эти старые гнезда свободомыслия не опасны, — прежде всего потому, что их уже не читают миллионы и даже десятки тысяч. Но самим своим существованием они все еще, как окруженные крепости, противостоят натиску новой масскультуры. И только они, думаем мы, дают истинным ценителям возможность насладиться настоящей литературой, только они утолят наш интеллектуально-эстетический голод. Уточняю на всякий случай, что говорим мы не о детективах, фэнтэзи и даже не о книгах Акунина, а о чем-то ином, что трудно определить словами, но легко узнать, открыв книгу или журнал, — о художественном слове.
Не интересным сюжетом всегда была жива “настоящая” литература, а интересной фабулой и языком — строителем этой фабулы, тем самым святым духом, который снисходит в книгу, а потом входит в читателя, преображая его. Обращаясь к спасительной математике, скажем, что, при стремлении писателя к нулю, фабула сливается с сюжетом, а многомерный литературный язык — с одномерным языком протокола. И тут кончается Литература (правда, здесь она не теряет читателя, а может и прирастить). Когда же фабула отрывается от сюжета так далеко, что он уже не виден, когда литературный язык сливается с речью, превращается в поток сознания без берегов, несущий обломки всей допотопной литературы, то получается тот самый постмодернизм, когда автор вбирает в себя души других авторов и исчезает.
Конечно, человек неподготовленный может легко перепутать и назвать пышную графоманию настоящей литературой, талантливую краткость — милицейским протоколом, — или наоборот. Но это уже проблемы читателя, критика и редактора, а не писателя. Хотя, побарахтавшись в окружении таких неподготовленных потребителей, писатель, как стеклышко в курином желудке, окатывается и становится гладким, чтобы не ранить своей остротой.
Вооружившись примерно такими требованиями, год-два назад я активно читал толстые журналы, следил за премиальным процессом, даже среагировал на премию им. Казакова*, после которой на время потерял к журнальной литературе интерес. Сейчас, начав на старых дрожжах эту статью, добросовестно вошел в сетевой “Журнальный зал”, чтобы освежить свои представления о журнальном, как сейчас говорят, контенте, — а вдруг все изменилось и я зря покачу все ту же, прошлогоднюю, бочку дегтя? Но, проглядев (тут, увы, пригодились редакторские навыки диагонального просмотра, иначе я должен замереть у монитора на неделю), — несколько главных журналов страны, я убедился — ничего не изменилось с момента моих последних чтений. А именно — в толстых журналах в основном (оговорюсь на всякий пожарный), как и год-два назад, царит прозаическая нищета. Тот самый писательский предел, устремленный к нулю. Просто грамотные тексты, — и то не всегда, если присмотреться. Я не прошу сплошной нетленки, но в номере должен быть “гвоздь” — если не роман, то хотя бы рассказ, который своим существованием оправдывает этот номер, уравновешивает остальное плохое и среднее. Может быть, эти гвозди есть, но тогда они сапожные, и я их не заметил. Идет в основном сюжетная проза, — полудокументальные записки, что-то про молодежь, что-то про стариков. Все время про что-то, про кого-то. Я так и не смог, пробегая тексты глазами, зацепиться хотя бы за один абзац, чтобы прочитать его с наслаждением, медленно, потому что — язык…
И у меня, как у читателя, возникает очевидный вопрос: почему в столичных журналах такая голь, если туда, как мы считаем, стекаются лучшие тексты страны? Как читатель я просто уверен, что выбор у редакторов отделов прозы и поэзии гигантский — перед ними вся страна, и если каждый город пришлет по одной стоящей рукописи, это уже превысит полиграфические возможности. Где же отголоски этого богатства? Неужели это те несколько имен, которые друг за дружкой годами ходят по кругу из одного журнала в другой, из одного премиального шорта в следующий? Где же основной корпус литературы, кто его прячет? Он может быть только в журналах, потому что книжный рынок — территория, занятая противником. Не говорю про Интернет, — быть сетевым писателем сегодня равнозначно писателем не быть, а точнее, быть несуществующим писателем, потому что определяют вес пока что бумажные издания, а виртуальные только разносят вести. Помню, как в какой-то из культурных передач года два-три назад стремительно набирающий известность Захар Прилепин пренебрежительно говорил о сетевой литературе, мотивируя свое пренебрежение тем, что настоящий талант всегда пробьется в журналы и книги, — вот он, к примеру, просто послал роман по редакциям и был тут же принят. Согласимся же с молодым авторитетом и будем считать, что все таланты собраны в журналах.
Вот я и нырнул в “Журнальный зал”, чтобы посмотреть, как искрится и завораживающе играет подводным светом этот скрытый кристалл айсберга. Верхушку его мы знаем давно и основательно, она уже обмусолена солнцем внимания и так надоела, что ряд имен писательской элиты звучит привычно, как до-ре-ми: Быков, Веллер, Маканин, Прилепин, Проханов, Сенчин, Шаргунов и еще несколько молодых и не очень. Это такое созвездие типа Малой Медведицы, которое никак не сойдет с литературного небосклона, крутясь и поочередно вспыхивая книгами и премиями. Не ясно только, кто из этих звезд — Полярная. На место в самом зените сегодня претендуют Быков и Прилепин, — но не мощью своих книг, а своим деятельным участием в общественной жизни и, не в последнюю очередь, своими внешними, такими противоположными, обликами — взрослого Амура и прекрасноокого Алеши Поповича.
Как я уже с унынием констатировал, на доступной мне глубине айсберг оказался так же сер, как и вершинка. Думаю, что не оболгу журнальную литературу, если скажу, что она попала в потенциальную яму графомании, стенки которой если не бесконечно, то очень высоки, и собственной энергии литературе не хватает, чтобы выскочить, — так и катается, так и колеблется затухающе на том дне. Нужна так называемая энергия активации, чтобы вытолкнуть. Где ее можно взять, мы поразмышляем ниже.
Многие, вероятно, удивлены, что я ставлю слово “графомания” рядом с перечисленными именами. Печально, что названные считаются лучшими писателями современной России. Конечно, кто-то назовет другие имена, но если подходить статистически, то именно эти имена упоминаются чаще остальных. Назовем это средним уровнем высокого вкуса. Так вот, если судить по гамбургскому счету, то получится, что весь этот ряд имеет прямое отношение к графомании.
Оказывается, по сегодняшним меркам быть графоманом даже почетно, почти как быть эпилептиком: эпилепсия — царская болезнь, и если ты не царь, то хоть болеешь царственно. Но степени болезни тоже бывают разные. Одно дело, когда пена и судороги, и другое — просто потеря сознания от духоты. Графо-мания означает “писать исступленно”. Это когда пена и судороги. Из обозначенного ряда под это определение подходят (по алфавиту) Быков, Веллер, Проханов. Они являют собой примеры кем-то пробуренных словесных скважин и могли бы импортировать слова тем, кому не хватает своих. Конечно, и тут есть отличие. Все же Быков и Веллер чувствуют движение своего слова, хотя оно и девальвировано вследствие его нескончаемой эмиссии, — это случаи, когда вместо литературного языка — литературная речь, — пишем, как говорим, и наоборот. Проханова его слово несет, как волна, он то выныривает, то скрывается в кипении, — перепад высот масштабов цунами. Если искать аналог прохановской прозы в бессловесных отраслях искусства, то это яйца Фаберже в исполнении Церетели…
А вот Маканин, Сенчин и Шаргунов исступления не ведают. Первый считает, что литература — это идея, придумка (молодой Маканин тоже придумывал), которую можно кое-как выразить ветхими словами, междометиями, отточиями. Второй — это сухая и тяжелая, как санки на асфальте, проза о смертной скуке бытия, когда отсутствие сюжета — трагедия, и в ход идет сюжет об отсутствии сюжета, но до фабулы так и не доходит. Третий просто гламурный мальчик, с непонятной политической ориентацией —— от нацбола до защитника ельцинского времени, — писания которого стоит цитировать на филфаках как пример литературного китча. “Подчеркнуто смуглый человек”, “пухлая каленая нога”, “коленные чашечки начали чокаться в кокетливом исступлении”, — человек, производящий такие перлы, называет себя словом “писатель”. Что ж, контора тоже пишет…
Прилепин в этом ряду соединяет собой две его половинки, — временами то исступлен, то схематичен, а то китчлив и умилен, чем берет культурных дам прямо за сердце. И не только дам, но и критиков.
Должен уточнить, что к упомянутым личностям я ничего личного не имею и почти ко всем испытываю приязнь и симпатию, почти все они милы и приятны мне как люди и как борцы за справедливость. И, чтобы как-то компенсировать высказанное отрицание, возьму и не соглашусь с выводом Ольги Мартыновой (“Загробная победа социалистического реализма”, “Neue Zuercher Zeitung”), которая уличила в соцреализме как раз вышеперечисленных писателей. Ну, какой же это соцреализм? — удивляюсь я. В худших образцах того направления полностью обнажена его главная задача — воспитание нового человека. Естественно, что политические няни приветствовали усредненный, простой и суровый язык, которым излагались идеалы добра и справедливости. Недаром своего апофеоза соцреализм достиг в трилогии Леонида Ильича (для тех, кто не знает по возрасту, — “Малая земля”, “Возрождение” и “Целина”), которая получила, если не ошибаюсь, Ленинскую премию за достижения в области литературы. Выше — или ниже — соцреализму стремиться оказалось некуда, и он угас вместе со своим носителем, советским строем.
Что касается упомянутых писателей, то они, конечно же, мастера реализма, только не социалистического, а капиталистического. Как и положено всему капиталистическому, это литературное направление выросло стихийно, сформировано рынком, а не идеологией. Но к удивлению либерального интеллигента, благословенный рынок предлагает тот же кондовый тип письма, что и махровый соцреализм, только минус идеалы добра и плюс сгущенные кошмары нынешней жизни. Опять усреднение, опять ссылка издателей на народ, на его непритязательность и на то, что издателям приходится идти на поводу у массового безвкусия, чтобы продать и выжить. Если раньше по убеждению идеологов народ был высок в своей мудрой простоте, и к нему нужно было тянуться, и чеховская сестра таланта была на его, народа, стороне, то сегодня народ, напротив, быдло, но его много, и у него есть какие-то денежки. Не устаю цитировать издателя, написавшего мне в ответ на мое возмущение откровенно идиотским названием, данным издательством готовящейся к выходу моей книге. “Читатель туп и примитивен”, — сообщил мне издатель по-свойски, как рыбак рыбаку. Конечно, он имел в виду среднего, самого массового читателя, который и приносит наибольшую прибыль. “Вы же хотите, чтобы ваша книга продалась?” — продолжал, к моему изумлению, издатель, даже не предполагая, что я писал не для самых тупых и примитивных, — так я надеялся. И это нормальная ситуация, — сегодня средний, тупой и примитивный читатель формирует издательские вкусы, тогда как при социализме издатель был вынужден формировать вкусы среднего читателя, исходя из идеологии, трактуемой средним чиновником.
Итак, я констатирую, что наша литература сегодня находится в диапазоне графомании, что маятник прошел путь от соцреализма до капреализма, и мне как читателю последняя фаза неинтересна, поскольку это фаза литературного суррогата. Листая толстые журналы, не могу отделаться от ощущения, что там между строк написано: “на этом месте могла бы быть настоящая литература”. И стоит издевательский смайлик с языком.
А теперь покинем ипостась негодующего читателя и перейдем ко второй оси наших критических координат, — к мнению писателя.
Закон отсечения экстремумов
Немного о разнице, казалось бы, одинаковых понятий. Писателю Льву Усыскину нравится называть себя писателем. Он и правда писатель, в отличие от того же Шаргунова. Автор “Момента истины” Владимир Богомолов называл себя автором. Вторая позиция мне ближе. Не только потому, что автор — понятие более широкое (творец!), — но и потому, что для редактора писатель в первую очередь — автор текста, лицо, изготовившее и принесшее в редакцию кусочек литературы. Часто люди журнальные относятся к авторам как врачи, решающие в зависимости от тяжести заболевания (таланта) и наличия койко-мест, — взять ли больного или пусть дома полежит.
Итак, проекция на ось игрек. Как автор я уверен, что в низком уровне журнальной литературы виноваты работники журналов. Я несколько раз наблюдал, как из отосланных в московские редакции рассказов провинциальных авторов там выбирали самые серые, отбрасывая действительно интересные. То же касается и стихов. Я несколько раз предлагал московским журналам подборки хорошей и очень хорошей поэзии, они были отвергнуты, но в то же самое время в тех журналах выходили истинно графоманские стихи — не побоюсь упомянуть, к примеру, знаменскую подборку уральского парня Олега Дозморова, напечатанную, видимо, потому, что он друг Бориса Рыжего. И складывается впечатление, что московские журналы строго блюдут заранее установленный уровень — в провинции литература провинциальна, в столицах — столична. Либо это проявление общего закона отсечения экстремумов, — общество отсекает самое плохое и самое хорошее, оставляя добротное и надежное среднее — и ниже среднего, чтобы то среднее казалось высотой…
Но что в таком случае делать с профессиональной честью литературных грандов, как ее сохранить? Или там, наверху, кажется, что литературный вкус не имеет никаких законов и потому неподсуден?
Вспоминаю случай с молодым уфимским автором Игорем Савельевым. Я говорю про внезапную публикацию совершенно никакой повести “Бледный город” в “Новом мире” с предисловием Ольги Славниковой, где она воскликнула, что Савельев уже писатель. Насколько я знаю журнальную жизнь, видимо, давление на главного редактора было велико, и он просто этим предисловием переложил ответственность на кураторшу молодого автора. Мол, мы поверили Букеровскому лауреату, все претензии к ней… Я бы посоветовал, — нет, попросил бы! — московские журналы бережнее относиться к своим репутациям, — бренды зарабатывались десятилетиями, и вот так одним махом их опускать… Я уже не говорю о свободном использовании журналами обсценной лексики, — видимо, для скандальности, для тиража — иного объяснения не вижу. Я не против введения мата в литературу, — но не в журналы. Для полной свободы есть книги, “терки” автора с издателем, но журнал просто обязан держать планку, иначе следом пойдут тексты на “олбанском”…
Такие вот публикационные нюансы. Но талантливого (предположим, что это так) автора трудности ждут и после принятия текста к публикации. Есть такие редакторы, которые к автору относятся, как иная старая гинекологиня к беременной девочке, — любила кататься, а теперь терпи! И так все выскоблят, что автор взвоет. Я сам как ответсек не раз просто отменял редакторские правки в авторских рукописях, когда видел, что редактор привел текст в соответствие со своими понятиями о художественности, морали, пунктуации и пр. Тут нужен принцип “не навреди”, и часто он должен выражаться в полном невмешательстве в текст автора. Но редакторы и корректоры тоже люди, они хотят участвовать. Переписывание редактором авторских текстов — пережиток времен начала того самого соцреализма, когда творили народных писателей от сохи и станка. Правда, сегодня сами редакторы требуют над собой редактора, поскольку уровень образованности и заинтересованности резко упал по понятным причинам — время вымывает интеллект и эстетику. Средний редактор, натасканный на среднего графомана, считающий, что литература — это все, что написано в соответствии с правилами, что все непонятное нужно привести к норме, — вот он и есть главная опасность на пути таланта. Тут о Прокрусте речи нет, потому что редактора в массе своей не вытянут коротышку до нужного уровня. Только усекут главу длинного.
Конечно, можно понять и редактора. Автор знает только себя, свои проблемы, а редактор работает с десятками авторов, и ему, как врачу, боль автора — не боль, — у него голова болит от всех вместе…
Но читателю нет дела до авторско-редакторских взаимоотношений. Он видит на выходе отсутствие хорошей литературы, — и недоумевает. Казалось бы, — нет идеологической цензуры, есть выбор авторов, публикуй не по степени приверженности к тем или иным социальным ценностям, а по таланту, — и наступит расцвет. Но пришла свобода, потом ее последствия, и вот уже, как кричат нам марсовые, опять несвобода на горизонте, — а литература пахнет все так же и даже хуже. В чем дело? Неужто в злых и тупых редакторах? Я ни как читатель, ни как автор не могу допустить мысли, что в журналах почему-то собрались враги литературы — все как один. Хотя бы потому, что знаю некоторых редакторов и издателей лично, и они (как и я, надеюсь) не враги. Есть какая-то загадка во всем этом…
Творчество домашних животных
На время отступим из Москвы в провинцию. Теперь пришла очередь выслушать редактора. Приведу в пример журнал, в котором служу, — какой-никакой, но срез литературной ситуации в стране. Не знаю, как там в московских, но в провинциальном журнале в силу его одинокости (он как старая аптека, где можно найти все) приходится поступаться принципами чистой литературы. Бывают материалы, которые сами по себе не имеют литературной или публицистической ценности, но в обмен на их публикацию можно, к примеру, улучшить ситуацию с тиражом, подписать энное количество школьных библиотек и т. д. Таких материалов (не говоря уже о текстах надоедливых заслуженных графоманов) достаточно для наполнения каждого номера до половины. Главному редактору нужно быть настоящим слаломистом, чтобы увернуться от совсем уже позорных, пусть и выгодных журналу, предложений.
Как уже понятно читателю, я начинаю защищать редакторов. Но защитить я их хочу вовсе не с той стороны, с которой ждет читатель, — мол, их можно понять, не стреляйте в пианиста и т. д. Нет, речь вовсе и не о редакторах. Я должен признаться, что очень часто на планерке “принужденные” материалы воспринимаются с облегчением. И место заняли, и руки редакторские как бы умыты, — ставим в номер по необходимости, а не по собственной недоразвитости. “Сбили” номер, и смотрим, — а что есть в худблоке хорошего — рассказ, повесть, — что в этом номере оправдает наше звание литературного журнала? Нужна хотя бы одна единица текста, который близок к настоящей литературе (тот самый гвоздь).
Так вот представьте себе, что чаще всего такой единицы нет. И не потому, что мы преградили таланту дорогу. Ее нет среди принесенных и присланных по почте рукописей.
Если не обратиться за помощью к другим регионам, то оказывается, что найти хотя бы просто приличный рассказ, не говоря о повести (совсем уже молчу о романе), — найти означенное среди среднего и молодого возраста авторов так же трудно, как ту черную кошку в темной комнате. И невозможно представить себе, что среди нескольких миллионов жителей нашего региона нет и десятка даже средних прозаиков 20—40 лет. С поэзией дело обстоит лучше, — в каждом номере можно давать минимум одну приличную подборку, а пару раз в год возникают просто отличные. Но вот местной прозы журналу не хватает, чтобы намазать тонким слоем на весь год. Пара-тройка имен не в счет. Они не могут сделать погоды в текущем журнальном процессе, они выглядят как яркие городские гости в глухом селе.
Говорю совершенно искренне: едва завидев на литературном горизонте не похожего на других прохожего, мы в нашем журнале его сразу же хватаем. Тут идет речь не о каких-то гениальных прорывах, но о нормальной средней прозе, которую приходится искать днем с огнем и находить только иногда и по капле. Ни о реке, ни о ручейке, на пути которых злые редакторы встают плотинами, речи нет.
И дело даже не в том, что нет приличной современной прозы. Замолвлю слово и за неприличную. Как правило, именно плохо пишущие очень активны и плодовиты во все времена, — видимо, по закону перехода качества в количество. Но сегодня нет даже плохо пишущих. Произошла редукция графоманской волны, — возможно, она ушла в виртуальное пространство, но факт тот, что в журнал не приходят молодые. Кричим со всех доступных нам колоколен — в газетах, на радио, на ТВ: приходите, молодые, приносите!.. Конечно, приходят некоторые. Приносят. Никак не мог сформулировать, на что в среднем похоже то немногое, что приносит или присылает постсоветское поколение. Сосредоточившись, понял. Так могла бы написать кошка или собака, если научить животное тыкать в клавиши. Помните бессмертное: “Как на пишущей машинке две хорошенькие свинки…”? Если бы автор, подавая рукопись, сказал, что это творение его кошки, я был бы вне себя от радостного изумления. Но страшная это вещь — относительность…
Даже в пресловутые Липки уже который год некому ехать, едут те, кто вообще осмеливается что-то писать. Это что-то можно дать в журнале только после Липок, — мол, вот она, молодая и признанная проза, вот он, участник семинара молодых писателей, а значит, писатель! И обязательно попросить его написать отчет о Липках. Он и пишет: “С утра мы с моим соседом по комнате набухались, а оказалось, надо идти на семинар. Пошли”. (Это я перевел с кошачьего на русский.)
Литературный журнал раньше был центром литературной жизни, знал всех ее участников. Сейчас ощущение полной пустыни — только кости белеют и шакалы воют от голода. Само отсутствие графоманов вовсе не так хорошо, как может показаться.
Если нет множества пишущих, нет почвы, то откуда взяться нескольким хорошо пишущим? Это закон природы, — лучшие выходят из сонма худших. Вот я и беспокоюсь о графоманах, которых не стало — как не стало вдруг несколько лет назад тараканов, что в равной степени пугает — говорят, излучение мобильников так действует…
Такова ситуация в региональном журнале. Из средних и новых — ни графоманов, ни писателей, — только последние представители советской гвардии, так и не привыкшие к Интернету, еще носят, еще ложат (иначе не скажешь), перетирая все трудом и терпением.
Вот и получается парадокс: как автор я уверен, что журналы маринуют таланты, обрезают “верхи”, но как журнальный работник я не вижу наплыва тех самых талантов — ни мастеров, ни подмастерьев. Умножая региональную ситуацию на масштабный коэффициент всей страны, получаю как раз то, что мы имеем в центральной литературе, где по умолчанию собрались лучшие из лучших, — получаем те самые колебания около нуля. И это плохо, потому что после всех мытарств вектор критики показал в никуда, — и критиковать-то некого, никто не виноват, получается.
Остается признать, что мы ошибаемся в исходной посылке, когда требуем ручейка или реки хорошей литературы. Если оглянуться и пересчитать, то окажется, что настоящих писателей никогда не бывало много в одно время и в одном месте. От каждой эпохи оставались одно-два имени великих и несколько хороших. И прихожу я к банальному выводу, что каждое время оставит после промывки словесного песка только несколько тяжелых крупиц в лотке.
На этом можно и успокоиться, — мол, время намоет. Но не успеваешь расслабиться, а противная мысль о судьях уже тут как тут.
Критик спит — писатель дремлет
Переведя с русского на греческий тех, кто смеет свое суждение иметь, получим критиков. Проще говоря, критика есть суждение. Она и отвечает за экспертизу, клеймение и передачу литературных произведений современности в золотой фонд русской словесности. Недаром же критиков всех скопом называют уважительно — экспертное сообщество.
Но кто из этого сообщества сегодня знает, как то литературное золото выглядит? Показательный пример — два романа, которые кое-как прочитал в прошлом сезоне и считаю вредными для здоровья, поскольку они отняли некоторое время моей жизни и взамен дали только отрицательные эмоции. Первый — великий и ужасный “Асан” Маканина, — так и не поднявшееся тесто из слов (я уже сказал о нем отдельно, как и многие, не буду здесь умножать*). Второй — “ГенАцид” Бенигсена. Это такая же поделка, как и “Асан”, только антиутопия по типу бредбериевского “451 градус по Фаренгейту” — там книги есть главный враг русских, поэтому русские, естественно, громят библиотеки. Политическая пошлость идеи бросается в глаза, что до литературы, то достаточно сказать: его герои даже (!) рассказывают бородатые анекдоты, — а это уже за краем литературного этикета, это беззастенчивый гон строки. От этого романа остается чувство изумления — как это вообще могло быть напечатано в журнале?
Важно в данном конкретном случае, что оба эти романа были отмечены как главные удачи года в русской литературе критиком Кириллом Анкудиновым. Его ежемесячные обзоры трех литтолстяков (“Новый мир”, “Знамя”, “Октябрь”) я всегда с удовольствием читаю, перед тем как заверстать их в собственном журнале (что, надеюсь, доказывает мою толерантность как редактора). Но я был поражен тем, что критик назвал два самых плохих романа главными удачами, потому что считает их темы социально значимыми. Идет, или уже произошла, подмена литературных критериев публицистическими. А я думал, мы уже переболели партийностью литературы.
Сегодня литературная аксиология в загоне. Аналитической критики нет совсем, зато есть непонимание критериев, по которым критик должен оценивать произведение. То самое “как?”, про которое (пусть и в разной степени) знает писатель, для критика есть великая тайна. Ему вообще легче считать, что сам процесс творчества абсолютно иррационален и никакому обсуждению не поддается априори. Критик в массе своей сегодня вовсе не герменевтик, а рекламный агент автора или издательства. Такому критику по большому счету не нужна филология, а нужны, скорее, навыки продавца-зазывалы.
Критик много чего должен. Он должен быть не глупее автора, о котором взялся писать, — в смысле понимания намерений автора и того, что получилось. Он должен уметь оценить тот зазор между авторскими “хочу” и “могу”. Он должен уметь анализировать текст, оставаясь при этом в поле художественной эмоциональности, уметь досказать то, что не досказал автор, и вообще, как клоун, уметь все на своей арене. Он не должен исполнять роль свиты, превознося короля. А у нас сегодня почти вся критика такая — свитская. Того же Прилепина сначала залили сахарным сиропом, а потом, когда все прилипли, его же и обозвали “сахарным прилипалой”. Этот пример показывает, что критики сегодня могут не отличать критику текста от перехода на личности.
Лишенные идеологических трафаретов и лекал, которые так помогали предыдущим поколениям литературоведов в расширении своих рассуждений до космических масштабов, наши критики оценивают текст, как тот самый тупой и примитивный читатель — про что? Им важен сюжет, но не фабула, да они и не видят разницы. Именно поэтому нынешние критики так неразборчивы. Мне всегда думалось, что настоящий критик — жуткий сноб, потому что он много читал, он знает, что такое литературные высоты, он брезгливо смотрит на писателей, которые до тех высот не дотягивают, он снисходительно указывает им на их место, потому что видит со своих высот своим орлиным оком весь литературный мир, и в его руках мера и число… Но что я вижу в нынешнем, — свободном от идеологии, напомню! — поколении критиков? Они искренне считают хорошими писателями Аксенова, Проханова, Маканина, Елизарова и иже, — а Пелевин вообще уже классик, и его величие не обсуждается.
Критик А. не одинок в аберрации критического зрения. Критик Б. не любит Маканина, но любит Проханова. Критик Ц. любит Прилепина и Шаргунова и, критикуя Маканина, тем не менее считает, что в своем романе он перевел тему в “высокохудожественную плоскость”. Нет, конечно, они могут их любить, на вкус и цвет и товарищи у них соответствующие подбираются, но… А как же, собственно, критика? И есть ли у критиков какая-нибудь клятва по типу гиппократовой? Им что, этим литературным дипломированным докторам, никто не запрещает лечить нас отваром из лягушек и ящериц? Получается, что именно эти прирученные, лишенные нюха и зубов церберы поощряют рост капиталистической графомании, не понимая, где литература, а где расписной китч, голимая журналистика или просто недержание речи. И самое трагичное, что критики забыли простую, но верную формулу — скажи мне, кто твой друг… Они легко открывают свои пристрастия, выдавая свой потолок понимания литературы вообще. Если тебе нравятся Проханов — не как журналист, а как писатель, — или Маканин с его последними романами, — и ты в этом признаешься, то дело плохо. Такие признания вообще стирают понятия верха и низа в литературе. Полная изотропность пространства мнений, — какой уж тут вектор критики.
И что в этой ситуации прикажете делать? Критики не могут понять, кто есть кто в современной литературе, — как же быть бедным редакторам? Ведь критик и редактор — как и писатель с читателем — в одной цепочке литоценоза, они друг друга питают. Редактор публикует, критик оценивает, оттачивая или тупя редакторский, писательский, читательский вкусы.
Может быть, задался я вопросом, журналам есть резон привлекать к критике именно писателей, чтобы создать если и не объективную, то хотя бы неформальную, живую картину современной литературы, а не пересказы сюжетов, на которых специализируются критики? Открою секрет, — мы провели такой эксперимент. И в журнале — привлекая писателей к критическому процессу, — и в Интернете, где было создано сообщество “Гамбургский счет”, в него записалось энное количество известных писателей и критиков. Оказалось то, что и ожидалось: нет у писателей желания писать о других писателях. Да и читать тоже. И я их понимаю, они же писатели, они лучше рассказ или роман напишут, а потом за рюмкой или стаканом друг про друга объективно выскажутся. В свете этого мне кажется оптимальной старая формула, что критик — это неудавшийся писатель. Но если ее придумали обиженные критиком писатели, то я хочу придать ей вполне нормальный смысл. Здесь ударение нужно поставить на слове “писатель”, а слово “неудавшийся” пусть подразумевает “несостоявшийся”, в том смысле, что опыт писательства имеет. Я, например, неудавшийся поэт, и это не мешает мне любить поэзию и поэтов больше, чем прозу и прозаиков. Говорят (не хочу никого обижать), что психиатры идут в профессию изначально, чтобы решить свои собственные проблемы. Главное в любом деле — искренняя заинтересованность в нем. Так пусть же в критики чаще идут те, кто потерпел неудачу как писатель, но остался привержен литературе. (Еще лучше, если он потерпел неудачу потому, что несколько умнее, чем надобно быть писателю, но это уже мое сокровенное, меня никто не поймет, поэтому пусть сия мысль останется заключенной в скобки.)
Итак, кто виноват, мы так и не выяснили. Или же виноваты все — авторы, издатели, критики, — особенно тупые читатели, требующие примитивную литературу. И что же делать в ситуации всеобщей вины, а значит, невиновности?
О рефлексах и рефлектах
Легче быть объективным, когда оперируешь большими числами, а не отдельными именами. Давайте рассмотрим пирамиду современной литературы. Пирамида — фигура привычная и понятная, несмотря на все ее мистические свойства типа заточки оставленных на ночь бритв. Но нас интересует только соотношение высоты и площади сечения. Эти величины помогут нам лишить термины “высокая” и “низкая”, примененные к литературе, этико-эстетической окраски и превратить их в чисто геометрические.
Мы видим, что чем ниже отметка на оси пирамиды (низкая литература), тем больше площадь сечения, тем шире охват читательской массы. По мере приближения к вершине площадь уменьшается и приходит к нулю. На самом деле такие явления, как литературный и любой иной спрос, описываются гиперболическими зависимостями, но у нас, лириков, гипербола вызывает другие ассоциации. Обойдемся пирамидальным приближением.
Итак, мы видим, что высокая литература совсем или почти не пользуется читательским спросом, тогда как низкая — наоборот. Такую пирамиду строит рынок. Интересно, что в случае с литературой нарушается незыблемое для любого товара народного потребления соотношение качества и спроса. С ростом качества литературы спрос на нее падает. Именно поэтому свободная критика так же стихийно старается отодвинуть высокую литературу и присвоить ее звание литературе пониже, близкой к пониманию широкого читателя, почти ничем не отличающейся от стоящих стройными рядами детективов, сентиментальных романов и фэнтэзи (взять хотя бы фэнтэзи Елизарова, получившего русского “Букера”).
В советское время спрос на качественную литературу — на классиков и современников — был куда выше нынешнего. Пусть это была мода, но и сегодня тоже мода, — не в этом суть. Причина в самом времени. Чтобы понять, как время влияет на писателя и читателя, опять отступим в естественные науки.
Есть такое понятие, как рефлексия. В литературе оно часто применяется, — вспомним рефлексирующих, т. е. осмысляющих свое бытие, героев. Но это слово имеет свою пару. Существуют рефлекторные (инстинктивные) и рефлексивные (обдуманные) действия. Руководят ими, если помните, соответственно первая и вторая сигнальные системы. Вот я и хочу так же грубо поделить саму литературу, — на рефлекторную (сюжетную, простую, низкую) и рефлексивную (фабульную, сложную, высокую). Конечно, из двух полярностей сразу рождаются две перекрестные фазы, образуется нормальный четырехтактный цикл. И вообще, простота бывает лучше воровства, как и рефлекторность бывает умна, а рефлексия глупа, — нюансов много. Может быть, лучше не в биологию ударяться, а в физику, и делить литературу на кинетическую (внешнее движение) и потенциальную (внутреннее движение), когда минимум может быть сложнее максимума. Как в следующем примере:
“Кожа спины благодарна коже спинки кресла за чувство прохлады” (И. Бродский).
“Кожа дивана была холодна, ее — горяча” (Л. Лосев).
Подробное проговаривание первого проигрывает моментальному образу второго. Именно из-за мгновенности, уместной рефлекторности во втором случае литература вспыхивает, тогда как в первом она тлеет и дымит. Время обработки информации, заложенной в тексте, читательской рефлексии, чрезвычайно важно для восприятия текста, а значит, и его ценности.
Подобрать слова и расставить их в определенном порядке, когда возникают новые смыслы и ощущения, — одна из сторон таланта. Так что можно писать длинными периодами, можно коротко, корпускулярно, — главное, чтобы слова, определенным образом составленные, вдруг волшебным образом открывали в читательском сознании или подсознании его собственный образ-отклик, чтобы слово писателя было верным шифром к сейфу чувств и мыслей читателя. Язык высокой литературы отличается от языка низкой нелинейностью, смысловым объемом и прочими признаками “правильной” сложности, когда слово высокой литературы больше самого себя как лексической единицы, а слово низкой равно или меньше. Как может оно быть меньше? — спросите вы. Очень просто, — и сплошь и рядом, — когда автор не понимает, что такое художественный контекст, какие слова можно ставить рядом, а какие нет. Простой пример — начало романа, вошедшего в шорт “Букера”. Первые слова романа таковы: “Подобно многим своим сверстникам…” Пусть я покажусь занудой, но вот это бно-мно говорит мне о писателе все и сразу. Он даже над первым предложением не соизволил работать. Но критикам до таких мелочей не то чтобы дела нет, они их и не видят.
И теперь, когда мы совсем запутались, но что-то брезжит, можно представить, как наша литература зависит от времени, в котором живет писатель. Почему иногда — как это было 20—40 лет назад — востребована высокая литература, а иногда — как сегодня — низкая?
Так совпало — или было предопределено, — что в советском обществе, несмотря на идеологичность воспитания нового человека, выполнялся завет Ильича, мол, коммунистом может стать только тот, кто овладеет всем культурным багажом, накопленным человечеством. Задача неподъемная, с таким замахом единственным коммунистом мог стать только Бог. И тем не менее классическая культура была представлена в такой полноте, какая не снилась странам “свободного мира”. Естественно, идеалом литературы для советского читателя и писателя была литература высокая. Помешать ее пришествию к читателю могла только идейная ее “нечистота”, что и отражалось на Достоевском, Есенине, Булгакове, Бунине и прочих — то гонимых, а то принимаемых обратно. Нужно отметить и жизнь, в которой процветал культ высокой литературы — тот самый “застой”, та самая социальная тишина, в которой мучились от безделья герои Вампилова, В. Попова, Довлатова, решали какие-то странные для сегодняшнего времени духовные проблемы герои Маканина, Битова, Айтматова. Это было скучное в смысле внешних событий время, — да, строились атомоходы, шумели комсомольские стройки, но все это шло по плану, в колее решений партии, все было просто, понятно, официозно, коллективно, вся частная жизнь человека была подчинена общему ритму. И как раз сложная литература восполняла недостаток духовной сложности, настоящей трагичности. И писателям приходилось эзопово огибать цензуру, тосковать о запрещенном частном, которое так было развито на благословенном Западе. Я говорю о периоде “зрелого социализма”, когда милиционеры носили в кобуре огурец (утрирую, конечно), когда в общем информационном поле не было ни убийств, ни изнасилований, когда пьяниц брали на поруки, а про наркоманов даже не слышали, когда на страже целостности семей стояли партбюро и месткомы. В то сонное время духовную жажду — в покое ищешь бури, в простоте — сложности, — утоляла высокая литература, и даже чтиво было не меньше исторических романов Пикуля, — а ведь литературные снобы считали его книги низкопробной беллетристикой.
Какое время сегодня и какое было вчера, в девяностые, напоминать не надо. Как не надо напоминать, какая литература сегодня пользуется наибольшим спросом. Вершина пирамиды опустилась к самому основанию, и нынешняя элитарная литература, если сравнивать, вряд ли дотягивается до Пикуля. Сегодня время низкой литературы, и это вполне объективный вывод. Хотя бы потому, что само время утоляет нашу жажду трагедийности, движения, частных пертурбаций, настоящей крови, денежного азарта, зрелищ, постоянного подспудного страха перед завтрашней неизвестностью. Обычный современный капитализм, да еще в русском исполнении, не дает человеку ощущения скуки. Все, что угодно, — отчаяние, ликование, смертельная усталость, — но только не скука. Такой насыщенности информацией и перегруза нервной системы не было и не могло быть в сонном царстве “развитого социализма”. Сегодня оперативная память мозга заполнена, там нет места для обработки высокой литературы. Другое дело что-нибудь простенькое, что не загружает, и чтобы хэппи-энд, я ведь так устал от жизни, дайте простоты, быстроты и радости хоть в книге и кино, — дайте сказку про гаррипоттеров, дайте большие буквы и картинки…
Не забудем еще и законы рынка, — низменность инстинктов, порно и кровь, — вот теперь весь набор, вся пирамида капиталистической литературы. А на самой вершине ее — те самые наши капиталистические реалисты — без языка, без мысли, плоть от плоти рефлекторной литературы нашего времени, лучшие ее представители — говорю без иронии — лучшие ее.
Если вы скажете, что есть такие писатели, как Иличевский, то я отвечу, что его рассказы — литература прошлого, а вот никуда не годный букеровский роман про бомжей, — это уже современность. Куда его столкнет время, посмотрим. Желаю ему не поддаваться искушению премиями и не гнать книгу за книгой.
Может попытаться обмануть рынок Александр Карасев, но он явно не свой в указанной компании, да к тому же писатель-краснодеревщик, не табуретки или ящики сколачивает. А тут нужно непрерывное стрекотание клавиш — как у тех симпатичных свинок…
Есть еще несколько имен, есть еще не напечатанные хорошие авторы. Нет на них моды, которую делают критики. Потому что нет критики, ориентированной на высокую литературу.
Чтобы делать даже приблизительные предсказания, — что будет с литературой дальше? — нужно, как Лаплас, затребовать у Творца сведения об импульсах всех частиц Вселенной. Факторов множество, но если оставаться в рамках нашей статьи, то нужно учесть в первую очередь время запаздывания литературы. То есть эпоха, о которой пишет писатель, уже исчезла за горизонтом, а книга только появляется, только приходит к читателю. Если растет читательский спрос, то, опять же, требуемый продукт запаздывает, и когда он появляется на рынке, читатель уже живет в другом времени и требует другого. Так случилось с литературой 90-х, когда после снятия цензуры был всплеск всего самого разного и литература еще двигалась по инерции в старых традициях, — назову Олега Ермакова, Юрия Буйду, даже Пелевина и Сорокина в смысле насыщенности текста, — а время уже было бандитское, уже играло в казаков-разбойников. Такой зазор есть и сейчас. Время более-менее успокоилось, а литература все еще тех, беспокойных лет, — пацанская и псевдопацанская, предельно рефлекторная, сплошной литературный бихевиоризм, зачем-то названный “новым реализмом”.
Значит ли это, что есть уже спрос на литературную рефлексию? Во всяком случае, в крайний год заметно оживилась литобщественность, она начала проявлять возмущение и называть вещи своими именами, — показательны “критические критики” Прилепина и Маканина, вовсе никем не лоббируемые, а от души. Хочется верить, что зреет уже некая новая литература, — может быть, возьмутся за перо сорокалетние, возмужают молодые, и некоторым станет стыдно за их прошлые писания, — переосмыслят, — и в журналах тоже задумаются, может быть, придут в редакции новые люди с незамыленным глазом, — все может быть…
Но что гадать. Все будет так, как должно. Законы природы не обманешь. Литература тянется за временем и будет такой, каким будет время. С небольшим опозданием.
То, что нужно стране, и не нужно государству
Не так давно, в свой день рождения, Владимир Путин позвал к себе на праздничное чаепитие некоторых писателей земли русской. И там пообещал оказать содействие толстым литературным журналам. Я, правда, не уверен, что на приеме были представители этих самых журналов. И хотя эта статья была уже готова, я теперь — задним числом — объявляю все нижеследующее своим вкладом в программу Путина по поддержке журнальной литературы.
Несмотря на все наше бессилие перед геополитическими подвижками, мы можем кое-что изменить, если осознаем и себя геополитической силой. Я имею в виду все те же журналы и то сообщество писателей, критиков и читателей, которое концентрируется вокруг журналов. Совершенно верно говорит Алексей Алехин, что журналы нужно сохранить ради литпроцесса, — даже не ради читателя, а ради писателей и критиков, для того, чтобы рынок не поглотил не то чтобы высокую, но вообще литературу*. К этому мнению я хочу добавить, что журналы нужно не только сохранить, но и структурировать журнальное сообщество.
Вспомним советскую журнальную структуру. Столичные литературные журналы посредством подписки и розницы объединяли культурное поле страны, — писатель просыпался знаменитым потому, что его одновременно узнавала вся читающая страна. Были и региональные журналы, но понятно, что они составляли второй эшелон, — хотя бы вследствие утечки талантов в столичные журналы, когда местным оставались писатели второго уровня.
Сегодня на месте прежнего литературного града мы видим несколько печных труб. Трубы еще дымят, возле них кто-то греется, кто-то подносит сырые дровишки. Никакой системы нет, — случай и хаос. Те журналы, что сегодня еще остались на местах — это хранители обломков советской литературной империи и к выращиванию талантов отношения не имеют. Но они выполняют очень важную миссию: сохраняют традиции, остаток прежней структуры, ее минимодель, поддерживают тление литературы, костер которой в то же время не может быть раздут, поскольку ветер страны не проникает за региональный забор. Какая же местная литература за деньги местного бюджета, если впускать талантливых “иногородних”?
А теперь нарисуем литературную утопию.
Представьте себе собор главных редакторов всех литературных журналов страны. Они собрались вместе независимо от политической вражды, потому что в засуху у водопоя собираются и львы, и антилопы. На этом собрании вырабатывается согласованный документ — обращение к президенту РФ или премьеру в виде закрытого или открытого письма (в зависимости от вероятности исполнения), где будет примерно следующий план.
Государство создает и дотирует совокупность региональных литературных журналов. В каждом регионе — свой журнал.
Государство создает и дотирует литературный журнал в каждом федеральном округе — журнал, в котором печатается лучшее (про судей вопрос, как всегда, открытый) из журналов, входящих в округ регионов.
Схема проста и спортивна (т. е. конкурентна) — первая и высшая литературные лиги.
Эти семь федеральных журналов имеют подписку и розницу по всей стране. Подписка библиотек всех уровней — сельских, городских, школьных, вузовских, — принудительная и за госсчет.
Важное замечание: дотирует всю эту пирамиду федеральный центр — для независимости от региональных и окружных чиновников и от местных писательских организаций, которые могут превратить журнал в крыловский воз.
При семи окружных журналах нужно создать книжные издательства, которым будет разрешено зарабатывать, печатая книги не только журнальных авторов. Прибыль идет на премиальный процесс и прочие стимулирующие литературу проекты.
Нужна сеть фирменных книжных магазинов по всей стране. Нужны семинары писателей — и молодых и старых — региональные, окружные и центральные. Нужно Интернет-воплощение проекта — сайты, порталы, реклама, ориентированная на молодых. Словом, нужно восстановить иерархию, воссоздать ее в усовершенствованном виде, чтобы писатели могли почувствовать ценность своего таланта, стимул к творчеству, а не к халтуре, поощряемой стихией рынка.
Да, это госпланирование, да, это бюрократическая структура, но никто не отменяет и того, что есть сейчас — свободное плавание на случайные деньги с командой из случайных авторов. Зато такая пирамида отбора может сыграть роль гаранта выживания серьезной, нерыночной литературы. Кстати, нерыночность ее предлагаю подчеркнуть отсутствием гонораров за журнальные публикации. Платить автору нужно только за книги, причем книжный гонорар не должен зависеть от реализации, — спрос на высокую литературу еще нужно сформировать. Зарабатывать эти издательства пока должны на издании массовой литературы, приближая ее к вершине пирамиды, постепенно поднимая вкус среднего читателя (тут и критике простор для развития). Тем самым мы облегчим государству принятие решения по дотации журналов, — гонорарного фонда нет, оплачивается только бумага, печать и зарплата не очень большим коллективам редакций (тоже отдельный разговор). Главное, что безгонорарные публикации отсекут большую часть плохих авторов, которые просто хотят денег.
Этой идеей бессребреничества, которая не понравится ни одному писателю (а чиновнику уже не понравилась вся утопия за госсчет, — и вообще, воспитывать думающих людей ни одному государству не выгодно), я и закончу измерение современной литературы. Конечно же, фантазия на тему редакторского собора и пирамиды, в которой загорится пламя литературы, — это всего лишь сон. Но сны иногда сбываются.