Опубликовано в журнале Урал, номер 8, 2009
Восход солнца
Холодно, ясно, бело,
Дрогнуло птицы крыло…
Солнца еще не видать,
А на душе благодать.
Афанасий Фет
Пять часов утра. Глухое таежное озеро на севере Тюменской области. Вокруг ни души. Я вышел из лесной сторожки и шагнул в серую и холодную пелену тумана. Туман — это практически облако, спустившееся на землю. Вспомнилось впечатление от облаков, когда впервые летел на самолете. Тогда они мне через круг иллюминатора представлялись снежными сугробами, твердыми, как наст, по которым хотелось прогуляться на лыжах, но они оказались рыхлыми и мягкими, когда самолет пошел на посадку и легко пронзил их собой.
Облако тумана спустилось на землю, и сбылась моя мечта прогуляться не по облаку, а внутри него. Все вокруг изменилось. Зеленая кудрявая береза, под которой я готовил горячую пищу, стала серой. Небольшая аллея к озеру вся как-то сжалась и потеряла объемность. Иду сквозь туман-облако к старой лодке на берегу озера. Мир живет, пусть объем его значительно сузился. Где-то рядом кричат утки, хотя я их не вижу. Мое появление на берегу — для них полная неожиданность. Черный комок птицы возникает передо мной так близко, как голубь на городской улице. Она от такой неожиданной встречи испуганно вскрикивает и камнем погружается в серое нечто. Где-то начинают кричать чайки, им отвечают говорливые утки — это все рядом, но ничего не видно. Вода в озере неподвижна, как стекло, и любой всплеск ее обитателей воспринимается как всплеск весла. Я стою в облаке, и надо мной облако. По времени вот-вот должен начаться восход солнца. Облака, которые выше тумана, начинают менять цвет и первыми отражают лучи еще не поднявшегося над горизонтом светила. Туман в западной части озера как-то вытягивается в сторону появившегося яркого света. Зашевелились и защебетали в кустах лесные птицы.
Тихо. На воде только мелкие круги от всплеска рыб и купания уток. Вновь чайка наткнулась на нежеланного свидетеля и в испуге отпрянула. И вот на горизонте — макушка большого багрово-красного светила, окутанного перистыми облаками. Но туман еще густой и гасит яркость утра. Облака серебрятся. Огненный круг солнца поднимается над горизонтом наполовину. Смотреть на эту яркую звезду невозможно. Я закрываю глаза, давлю на веки, и ослепляющее пятно становится красно-черным, контрастным и не сразу покидает меня.
Вот солнце уже на три четверти поднялось над землей. Весь западный берег освободился от темноты. Туман робко прижался к воде, но восточная кромка озера еще не просматривалась. Солнце все выше, оно уже плавает коротким эллипсом в воде. Открывается горизонт северного берега. Туман потянулся на восток, очищая северную часть озера, и тут же появились отражения в воде деревьев.
Наконец солнце оторвалось от горизонта и плавно поднялось вверх, уменьшилось в размерах. Оно было еще холодным, но ярко играло тысячами зайчиков на мелких волнах озера.
Вдруг озеро как бы раздвоилось. Западный берег накрыли черные ночные тучи, а на востоке сбившийся туман образовал серебристое облако, низко нависшее над водой. Это облако начало движение по спирали и, захватывая остатки ночного покрывала, устремилось к солнцу.
Затрещали сороки.
Появились тени.
Облако-туман, которое еще недавно властвовало на земле, повисло скромно над озером и скоро исчезло.
Все озеро озарилось солнечным светом, начался обычный рабочий день.
Канюк
Перед окнами моего дома, расположившегося на крутом берегу реки Койвы, на уровне второго этажа спокойно планировала птица. Ее серое оперение сливалось с вершинами елей, и только при поворотах мелькала белая грудка, словно звезда между темными тучами. Птица кружила, выискивала добычу — мышковала. Я не впервой наблюдал этот неспешный, то поднимающийся вверх, то плавно опускающийся вниз, как планер, полет. Наблюдаю обычно или из окна дома, или на реке. Среди паберег и крутых, скалистых, поросших хвойными деревьями берегов птицы летают парами — высоко, где-то у самого солнца, и мелькают там черными точками. Вижу иногда, как канюка преследуют неугомонные ласточки, налетая на него с веселым криком.
Большая птица уклоняется от их наскоков, сбивается с плавного полета, тяжело машет крыльями, меняет направление, но не ввязывается в потасовку. Уступает. Крикнет что-то на своем языке и улетит прочь. Но не всегда птица такая добрая. Часто в лесу и на огороде у дома нахожу я кучки перьев, особенно весной. Одинокую, больную или зазевавшуюся птицу убивает этот хищник со скоростью молнии.
При всей красоте и величественности хищник кричит невыразительно и резко, все как бы стонет, жалуется, как бы выпрашивает что-то, поэтому у нас на Урале его и зовут канюком. При всем при этом птица гордая, в чем я смог убедиться еще в детстве.
Было мне лет десять-двенадцать. Точно не помню. Но точно помню: лето того послевоенного года было мокрым и пасмурным. Детские игры почему-то не складывались. Приходилось в основном сидеть дома и только в просветах между дождями выходить на улицу. Как я оказался на конном дворе среди лошадей и мужиков — неведомо. Ноги сами несут человека к сборищу людей.
Лошадей тогда в поселке было много. Вся лесная промышленность после войны начиналась с этой тягловой силы — лес трелевали лошадьми на волокушах. Срубленные сучки складывали в кучи и сжигали. На делянках был порядок. Это потом, поздней, появились бензопилы и трактора с машинами. Испоганили весь русский лес.
Много было народу на конном дворе. Непогода задержала людей в поселке. А в это время кружил над домами канюк. Кружил, кружил, да и сел на столб высоковольтной линии. Сгрудившийся от безделья народ, томимый скукой, заметил одинокую птицу. Откуда взялось ружье в руках мужиков — не знаю, но один из них выстрелил метров со ста пятидесяти и попал. Убить он не мог с такого расстояния, но ранил. Канюк комом упал в огород, в картофельную ботву. Птице некуда было спрятаться: кругом забор. Мужики толпой бросились на поиски, нашли, притащили канюка на конный двор. Все возбужденно кричали, давали советы, как поступить с раненой птицей. Как бесцеремонно они с ней обращались, грязными рукавицами хватали за острые когти и клюв.
Птица молча отбивалась.
Но страшен русский вербованный мужик, лишенный духовной силы. У него нет дома, нет результатов личного труда, нечем ему гордиться. Вот один из таких мужиков притащил молоток и гвозди и распял птицу на большой колоде. Положил спиной вниз, развернул крылья во всю ширь, да так, что они торчали за пределами колоды, и приколотил живую раненую птицу во всей ее мощи и красе.
Среди мужиков раздался какой-то робкий хохот.
Канюк беспомощно двигал лапами, стараясь кого-нибудь резко стегануть острыми когтями, дергал приколоченными крыльями, мотал головой. В глазах его не было боли и мольбы — лишь гордость за свою соколиную удаль и силу, за свободу высокого полета, презрение к трусости. Канюк и в этом безвыходном положении готов был вырвать глаз любому, кто посмел бы наклониться к нему. Тот из мужиков, что приколотил его, почувствовав свою мелкоту перед гордой птицей, рубанул топором и отвалил одно из широко раскрытых крыльев. Птица дернулась и повисла на колоде, выступила кровь, но не было слышно птичьего стона. Мужик, ощутив силу топора в своих руках, изрубил птицу на куски.
Я поднял голову казненного ястреба: глаза еще не были затянуты смертельной поволокой, но в них уже угасали гордость и презрение к палачам. Этот взгляд остался во мне на всю жизнь.
Жемчужка
Средь глубоких гранитных расселин
Бурно горная речка бежит.
Она прыгает с камня на камень
И всегда беспокойно шумит.
Лариса Коровина
Реки, как люди, бывают разными — малыми и большими, всем известными и узнаваемыми. Такие помечены на географических картах, о них поют песни, например: “Волга, Волга, мать родная…” или “Плавно Амур свои волны несет…”. Но есть и такие, которые остаются лишь в памяти человека, живущего в каком-то небольшом населенном пункте. За его пределами о такой реке никто и не знает.
Маленькая речка поддерживает память о себе сама, но она слишком мала и незначительна для человечества, чтобы о ней говорили широко и громко. Вот так она и течет тысячелетиями, поставляя свои скромные воды для славы могучих рек.
Речка Жемчужка струится под окнами моего дома, поддерживая жизнь нашей семьи холодной и прозрачной водицей. В жаркие летние дни ее услугами пользуется и счастливый трудом человек, возвращающийся поздним вечером с сенокоса, и откровенный бездельник, который пришел к ее берегам как бы случайно.
Жемчужка — горная речка. Она течет среди камней, среди скал, в темном лесном увале, и поэтому ее вода всегда чиста и прохладна. Этим она и прославилась среди жителей поселка. По-видимому, в старые времена дал имя ей сильный и авторитетный человек. С его легкой руки речка и выделилась среди других рек с обычными названиями.
Летом Жемчужка — скромный ручеек, который струится тихо среди камней, и голосок ее еле слышен среди летнего многоголосья. Но сейчас на улице апрель. В лесах набухший снег струями и ручьями по склонам скатывается из леса в лога, превращая скромную чистую Жемчужку в мутный поток. Весенняя вода, сильная и упругая, все приводит в движение, стремясь выскочить из ставших тесными для нее берегов. Но это ей не удается, слишком круты они, обросшие мхом и деревьями. Шумит речка в увале, шумит, не переставая, то налетая на крупные камни и разбиваясь в брызги, то падая вниз с почти метровой высоты, образуя водовороты на поверхности. Мчится, зажатая крутыми берегами почти до самого устья, и только метрах в десяти от слияния с большой рекой образует небольшой каменистый плес с двумя неглубокими омутами.
Горбатыми упругими потоками вторгается Жемчужка в воды большой реки, еще на нескольких метрах течения показывает свою индивидуальность, а затем успокаивается, сливается с мутными водами и течет дальше большой ровной лентой вплоть до моря. Но пока идет весеннее обновление, никто не пьет воды из Жемчужки, не рискуя даже приблизиться к ее берегам.
Сон
Я работал тогда вздымщиком в глухом закутке Кондинского района Тюменской области. И во вздымщики попал не случайно: давно меня привлекала эта непонятная и загадочная профессия.
Прилетел я в Чегдомын в короткий сырой и серый октябрьский день, а из него нужно было выбираться на БАМ, в новый город Ургал. Из Чегдомына в Ургал ходил тогда один раз в сутки пригородный поезд “Подкидыш” — один тепловоз, один вагон для пассажиров. Набивалось народу, как в трамвае в час пик, так что пришлось занимать место с боем.
Вот все угнездились и устроились, наговорились и накричались вдоволь: о безобразии начальства, которое не может решить простой вопрос — подцепить второй вагон. Машинист тепловоза как бы ожидал, когда закончатся все эти пересуды, и дал робкий свисток. Поезд тронулся со скоростью пьяного человека, покачиваясь и постукивая колесами на стыках рельс, перегруженный вагон начал скрипеть и трещать всем своим телом, как старый дом на холодном ветру.
Вот в конце его запрыгал огонек свечи, как Пьеро в цирке: проводница вышла обилечивать пассажиров. Несла свечу в эмалированной кружке, шла очень медленно, и немудрено: ей нужно было сохранить огонек в этой темени и тесноте, принять деньги, дать сдачу, оторвать билет. Она шла осторожно, обходя сумки и пассажирские тела в проходе, как камни на горной тропе. Огонек, зажатый в глубине кружки, стремился к потолку. Просвечивал пальцы билетерши, их фаланги, и они светились рубиновым цветом. Казалось, на тебя надвигается красавица фея в этом, мчавшемся со скоростью пьяного человека, вагоне на краю света, как на картине Брюллова “Первое свидание”, хранящейся в Иркутском художественном музее (нет, не Карла Брюллова, а другого), и ты получишь из рук этой феи счастливый билет в неизвестное будущее…
— Докудова? — прозвучал над головой грубый прокуренный голос, и стеариновая капля хлопнулась на мое плечо. Надо мной возвышалась большая баба в каком-то грязном, неопределенного сорта, платке, ткань которого вряд ли бы определил сам Н. С. Лесков. С опухшим, пропитым лицом и в неопределенной — то ли военной, то ли железнодорожной — форме.
Огонек качнулся и исчез с глаз. Исчезло ожидания счастья. Впереди образовалась темнота, а позади, где-то под потолком, медленно удалялась полоса холодного света.
Пассажиры были обилечены, огонек Пьеро заскочил в кубрик проводников вместе со своей кондовой хозяйкой. В “Подкидыше” — полный мрак и тишина. Я почти задремал, но в этот момент мой сосед спрашивает меня со всей непосредственностью, какая возможна на краю света:
— Ты куда едешь?
— До конца, — ответил я дипломатично.
— Зачем?
— Как зачем? Работать.
— Знаю, что работать, тут не Крым, без дела не шатаются. Зачем? Конкретно тебя спрашиваю.
— Институт, в котором я работаю, курирует БАМ. Записали лекции на видеокассеты, помогаем высшее образование получать, — сказал я как можно короче этому представителю неизвестных органов.
— Значит, начальник, — заключил он.
Я не стал вступать в дискуссию и перешел в атаку:
— А ты кем работаешь?
— Вздымщик я, работяга.
“Боже мой, — подумал я, — сижу рядом с живым вздымщиком!” И я ему высыпал полный короб вопросов. На какие-то из них он мне ответил, но подвел итог резко и однозначно:
— Зачем тебе это, начальник?
— Да не начальник я, не начальник, — начал оправдываться я.
— Да че базарить в темноте! — огрызнулся сосед и замолчал.
Дальше мы ехали молча, сосед вышел раньше меня, по-английски не простившись, но по-русски наступив на ногу. Мне было все равно. Я мечтал: “Если нашим государством могут управлять кухарки, то неужели я не справлюсь с каким-то хаком?” И решил твердо: летом работаю вздымщиком.
Прошел учебный год. Принятое решение меня не покидало. Я регулярно читал газету “Лесная промышленность” и особенно объявления о работе вздымщиков. Выбрал Тюменскую область. “Тюмень — столица деревень”, — вспомнил я старую присказку. Но Тюмень — нефть, Тюмень — газ, и еще лес с живицей, которую я собрался добывать.
В конторе леспромхоза, куда я пришел предложить свои услуги в качестве заготовителя живицы, невысокий, хрупкий мужчина, выслушав меня, окинул оценивающим взглядом.
— Ну что ж, можно, сейчас выясним.
Он одновременно разговаривал по телефону, перебрасывался короткими фразами с постоянно заходившими людьми, курил. Тут же и поставил точку в нашей беседе: “Идите сейчас в лесопункт, к Горбунову, с ним все и решите”. Я понял, меня отфутболили, но отфутболили в нужном направлении, по линии власти я стал опускаться вниз, то есть в лес. Но чем ниже начальник, тем больше гонору.
Горбунов оказался на месте. Его серо-седые волосы торчали, как пакля в пазах слабо пробитого дома, широкий курносый нос отвлекал от всего, что можно увидеть на его лице, глаза не смотрели на посетителя, а что-то искали на потолке, на столе и на улице. Ему позарез нужны были работники, но хотелось и себя показать.
— Как же ты будешь работать, если хака в руках не держал?
— Справлюсь, начальник, не боись! — принял я его тон.
Горбунов еще немного покуражился, поерничал и сдался.
— Поезжай на Белую гору. Там два прибалта плохо работают, займешь дальний лес. Технику безопасности знаешь? — подвел итог Горбунов.
— Знаю! — утвердительно ответил я, хотя и не видел инструкций по технике безопасности.
— Распишись.
Он записал мою фамилию в толстую книгу, а я дважды в ней приложил “палец”.
— Давай собирайся, в два часа идет “Заря”, вот на ней и поплывешь.
Через четыре часа быстроходный катер “Заря” доставил меня на Белую гору. Если кому-то представилась в воображении из белого сланца или гранита гора, то я сразу разочарую. На тюменской равнине любая возвышенность более трех метров над уровнем реки — уже гора. Я выскочил на песок, который поразил меня своей белизной и мелкостью. Дождь, который нас застал в пути, кончился. Верней, здесь его и не было.
Все, кто был на берегу, даже не колыхнулись. Я подошел к каждому, представился. Женщина за тридцать, с обветренным лицом, неприбранными волосами, в байковом, выгоревшем на солнце платье-халате, не стиранном с прошлого сезона, и с папиросой в зубах смотрела на меня с неподдельным интересом. Тракторист, в минлеспромовской робе нараспашку, с цветной исколотой грудью, подал черную, потрескавшуюся ладонь. Сашка, с Ростова-на-Дону, в кепочке с маленьким козырьком на русой голове, не обратил на меня внимания..
Все ждали мастера.
— А, новичок! — подал мне руку невысокий, но крепко сложенный мужчина. — Куда мы его направим?
Все молчали.
— Давай на дальний участок, где у нас Пашка утонул.
— Как утонул? — вступил я в разговор.
— Просто утонул. Как тонут? Выпил, поплыл на лодке, опрокинулся, утонул, — улыбаясь, равнодушно уточнил мастер. — Ты, брат, привыкай, здесь дерутся и пропадают. В прошлом году один пропал, так до сих пор и не нашли. Ты пьешь?
— Нынче только телеграфный столб не пьет, и то потому, что стаканы вверх дном прикручены, — трафаретно ответил я.
— Ну-ну!! А один сможешь в тайге жить? Вон, — мастер махнул рукой, — братья-корейцы, да с ними Саня, через два дня на третий из тайги выползают. Людей им подавай, разговаривать надо. Работать надо, а не разговаривать. Поехали.
С нами в моторную лодку забрались два брата-корейца. Лодка летела среди низких берегов реки Конды, рассекая мутно-коричневую воду, наполняя шумом и выхлопными газами окрестный воздух, затем через протоку выскочила на поверхность озера и, преодолев его, уткнулась в мягко илистый бережок.
— Вот и приехали, — сказал мастер. — Это твой дом. Это твое озеро — Щучье, дальше есть ручеек, по нему и пойдешь завтра, пойдешь один, это тебе будет сюрприз, выйдешь на озеро Карасье. В истоках этого ручейка есть “морды”, если покажется мало рыбы — поставишь. Это все — твоя тайга. Соседей у тебя нет. Каждая сосна — твоя, и каждая принесет тебе доход, если будешь работать.
— Ну, мужики, — обратился мастер к корейцам, — сварганьте уху. Человек с дороги ничего не ел горячего да, наверно, и устал. Там сеть в устье ручья — видите: тычки. Давайте в лодку. Пусть они сегодня поработают, — обратился он ко мне, — а дальше уж сам.
Ребята быстро управились и достали из сети щурят, окуней и карасей. Все взялись за ножи и начали чистить рыбу. Выпустив потроха, я взялся чистить чешую.
— Ты что делаешь? — крикнул мастер.
— Чищу.
— Оставь чешую, ополосни внутренности и бросай в ведро — наваристей будет. Ты знаешь, какой холодец из чешуи делают! Объедение. Да что вы, городские, знаете? Мужики, варите уху, а мы пошли в школу — учиться.
Мастер взял инструмент и подошел к первой попавшейся сосне.
— Смотри. Это шест, на нем насадка — ножи, нож левый, нож правый, их надо точить каждый день. Вот тебе бруски личной и дрочевый. Вот гайки и пружины, которые держат ножи и шланги — держи гаечные ключи, а этот шланг соединен с бачком, где химический раствор. Видишь на нем лямки? Завтра оденешь, как рюкзак, — и вперед. А сейчас смотри, — мастер подошел к сосне, — делаешь надрез коры влево, надрез направо. Вот и все. Университет, говоришь, кончил?
— Окончил, — поправил я его.
— Без разницы, все ровно тебе денег меньше плотят.
— Платят, — заикнулся я, но мастер не обратил внимания.
— Все, учеба закончена, держи инструмент — это называется хак. Засек время учебы?
— Нет.
— Жаль, но все равно меньше пяти лет.
Уха была готова. Ели с аппетитом, хотя она была без лука и перца. Всем хотелось выпить за нового вздымщика, но и этого товара тоже не оказалось.
Люди уехали. Тишина поглотила шум удаляющегося мотора. Я остался на берегу один.
Ранним утром, когда еще солнце не растопило туман, я доел вчерашнюю уху и отправился в тайгу. Надо было осмотреть “мое хозяйство”, оценить свои силы и распределить их по времени. Целый день я бродил среди сосен, подминая ногами кусты черники и багульника. Весь отведенный мне участок был в топком, увлажненном месте и только в одном месте одним-единственным мысом выходил на высокий берег озера. Деревья стояли широко друг от друга, их золотистая кора, подсвеченная солнцем, создавала праздничное настроение. Хотелось петь и шалить — и никто тебя не увидит, и никто не осудит. Я разделил мысленно свое хозяйство на семь делянок, чтобы каждый день был занят работой и раз в неделю был полный обход.
Вечером я вышел на тот самый ручей, который мне советовал посмотреть мастер. Он выглядел то как каньон в зыбких, мягких берегах торфяника, то как разлившаяся лужица на песчаном дне, в отдельных местах его можно было просто перешагнуть, в других — приходилось разбегаться и перепрыгивать. Густой сосновый лес, такой же подлесок и высокая трава придавали ручью темный, унылый вид. Но в нем постоянно что-то шевелилось. Я замер. Из-под коряги, давно упавшей и сгнившей в этом ручье, вышла стая рыб, их темные спины сливались с мраком, окружавшим ручей. Их можно было брать голыми руками или черпать кастрюлей, выбросить на берег лопатой или просто смотреть и удивляться. Стая была чуткая, как единый организм, легкий шорох пугал ее, и она единым порывом, как команда пловчих, молнией исчезала с глаз.
С грустью представил себе, как по этому месту пройдет трелевочный трактор, нагруженный лесом, и вмиг сровняет хрупкий каньон с землей, с песком, с торфом. Все высохнет и исчезнет. Лес приписан к вырубке, поскольку ведется подсочка. А пока иду вдоль этого сказочно богатого ручья, стаи рыб молнией несутся впереди меня, опасаясь поднятого шума
…Лето заканчивалось в трудах и заботах. Кудрявая березка подле моего крыльца, после очередной холодной ночи, как модница после парикмахерской, выбросила желтую прядь листвы на зеленом фоне. Смолосборники были полны живицей. Я таскал тяжелые ведра смолы, затаривая ее в большие стальные бочки. Одежда моя обносилась и покрылась липкими пятнами. На одном из сучков, попавшемся мне на пути, я разорвал снизу доверху штанину, да так и работал целый день, хлопая разорванной тканью, как флагом. Уставал физически, но больше страдал от одиночества. Тоска, казалось, пронизала все тело, окутывала незаметно, как воздух, появилась раздражительность. Я ругался сам с собой и с деревьями. Как когда-то мне хотелось отдохнуть от людей, так сейчас я рвался в их общество.
Я приходил с работы, падал на кровать и засыпал…
Холодный дом
Отвори пошире двери,
Синий свет впусти к себе,
Чтобы он павлиньи перья
Расстелил по всей избе.
Павел Васильев
По разным причинам покидают люди дома — и какие! Идешь где-нибудь в глуши Красноборского района Архангельской области, смотришь: стоит двухэтажный, пятистенный великан под деревянной крышей. Окна маленькие, как бойницы, но дом просторный, на десяток детей рассчитанный. Ушли хозяева из дома. Может, из-за тех же детей — учить надо. Или уехали дети и не вернулись, а старики ушли в мир иной. На Печоре та же картина. На реке Лузе, где-нибудь в Ношуле… Пожалуй, ни в одной стране мира не увидишь такого разора и запустения. Дома покинутые быстро стареют, ветшают, клонятся набок. Пугают прохожих выбитыми рамами, гниют, а затем умирают. Но и мертвые, они еще долго напоминают о своем былом величии: гнилыми бревнами, лентой добротного фундамента, крапивой и кипреем, а то и просто холмиком, по которому можно определить, где был фундамент, где стояла русская печь, где был погреб.
Грустно и тягостно от такой картины. Все мы вышли из таких, ныне заброшенных, домов, заброшенных деревень. И если кто-то кичится городским происхождением, такой человек может вызывать лишь чувство жалости. Любой деревенский парень уже тем богаче городского, что может жить на земле — в своем ли доме, в лесу ли, прелести же городской жизни познаются довольно быстро.
Я бреду пешком в морозный зимний день к своему деревенскому дому, построенному собственными руками. Дом еще не покинут, но оставлен. Это моя гавань от всех житейских бурь, здесь можно работать и отдыхать, думать о пережитом и будущем, мечтать, здесь можно громко петь, стучать, включить до утра музыку…
Стоит мой дом на высоком берегу двух речек. Стоит заколоченный, и видно издалека, как скучно ему без хозяина. Не дымится труба, и холод заполнил нетопленое нутро. Подхожу к дому, осматриваю следы на снегу. Слава Богу, ни одна пакостная нога не подходила к моему строению.
Здороваюсь. Стучу рукой по косяку, говорю ласковые слова. Все любит ласку и уважение. Когда я его строил, то под матицу положил юбилейный рубль. По щелям, по старой русской примете, чтобы жилось богато, тоже растолкана мелочь.
Открываю заколоченную дверь, вхожу в дом. Унылые стены, запылившийся пол. Вещи лежат где попало. Холодная русская печь стоит, понурившись, потрескалась кой-где глиняная замазка, высыпалась из швов. Глажу рукой по печным холодным бокам. Успокаиваю: “Ничего, сейчас натопим и заживем уютно”. Обхожу пустые комнаты: везде следы прошлой жизни и нынешнего запустения.
Надо работать, надо вживаться — центрального отопления, канализации и водопровода нет. Воду ношу из Жемчужки. Дрова в поленнице; когда сбиваешь с них снег, звенят на морозе. Звон этот отлетает к высокому берегу Койвы, ударяется о скалы и затихает. Нет зимой эха.
Растопляю голландку, поленья трещат в утробе печи. Наполняется холодный дом новыми запахами. Но тепла нет и долго не будет, пока не прогреется сама печь. И только потом начнет отдавать тепло дому и хозяину.
Первый день так и уходит на обогревание печи. Протопилась голландка — в доме уже радостней, но все равно ходишь в унтах и фуфайке. Придется затопить еще и русскую печь. Сейчас уже многие не ставят их в домах, обходятся паровым или электрическим отоплением.
А русская печь — украшение деревенского дома. Это как бы камин и не камин. Камин прогорел и погас, и все тепло практически уходит. Русская печь примет тебя озябшего, согреет, вылечит, если нужда пришла, приготовит самую изысканную пищу и даст отраду душе.
Выбираю поленья поровней, посуше. Нижнее полено кладу поперек печки, а другие на него. Вспыхнувшая лучина охватывает пламенем нижнее полено, и огонь, почувствовав подходящую пищу, пляшет веселым зайчиком, охватывает верхние поленья одно за другим. Потрескивают дрова на огне, искры летят, как фейерверк. Но если в фейерверке огоньки взлетают вверх и, падая, гаснут, то здесь наоборот: при каждом взрыве искры взмывают вверх и, достигнув дымохода, глохнут в дыму и улетают ввысь сажей. Огонь играет разными красками: то синим — на торцах поленьев, то алым — на выходе к дымоходу, то белым — внутри печки.
Прогорела русская печь, прекратился треск поленьев, но шелестят, как осиновые листья, затухающие угли. Загребаешь клюкой каленые угли к одной стенке. Казалось бы, они замолкли от человеческого вмешательства, но нет, через мгновение опять тихий шелест, и так до той поры, пока печку не закроешь наглухо, а угли не остынут окончательно.
В доме стало теплей, но не настолько, чтобы снимать верхнюю одежду. Дом прогреется завтра, после очередной топки, вот только тогда печь отблагодарит за все старания. Завтра начнется нормальная деревенская жизнь.
Надолго ли? Через пару недель опять нужно ехать в город. Дом опять остынет. И вновь я разговариваю с печкой, с домом — прощаюсь. До будущей встречи.