Феликс Вибе глазами критика
Опубликовано в журнале Урал, номер 7, 2009
Теоретикам от искусства знакомо старое и простое определение стиля: стиль — это человек. В наше время к этой формуле мало кто обращается. Коллективными усилиями ученых проясняются многие аспекты довольно сложной эстетической категории. Мы свободно оперируем такими понятиями, как “стиль и жанр”, “индивидуальный стиль”, “стиль направления”, “стиль эпохи” и т. п. А все-таки старое забывается напрасно: слишком много в самом тексте идет от личности автора — от его темперамента, мировосприятия, сферы эмоций. Разумеется, при условии, если авторская личность по-человечески состоялась.
Не берусь судить обо всем, что написано Феликсом Вибе за более чем полвека. На мой взгляд, как писатель он определяется довольно поздно — с выходом “Повести о трудолюбивом Груме” (1986) и затем — сборников “Футбол в лесу” (1992) и “Здравствуйте, маэстро!” (1995). К “Повести” мы еще вернемся, а начну я с двух этих небольших книжечек. Именно в них отстоялся тот жизненный и журналистский опыт за три с лишним десятилетия, которого другому достало бы на целый роман да в придачу на несколько повестей. А тут всего-то около двух десятков небольших рассказов! Правда, в числе их найдутся такие, которые вполне могли бы украсить любую антологию русского рассказа последней четверти 20 столетия, если бы таковая кем-то была составлена. Не гипербола ли? Нет, если иметь в виду рассказы “Подбросыш и песня”, “Товарищ Назар” или “Здравствуйте, маэстро!”.
Привлекателен в первую очередь сам автор. В нем без труда узнается Феликс Иванович, слегка ироничный, общительный, увлекающийся, доброжелательный, внутренне на чем-то постоянно сосредоточенный. И все же, как говорится, тот, да не тот. Он уважителен к языку, дорожит словом, легкими штрихами набрасывает портреты персонажей, так что они “на глазах” обретают глубину характеров — типов. Будь это скрипач, который приезжает в большой уральский город и вдохновенно исполняет чакону Баха не перед многочисленной аудиторией, а перед одним-единственным студентом консерватории; руководитель из номенклатурщиков, переброшенный партийными органами “на культуру” и ровно ничего в этой культуре не понимающий; наконец, один из последних представителей “ленинской гвардии” с партийной кличкой “товарищ Назар”, который оказался не классово заряженным революционным экстремистом, вроде шолоховского Нагульнова, но милейшим и обязательнейшим человеком, по-настоящему культурным и демократичным.
Как писатель Феликс Вибе осваивает неоднозначную структуру той прозы, в которой одним из главных персонажей становится сам автор. Скорей всего, освоение происходит интуитивно, нежели с оглядкой на теорию литературы. Суть в том, что в самом тексте совмещаются две позиции, две точки зрения. Иначе сказать, автор, поднабравшийся опыта, корректирует себя самого, каким он был в своей журналистской молодости. Ибо теперь он действительно глубже понимает искусство скрипача, который доносит до людей величавую гармонию музыкального мира Иоганна Себастьяна Баха. “Да, жизнь бежит и давно для меня перевалила за половину, но когда речь заходит о настоящем искусстве и лучших музыкантах, которых я знал, передо мной в неизменной яркости всякий раз предстает скрипач во фраке и носках на паркете гостиничного номера, вдохновенно играющий чакону Баха и забывший все”.
В житейских историях из журналистской практики много бытовых подробностей, однако быт не помеха, чтобы вести разговор о самых серьезных вещах. Каких же? Скажем, о том, как трудно бывает найти оптимальное соотношение разных частей, которые должны составить художественное целое. С этой задачей наверняка сталкивается каждый, кто работает в искусстве или с искусством. Как радостно и легко, когда мотивы и детали, наконец, “утрясаются” и возникает некое авторское единство, и как несправедливо, когда чья-то невежественная рука одним махом разрушает то, чему отдано столько сил. Об этом — рассказ “Подбросыш и песня”. Написан он не только с грустью и горечью, но с чувствами вины и раскаяния, которые не утихают в душе автора, но обостряются, при всем том, что времена партийного руководства процессами художественного творчества остались где-то далеко позади.
“Нет, нельзя безнаказанно предавать искусство, даже в самой малости! Я должен был отстоять его перед худсоветом, перед всем миром, перед подбросышем Иваном Григорьевичем! Я не сделал этого, я позорно сложил оружие, я бежал, и нет мне и не будет оправдания!” О чем же речь? Казалось бы, о малом: в документальном фильме “Воскресный день в городке газовиков” по решению “подбросыша” Ивана Григорьевича лирическую песню заменили другой, более оптимистичной. Новая песня прозвучала фальшиво. Однако сфальшивить в малом означало предать тех самых “трассовиков”, которые тянут первую нитку газопровода из тюменских болот на Урал и ради которых киногруппа Свердловского телевидения мыкается в вагончиках, трясется вместе с героями будущего фильма “по пням и наполненным жидкой глиной колдобинам, по разбитым бревенчатым лежневкам через болота”.
Основу рассказа “Товарищ Назар” образует взаимодействие двух позиций. С одной стороны, нетрудно представить журналиста 60-х годов, получившего задание снять телефильм о большевике Накорякове. Задание почетное. Шутка ли, делегат Стокгольмского (1906 год!) и Лондонского (1907 год!) съездов РСДРП, член Уральского комитета социал-демократов, активный участник революционных событий 1905 года в Екатеринбурге, Тюмени, Перми живет и здравствует в Москве! Стоило тотчас же лететь в столицу, а оттуда обратно в Пермь, где и должен сниматься фильм с участием соратника Ленина. Ну, а с другой стороны, в условиях постсоветского десятилетия тот же большевик-ленинец — фигура куда более одиозная, чем любой меньшевик, эсер, анархист и т. п. В лучшем случае он мог быть зачислен в когорту “стальных солдат”, бездушных исполнителей разрушительной воли Антихриста. Где же истина?
“Суди волка, суди и по волку”, — припоминается русская пословица, которую часто повторяют персонажи произведений Д.Н. Мамина-Сибиряка. Оказывается, та же пословица неплохо звучит и сегодня: “твердокаменный большевик” тридцать лет был директором издательства “Художественная литература”, близко знал Маяковского, Есенина, Фадеева и, судя по всему, “нашей литературе не навредил”. В свои девяносто он завидно мобилен, по-человечески приветлив. “Здорово, ребята!” — обращается “товарищ Назар” к уголовникам, которые содержатся в той камере Пермской тюрьмы, где в 1908 году сидел он сам вместе с другими революционерами и изучал “Капитал” Маркса.
Большевик Накоряков не укладывается в новые пропагандистско-идеологические стандарты, и автор, когда-то носивший гордое звание “подручного партии”, получает, может быть, главный в своей жизни урок: за убеждения не судят, если убеждения продиктованы не карьеризмом, но чистой совестью. “Я думал о том, что все в жизни неоднозначно, что революция и революционеры — не ругательства, как у нас иной раз хотят это представить. И я опять любил заключенного Пермской губернской тюрьмы за его простоту и справедливость, за ясный ум, за тот “исторический оптимизм”, по которому выходило, что все идет непременно к лучшему, что все образуется в нашей многострадальной стране. Я учился у него этому оптимизму…” Сожалеть ли о том, что фильм “Большевик Накоряков” так и не получился? Важнее оказался сам человек, известный согласно партийной конспирации под именем “Товарищ Назар”.
Порой затруднительно бывает уловить логику писательского творчества. Лишь в какой-то момент становится ясно, что автором исчерпан определенный запас жизненных впечатлений, что появляется другой материал, а вместе с ним новые мотивы и образы. Для Феликса Вибе — это мир научных открытий, мир изобретателей, теоретиков и практиков. Далеко не последнюю роль тут сыграла биография автора. По-видимому, в свое время родители Феликса Ивановича огорчались, что их средний сын вырос не “двигателистом”, но журналистом, киношником и, что уж совсем непредсказуемо, — автором-юмористом! Как было знать, что “блудный сын” когда-то возвратится в сферу науки литератором с солидным творческим багажом?
Для первой книги в новом направлении Феликсу Вибе понадобился не один год самой напряженной работы. Это было “вхождение” в историю русской металлургической промышленности конца XIX и первой четверти ХХ столетия, изучение доменного и мартеновского производства на многих заводах, в том числе на уральских: Нижнее-Тагильском, Нижне-Салдинском и Алапаевском. Только так могла появиться “Повесть о трудолюбивом Груме”, в которой шла речь о знаменитом металлурге Владимире Ефимовиче Грум-Гржимайло (1864—1928).
У этой историко-документальной повести, можно считать, счастливая судьба. Будучи издана в журнале “Урал” в 1986 году, “Повесть” за последующие два десятилетия выдержала еще три книжных издания, хотя и не стала бестселлером, вызывающим читательский бум. Это книга для тех, кому дорога история страны, кто ценит точное знание. Для самого автора важен не художественный вымысел-домысел, но подлинный факт, документ, достоверное свидетельство близких и тех людей, которым довелось работать рядом с выдающимся инженером. Все это “строительный материал”, на основе которого лепится цельный, крупный, недюжинный характер исторической личности. Автор не сглаживает острые углы в поведении этого человека, не навязывает несвойственное ему заигрывание с “меньшим братом”, цитирует те места из обширных записок самого Грума, которые далеко не каждому могут понравиться.
“Я всегда был грубияном, любил грубиянов и не сделал заводской карьеры. А все-таки я думаю, что я был насадителем в заводе истинной дисциплины знания, а не дисциплины палки”; “Я систематически изучал прорехи завода и чинил, чинил, чинил. Неустанно и неусыпно, учился сам, учил машинистов и слесарей и работал как каторжный, сколько было сил”. “Трудолюбивый” Грум, “влюбленный” в заводское дело, наделенный от природы способностью понимать “красоту” хорошо налаженного заводского хозяйства, по сути всегда стоял вне политики: “Политикой я не занимаюсь…” Возможно ли, однако, сохранить аполитичную позицию в условиях обострившихся классовых отношений? Скажем, во времена “Алапаихи” — так называлась в историко-революционной публицистике 20—70-х годов трехмесячная стачка рабочих Алапаевского завода весной 1905 года.
В советской исторической науке поведение Грум-Гржимайло, в ту пору управляющего всего Алапаевского горного округа, трактовалось превратно, вплоть до суждений о пособничестве Грума хозяевам — “наследникам Яковлева”. Феликс Вибе предлагает иную интерпретацию того же исторического сюжета: Грум-Гржимайло, как всегда, руководствуется интересами дела. “Он знал одну форму взаимоотношений с рабочими: полное понимание и уважение. Он считал, что стачка — это государственное преступление. Но не со стороны взбунтовавшихся людей, а со стороны тех, кто довел народ до крайности. Груму казалось, что ему просто приходится расплачиваться за дурное управление заводами и страной…” Но как убедить “наследников Яковлева”, живших в Петербурге, пойти на уступки рабочим, если хозяева признавали только силу?
Поведение Грума достойно уважения. “Главное его чувство в те дни было: если он испугается — ему несдобровать. Он считал своим долгом как можно чаще ходить и разъезжать по улицам, посещая покинутые заводы. Как будто ничего особенного не произошло. Охраны не признавал, оружия не носил. А ведь иные инженеры и до 1905 года появлялись среди рабочих не иначе как вооруженными.
Наследники Яковлева в заботе об управляющем прислали Владимиру Ефимовичу стальной панцирь и щит, замаскированный под портфель. Как могли эти игрушки противостоять восставшему народу? Он немедленно отправил подарок обратно в Петербург…”
Грум-Гржимайло — инженер-легенда, инженер-история. Уральская страница его биографии заканчивается конфликтом с хозяевами: Грум- управляющий решает в пользу рабочих давний на Урале спор о земельных наделах. Но наступило лето 1907 года. “Потрясения революции остались позади. Теперь можно было “осмелеть”, то есть отменить все уступки, вырванные рабочими в стачечной борьбе”. Грум-Гржимайло не принял этот диктат, не захотел стать безропотным исполнителем воли хозяев, отправив в Петербург телеграмму об отставке.
Драматичны события недолгой по времени советской биографии Грума-Гржимайло. Подобно многим русским ученым, металлург с мировым именем принимает революцию из соображений патриотических, с надеждой, что народная власть остановит казнокрадство и паразитизм в его многообразных формах. Как всегда, он с полной самоотдачей работает над усовершенствованием российских заводов, но очень скоро сталкивается с тормозящей бюрократической системой управления. Грум убежден, что капиталистические формы хозяйствования исчерпаны не до конца, что “без умного, даже талантливого хозяина ни тогда, ни теперь промышленность вести нельзя.
— Без капиталиста?
— Не знаю. Но — хозяина”.
Грума оскорбляет Шахтинское дело, которое, по его убеждению, большевики раздули, сделали из него угрозу срыва всей промышленности, взяли под подозрение всю интеллигенцию, арестовали множество инженеров, возбудили множество дел. Автор драматизирует судьбу ученого-инженера в условиях крепнущего тоталитаризма, несмотря на то, что как раз с конца 20-х годов черная металлургия становится приоритетным направлением всего хозяйства страны. Намечается противоречие: независимый Грум не мог и не хотел “вписываться” в систему, а система в свою очередь не желала считаться с такой крупной личностью. Автор приводит свидетельство этого конфликта: прошение Грума-Гржимайло о добровольном снятии с себя обязанностей председателя научно-технического совета по черной металлургии. Документ этот в свое время не был опуликован, но в копиях разошелся по столице.
Выдающийся русский металлург Грум-Гржимайло — личность исключительная, однако не случайная ни для России, ни для литературы. Как тип и характер Грум противостоит расслабленным, рефлектирующим, мечтательным и разочарованным интеллигентам, которые по прихотливым законам литературы становились излюбленными персонажами произведений русских писателей. Они отодвигали образованную, трудолюбивую, дисциплинированную интеллигенцию, которая убежденно сидела по разным медвежьим углам и брала на свои плечи громадный объем практической работы. Приучалось точь-в-точь как в чеховской “Попрыгунье”: талантливому доктору Дымову воздали должное тогда, когда его не стало.
Портрет интеллигента в полный рост не нарисовала и литература советского времени. Возможно, еще и потому, что ученый высокого уровня нередко засекречивался и не давал материала для изображения. Правда, иной раз он появлялся (чаще всего на сцене), но главным образом для того, чтобы выслушать наставления по поводу своего невмешательства в политику. Бодрячок-академик, который мелькал на страницах “производственной прозы”, охотно посещал заводской цех и колхозную бригаду, восхищался народной смекалкой, после чего успешно разрешал сложнейшие научные проблемы, — однако художественной проблемы такой персонаж, разумеется, не решал. “Повесть о трудолюбивом Груме” Феликса Вибе в какой-то степени была еще и попыткой заполнить эту литературную брешь.
В “Повести о трудолюбивом Груме” ловишь себя на мысли: это какой-то другой Феликс Вибе! Далеко не тот, каким был в своих прежних произведениях. До неузнаваемости корректен, сдержан, даже затянут в мундир. Очевидно, иначе нельзя: авторитет самого Грума к тому обязывает. В “Формуле сгорания” (2002) “Доктор Вибе”, как именовал молодого журналиста “товарищ Назар”, возвращается к самому себе, к своей раскованной манере. Эта небольшая повесть прочитывается как научно-познавательная, биографическая и автобиографическая. Заглавной тут остается все же фигура отца — профессора Ивана Ивановича Вибе, автора универсальной формулы двигателей внутреннего сгорания, принятой в отечественном и зарубежном моторостроении.
Казалось бы, чего проще, нежели нарисовать психологически достоверный портрет ученого, если он увиден на столь близком расстоянии. Оказывается, что это не так, и даже совсем не так. Ученый, теоретик или изобратеталь — личность особенная. Иной раз он настолько поглощен своим делом, что к нему неприменимы обычные мерки вроде расхожего представления о “всесторонне развитом человеке”. Словно невидимой стеной он отгорожен от близких и от всех других людей, для которых работает. В “Формуле сгорания” характер отца разъясняется в той степени приближенности к истине, которая вызывает доверие. Возможно, потому, что ведется от самых “корней”, от малоизвестных читателю страниц европейской истории.
В самом деле, кто из нас знает достоверно о голландских меннонитах, последователях проповедника Менно Симонса, которые превыше всех других заповедей Христа чтили первую: “не убий!” и давали клятву ни при каких обстоятельствах не брать в руки оружия. В конце XVIII столетия меннониты оказались в России, привлеченные указом Екатерины Второй об освобождении от воинской повинности “на все времена”, поселились на юге Украины и постепенно породнились с украинцами и русскими. Профессор Вибе “имел за своей спиной тысячелетний пример мужского трудолюбия — работы-хлеба и работы-достоинства”. Еще будучи аспирантом, “он был мобилизован, а вернее, самомобилизован в науку”; “он, видите ли, хочет искать общие закономерности сгорания топлива”; “всю жизнь отныне он будет думать об этом, всю жизнь служить одной идее”; “нас, своих сыновей, уезжая на работу рано утром и поздно возвращаясь, он просто не видел. А когда в редкие часы выходных видел, то не замечал… Мужчина уходит на охоту и возвращается в пещеру передохнуть. Щенки сыты — чего еще не хватает? Какое еще там воспитание? Пусть подрастают скорее и идут на охоту”.
Впрочем, не круто ли? Как говорится, ради красного словца… К счастью, профессор Иван Иванович Вибе не подтвердит “красного словца”. Он достойно перенесет унизительную депортацию по национальному признаку, сохранит семью и пуще глаза будет беречь две картонные папки с надписью: “Формула сгорания Вибе”. Понадобятся родовое терпение, трудолюбие и бесчисленные испытания, чтобы “открытие, подаренное интуицией”, превратилось в краткую учебную “формулу Вибе”. При взгляде со стороны такой человек вызывает непонимание и даже сострадание, хотя “страдающая сторона не только не хотела замечать своих страданий, но наоборот, с некоторым сочувствием оглядывалась вокруг: чем живут и чему радуются люди, если они не исследователи двигателей?”
“Бегство в науку” помогало выстоять. К тому же, как большинство людей своего времени, Вибе-старший убежден, что все происходящее с ним “только ошибочно”, что “партия знает, что делает”, и справедливость будет восстановлена. “Он ходил по зоне отчужденно и как бы сам по себе. Не напоказ, нет, не сторонясь людей и ни перед кем не заносясь, а просто — другой совсем человек. Другой человек среди всех их, полунемцев-полузэков, другой человек, на всю жизнь задумавшийся о другом”.
За фигурой профессора Вибе угадываются судьбы академиков Королева и Раушенбаха, да мало ли еще кого? Безусловный критерий состоявшегося образа — присущая ему ассоциативность. То, что сказано о профессоре Вибе, справедливо по отношению к советским ученым с аналогичной судьбой. Репрессии и война прерывают начатые исследования, однако “эта пауза в несколько лет, по-видимому, только собрала воедино его энергию, и с тем большей яростью продолжит он потом оставленное на половине дело”. Это непрерывный труд до полного “сгорания”.
А что же Вибе-младший, представляющий другое поколение? Остается ли добросовестным жизнеописателем деяний своего отца или дорастает до художественного образа? Критику не к лицу недоговаривать либо лукавить. Утвердительный ответ однозначен. В роли повествователя Феликсу Вибе многое удается: не будучи “двигателистом”, он знакомит читателя с историей механических помощников человека, начиная с “неуклюжего” изобретения англичанина Джеймса Уатта. В стилистику серьезного познавательного жанра привносит непривычные интонации легкой иронии. “Не бойтесь дебрей науки и техники, — успокаивает он читателя. — Эти двигатели, эти металлические звери — домашние звери. Наподобие коров, лошадей, кошек или собак. Они рядом с нами, только не мычат, не мяукают, а грохочут, тарахтят и гудят, как и положено металлическим”.
Немалая заслуга — собрать множество документов об отце, чтобы проследить тернистый путь “формулы Вибе”. Через полупризнание и недоверие, консерватизм некоторой части ученых, через мелкие уколы и бюрократические проволочки. Эта возня не прекращается и тогда, когда “советскому немцу” Вибе удается переселиться из Казахстана на Урал, а из надежных учеников и последователей складывается “ядро так называемой школы Вибе”. Автор — носитель исторической памяти не в популистском, но доподлинном смысле. От далеких европейских непротивленцев он унаследовал стойкое неприятие каких бы то ни было вооруженных конфликтов. В гражданской войне он не находит оправдания ни той, ни другой сражающейся стороне. “Никто не скажет сегодня, сколько крови следует записать на эстрадного чтеца Махно и его головорезов, а сколько на красную кавалерию Семена Михайловича Буденного”. Автор договаривается до неслыханной при соцреализме защите “обывателя”, далекого от политики, зато владеющего профессиональными знаниями и опытом: “Воздадим должное сидящему дома обывателю. Восхитимся им. Умное ли это дело брать в руки винтовку и идти кого-то убивать только за то, что ему присвоили другую расцветку”.
“Формула сгорания” — стилистически неоднородное повествование. В него входят публицистические фрагменты и страницы автобиографической повести о военном и послевоенном отрочестве (главы о жизни семьи в Сталинграде, о переселении в Казахстан, о жизни в Прокопьевске). Автор восстанавливает историю рода, не забывает благодарно поклониться матери Серафиме Викторовне, которая не вникала в проблемы мужа, зато всех своих четверых детей одарила сердечной доброжелательностью.
Повесть “Формула сгорания” — своего рода живой организм, в котором чувствуется пульс и душа самого автора. С самим автором можно поспорить и наверняка с чем-то не согласиться. Но и не соглашаясь, читатель согласится в одном — этого автора читать интересно. Возможно, в этом и заключается “формула Феликса Вибе”.