Опубликовано в журнале Урал, номер 8, 2009
Слепой
Иду, отыскивая, как мне сказали, дом с осокорями. Они тут огромные, битые ветрами и молниями, с ветками толщиною в хорошее дерево: если такая ветка отломится, то уж точно проломит крышу. Но и спилить такую громадину не просто, не дай бог, не туда повалится, так и дом раздавить сможет.
Но вот и нужный мне дом, крыльцо крашеное, с резными балясинами, на солнечной стороне. Хорошо на таком крыльце посидеть вечером, послушать, как засыпает деревня, посмотреть, как солнце садится за лес. Стучу в дверь, никто не открывает, дергаю за ручку, вхожу в сени, в них темно, ищу дверь в избу, а она сама открывается, и в проеме стоит дед. Высоченный, худой, лицо будто из углов составленное, подбородок острый, нос острый, щеки с остринкой, и брови, как лезвия, вот только глаз нет. Глаза есть, конечно, глазницы, но пустые, и тебе неудобно, что у тебя есть глаза, а у него нет.
Он протянул руку, зацепил меня за плечо своими длинными узловатыми пальцами и чуть ли не втащил в избу. “Ты кто таков, зачем туто-ка? По какому делу али от безделицы?” Я растерялся, почувствовав свою неуместность. Но деваться некуда, и я начал говорить про камни.
Из-за занавески, что отделяла кухню от большой комнаты, выкатилась бабушка, такая розовощекая, такая уютная, прибранная и с такой улыбкой, словно именно меня она и ждала. Дед рядом с ней казался настоящей каланчой, а она, если продолжить это сравнение, выглядела пожарной круглой бочкой с водой. И, глядя на них, я понял, что отсюда меня не выгонят со словами: “Иди, милой, иди! Каки таки камни? Ничего не знам и знать не хотим. Ходят тут, грязь носят”. Такое бывало нередко. “Присядь, устамши, поди”, — пригласила меня бабушка, подавая венский стул с гнутой спинкой, с рисунком на сиденье.
Дед сел напротив меня и, видимо, помня мои первые слова, сразу перешел к делу. “Ослеп я в войну. Когда немец до Москвы допер, я уже в годах был, а позвали. Да как не идти-то? Молодежь подмели еще вначале. Ну, а ты что, думал, я родился таким? Нет, это под Москвой меня шарахнуло! Ослеп, но, слава богу, жив остался! Из тех, с кем уходил, я один возвернулся”.
Он говорил быстро, отрывисто и успевал тронуть меня рукой, словно гладя. Пальцы быстро пробегали по голове, по коленям, и я сидел, боясь пошевелиться. Он откинулся на спинку стула и ни с того, ни с чего сказал: “Вижу я, интересно тебе. Расскажу, что знаю. А кое-что и покажу!”
Он уверенно встал со стула, подошел к комоду, выдвинул ящик и, порывшись в белье, достал сверток. “Иди-ко взгляни! Вместе полюбуемся. Ищо от дедов наших осталось. Редко кому показываю, а тебе покажу”. Бабушка, спрятав руку под фартук, встала рядом: “Я тоже полюбуюсь, давненько не видела”. Дед засунул руки в чулок и вытащил граненое яйцо из аметиста — с крупное куриное. По яйцу шли грани, поясок за пояском, к утолщению цвет становился более густым, доходил до темно-фиолетовости, а к заостренному концу светлел.
Положил дед яйцо на блюдце, и под лучами солнца оно заиграло так, что я зажмурил глаза, а когда открыл, то увидел, как тысячи разноцветных зайчиков бегают по комнате, разбрасывая искры в глаза и щекоча их. Какой же должен быть кристалл размером, чтоб такое выточить! У нас в городе и в горном музее таких нет! Дед, тихонько покачивая блюдце, чтобы яйцо еще лучше играло, вымолвил: “Это че, ищо крупнее бывали, со стакан! Одну копь так и назвали — “Стаканница”, такого размера камни были! Поди, и счас есть, да добыть некому”.
Он снова засунул руку в чулок и так же торжественно достал следующее чудо. Это была трехгранная призма, выточенная из кристалла голубого топаза. Но, главное, каждое ребро грани тоже имело огранку! Как сумели на ребро нанести грани, да еще в те далекие времена, на тогдашних примитивных станках, я не знал! Даже и сейчас не каждый мастер может огранить топаз. Я стоял пораженный, а солнце, отскакивая от граней призмы, дробилось на тысячи разноцветных радуг, и казалось, что в доме стало светло, как в новогоднюю ночь, когда зажигают гирлянды лампочек.
“Не знаешь, чему и удивляться — природному камню или людскому умению”, — подвел дед итог. Бабушка уверенно ответила: “А и тому, и другому! Мы ж, однако, тоже божьи создания, и они тоже — не сами по себе, все от Бога. Айдате чай пить, самовар давно пыхтит, нас заждался”. Сидя за столом, я с удивлением смотрел, как уверенно дед находил сахарницу, ложку, чашку. Брал стряпню, сам подливал чай в стакан из самовара. Вот перевернул стакан вверх дном, вытер губы тыльной стороной ладони: “Ну, так я с мальцом в лес схожу, покажу ему ямы”. На что бабушка тут же ответила: “А че не сходить, сбегайте, до вечеру ищо успеете. Идите, а я вам ужин схлопочу. Ночевать-то у нас будешь? Места хватит!..” — “Ну, у костра переночую”. — “Какой костер? Дождь будет. Вишь, как парит, да и курицы в пыли купаются. Счас я вам подорожников положу, да кваску прихватите, вдруг пить захочется”.
Вышли на крыльцо, и дед, повернувшись в мою сторону, заметил: “Смотри, вон там, ферму видишь? А за ней — поле? Где оно углом в лес вклинивается, в том клине высыпка аметистов. После дождя, когда ищо не взошла пшеница, их хорошо видно”. На мой вопрос, откуда они там появились, он ответил вопросом же: “А ты как думаешь?” Я боялся ошибиться и неуверенно предположил, что там, наверное, жила аметистовая под полем проходит или была когда-то, а потом ее разрушило, аметисты выпали, их и разнесло. Потрогав мою голову, дед с удовольствием высказался: “Соображаешь, однако”. И добавил: “А вон за тем леском, что слева от фермы, высыпка дымчака, тоже хорошие гальки попадаются — окатанные, их сразу гранить можно. Раньше-то это морионы были, а под светом солнышка отпеклись, мы их желтяками называем”.
Прихватив палочку, что стояла у крыльца, он шел, тихо ею постукивая перед собой. Я шел рядом, встречные деревенские с удивлением рассматривали нас, все останавливались, здоровались, спрашивали, куда это мы собрались. Он гордо отвечал, что мальца в лес на копи ведет, и улыбался радостно. “Ну, с Богом, Петрович, удачи тебе”, — напутствовали его односельчане.
Улица у речки заканчивалась, через речку — мостик, и только тут он положил руку на мое плечо со словами: “Иди, буду показывать, куда! А ты смотри и, если что непонятно, переспрашивай. Понял?” Почувствовав, как его узловатые пальцы вцепились в плечо, я двинулся вперед. Миновали мостик. Спросил, теперь куда. Он палкой указал на бугор, что был слева, дорожка раздваивалась, и он указал на ту, что проходила около бугра: “Пока иди по ней. Видишь, лес за бугром? Тропа туда и пойдет! В лесу она разбежится в разные стороны, так ты выбирай только левую. Ну, а дальше определимся”.
Было непонятно, я его веду или он меня, так уверенно он ступал, постукивая своей палочкой. Да еще и успевал расспрашивать меня, где живу, где бывал, какие камни знаю. Так, за разговорами, и дошли до поляны, которая походила на деревенское футбольное поле, там даже ворота стояли. Дед рассказал, что пацаном гонял здесь мяч, здесь же костры жгли вечерами, в салки играли. Он стоял, задрав голову, и, вспоминая свое детство, так расчувствовался, что из глазниц выкатились слезы, и было как-то не по себе, оттого что глаза, которых нет, плачут. Я спросил, куда идти дальше, чтобы он отвлекся от воспоминаний. Показал на конец поля: “Видишь, там дорога идет, это к делянке, а та, что пополам поле делит, — это наша”.
Я закрыл глаза, чтобы представить, смог ли бы в тех местах, где бывал, вот так же, вслепую, найти дорогу. И сразу все всплыло в памяти, особенно Калиновка, где прошло мое детство, и я понял, что смог бы с завязанными глазами найти там дорогу. Дед, похоже, каким-то образом прочитал мои мысли: “Да, что в сердце запало, что дорого, то и слепым найдешь. Вон видишь, справа бугры начинаются? Это копи. Но я тебя приведу туда, где сам работал. Недалеко осталось, с километр”.
Мне приходилось лишь иногда напоминать ему, где торчит пенек, где лужа с водой или большой камень. Высоко задрав голову, он словно всматривался вдаль и под ноги не смотрел. Да ведь если бы и смотрел!.. Но ощущение, что он видит, росло во мне все больше и больше. Наконец дед остановился и указал палкой на старую сосну: “За ней и копь наша! Я там раньше хорошие камни добыл”.
Пришли. В глубокой яме росла черемуха, отвалы поросли сосенками с ольхой, видимо, давно на копи не работали. Дед стоял на краю ямы и молчал, я не беспокоил его. Достал инструмент, подкатил бревнышко, чтобы он смог сесть, и спросил, какие камни в копи добывали, много ли было. “Ищо дед мой работал, потом отец, а я уж опосля их добывал. Да она ищо не изубожилась, есть в ней самоцвет-то. Только глубоко — двадцать метров. Раньше сруб был, ворот, ну и все такое”. — “А как вы по жиле шли? Я смотрю, эта яма большая, а дальше по прямой, через небольшие промежутки, — новые ямы, каждая все меньше и меньше. А потом — все, нет больше. Почему это?” — “Каждая яма — это занорыш, но он же не поверху, а вглубь идет. Так чтобы меньше рыть, мы споднизу шли, жилу выбрали, отступали и опять яму рыли, туды-сюды, в разные стороны жилу выбирали. Ежели бы сверху всю жилу да по всей длине — это ж какая работа! Сколько пустой породы лопатить пришлось бы”. Но я и сам уже примерно это так себе и представлял.
“Ты костерок разожги, очень хочется у живого огонька посидеть, как ране! А сам в отвале поройся… Вдруг что путное попадет? Что найдешь, мне принесешь. Хочу камень в руке подержать, соскучился. Сколь лет на яме не был, думал, и не доведется больше. Спасибо, что пришел, не ты бы, не бывать здесь”.
Костерок потрескивал, пламя почти без дыма весело крутилось, и дед, подставляя руки к огню, словно играл с ним. Я уже разворотил дерн на отвале и начал перебирать породу. Попался осколок мориона, затем кристалл черного турмалина, и я принес их деду. Он взял камни, понюхал их, погладил руками и безошибочно определил. Ну, ладно, кристалл по форме можно определить, а определит ли породу? Красивый кусок пегматита с четким рисунком он погладил пальцами и передал мне со словами: “Гранит письменный, видишь, как из шпата кварц выступает, словно знаки в нем”. Подал кусок змеевика, и его он определил сразу: “Склизкий, жирный на ощупь и с кислинкой… Хорошая жила шла в змеевике, а другие — в граните, но мне в змеевиках больше нравились! Камень разнообразней в них, и топаз, и турмалин цветной могут вместе быть, а в других жилах вместе они не бывают”.
Дед улыбался, счастливый: его слушают, он все еще может, не видя, определить породу. И между нами появилось то чувство, когда любят одно дело и понимают друг друга, когда души становятся родственными.
Он подставлял лицо солнцу, щурился, улыбался и как бы разговаривал сам с собой или старался убедить кого-то, кто с ним не соглашался: “Вот люди! Сколько их, зрячих! А не видят многие того, от чего душа замирает. Неужели надо непременно глаз лишиться, чтобы потом вспоминать, до чего же мир прекрасен! Обыкновенной ромашкой часами любоваться можно. А камень… кристалл… бабочка… Да все, что вокруг! Это же чудо! И как люди этого не понимают, гадят вокруг, красоту губят?”
Возвращались мы, довольные друг другом, и я уже не ощущал, что дед слепой: шли уверенно, только изредка я напоминал, где нужно свернуть.
Дома нас ждали. Натоплена баня, и, разморенный после бани, сидя за самоваром, дед рассказывал бабушке, какое счастье испытал, побывав на копи. Вот он встал, обнял меня, достал из кармана чистый, как вода родниковая, кристаллик топаза, положил мне в руку, сжал мои пальцы: “Это тебе памятка”. Засыпая, я держал кристаллик в ладошке, он приятно холодил мне руку, и во сне виделся мне мой дед, который шел, высоко держа голову и не смотря под ноги.
Любимица фортуны
Эмилия медленно шла по незнакомому лесу, оглядывая каждый бугорок. Копь, которую она ищет, соседский дед нарисовал на листке из тетради в клеточку. Показывая ей свои скрюченные артритом пальцы, сказал: “Смотри, милая, до чего каменная работа довести может! Не женское это дело”. Но сам же сделал ей обушок, легонький, остро заточенный, и прикладистую, удобную лопатку. Эмилия еще раз вгляделась в дедовскую привязку и убедилась, что все сходится: прошла первый ручей, стоит у второй мочажины, с нее начинается болотце, а вон и бугор.
Тишина-то какая! Листья осины, что всегда дрожат от малейшего ветерка, уже налившись красно-золотой краской, висели, не шелохнувшись. Березовые листочки неожиданно, сами по себе, отрывались от ветки и медленно кружили, пока не упадут на землю. Эмилия брала их, растирала между пальцами и вдыхала аромат осени. Весной и летом лес пахнет по-другому. Сейчас он пахнет грибами. Да вот и они, вдоль болотца, из которого она уже вылезла, боровички с черно-коричневыми шляпками и с ножками, крепкими и пузатыми, похожие на бюргеров, любителей пива в Германии, которых она видела в журнале.
Главное, я на месте, думала она, а уж завтра точно найду дедову яму. Вот и место чудное — огромная ель с густыми ветвями от низа до верху. Эмилия решила тут остановиться. Обломала нижние ветки, и получился чудный навес над головой. Этот лапник с мягкими иголками будет хорошей подстилкой, хотя под самой елкой нападало за столетия столько иголок, что можно бы и не подкладывать его. От свежих сломанных веток шел такой аромат, что можно задохнуться. Спальник новенький, пуховый, не зря от пенсии деньги на такое легкое чудо потратила, хорошо спать будет.
Эмилия не боялась ночевать одна — не впервой. Одиночество не томило ее. Она не любила шумных, пустопорожних сборищ. Раздражало, что многие женщины перемалывали косточки своим же подругам и могли тараторить ни о чем часами. Не любила, когда кто-то, увидев цветок, срывал его и с возгласом: “Красота-то какая!” — выбрасывал и тянулся за новым. Нет, она красотой восхищалась молча. Красота требует сопереживания, вдумчивости. И, роясь в отвалах, дерн она снимала всегда с болью: разрушает такую красоту! Она переносила его в другое место, приговаривая: “Вы уж простите меня, былинки, для дела надо”.
Да и входя в лес, всегда обращалась к нему уважительно: “Ну, как вы, березоньки, без меня тут? Ишь, серьги-то понавесили!”
Копаясь в отвале, Эмилия каждый найденный образец поглаживала, рассматривала на свету, целовала и давала ему имя. И сама копь для нее не была просто ямой. Это был чей-то труд, чья-то мечта о хорошей жиле, о чудном самоцвете. Она представляла этих людей, как они, вгрызаясь в твердую породу, доставали кристаллы и, сгрудившись вокруг того, кто нашел это диво, брали его с трепетом в руки, гладили камень, смотрели на свет и, видя, как солнце пробивается сквозь него и дробится на разноцветные лучики, счастливо улыбались. Когда находила в отвале даже обломок кристалла, всегда говорила спасибо тем, кто оставил его. И когда за весь день работы ничего не попадалось, Эмилия не обижалась: “Ну, что ж, и вам не каждый день фартило. Значит, завтра повезет”.
Она с удовольствием делала любую работу, а добычу камней вообще не считала работой. Это было счастье, счастье ожидания нового образца, счастье разглядывать узоры на камне, восхищаться совершенством кристалла. Чувствуя себя безгранично счастливой, она никому не говорила об этом, потому что ее счастье — для многих непонятное. Купить дорогой бриллиант — это счастье, а рыться в земле, в грязи — разве счастье? Она и не переубеждала их. Для нее росинка на траве, которая и живет чуть-чуть, но так переливается на солнце, куда там бриллианту, была уж точно дороже его, потому что живая.
Эмилия содрала бересту, подложила в шалашиком сложенный костерок, чиркнула спичкой, и маленький, почти невидимый огонек стал закручивать бересту, запалились сухие еловые веточки, затрещало, задымило, и вот уже огонь облизывает котелок, пошли пузыри со дна, картофелины и грибы стали подниматься кверху, опускаться вниз. Запах грибницы распространялся по всему лесу. Стало уютно, и, сидя на спальнике, она вглядывалась в наступающий вечер, освещенные солнцем верхушки деревьев еще были хорошо видны, и Эмилия терпеливо ожидала, когда костер потухнет. Она хоть и проголодалась, но ела не торопясь, отламывая черный хлеб. Это ей напоминало детство, когда было не так сытно, как сейчас.
Она забралась в спальный мешок и задремала. Что же ей сегодня приснится? Ей часто снились сны, но постоянно преследовали два. Она к ним так привыкла, что даже иногда, если долго не снились, ждала их. Во сне Эмилия видела себя в двухэтажном, грязно-коричневого цвета доме маленькой девочкой трех-четырех лет. Она стоит в красивом, нарядном платье, на голове большой красный бант, и стоит она у печки, которая излучает тепло. Но это не главное. Главное — у нее на ладошках горячая ароматная картофельная оладушка. Эмилия дует на оладушку и с нетерпением ждет, когда немного остынет, чтобы вцепиться в нее зубами, такую поджаристую и ароматную, что нет никаких сил терпеть. И вдруг подходит высокая тоненькая девочка с черными кудрями и спрашивает: “Кто тебе дал? А мне будет?” Эмилия расстроена, что придется делиться: “А ты кто такая, откуда ты?” И все же отламывает немного от оладушки, а девочка смотрит на оставшуюся большую часть такими печальными глазами, явно недовольная маленьким кусочком, и отвечает: “Я теперь твоя сестра, твоего папку на войне убили, теперь мой папка на твоей мамке женится, вот! Я тебе сестра теперь, давай оладушку”.
Эмилия не знала, что отец погиб за два месяца до ее рождения. Есть у нее папка, мама говорила, есть. И зачем им чужой? Из-за этого, главное, надо делиться с какой-то сестрой такой ароматной оладушкой, которая так хорошо греет ладошки. Она просыпалась, и ей казалось, что горячая оладушка так и лежит на ладонях и обжигает их, а запах, запах витает вокруг. Она смотрит на свои, уже не детские, ладошки, но на них, конечно, ничего нет. После сна она всегда чувствовала себя счастливой: увидеть себя снова в том возрасте, когда мир самый прекрасный и на ладошке самая вкусная лепешка, — это, конечно, счастье.
Эмилия обрадовалась началу нового дня. Было прохладно, дымок от костра запутался в ветках разлапистой ели. Спальник, теплый и уютный, уложен в рюкзак. Каелочка в руках, можно закидать землей костер и двигаться дальше. Спасибо тебе, елка, за хорошо прошедшую ночь!
Она вспомнила, что дед говорил о деревянной вышке возле дедовских копей, даже поставил метку на схеме, на которую она не обратила сначала внимания. Если вышка не уцелела, наставлял он, останки ее все равно где-то в траве лежат. Вот, похоже, здесь она и стояла, даже сохранился контур, так удачно она упала.
Эмилия хорошо умела отличать ямы дедовой разработки от других ям. Геологи выкапывали идеально ровные шурфы, пенькодралы, те выдирали смоляные корни. Но дедовскую копь ни с какой другой ямой не спутаешь. Отвал, место разборки, сгнивший сруб, обнаженные стенки боковой породы, да и много других признаков — это точно копь. Сбросив рюкзак, она стала кайлом протыкать дерн, чтобы ей отозвалась порода. Вот и он, звонкий стук! Тут и начну, сказала она сама себе. Подложила подстилку, удобно села, и первые куски пегматита подтвердили, что это та копь, которую искала. “Ну, что вы сегодня мне подарите, далекие мои друзья, любители красивых камней?” — обратилась Эмилия к тем, кто когда-то хотел здесь добыть заветные кристаллы. Она была абсолютно убеждена, что здесь не одна, что “деды” просто ушли на время, освободив ей место, чтобы она в тишине могла отдаться любимому делу, которому раньше мешали работа, семья, дети.
Не торопясь Эмилия перебирала отвал, вглядываясь в каждый кусок породы, и самые интересные образцы откладывала под дерево, чтобы потом вымыть и особо понравившиеся взять себе в коллекцию. Не обязательно, чтобы это был кристалл! Хороши были и камни с прожилками, затейливыми полосками включений. В них угадывался миг зарождения камня, когда расплавленная магма кипела, растворяла боковые породы, впитывала в себя растворенные элементы и пыталась вырваться из-под земли наверх, к солнцу. Не пробившись, медленно остывала, затвердевала, превращаясь в камень, чтобы потом пытливому человеку рассказать о себе.
Рождение камня напоминало Эмилии и о ее жизни, в которой переплетались такие же прожилки светлого и черного, как в этих породах. За неспешной работой ей вспоминался еще один сон своего детства. Она, две сестры и брат сидят на большой русской печи в избе. В эту деревенскую избу из города перевез их отчим. Отчим любил выпить, а напившись, с бешенством набрасывался на маму, и она быстро заталкивала детей на печь. Однажды в пьяной злобе схватил он младшую сестренку, которую привезла мать из детского дома, куда, оставшись без мужа, когда-то отдала, чтобы самой и остальным спастись в страшные годы войны. Отчим в злобе, что его не предупредили о новом рте, который он должен кормить, держал сестренку за ноги, раскачивал ее, как маятник, и головка девочки стучала о печку. Бум… Бум… Бум… Мама, изловчившись, выхватила сестренку из его рук и сунула маленькое, хрупкое тельце к детям на печь.
И сейчас, роясь в яме, она услышала это: бум… бум… Подняв голову, увидела дятла, стучавшего усердно по засохшему дереву, и стук отдавался в ее ушах. Эхо разносилось по всему лесу, и это отвлекло Эмилию от прошлого. Она печально улыбнулась. Время подходило к вечеру, и у нее оставался еще день до возвращения в деревню.
Стоянка ей нравилась. Вскипятила чай, подогрела остатки грибницы, с удовольствием поела и, растянувшись на спальнике, стала глядеть сквозь ветви, а они, раскачиваясь от ветерка, обдавали запахом хвои, дымка. Тишина убаюкивала, и она, счастливая, что нашла копь, что впереди еще целый день, улыбалась чему-то, протягивала руку к паучку, что спустился на тонкой ниточке прямо ей в ладошку, разглядывала его, удивляясь, что в нем тоже жизнь, тоже какие-то свои желания и заботы.
Сон навалился на нее, и она опять увидела себя маленькой, лет четырех-пяти, девочкой, свою мать, сестер, старшего брата, маленького новенького братика и незнакомую бабушку. Потом она узнала, что это мамина мама. Отчима посадили в тюрьму за растрату. Все, что было нажито, распродали, чтобы расплатиться за эту растрату в двенадцать тысяч рублей. В доме осталось два ведра, коромысло и большой деревянный голый стол. Детей определили кого в садик, кого в ясли. Бабушка решила взять кого-нибудь к себе в город, и выбор пал на Эмилию: старшие нужны для хозяйства, а младшие очень малы. Она видит: в пальтишке из ватной телогрейки ведут ее на вокзал, и до нее доходит, что она должна уехать с этой незнакомой бабушкой от мамы.
Эмилия ухватилась за материнский подол с такой силой, что ломило пальцы. Она вглядывается в лицо матери и уже не кричит, а шепчет: “Не надо, не поеду… Возьми меня, мамочка, я буду все делать, помогать тебе, мамочка, буду слушаться тебя, не отдавай меня”. И страх, что она больше никогда не увидит свою маму, сводил сердечко в комочек боли: значит, ее не любят, а других любят! Это открытие поразило — она не нужна! Ее предали, бросили. Бабушка гладит по голове, говорит, что это ненадолго, мама приедет и заберет обратно. Мать выскакивает в слезах из вагона уже на ходу, а Эмилия забивается в угол и до самого города не перестает плакать.
Вот и город, машины, огромные дома, трамвай, шум, гул, все куда-то спешат. Казалось, потеряйся в нем — и ты никогда уже не найдешь ни дома, ни мамы. Оставалось только одно — крепче держаться за бабушку. Бабушка приводит в большую комнату в двухэтажном доме. Два больших окна, шторы, много света, две кровати. Одна теперь ее, чисто застелена, покрывало, большая белая подушка. Бабушка подает меховые бурки с новыми галошами. Они были такие красивые, что девочка онемела от счастья и зареванными глазами смотрела на бабушку с немым вопросом: это мне? В магазине ей купила настоящее темно-синее бобриковое пальто и фетровую шапку-капор с полями. Из магазина она шла домой медленно: хотелось, чтоб все видели, какие у нее пальто и шапка!
Бабушка работала в Горном институте комендантом. С утра до позднего вечера она работала, и Эмилия до поступления в школу была при ней. Студенты водили ее в столовую, на концерты, а главное — в минералогический музей при институте. Господи, сколько же там красивых камней, картин на стенах! Особенно нравилась ей одна витрина, где лежали необыкновенной красоты камни с гранями, через которые пробивался свет, они были синие, красные, зеленые. Казалось, что такая красота не может быть в земле, где одна глина да грязь в дождик. Экскурсии, которые проходили почти каждый день, открывали ей новый мир, загадочный, фантастический. Студенты и смотрители музея дарили ей небольшие образцы, и так дома у нее появилась коробка с камнями. Камень вошел в жизнь Эмилии.
То ли во сне, то ли в дреме переживала она это все заново. Стало прохладно, она лежала поверх спальника и проснулась. Села, огляделась вокруг, еще не до конца придя в себя, улыбнулась, залезла в спальник, свернулась калачиком и уснула счастливым сном младенца. Больше ей ничего не снилось.
Работа всегда доставляла Эмилии удовольствие. Да и какая это работа? Это радость, радость общения с чем-то таким, от чего иногда останавливалось сердце, от той тайны, что скрывает земля. А она прикасалась к этой тайне, когда доставала образец дрожащими руками, удивляясь совершенству кристалла. Эмилии казалось, что это создано только для нее. Ее с детства заворожила тайна подземных чудес и уже никогда не отпускала от себя. Многим Эмилия казалась непохожей на них, и это вызывало непонимание, а то и отчуждение.
День прошел быстро, куча образцов уже лежала в рюкзаке, когда она услышала стук копыт и, еще не сообразив, откуда тут лошадь, увидела, как, охая и кряхтя, сваливается дед с лошади: “Ишь, нашла мою копь! Молодец, настоящая таежница. А я вот надумал тебя навестить. Вдруг, думаю, не найдешь, а ты, однако, умничка. И самому захотелось прикоснуться к земле-матушке: уж больно много самоцветного камня в ней, за всю жизнь не вырыть”.
Эмилия смотрела на деда и не узнавала: морщины его разгладились, выглядел он намного моложе, а узловатые пальцы, похоже, не так сильно скрючены болезнью и уверенно держат обушок кайла.
Дед с наслаждением вгрызался в породу, брал ее в руки, нюхал, оглядывал с восхищением каждый кусок, словно все они были драгоценными камнями. “Глянь-ка, что добыл! Это надо же! — услышала Эмилия вскоре его возглас. — Ну и красота!” В его руках — золотистого цвета кристалл гелиодора, абсолютно чистый, с головкой и глянцевыми гранями. Вертел он его перед подслеповатыми глазами и повторял: “Ну, надо же, надо же! Вот чудо, вот повезло!” Протянул Эмилии камень со словами: “Это твой камень, ты копь нашла, ты работала, еще б маленько, и он тебе достался бы. Шибко справная ты, девонька, фартовая. Ну, че, домой, поди, пора? Садись сзади. Постели спальник да держись за меня. Каурка нас двоих довезет, не шибко мы толстые, в основном кости, жиру не нажили”.
Эмилия не могла прийти в себя от такого подарка, отнекивалась, хотела отдать деду обратно, но он так взглянул на нее, словно обидела, и она чмокнула его в щетинистую щеку. Забралась на Каурку, и та двинулась, огибая ямы и колдобины. Мысли о копи и подарке деда согревали Эмилии душу, и тут она вспомнила, что рассказывал ей дед о топазовой копи. Гелиодор ну никак не может в ней быть, топаз и гелиодор — не родня. Она начала догадываться, что дед и придумал-то эту поездку лишь для того, чтобы подарить ей этот гелиодор, давно уже им припасенный, но или забыл, что в этой копи нет гелиодоров, или просто у него не было топаза, а сохранился только гелиодор. Она прижалась к нему, как к отцу, которого она никогда не видела. Пристроив голову между выпирающими ключицами, она еще крепче прижалась к нему, чувствуя себя маленькой девочкой, едущей с отцом куда-то далеко-далеко, наверное, за счастьем или удачей.
Рубинчик от бабы Ани из села Шайтанка
Старый Тагильский тракт на своем веку многое видел. И колымаги, груженные углем древесным для Невьянского завода, и дорогие кареты с дорогими пассажирами. Ездили по нему и Демидов, и Татищев, да мало ли кто трясся по ухабам и лежневкам, положенным через пади и болота. Дорога была одна, соединяла Тагил, Невьянск с Екатеринбургом, верхотурские тоже по ней катили и зимой, и летом в город. Все на ней было: и грабежи, и разбои, одно слово, главная магистраль.
Вот и я еду на своем велосипеде марки ГАЗ через Мостовку, Первомайку в знаменитую сапфирово-рубиновую деревню Колташи, где в старину на речке Положихе перемывали ситами гальку с песком — в нем-то и находили эти знаменитые самоцветы. Ну и, конечно, заеду в деревню Шайтанку: в тамошней речке водятся рубинчики и сапфирчики, как называла их баба Аня, моя знакомая бабушка. У нее в прежние года я останавливался переночевать, когда под Шайтанкой искал знаменитые копи Мора и Желтые ямы. Но сколько ни перекидывал отвалы, только черный шерл попадался, да и тот рассыпался, едва возьмешь его в руки. Потом от бабы Ани узнал, что эти отвалы мужики перебирали да перемывали уже не раз.
После Первомайки дорога раздваивается: одна — на Невьянск, а другая — направо, в Колташи. Ехать стало еще хуже, в Колташи теперь больше через Реж ездят. Но мне хочется поискать порфировые камни, — сколько их вывезли отсюда для украшения Эрмитажа! Я там уже побывал и видел колонны из аятского порфира, рукой их трогал, как с родными земляками, встречался. В этих местах и золото добывали, а вместе с ним и киноварь попадалась, для Урала — редкий минерал, он впервые в этих рудниках и был найден. Да уж, везде побывать хочется, вот только времени не хватит.
Дорога с горки спускается круто и прямо в речку Реж, а вот и скалы по берегу, за ними — Положиха, и Колташи — тут же. Уютная деревня, в ней знаменитый горщик Зверев жил, он не только рубины мыл, ему, говорят, еще и алмазы попадались. Речка Реж красивая, Положиха в нее впадает, и за тыщи лет она в Реж столько песку да гальки вынесла, что на дне его тоже, поди, сапфирчики и рубинчики лежат.
Пока педали крутишь, о чем только в свои пятнадцать не передумаешь. Когда маленьким был, на копь приедешь, тут тебе и аметист, и топаз — так из-под лопаты и сыплются. А когда нароешься впустую, то и мориончику побитому радехонек. Нет, теперь-то я стал понимать: дедовские копи, огромные ямы, они еще и осыпались, а так аж жутко бывает, когда в шахтеночку заглянешь, в которой еще сруб сохранился, а там черно, холодом веет, на стенках лед. Как они там лазали, работали, ни тебе электричества, ни тебе мотора, чтобы породу доставать? Трудно самоцветики доставались! Если б легко да сразу много, навряд ли бы они драгоценными назывались. Если у всех, то и похвастаться нечем. А по мне, так пусть бы у всех красоты этой много было. Любуйся, радуйся, как купавкам весной. Как баба Аня!
Кстати, жива ли она? Последний раз видел — вся усохла, рот провалился, зубов нет, ест лишь толченое, а когда жует, в челюстях у нее что-то щелкает, даже самой смешно. Не то что на давней фотографии, видно, что красивая была, особенно коса. А сейчас волосы жиденькие, беленькие, чтобы держались, она их гребешком старым костяным закрепляет. Но он часто выпадает, она его — искать! Ищет-ищет, плюнет, на скамью сядет, а он — под ней. Опять смеется, ей все смешно. Смешно, что из такой молодой такая яга получилась. Нет, говорю ей, на ягу вы не похожи. Вы, говорю, на старый опенок похожи. Ей опять смешно.
А вот и ее дом, пятистенок, прямо на краю деревни, огород в лес уходит, под боком ручей, мостик. Улица идет буквой Т, где у нее поперечина — это ее часть. У дома — дрова не колотые, березовые, зимой заготовленные на следующую зиму. Сейчас их колоть тяжело, это мороженые колоть — только звон стоит, а сейчас топор отскакивать будет. В доме стук, ремонт, что ли, затеяла? Открываю дверь — сидит баба Аня и сечкой что-то рубит в деревянном корыте. На меня посмотрела, не узнала, а может, совсем плохо видит. Подошел ближе, она заулыбалась, оставила сечку, прижалась ко мне со словами: “Слава тебе Господи, внучек пожаловал, а я как чувствовала, что кто-то придет: больно губа чесалась, целоваться, значит, буду, вот пельмени затеяла. Опять, поди, за каменьями лыжи навострил! Куды тебе их?”.
Я развязал мешок и торжественно достал подарок: косынку и коробку конфет. Всплеснув руками, она бросилась к зеркалу, в котором, правда, мало что отражалось, и, накинув косынку, начала поворачивать голову туда-сюда, и такое было счастливое у нее выражение на лице, что у меня где-то даже защемило. И кто был рад больше: она или я? Коробку конфет она не стала открывать, а только понюхала и спрятала: “В гости кто придет — угощу!”
Солнышко уже село за лесом, и только иногда между ветками сосен пробивался закатный луч. Хорошо в деревенской избе, пахнет особым запахом каких-то трав, и даже печка имеет свой особый запах уюта и тепла. Посмотрела Аня на мои грязные сапоги и хотела вымыть, но я сам сходил к ручью и долго вслушивался в его говорливые потоки, вглядывался в дно, не блеснет ли камень-рубин.
Утром в деревне не так, как в городе. Солнце не всходит, а выкатывается, сначала освещает верхушки деревьев, потом золотит крыши домов, туман, что лежал сугробами, белыми кучами, вдруг начинает течь, размывается хлопьями и исчезает. После него остается роса, и тысячи бриллиантов играют и переливаются на траве, на листьях, а воздух, как родниковая вода, еще холодный и до того чистый, что дышишь и не можешь надышаться.
Собираю инструмент: сита разных калибров, лопата, скребок. Баба Аня уже вскипятила чай, и на блюдце лежат конфеты из коробки, что я подарил. “Ты же говорила — гостям”, — отодвигаю конфеты. “А ты кто ж? — улыбается. — Самый что ни на есть гость, гостевее не бывает. Ешь давай, поди, от школьных копеек сэкономил, знаю я тебя, бисову душу. Ну, так пойти с тобой? Авось, не переломлюсь”. — “Не, баба Аня, ты мне только расскажи, как мыть да где место лучше”. — “А че тут рассказывать! Где ручеек поворачивает, там и намывается, а еще где крупный валун, так и за ним тоже. Породу-то со дна бери, весь галечник. Что промоешь, на белую холщовку высыпай, на белом-то рубинчики шибко видно”.
…Выбрал место, как учила баба Аня, но пока дерн и глина. Глина от лопаты не отваливается, и приходится счищать скребком. Когда появится слой галечника, неизвестно. Я уже мокрый от пота и грязный. Наконец что-то заскрежетало. Вижу: зацепил песок, глину и камушки. Складываю всю эту мешанину в кучу, и она расползается во все стороны. В первом, крупном, сите и листья, и корешки, и глина, чего только нет! Захожу в ручей, бултыхаю в воде, куски крупные выкидываю и — трясу, трясу! От воды руки ломит, вода в сапогах, по фуфайке стекает. Это что ж со мной будет к концу дня!
Наконец-то в мелком сите остается горсточка мелкого песка. Высыпаю на тряпку, перебираю окоченевшими пальцами оставшиеся камешки. Увы, белая галька кварца, черные кусочки, зеленые крупинки, вроде все. Может, место сменить? Но это ж опять все по-новому. Снова, бултыхаясь в жиже, достаю что-то похожее на гальку с песком, но пока из глубины вытаскиваешь драгоценный груз, часть его смывает водой. Снова промываю — сначала в крупном сите, потом — в среднем. Глина забивает ячейки, скребком их расчищаю. Ну, вроде можно смотреть.
Есть! Что-то красное блеснуло на солнце, достаю лупу и разглядываю находку. По форме это гранат и даже мало окатан, но чистый и размером со спичечную головку. Хочу положить его в кулечек, а он выскальзывает из пальцев и падает в траву. Ползаю с лупой, разгребаю траву, и ничего. Если так дальше пойдет, кулек мой долго будет пустой. Снова и снова скребу лопатой, и вот опять сито полное. Развожу костер, чтоб согреть руки, а сам весь потный. Наконец попало что-то, отдаленно напоминающее сапфир, явно пластинка корунда, даже грани сохранились, и синий-синий, но не прозрачный. И гранатов четыре штуки… Что же, не плохо для первого раза.
А времени-то уже прошло сколько, солнца не видно, от ручья потянуло холодом, и я, еле передвигая ноги, иду в деревню.. “Ты че удумал, а? — встретила меня баба Аня. — Обедать не пришел, вечерять пора, а тебя все нет, заставляешь старую волноваться. Иди-ко в баню, истопила я, хоть и не суббота, знала, какой гусь придет. Мой-то после этой каторги завсегда в баню шел”.
В бане хорошо, на полке жарко, внизу прохладно, пахнет полынью, березой, дымом. Истома навалилась, и лежишь, расползаешься от этой благодати. Поддал на каменку и чуть не задохнулся — таким жаром обдало, что я уже внизу. Нет, такой жар не для меня. Свеженький, красный как рак, вваливаюсь в избу и — на бабы Ани перину! Проваливаюсь в нее и почти засыпаю, и только запах топленого молока и щей из щавеля заставляют меня подняться. За окном темень, вспышки молний озаряют комнату.
Достаю мешочек и показываю свои находки. Она с удивлением смотрит на мое богатство: “Я-то думала: с первого раза ничего не будет, а ты, однако, орел. Ты ж малец, мужики здоровущие и то не каждый раз путное-то приносили”. Она вдруг встала, сходила в угол к иконе и что-то достала из-за нее. В руках оказалась банка из-под монпансье. На крышке нарисована красивая девочка с сахарным петушком в руках, а понизу надпись “Магазин Елисеева”. “Ну и баночка! — воскликнул я. — Ей цены нет, она теперь музейная”. Баба Аня сняла крышку — я открыл рот и ничего не мог вымолвить: на белой вате, в самом центре, лежал камешек размером с фасолину и переливался таким фантастическим светом — ярко-красным, без темноты, переходящим в фиолетовый. “Что это, а, баба Аня?” — “А то и есть, че ты ищешь! Да только из тыщ один такой бывает. Муж покойный сказывал: огромной ценности, держи его на самый что ни на есть черный день и никому не показывай”. — “Че ж ты мне-то показала?”
Она заулыбалась и как-то лукаво ответила: “А черные-то дни, поди, кончились? Я все думала, когда че случалось: может, это черный день? Или еще чернее будет? Так и жизнь прожила. Теперь вот совсем одна. Ну, а когда смерть достанет, дак и он не поможет”. Баночку положила на прежнее место и долго стояла перед иконой, шевеля губами.
Спал я как убитый, ночью гроза была сильной и к утру перешла в затяжной, сеющий дождь. Идти на промысел смысла не было, и я колол весь день дрова, затем сложил их в поленницу, и баба Аня похвалила меня так, словно я совершил подвиг. Остальные два дня было ведро, и я еще намыл несколько гранатов и корундов. И места менял, да, видимо, не везло, а может, мыл там, где уже деды поработали — осталось такое впечатление. Но все одно, радость переполняла меня, и гранаты были для меня дороги так же, как и ненайденные сапфиры и рубины.
Решил сходить еще на Южаковские копи, а это от Шайтанки не ближнее место, но на велике мне все нипочем. Баба Аня всплакнула, провожая меня. В заплечном мешке грели спину шаньги, испеченные мне в дорогу. Прощаясь, она просила навещать ее обязательно, и я дал слово, что приду.
Лето прошмыгнуло быстро, опять школа, но, глядя из окна школы на заснеженный двор, я строил новые планы. Вечерами доставал коробочку с гранатами и под светом настольной лампы думал о Колташах, Шайтанке, о том, что еще бы не мешало побывать там.
Снова лето, и уже через Тагил еду на Мурзинку. Проехать мимо Шайтанки нельзя: обещал появиться. Пешком от своротки добрался до деревни. Под навесом стояла горка из любимых сундуков бабы Ани, с изморозью, как говорила она, невьянской работы. Почему их вытащили из избы, ремонт, что ли? В избу впустил меня мужик, и я понял, что хозяйки нет: новый шифоньер, вместо перины — диван, и все остальное было чужое и неуютное. “А где баба Аня?” — спросил мужика. Он посмотрел на меня подозрительно: “Откуда ее знаешь? Не родственник?” Я ответил, что останавливался переночевать. “В богадельне твоя баба Аня, в доме старости, в Тагиле. Совсем плохая стала, ходить за ней некому, вот и отправили”. Иконы в углу не было, не было и ее портрета. Стало грустно, в душу проник холодок. Спросил адрес дома старчества, мужик ответил: “В Тагиле найдешь, укажут, он там один”.
В Тагиле я отыскал этот дом, который больше походил на неухоженный барак. На скамеечках около богадельни сидели дряхлые старушки и дедушки. Я спросил про бабу Аню, и сестра в белом халате проводила меня к ней, очень удивившись тому, что я ее внук: “Вроде у нее никого нет”. В коридоре, где пахло мочой, медициной и кислой капустой, опираясь о стенку, еле передвигая ноги, перебирался куда-то старый-престарый дед: “Не ко мне ли внука ведешь?” — “Нет, к бабе Ане”.
Баба Аня сидела у окна и даже не повернулась, когда мы вошли, и столько одиночества было в ее сгорбленной фигуре, что у меня защемило в глазах. Сестра громко сказала: “Анна Елисеевна, к тебе внук!” Баба Аня вздрогнула, повернулась и долго всматривалась в меня, “Видимо, глаза совсем сдали?” — подумал я. “Не омманул, пришел”, — и крупные слезы покатились по ее лицу. “Ждала я тебя, ждала! Верила, что придешь, вот и дождалась. Вишь, куды меня из собственной избы-то отправили! Я бы еще жила, да варнак этот избу захватить захотел, вот и договорился с собесом, что я уже немочная, мол, совсем не дюжая. Это я здесь не дюжая, а дома-то еще себя обихаживала. В избе-то был, как там, в моей Шайтанке?”. Я ей обо всем рассказал подробно, достал коробку конфет и яблоки — опять крупные слезы покатились по канавкам морщин.
Сидя рядом и гладя седую голову, пытался развеселить бабу Аню, но мне плохо это удавалось. “Камушки-то добыл какие али нет?” — спросила она. Я рассказал про Алабашку, про то, что в Шайтане не мыл, потому как без нее там пусто и почему-то нет желания. Я собрался уходить, она держала меня за руку и не отпускала: “А еще-то проведаешь?” — “Конечно!” Она засунула руку под матрас и вытащила коробку из-под монпансье: “Возьми-ка на памятку, и пусть тебе камушек-то будет не на черный день, а на светлый”. Я стал отказываться, но она упросила-таки меня: “Бери, бери! На кой она мне теперича? А тебе радость!”
С мыслью, что видел бабу Аню в последний раз, вышел на улицу. Отошел от барака и достал коробочку, открыл — она была пустая. Перебрал вату, но камушка так и не нащупал.
Новые “хитники”
Третий день дождь то лил как из ведра, то переходил в морось, казалось, это не август, а глубокая осень. Настроение у всех такое же сумрачное, как и сам день. Только под тентом было сухо, все сгрудились у костра, подставляя ему то грудь, то спину и впитывая живительное тепло. Дров, не рассчитывая на такую погоду, заранее не заготовили, и теперь надо было идти кому-то искать сухарину, пилить на чурки.
Вот уже три года, с ранней весны и до глубокой осени, мотаются они по Уралу. Сначала все шло хорошо: яшма, агаты, хризопраз, коллекционные друзы хрусталя, корунда и змеевик расходились быстро. Разные кооперативы, ювелирные мастерские, камнерезные цеха появлялись в большом количестве, и все нуждались в сырье.
Но времена меняются, вот уже и яшму в Башкирии не добыть, а если и добудешь, то можно лишиться машины и даже попасть под суд. Многие точки захвачены такими же хитниками, и приходилось доказывать новым владельцам, что все общее. Но даже охотничье ружье не помогало в яростном споре, у тех были пистолеты, а против такого оружия не попрешь. Осталась Мурзинка, где бывшая самоцветная партия в Нейво-Шайтанке приказала долго жить, забросила шахты и сама перебивалась, чтобы как-то выжить: продав ранее добытые уникальные образцы, перешли на изготовление бус из покупного сырья.
Костер догорал, и Валера просящим голосом обратился к Сычу: “Ну, что, айда попилим сухарину? Наша очередь”. Сыч хотел огрызнуться, но все посмотрели на него так, что огрызаться расхотелось.
Через несколько минут штормовка намокла. Намокла и сухарина, поддавалась с трудом, да еще Валера начал поучать, как пилить лучше, и Сыч не выдержал: послал его куда подальше. Хотел закурить, но пачка сигарет превратилась в мокрый комок. “Уйду, без толку все, одни расходы!” — выпалил он, понимая, что никуда не денется. Валера посмотрел на него с улыбкой, приглашая снова взяться за пилу, и эта улыбка успокоила больше, чем уговоры остаться.
Чурбаки стаскали и раскололи, костер ожил, опять сгрудились вокруг огня. Валера, чтобы поднять настроение, достал пару бутылок водки из НЗ и торжественно поставил на стол. Но что такое две бутылки на шесть человек? Решили сброситься и сбегать в деревню за три километра — это же не расстояние.
И вот уже кто-то, шатаясь, угодил ногой в костер и опрокинул чайник, кто-то затянул песню. Сыч взял кайло, стал размахивать им и орать, что главного надо гнать, что ни черта он не понимает, а только строит из себя невесть что. Валера тихо отступал от Сыча, понимая, что сейчас перечить бесполезно, и попытался было залезть в кабину “Урала” и там отсидеться. Но Сыч, взревев, бросился к нему со словами: “Не лезь в машину!”, ахнул кайлом по ступеньке и тут же свалился от удара ногой в живот. Сыча схватили и поволокли от лагеря, приговаривая: “Вон туда, подальше от нас! Может, кто пожалеет?”
Сыч сумел подняться, опираясь на кайло, как на костыль, и побрел, не разбирая дороги. Остановился у какого-то бугра и стал вымещать и злость, и обиду, и тоску, врезая кайло в бугор, словно это был его первый враг, самый ненавистный, самый главный. Со словами “Вот тебе!” он рвал дерн, и вдруг из-под кайла полетели фиолетовые брызги. Еще не соображая, что произошло, он с силой вгрызался в породу, пока не выкатилось несколько кристаллов густо-фиолетового цвета. Уставился на них ошарашенным взглядом и прошептал: “Так это же аметисты!”
Хмель тотчас прошел, и, лихорадочно соображая, что делать, он отбросил кайло и стал голыми руками разгребать, разрывать корни дерна и выбирать аметисты, которые были один лучше другого. Рассовывая камни по карманам, соображал, сказать или нет ребятам. Может, промолчать, засыпать это разрытое место, уложить дерн и потом одному явиться сюда? Тогда надо уйти. А вдруг заподозрят? Да и как бросить машину? Как выбраться отсюда? Нет, лучше попытаться уговорить их оставить это место, переехать на другое или убедить совсем закончить такую безнадегу.
“Ну, наберу аметистов, — раздумывал Сыч, — куда с ними? Продать? Нужна огранка. Пойти к кому-то, все равно до них дойдет! Прибьют наверняка”. Слыхал он, что в старые времена иной раз под упавшим от ветродуя деревом целый куст аметиста попадался, его еще гнездом называли. Так, поди, и это тоже гнездо. Да, поди, и не одно! Может, здесь жила, а в жиле-то камня еще больше. Одному не справиться, техника нужна.
Тысячи мыслей будоражили хмельную голову Сыча, а руки все рылись в дресве, вытаскивая один камень лучше другого. Карманов уже не хватало, и он стал складывать их в фуражку. “А может, показать им и сказать: “Раз я нашел — мне пятьдесят процентов, а остальное — ваше?” Эта мысль ему понравилась, он разом успокоился, оставил кайло и, держа фуражку с аметистами, торжественно и не торопясь, пошел, твердо ступая, ощущая в себе новое чувство уверенности и гордости. “Теперь-то и жена меня зауважает, не копейку в дом принесу — рубли. А то все шумит: ищи работу нормальную! Теперь что скажете, Вероника Николаевна?”
Дождь прекратился, и выглянуло солнце. Сыч подошел к лагерю и, держа в вытянутых руках фуражку с аметистами, прикрытую листом лопуха, подошел к Валере. Сбросил лист с фуражки, достал самый крупный аметист и стал крутить им перед его носом. Как раз солнце выглянуло из-за туч и осветило кристалл, и он вспыхивал то фиолетово, то розово, блестя гранями, еще влажный, идеально чистый и густого цвета. Валера только сумел выдохнуть: “Откуда это, а?” Протянул руку, чтобы взять камень: “Да в нем карат тридцать, если огранить!”
В палатке зашевелились, и вскоре компаньоны обступили Сыча: “Ну, ты, Сыч, даешь!” Сыч тут же спрятал фуражку за спину: “Пятьдесят процентов — мне, остальное — вам! Там этого добра много. Согласны — покажу место”. Все остолбенели от такой наглости. Серега возмущенно спросил: “А ты как сюда попал? Кто тебе об этих местах и об аметистах рассказал? Все мы одним повязаны, и никаких тебе процентов! Бухгалтер нашелся”. Все закивали, а кто-то зашел за спину Сыча и стал выкручивать ему руку, чтобы завладеть фуражкой. Сыч стал вырываться, но ребята уже держали его крепко, сопротивляться он перестал, но продолжал выкрикивать: “Тогда место не покажу!”
Но Валера лишь снисходительно улыбнулся: “А мы сейчас вокруг все прочешем и найдем! Тогда тебе меньше всех отчислим, вот так и постановим. Согласен? Или показывай!” Сыч понял, что никуда ему не деться, но все же вымолвил: “Да это так я! Хотел убедиться, какие вы “друганы!” — “Тогда веди!” — приказал Валера. И все, прихватив кайло и лопаты, окружив его и подталкивая, пошли следом. Вот и кайло, воткнутое в бугор. Что же тут, жила или только куст? Осторожно работая лопатой и скребком, Валера вытаскивал один кристалл за другим. Были и крупные, и мелкие, но цвет у всех густой, а многие были очень чистые. Кристаллы считали и складывали в трехлитровую банку — наполнялась она быстро. Главный уверенно сказал, что жила есть, и показал ее направление: “Осторожно снимайте дерн, делайте рассечку, потом определимся, как работать. Но, видимо, “Беларусь” понадобится только снять рассыпуху сверху, внизу, похоже, гранит не разрушен”.
Все взялись за работу рьяно, посыпались шутки, да и день разгулялся так, что через некоторое время штормовки уже висели на ветках. Шуршала порода, подцепленная лопатами, глухо ухало кайло, яма углублялась быстро, и вдоль жилы, которая залегала не так глубоко, попадались кристаллы. Все бросались к тому, кто зацепил кристалл, брали из рук в руки, любовались им, опускали в банку. Сыч опасался, что кто-то может незаметно положить камень в карман или припрятать в траве. Но, видимо, такие же предположения возникли и у других, и каждый старался незаметно следить за действием работающих.
Один крупный кристалл хорошей воды в ограненном виде мог стоить не одну тысячу рублей. Это яшму продавали скопом, а тут каждому камню — своя цена. Огранить особенно хорошие — и по каратам! Густые — одна цена, светлее — другая. Но ведь и у мелких вон цвет какой! Неужели их оптом продавать?
С утра бригада ринулась снова крушить и долбить породу. Верхнюю, разрушенную часть жилы вскрыли быстро, камень шел отменный. Но это сверху, а что будет в глубине? И вот уже многострадальный, изношенный “Беларусь”, гремя и звеня всеми сочленениями, начал вгрызаться вглубь. Пока ковш брал породу легко, и, пройдя слой, все бросились расчищать жилу и выбирать камни. Сыч, а он был и шофером, и трактористом, сидел в кабине и внимательно наблюдал, чтобы камни никому не попадали в карман. Из кабины был отличный обзор, но все же лучше быть самому прямо у жилы и с наслаждением и удивлением смотреть, как кристаллы сидят в ней головка к головке. Он даже забыл, что аметист стоит денег больших и что ради них он забрался сюда, на съедение комарам и мошке.
За пару недель жилу разворотили до основания. Итог — два ведра отсортированных аметистов. Попробовали сменить место, еще забили несколько шурфов, но камня больше не попадалось. Все шутили, предлагали Сычу кайло и посылали, чтобы он еще наобум где-нибудь зацепил гнездо: “Ты же везунчик! Или такое не повторяется?” Но Сыч не реагировал, хотя в душе, конечно, шевелилась мысль, что неспроста так повезло и не придется ли за это расплачиваться. Вот бы с умом пристроить деньги в какое-то дело, да и вообще распорядиться ими с умом!
Кроме двух ведер аметистов, было еще несколько друз, особенно одна, похожая на полянку, усыпанную фантастической красоты цветами. Все любовались ей и не убирали в машину, просто хотелось смотреть на нее и смотреть. Днем она была одной, вечером — другой, под солнцем вообще глаз не оторвать, а если плеснуть водой, она становилась гуще, а по мере высыхания менялась: переливы, тускнея, выглядели таинственно среди мелких кристаллов хрусталя, которые окружали каждый аметист. Эти друзы договорились продать какому-нибудь музею, а не частнику для офиса. Пусть и о них останется память.
Несколько кристаллов вручили Сереге и отправили его в Нижний Тагил, чтобы встретился с одним из заказчиков, получил оплату. Деньги у всех закончились, нужно купить продуктов, ну и, конечно, отметить удачу. Забили еще один шурф, но и он оказался без камня, хотя жилка и была, но аметист мелкий, мутный, и цвет так себе. На коллекционку и такой сгодится, но и только-то!
Вернулся Серега. Камни ушли “на ура”, деньги дали хорошие. Эта новость пришлась всем по душе. Решили, что пора и сезон закрывать, лист уже начал желтеть, ночи холодные, да и дома заждались. Об удаче домашним не сообщили — хотели сюрприз сделать. Пришло время дележки. Главный предлагал добычу скопом реализовать, но поддержки не получил. Кто-то хотел огранить и продавать, кто-то — с ювелирами объединиться и уже изделия продавать, тогда точно навару больше. В общем, у каждого своя причина.
Делить начали сначала камни крупные. На пять кучек. Каждый рассматривал кристалл и с общего согласия откладывал в кучки по очереди. Кучки росли быстро. Затем перешли на средние по размерам камни. Если камень был не очень густой или с дефектом, к нему добавляли камень из мелких. “Все правильно?” — спрашивал Главный. В ответ слышал: “Нормалек, шуруй дальше!” И все равно каждому казалось, что кучки разные.
Сычу приглянулась крайняя кучка, камни там с розовым оттенком, а может, просто света на нее больше падало. Мелочевку и коллекционку консервной банкой отмеряли в отдельные кучки. “Ну, вроде все. Да, а с друзами-то как решим? Так и будет: музею — большую, меньшие — по офисам да коллекционерам. Делить не будем, я пристрою, поди, доверите?” — обратился Главный ко всем в заключение. “Ну да, у тебя ж связи, круг знакомых больше, командуй!” — отозвался Интеллигент.
Камни разобрали по рюкзакам. Сыч самые ценные и самые красивые мхом обложил в картонной коробке. В лагере стоял шум, костер — до неба, чем-то вкусным пахнет, окорок ломтями режут, красная рыба на тарелках, колбаса копченая. Деликатесов Серега приволок достаточно, наверно, и впрямь хорошие деньги дали за каменья. Вон Главный какие-то необычные бутылки на стол ставит, дорогая водка, видать, раньше такой не встречалось.
Сели за стол. Главный первый тост предложил за Сыча. Он аж удивился, для порядку возражать стал, мол, все работали, давайте за всех. Но к нему потянулись кружки, и он со всеми чокался, говорил “спасибо”. А потом пошло-поехало. Уже без тостов, наливали и ели, кому сколько хочется. Серега предложил сходить на жилу и там еще раз отметиться, мол, поблагодарить надо землю-матушку, и, прихватив бутылку, двинулись кто как мог. И там, полив яму водкой из кружки, все заорали, захлопали, чтоб еще в ней камни выросли.
В лагере снова шум, гам, но Сыч себе больше не наливал, хотя все приставали: “Давай со счастливчиком выпьем!” Дело снова дошло до драки. “Интеллигент” с размаху влепил ему кружкой по голове. Сыч не успел увернуться, как получил второй удар. Главный пытался схватить Интеллигента за руку, но ноги его не слушались, и он упал сзади Сыча. Сыч извернулся и все же влепил кулаком в глаз Интеллигенту. Тот взревел, подпрыгнул и ногой угодил Сычу в грудь. Удар был так себе, но сзади лежал Главный, и он, не удержавшись, перевалился через него. В глазах вдруг засияли звезды, которые перемещались, и ему казалось, что он летит между ними и проваливается в какую-то бесконечность. Вдруг показалась очень яркая звезда, она все приближалась, превращаясь в ослепительно красивую женщину, так похожую на его жену, только у нее было колье из аметистов, а у жены не было. И ему стало так обидно и больно, он пытался задержать это видение, но все стало расплываться, терять четкость и совсем исчезло. Голова лежала на друзе, и тонкие ручейки крови протекали между хрусталиков, между аметистов, и те становились неестественно розово-фиолетовыми. Интеллигент сидел около Сыча, трогал рукой его голову и не мог понять, почему он не поднимается и не дает сдачи. А потом как-то жалобно заскулил, качаясь из стороны в сторону, трогая и трогая голову Сыча, пытаясь сказать: “Ну, че ты, а? Ну, че ты, вставай, а?”