Опубликовано в журнале Урал, номер 7, 2009
Карета подана
Когда стол в архиве был наконец-то накрыт и именинница под радостный гвалт сотрудниц уже водрузила меж тарелок со свежими осенними заготовками бутылку “Беленькой”, в железную дверь музея кто-то забухал кулаком.
Женщины, приглушенно повизгивая, как нашкодившие девчонки, разлетелись по своим кабинетам. Замахали папками, затрясли ладошками, пытаясь согнать с лица подозрительный румянец. Лариса Николаевна, начальница, мерно цокая каблуками по гулкому коридору, неторопливо пошла открывать дверь.
На пороге монументально стояла делегация, состоящая из трех женщин в серых сатиновых халатах. Из-за этой каменной гряды с любопытством выглядывал худощавый мужчина с седым пушком волос на голове.
Одна из делегаток, завхоз, выступила вперед и безапелляционно заявила, что к ним в музей подселяют “гражданскую оборону”. Мужчина в камуфляжной форме широко улыбнулся, показав отсутствие переднего зуба, и помахал Ларисе Николаевне рукой, мол, все в порядке, не переживайте, я уже здесь.
— Я не поняла, какое отношение имеет наш музей к гражданской обороне? — надменно поинтересовалась хозяйка, презрев жестикуляцию вояки.
— Таков приказ директора колледжа. Разрешите пройти и осмотреть кабинеты…
Встревоженные долгим отсутствием начальницы и недовольные тем, что их оторвали от праздничного стола, к двери подтянулись все музейные работницы. Они придирчиво оглядели “гражданскую оборону” и, несмотря на беззубую приветливую улыбку квартиранта, тоже возмутились решением руководства: от мужчины веяло табачным неуютом и легким безумием. Катя, юное картавое существо и всеобщая любимица, выразилась более откровенно:
— Что, ногмальных мужиков себе забгали? Между пгочим, нам одного сумасшедшего и так вполне хватает!
Имела в виду она, конечно, историка, старика Себастьяна Иваныча, которого они из жалости приютили у себя в умывальной комнате. Его стол находился как раз рядом с дверьми в туалет, поэтому первое время дамочки стеснялись вольно журчать в присутствии историка. Под любым предлогом они выпроваживали его в коридор, правда, потом ничего, привыкли. Они убедились, что старика мало интересуют женщины, да и вряд ли когда-либо он был охоч до них. Его сжигала другая страсть — музыка, а точнее — историк был капитально задвинут на сочинении военных маршей. Мычание, топот и свист доносились из умывальной, доводя стареющих матрон к вечеру до приступов мигрени.
Делегация под недружелюбными взглядами музейщиц медленно двинулась осматривать комнаты, пытаясь найти в них уголок для мужчины в жабьей форме. Всюду плотными рядами стояли безголовые манекены, одетые в тускло мерцавшие парчой и шелком старинные одежды. Это были дипломные работы выпускниц-швейниц профессионального колледжа, собранные здесь чуть ли не за четверть века и превратившиеся в уникальную коллекцию. Путешествуя из зала в зал, из одного века в другой, гостьи, невольно зачарованные бальными платьями, вскоре вообще забыли, зачем они сюда пришли.
— Как же они, бедняжки, дышали-то… — пробормотала завхоз, поглаживая корсет на платье времен короля Людовика.
Когда все комнаты были осмотрены, делегатки и музейщицы тяжело задумались, что же им делать с “гражданской обороной”, будь она трижды неладна… Вернее, он. Все знали: директриса своих решений не меняет, а попавшись ей под горячую руку, можно вообще лишиться работы.
— А давайте я здесь, у дверей, в коридоре поселюсь? Никого не стесню, да еще музей охранять буду… — неожиданно предложил сам вояка, по-прежнему простодыро улыбаясь неведомо кому.
Женщины переглянулись меж собой.
— Николавна, соглашайся, пока этот ухабака не передумал, — сквозь зубы процедила завхоз.
— Ладно, — вздохнула начальница, — делайте, что хотите… Такая уж у меня натура — не могу мужчинам отказывать…
Время было далеко за обед, можно даже сказать, конец смены, поэтому женщины, уверенные, что переезд “гражданской обороны” состоится завтра, вновь вернулись к столу. Картошка уже остыла, а водка, в панике припрятанная за штору возле батареи, стала теплой. Первая рюмка и тост прошли комом — женщины вяло поддевали вилками салатные стога, глубокомысленно жевали. Вся надежда была на вторую рюмку.
В железную дверь вновь постучали, как в бочку.
— Катя, деточка, иди, открой, а то я убью сегодня кого-нибудь… — Лариса Николаевна закатила глаза и положила руку на левую грудь.
На гулкий грохот и Катин взвизг все сорвались с места и устремились в коридор.
“Гражданская оборона” пропихивал в музей письменный стол.
— Мужчина! Э-э… как вас там? — на лице Ларисы Николаевны сквозь пудру уже стали проступать пятна.
— Травушкин, — радостно гаркнул воин, вытягивая обшарпанный стол вдоль стены. — Андрей Егорыч.
— Послушайте, Андрей Егорыч, а вы не могли бы, э-э-э… — Лариса Николаевна с трудом подыскала синоним словосочетанию “убраться вон”, — оставить нас в покое, а? Хоть на сегодня? У нашей сотрудницы, между прочим, день рождения, мы бы желали посидеть спокойно, без этого вот… — и она в сердцах пнула новенькой туфелькой по древесным развалинам, — гроба с музыкой!
— А у кого день рождения-то? — спросил Травушкин, с восторженным любопытством оглядывая возникший перед ним весь женский цветник.
— Вон у нее!!! — чуть ли не хором вскричали возмущенные музейщины и выдвинули, почти вытолкнули из своих рядов Виолетту, невысокую белокурую женщину.
— Ага, — крякнул вояка и исчез, будто испарился.
Вторая рюмка пошла еще хуже, чем первая. Виолетте как-то неубедительно пожелали молодого любовника — все знали о ее семейных неурядицах.
Когда в дверь вновь нетерпеливо постучали, Лариса Николаевна, разламывая в пальцах кусочек хлеба, сказала устало:
— Катюша, будь еще раз добра, впусти этого фашиста…
Травушкин в наполеоновской треуголке, позаимствованной у одного из манекенов, и с охапкой уже тронутых первым морозцем астр ворвался в архив, как ураган. Отыскав глазами среди сидящих Виолетту, он припал на одно колено подле и протянул, вернее, швырнул ей на грудь цветы:
— Вам, моя королева!..
После того, как Андрей Егорыч, цокая подковками на ботинках, чеканным шагом покинул кабинет, женщины стали медленно возвращаться к жизни.
— Кажется, он всю клумбу у входа в колледж оборвал…
— Цигк уехал, а клоуны остались… — нахмурив щенячьи бровки, сделала свое заключение Катя.
— Девочки, может, его вернуть? Как-то нехорошо получилось — пусть хоть водки выпьет… — пролепетала смущенная Виолетта, по самую шею усыпанная цветами. На улице моросил дождь, цветы были мокрыми, но ей даже не хотелось шевелиться.
— Лета, даже и не думай! Этот еще похлеще твоего будет… Давай, убирай цветы, разливай остатки по рюмкам, а то лежишь, как блаженная покойница!
***
Вечером следующего дня начальница собрала женщин на экстренное совещание. Повестка его такова: “Как вести себя в связи с изменившейся обстановкой в музее”. Техника безопасности. Лариса Николаевна прочитала краткое досье на Травушкина, собранное из предельно достоверных источников. Как выяснилось, их квартирант воевал и небезуспешно, имел награды, чин капитана, потом был серьезно контужен, вернулся домой, где потерпел полный разгром от жены. Бежал, сейчас вынужден скитаться. У директрисы выпрашивает комнату в общежитии, так как с сентября обитает на чьей-то даче, сторожа яблоки и перезрелые кабачки.
— Ну, что будем делать, подруги? — строго спросила Лариса Николаевна.
Женщины удрученно покачали головами: действительно, в музее стало небезопасно.
— Ужас! Как в казагме — этот запах ваксы… Я на себя уже полфлакончика духов опгокинула.
— Да, да, какой-то Отравушкин!
— Иду я, девочки, по коридору, а этот тип коварный, как удав, мне в спину смотрит…
— Откуда ты знаешь? У тебя что, на затылке глаза?
— Ну, нет, я же оглядываюсь…
— Ты, Зойка, головой своей не верти и бедрами поменьше виляй! Мужик-то голодный…
— Может быть, мне совсем умереть, да?!
Виолетта стояла у окна и делала вид, что слушает, о чем говорят женщины.
А внизу студенты, сбитые в зыбкую разношерстную колонну, вот уж в течение четверти часа маршировали по периметру внутреннего двора. В центре этого вращения, как вкопанный столб, стоял Травушкин. Его длинный брезентовый плащ горчичного цвета колыхался на ветру, фуражка с высокой тульей была глубоко посажена на самые брови, отчего Андрей Егорыч держал голову надменно запрокинутой. От высокой, одинокой фигуры Травушкина исходила какая-то трагическая торжественность, и в эту минуту впечатлительной Виолетте он показался полководцем, отправляющимся с последней горсткой солдат на смерть. Она живо представила себе этот неравный бой: хриплые крики на двух языках об одном и том же, земля, рвущаяся к небу, смоляные клубы дыма с просвечивающимся сквозь них золотым ободком солнца и осколок, похожий на бритву, с тонким свистом летящий прямо в грудь Травушкину…
Виолетта тихонько вскрикнула. Женщины разом замолчали и настороженно посмотрели на нее.
— В боку что-то кольнуло… Пойду таблетку выпью, — густо покраснев, Виолетта почти выбежала прочь.
Оказавшись одна в своем кабинете, она кинулась к окну и тут же едва не отпрянула назад: Травушкин что-то пытливо выискивал взглядом на верхних этажах колледжа. Заметив Виолетту, он резко вскинул руку и торжественно отдал ей честь. Она медленно, как под гипнозом, тоже подняла руку и пошевелила пальцами. Счастливый Травушкин, держа равнение взглядом на ее окно и шлепая блестящими антрацитными сапогами по лужам, строевым шагом покинул двор. Улыбался он так широко, что дырка меж зубов была видна с третьего этажа…
***
Против ожидания, отставной вояка легко сдружился с историком, существом крайне обидчивым и дерзким.
— Здравствуйте, маэстро! — громко так, что сидящие за столом женщины вздрагивали, приветствовал Травушкин каждое утро сочинителя маршей.
— Приветствую тебя, генерал… — скрипел польщенный старик.
Во время перемен Себастьян Иванович заглядывал в музей, и мужчины прогуливались по коридору с дымящимися кружками чая в руках.
— У греков, а особенно у римлян военные музыканты ценилась очень высоко… Как поэты! А что у нас теперь? Кто пишет для нашей армии, кто поднимет воинский дух, сделает не только победу, но и смерть прекрасной?!
— В корень зришь, старик…
— Они нашли дгуг дгуга, — заметила Катя по поводу их душевного родства.
И она была права.
Как-то Виолетта задержалась в музее на вечер. Девчонкам она сказала, что решила спокойно доделать отчет, а на самом деле ей просто не хотелось идти домой — утром они крепко поцапались с мужем. После того, как их единственный сын уехал учиться в Москву, скандалы между супругами участились.
Она закрыла музей за сотрудницами и вернулась в кабинет. Опустилась на стул, морщась, спихнула с ног тесные туфли и легла щекой на прохладные листы отчета. Было одиноко и жалко себя до слез, как в детстве.
Так в печали Виолетта незаметно задремала. Проснулась она от ощущения, что ей в голову кто-то мерными ударами молотка вбивает гвоздь — по гулкому коридору раздавался чеканный топот, порой захлестываемый какими-то всхлипываниями и воплями. Что за вечерний шабаш? Как эти незнакомцы проникли в музей?! Босиком — в одних колготках — перепуганная Виолетта на цыпочках, как балерина, порхнула к двери и, ломая маникюр на ногтях, быстро-быстро провернула ключ, торчащий из замочной скважины.
— Раз! Раз! Раз, два, три! И раз! Тум! Тум! Ту-тум, ту-тум, ту-тум!.. — услышала Виолетта зашедшийся в истеричной страсти голос Себастьяна Ивановича. — Вперед, вперед, мой генерал! Мы создадим с тобой музыку из сапога!
Любопытство оказалось сильнее страха, и Виолетта выглянула из кабинета. По коридору, высоко, по-парадному задирая ногу и запрокинув лысеющую, сплюснутую с висков голову, вышагивал Травушкин, а рядом с ним с прутиком в руке колченого подпрыгивал историк. Он то забегал вперед, то отставал, размахивал руками, словом, вел себя, как киношный голопузый мальчишка, впервые увидевший военного. Каждый удар сапога о каменный пол приводил его в дикий восторг.
Травушкин первый увидел Виолетту. Он замер с поднятой ногой, как механическая кукла, у которой что-то сломалось в шестеренках. Музыкант с лету наскочил на вояку и чуть не завалил его на пол.
— Извините, — пролепетала Виолетта.
Себастьян Иванович бросил на нее косой, почти ненавидящий взгляд, потом поднял глаза на онемевшего неживого Травушкина и в сердцах, сломав вицу, удалился в свою коморку.
— Что вы тут делали? — почему-то шепотом спросила Виолетта, все еще не решаясь полностью распахнуть дверь.
— Маэстро искал вдохновения в строевом шаге, — Травушкин смущенно показал ей дырку меж зубами. — У старика творческий кризис, я хотел ему помочь…
— А-а, понимаю, — покачала головой Виолетта и медленно прикрыла дверь, оставив вояку одного в коридоре.
Возвращаясь на место, она остановилась возле длинного настенного зеркала. Осмотрела себя снизу вверх: волосы, как разворошенная копна сена, напряженный взгляд, на левой щеке розовый рубец, оставленный скрепкой скоросшивателя, сползшие по ногам колготки. Что ж, она могла бы составить достойную компанию музейному вояке и сочинителю маршей…
Через четверть часа, когда приведшая себя в порядок Виолетта уже собиралась домой, решив, что на улице она в большей безопасности, чем за железной дверью наедине с двумя безумцами, в кабинет осторожно постучались.
— Разрешите войти? — в проем двери на полкорпуса просунулся Андрей Егорыч.
— Да-да, — пробормотала рассеянно Виолетта: увидев Травушкина, она вдруг подумала о том, что Андрей Егорович давно и мучительно кого-то ей напоминает, и вот сейчас она как никогда близка к разгадке.
“Гражданская оборона” прошел до середины комнаты и вопросительно посмотрел на свободный стул.
— Разрешите присесть?
— Ну, конечно… — Виолетта, испытав легкое раздражение от его нудной вежливости, не удержавшись, съязвила: — Какой же вы галантный!
— Армейская привычка, — наивный Травушкин безуспешно пытался скрыть самодовольную, на весь рот улыбку.
— Вы что-то хотели?
— Так, ничего… Поболтать.
— Поболтать?! — Виолетта так внимательно посмотрела на гостя, что тот заерзал на стуле и беспокойно спросил:
— А что?
— Н-ничего, просто это на вас не похоже. Поболтать, хм… Вроде как-то не по-военному, верно?
— Так точно, — уныло согласился Андрей Егорович и, вздохнув, неуверенно спросил: — Тогда что… разрешите идти?
— Я вас не задерживаю… — с шутливой надменностью сказала Виолетта и чуть не добавила “генерал”.
Она подошла к окну, чтобы закрыть форточку, как вдруг с улицы прямо на нее на бреющем полете спикировала крупная оса. Она, кажется, где-то объелась забродивших фруктов или допила разлитый на столике в открытом кафе джин-тоник. Виолетта так боялась насекомых, что стоило даже какому-нибудь дружелюбному лесному паучку пробежать по ее руке, она не визжала, как это делают обычно женщины — нет! — ее охватывал паралич. Всего тела. В тот момент, когда оса развязно плюхнулась ей прямо на грудь, Виолетте показалось, что вся она от пяток до макушки покрылась коркой льда.
— А-а-а… — в последний раз не то простонала, не то промычала жертва осиного нападения.
Виолетта не заметила, когда подле нее появился Травушкин. Сознание начало возвращаться к ней, когда она почувствовала его большие ладони, то скользящие, а то плотно прихлопывающие ее по груди и животу. Лицо вояки, сосредоточенно-азартное, было так близко, что Виолетта ощутила его жаркое дыхание. Когда руки его перебрались на ее бедра, на ягодицы, это окончательно возмутило женщину — у нее прорезался голос.
— Что вы делаете! — вскричала она и отвесила хаму пощечину. — Выйдите вон!
Травушкин распрямился — лицо его было красным от возбуждения. Как-то странно посмотрев на Виолетту, он широким шагом вышел из кабинета, одной рукой потирая щеку, а в щепоти другой держа за крылья пойманную осу, как нагадившего щенка…
Когда вояка покидал кабинет, Виолетту после пережитых волнений наконец-то озарило: Травушкин похож на старого облезлого орла. Вот.
***
На следующее утро она пришла на работу с небольшим опозданием. На ее столе лежал огромный, как дирижабль, кабачок.
— Это чье добро?
— Твое! — хором ответили сотрудницы и как-то странно рассмеялись: кажется, они только и ждали, когда Виолетта задаст этот вопрос.
— Ну, спасибо… А кого благодарить?
— Генерала! — еще радостнее и слаженнее гаркнули женщины.
Виолетта почувствовала, как ее лицо запылало.
— Странно…
— На снагяд похож, — сказала Катя.
— А мне он что-то другое напоминает!.. — Зойка подошла к столу и, мечтательно закатив глаза, погладила кабачок рукой. — Я думаю, Леточка, это намек. Мужчины все такие дурачки…
Виолетта схватила тяжелый овощ и выскочила в коридор. В спину ей ударила волна хохота.
Травушкин, увидев бегущую прямо на него с кабачком наперевес Виолетту, медленно поднялся со стула. Одернул на себе пятнистую форму, поправил ворот.
— Та-ак… — брякнув на стол свою ношу, зловеще прошипела женщина. — Зачем вы мне ЭТО принесли?
— Я.. я хотел извиниться за вчерашнее.
— За вчерашнее?! Вы говорите так, будто между нами что-то вчера было! Ха-ха-ха! А что было? Ничего!
— Ну, мне показалось, что вы рассердились… за осу.
— Ешьте свой кабачок, и пусть вам ничего не кажется. Ясно?
— Так точно, — как новобранец перед офицером, пролепетал Травушкин. — Только я это…
— Что еще “это”? — Виолетта воинственно подперла кулаки в бедра.
— Я кабачки уже видеть не могу. У меня от них изжога, — виновато признался Андрей Егорович.
— Ага! Еще хуже для вас… Поэтому вы и подарили мне его?
— Нет-нет, не поэтому.
— А почему?
— Так… просто. А хотите, я вам яблок принесу. Целый мешок. До дому помогу донести…
— У вас что, он яблок диа… э-э-э… аллергия? — и Виолетта с достоинством унесла свое маленькое тело.
Едва она вернулась на рабочее место, ей стало стыдно. Человек подарок хотел сделать: вез в электричке, тащил через весь город этот злосчастный пудовый кабачок, а она… Виолетта посмотрела на старательно склоненные над бумагами головы сотрудниц и вдруг подумала: “Когда Травушкин ловил осу по ее телу, он действительно пытался защитить ее от нападения пьяного насекомого или же под видом ловли получал свое удовольствие?”
***
После этих нелепых историй с пьяной осой и перезрелым кабачком Виолетта не заметила, как у нее изменилось отношение к Травушкину. Если раньше солдафон в камуфляже вызывал у нее лишь насмешливое любопытство с небольшой долей презрения, то в последнее время она увидела в Андрее Егоровиче нечто привлекательное — да-да! — конечно, он недалек умом, но зато добр, предан и мужественен. Почти как средневековый рыцарь. Травушкин Львиное Сердце.
Всякий раз, выходя из кабинета, она бросала беглый — исподтишка, как двоечник на спасительную шпаргалку — взгляд в глубь коридора, желая узнать, на месте ли “гражданская оборона”. Если Виолетта обнаруживала его полуразвалившийся стол пустым, ей становилось беспокойно. Под предлогом мытья рук и кружек после чаепития она то и дело выбегала в туалет. К первым морозам у нее меж пальцев высыпали, как у девчонки, красные муляжи цыпок.
Когда Травушкин при ее появлении вытягивал, как суслик, шею, даже привставал со стула, Виолетта рдела и потом долго не решалась пройти мимо него. Ей начинало казаться, что он догадывается о ее душевном смятении.
Неизвестно, сколь долго длилось бы это стыдливое переглядывание, если бы не два происшествия, последовавшие одно за другим.
Виолетта случайно, из-за какой-то пустяковой справки позвонила мужу на работу, не секретарше, как обычно, а в бухгалтерию, и с удивлением узнала, что сейчас ее суженый находится не в командировке в городе Барнауле, а в двухнедельном отпуске за свой счет. Еще до этого известия она сама почувствовала что-то неладное в отсутствии мужа: обычно невнимательный, нынче он звонил каждый вечер домой и устало сетовал, что “дела идут туго”.
Придя домой, Виолетта упала на диван и… захохотала: она до полуночи прождала звонка мужа, чтобы спросить, что значит “туго”. Даже хотела предложить ему несколько вариантов ответа, один язвительнее другого. Муж так и не позвонил. Может быть, успели предупредить?
На работе ее тоже ожидало “чп”.
— Ну, все, лапоньки мои, допрыгались… — Лариса Николаевна собрала своих подчиненных у себя в кабинете и плотно прикрыла дверь. Сама она заметно нервничала: запустив карандаш под платиновый паричок, она почесала затылок. Подобных интимных вольностей при подчиненных она раньше себе не позволяла. — Так дальше жить нельзя — этой ночью “гражданская оборона” ночевал в музее.
Возникла тишина.
— Дугдом… — наконец буркнула Катя, стирая ваткой с ацетоном лак с ногтей.
— Ага, мужчины — они такие коварные, — закатила глаза Зойка. — Пожалеешь, постелешь ему коврик у порога, а он еще норовит туда какую-нибудь женщину притащить. Что, своих не хватает? Ужас, какой разврат!
— Какую женщину? — раздраженней, чем следовало бы, спросила Виолетта.
— Ну, а как?! Станет он один ночевать… Ха-ха-ха! Он даже не заснет, пока руку куда-нибудь не положит — знаю я мужиков.
— Но ведь он же солдат?! — привела неожиданный аргумент хранительница архива и экскурсовод Надежда Юрьевна.
— И что? — Зойка даже хлопнула себя по бедрам. — Спит в обнимку с ружьем?
— Все, молчать! — неожиданно по-военному прикрикнула на подчиненных Лариса Николаевна и для убедительности постучала перстнем по столу. — Пока ни о какой женщине разговор не идет. По моим агентурным данным — ну, вы знаете мои каналы? (Все музейщицы уважительно покачали головами.) Хозяйка дачи отказалась от услуг нашего Андрея Егоровича — зима, сторожить нечего — а директриса еще не решила, давать Травушкину комнату в общежитии или нет. Какие-то у нее сомнения…
— И что же, он теперь оказался без жилья? — не выдержала Виолетта.
— А ты, Лета, возьми его к себе на постой…
Зойкины глаза были голубыми и по-детски невинными.
***
Удивительно, но оставшуюся часть дня Виолетта совсем не думала о том, с кем и где сейчас отдыхает муж. Ее волновала дальнейшая судьба Травушкина, где жить отвергнутому и всеми гонимому?
Выйдя из музея по делам (конечно, наполовину надуманным), она задержала на Андрее Егоровиче взгляд чуть дольше обычного. Он тут же вскочил со стула.
— Здравия желаю, — как показалось Виолетте, грустно приветствовал ее “гражданская оборона”.
— Заполняете журнал?- пролепетала она.
— Так точно.
— Да садитесь же вы… — тихо, почти нежно сказала Виолетта. Она почувствовала, что ей приятно командовать Травушкиным. — А вы тут уютно устроились, Андрей Егорович…
— Так точно, стараюсь.
— Старайтесь, старайтесь…
Разговор не получался — о пустяках говорить уже не хотелось, а как перейти к более доверительной беседе, Виолетта не знала. Остаток дня она провела в раздумьях, даже один раз всплакнула, и лишь к концу смены вымучила не очень оригинальный, но зато достаточно надежный, проверенный женщинами на протяжении многих веков план завоевания мужчины — она решила пригласить Травушкина посидеть с нею за бутылочкой вина. А дальше — как пойдет… Вот только бы повод придумать… День рождения — прошел, повышение по службе — даже не предвидится… Лариса Николаевна занимается йогой, собирается жить сто двадцать лет и всех нынешних сотрудников музея обещала похоронить лично. Может, придумать историю про выигрыш по какой-нибудь лотерее? О-о, тут вообще темный лес…
Виолетта взяла в руки календарь, полистала. М-да, грустно — в этот день во всей мировой истории не произошло ничего такого, что можно было бы отпраздновать… Правда, если не считать того, что Петр III Федорович (Петр-Ульрих) почти два с половиной столетия назад занял российский престол. Бедняга правил недолго, чуть более полугода, был свергнут женой и ее фаворитами. Даже убит. До недавнего времени историки характеризовали Петра лишь как человека ограниченного, солдафона, поклонника Пруссии, словно забыв при этом, что за краткий срок своего правления он издал 192 достаточно смелых и во многом прогрессивных государственных акта.
Все это, конечно, интересно, вот только никак не похоже на повод для интимного застолья. Как-то серьезно и грустно…
Еще немного помучившись, Виолетта решила сказать Травушкину, что у нее сегодня день ангела — не будет же он проверять? Повеселев, она, под предлогом покупки канцтоваров, сбегала в магазин, купила вина, кое-какой снеди и тюбик помады цвета сдержанной страсти. Осталось дождаться вечера…
***
После окончания работы Виолетта покинула музей вместе с его сотрудницами, а потом, поминутно озираясь, вернулась окольными путями. Сердце ее колотилось, как маленький барабан. Больше всего сейчас она боялась двух вещей: встретить кого-нибудь из музейщиц и — наоборот — не застать на месте Андрея Егоровича. Уже взбегая по ступенькам и почему-то стараясь не цокать каблучками сапог, Виолетта вдруг подумала о том, что она, после того, как вышла замуж, первый раз бежит на встречу с другим мужчиной. От этого ее охватил еще больший страх и какая-то полузабытая приятная взволнованность. Когда она взялась за ручку двери музея, пальцы ее подрагивали…
Травушкин — слава Богу! — был на месте, но… не один: напротив него за столом сидел, нервно покачивая ногой в дырявом башмаке, историк Себастьян Иванович.
— Здр-расте! — увидев на пороге раскрасневшуюся Виолетту, почти хором сказали опешившие мужчины.
— Здрасте! — в тон им пискнула она и прошмыгнула в свой кабинет.
Оставшись одна, Виолетта в досаде заметалась по кабинету, не зная, что делать дальше. Старикашка-музыкант спутал все ее планы. Надо же, провести такую подготовку, взлелеять столько надежд… Сейчас она почти ненавидела Себастьяна Ивановича. До хруста кулачков, до колючих слез. Нет! Так просто сдаваться нельзя, надо вырвать Травушкина из лап этого маньяка…
Виолетта стремительным шагом направилась к двери, но та вдруг сама распахнулась перед ее носом. На пороге стоял Андрей Егорович. Как видно, лицо Виолетты было преисполнено такой решимости, даже непонятной отваги, что “гражданская оборона”, кажется, оробел и отступил назад. Потом, поняв, что ему ничего не грозит, вошел в комнату и замер, смущенно переминаясь с ноги на ногу.
Так они некоторое время стояли друг перед другом, тяжело дыша и глядя в разные углы комнаты.
— Что-то случилось? — наконец тихо спросила Виолетта. От ее решимости не осталось даже намека. Ей хотелось одного — тряпичной куклой упасть на грудь Травушкину и долго-долго слушать, как бьется его благородное сердце.
Виолетта даже прикрыла глаза, отдавшись своим ощущениям…
— Извините, Виолетта Васильевна, я хотел вас попросить об одном одолжении, — откуда-то издалека донесся голос Травушкина. — У вас есть ключи от комнат с костюмами?
— Да, — тихо ответила она, нехотя возвращаясь в реальность из другого, более прекрасного мира. — А зачем они вам?
— Даже не знаю, как сказать… — Андрей Егорович, тяжело вздохнув, покрутил вокруг талии ремень. — Надо как-то спасать Себастьяна Ивановича, старик в глухой депрессии — он опять потерял вдохновение…
— И что? Я чем-то могу ему помочь? — упоминание о безумном музыканте, испортившем ей романтический вечер, окончательно опустило Виолетту на грешную землю. Надо же, она должна еще и пожалеть его! Виолетта не сдержалась от ехидства: — Может быть, мне его поцеловать?
— Нет, нет! — замахал на нее руками “гражданская оборона”. — Не надо, что вы…
Неподдельный испуг Травушкина показался ей забавен, если не сказать больше, и она решила продлить удовольствие.
— Ага, значит, вы считаете, что мой поцелуй его не вдохновит?
— Ну, что вы… Конечно, вдохновит… Кого угодно… счастье такое…
— Тогда в чем дело? Я готова, — Виолетта сделала вид, что хочет пойти к старику.
— Не делайте этого, прошу вас, — Травушкин, кажется, был готов упасть перед ней на колени, лишь бы она не целовала музыканта.
— Странно, а я думала, что вы хотите помочь Себастьяну Ивановичу… — Виоллетта уже не сдерживала улыбку.
— Хочу. Но не таким способом…
— А каким же?
— Маэстро говорит, что его может вдохновить только что-нибудь необычное…
И тогда Травушкин, заикаясь и краснея, поведал Виолетте о том, как можно — без поцелуя — творчески зажечь сочинителя военных маршей. Если в прошлый раз Андрей Егорович вернул музыканту на какое-то время вдохновение, расхаживая перед ним строевым шагом, то теперь он решил “углубить впечатление”: Травушкин, переодеваясь в костюмы разных эпох, будет разыгрывать перед Себастьяном Ивановичем различные сценки, по возможности, военного характера. Хорошо, если старик тоже сменит прикид и воплотится в какой-нибудь исторический персонаж.
— Ну, как? — робко спросил Травушкин.
— Знаете, фантастично, — сказала Виолетта, чуть помедлив, потому что подбирала более мягкое определение этой идее.
Когда обрадованный Травушкин убежал с ключом, Виолетта достала из пакета бутылку вина. Кое-как открыла ее, помучившись со штопором и надломив ноготь. Она только приготовилась пригубить бокал, как в комнату постучались. Виолетта быстро спрятала в шкафчик бутылку и бокал.
— Да!
Это был снова Травушкин. По одному его растерянному, даже обескураженному виду Виолетта поняла — случилось непредвиденное.
— Ну, что там еще, Андрей Егорович? Не томите, говорите!
— Даже не знаю, как доложить…
— Порвали костюмы? — назвала Виолетта самое ужасное из того, что пришло ей в голову.
— Никак нет.
— А что?
— Себастьян Иванович говорит, что для полноты ощущений не хватает женского персонажа. Вот. Извините уж… Я тут ни при чем — это так маэстро показалось. Без женщин он не чувствует конфликта, повода для войны…
— Как интересно… — пробормотала Виолетта. — Я узнаю Себастьяна Ивановича с неожиданной стороны. Ну, а я-то тут при чем?
— Он хочет, чтобы вы тоже переоделись…
— Я?! Да он точно не в своем уме! — она чуть не задохнулась от возмущения. — Чтобы я пошла с вами играть в дурацкую войнушку?!
— Ну, что вам стоит… Просто так постоите в сторонке, — умоляюще проканючил “гражданская оборона”.
— Ни за что!!! — выкрикнула Виолетта и даже больно ударила ладонью по столу. — Так и передайте ему…
Едва за Травушкиным захлопнулась дверь, Виолетта махом выпила бокал вина. Налила еще. Вскоре предложение с переодеванием показалось ей не таким уж безумием…
***
В полночь житель соседнего с музеем дома вызвал пожарку и милицию. В окно он увидел, как на третьем этаже дома напротив какие-то люди бегали по комнатам с горящими факелами. Бдительный жилец через полевой бинокль разглядел на безумцах странные одежды, но более всего его поразили выкрики, которые неизвестные производили в распахнутые форточки, по всей видимости, наслаждаясь акустикой глухого двора. Они кричали: “Да здравствует император Петр III! Смерть заговорщикам!”
Пожарники, взявшие штурмом железную дверь музея, ничего опасного, кроме нескольких тлеющих тряпок на полу, не обнаружили, зато милиции пришлось поработать. Они увезли с собой в “коробке” возмутителей спокойствия, а музей опечатали.
Задержанных было трое: женщина в бальном платье и двое мужчин: один — в зеленом кафтане гвардейского офицера екатерининских времен, другой, старик — в мундирном фраке гражданского чиновника. Все трое были пьяны и насквозь пропахли дымом. Посаженные за решетку, они пытались петь “Марсельезу”.
До утра выяснялись личности задержанных. Потом им выписали штраф и отвезли обратно в музей — не выпускать же их в таком виде на свободу…
***
Директриса колледжа, к которой из разных источников поступили сведения о ночном происшествии, уволила с работы в одночасье Травушкина и Себастьяна Ивановича. Они, по ее мнению, уже не подлежали исправлению.
Простодыро улыбаясь, Травушкин вышел из кабинета директора в приемную. Подойдя к Виолетте, ожидавшей с убитым видом решения своей судьбы, он что-то шепотом сказал ей. Она рассеянно кивнула головой. Виолетта чувствовала себя опозоренной навеки, ей казалось, что все, даже дети с обложки перекидного календаря, смотрят на нее с укором и презрением, поэтому не сразу поняла, что ей шепнул на ухо Андрей Егорович. После того, как он ушел, она догадалась: в шесть часов вечера Травушкин будет ждать Виолетту под окнами ее дома.
Ее не уволили, хотя Виолетта с каким-то мазохистским удовольствием желала, чтобы с ней поступили именно так и даже еще более жестоко. Директриса сочла ее бедной заблудшей овечкой, поэтому она отделалась выговором и лишением месячной премии. Но более всего Виолетта была благодарна директрисе за то, что та разрешила ей пойти домой, привести себя в порядок, отоспаться и осмыслить происшедшее.
***
Дома ее ждал сюрприз — неожиданно приехал из “командировки” муж. Еще день назад Виолетта, образно выражаясь, точила ногти при мысли, как она встретит своего благоверного. Сколько вопросов, от изощренно издевательских до лобовых и грубых, возможно, даже с употреблением нецензурных слов, она собиралась ему задать! А сейчас, когда он сидел перед нею за столом, хлебал борщ и блаженно отпыхивался, Виолетта молчала. Мужу, обычно невнимательному и толстокожему, вдруг это показалось подозрительным.
— Слушай, а что это от тебя костром попахивает? На шашлычки с мужичками ездила?
Он с ленивым негодованием задал ей еще несколько каверзных вопросов, а напоследок упрекнул в том, что она не рада его приезду.
Чтобы не сорваться на скандал, Виолетта прикинулась больной, превозмогая брезгливость, чмокнула мужа в небритую щеку и отправилась в ванную комнату. По пути она почти безразлично отметила, что от мужа тоже исходит запах, но только не дыма, а вина и приторно сладких восточных духов. Похоже, Шахеризада совсем не кормила его, одной только любовью потчевала, вон третью тарелку борща уже поглощает…
Проснулась она в ванне от холода — набранная вода к тому времени уже изрядно остыла. Виолетта взяла со стиральной машины снятые с руки часы — около девяти. Ничего себе, сколько проспала… Впрочем, это хорошо — муж, утомленный двухнедельной “командировкой”, сейчас наверняка уже дрыхнет, теперь не надо одновременно с ним в постель ложиться, о чем-то говорить, что-то изображать — ах, как я соскучилась! — или, наоборот, устраивать скандал на всю ночь… Нет ни сил, ни настроения.
Чтобы согреться, она включила горячую воду. Закрыв глаза, Виолетта стала вспоминать события прошедшей ночи, Травушкина… Боже мой, неужели она больше никогда его не увидит! Где он теперь ночует? И тут словно в ванну опустили провод под напряжением — Виолетта вспомнила: в шесть часов вечера Травушкин назначил ей встречу у подъезда! Она резко поднялась — с полведра воды плюхнулось через край ванны. Как же она могла об этом забыть… Слишком много на нее свалилось — как говорит Зойка, от таких событий может парик с мозгами в форточку вылететь! Сначала — позор в милиции, нравоучения директрисы, коллективные увещевания ее коллег, потом — приезд мужа…
Что же теперь делать, куда бежать, где искать Травушкина? Стоп, а как он узнал ее адрес, ведь она не говорила ему, где живет … Может быть, он и вовсе не приходил? Нет, нет, Андрей Егорович не такой — он был, стоял возле подъезда и ждал, ждал ее. Потом, когда в их квартире погас свет, он ушел, где-то замерз и… умер. А адрес он мог узнать где угодно: в отделе кадров, у тех же музейщиц, в конце концов, мог запомнить в милиции, когда у них, задержанных, спрашивали про место жительства. Для него узнать ее адрес — пустяк. Ведь он — военный, оклеветанный Петр III, а она — дура неблагодарная… Вот.
В состоянии тихой истерии Виолетта села на край ванны, не зная, что делать дальше. Идти ложиться в постель рядом с мужем ей не хотелось. Лучше — в гроб! Мысль провести еще одну бессонную ночь на диване, а потом пойти на работу, как ни в чем не бывало, а там увидеть в конце коридора полуразрушенный стол, за которым никто не сидит — это ужасно…
Она хочет быть с Травушкиным, и она будет с ним. Она тоже замерзнет и умрет.
Виолетта, кое-как обтершись полотенцем, кинулась одеваться.
***
Вся в слезах она выскочила из подъезда и… тут же наткнулась на Травушкина. Он стоял у дверей ее дома навытяжку, как часовой, как стойкий оловянный солдатик. Треуголка наползла на уши под тяжестью целого снежного сугроба, но Травушкин словно не замечал этого. Глаза его сияли в темноте, как начищенные пуговицы. Он протянул руку Виолетте и тихо, торжественно сказал:
— Карета ждет вас, моя королева.
Поодаль она увидела почти засыпанный снегом горбатый “Запорожец”. Внутри него слабо теплился желтый свет, на руле, как на подушке, покоилась чья-то косматая голова. Кажется, это был Себастьян Иванович.
Человек-сон
Мне приснился странный сон. Будто бы лежу я в гробу, умираю. Нет! — не умер, а умираю, а еще точнее, пытаюсь умереть, делаю вид для провожающих меня в последний путь людей, что я — мертвее и не бывает. Глаза прикрыл, но сквозь ресницы наблюдаю за происходящим. Тошнотворно пахнут цветы, народ топчется вокруг гроба. Многих совсем не знаю, а кто такие, спрашивать как-то неудобно. Кто-то уже принял на грудь грамм сто пятьдесят, ходит гоголем, облокачивается на мой гроб, как на стол, и все норовит запеть. Честно говоря, я и сам бы выпил, но боюсь, что в пьяном виде вообще не умру. Когда я хмельной, жизнь кажется прекрасна и добровольно уходить из нее мне не хочется.
Одним словом, лежу в гробу, щурюсь на провожающих и чувствую перед ними огромную вину — так неловко перед собравшимися, что не умер вовремя. Я еле сдерживаюсь, чтобы не подняться и извиниться за такой казус. Делаю еще одну попытку умереть. Честно говоря, лежащему уже в гробу умирать несподручно — люди смотрят. Поэтому моя попытка ограничилась лишь внушением: “Умри!” Ну, вроде как “Спать!” Бесполезно… Смерти ни в одном глазу.
Вдруг надо мной склонился друг детства. Будто для прощального поцелуя. А сам смотрит в глаза и так незаметно лыбится.
Я ему сквозь зубы:
— Блин, я живой! Что делать?
Тот так же шепотом, еле сдерживая смех:
— Ну, ты и влип! Даже не знаю, чем помочь…
— Несите на кладбище, только медленней — авось, по дороге умру… И хватит ухмыляться, придурок!
Через час добрались до кладбища, а мне все никак не умирается. Даже ничего не болит. Всю жизнь что-то, да тревожило, а тут хоть бы хны. Самочувствие, как у космонавта, только очень уж неловко лежать на виду у всех. Так и проснулся от стыда…
***
Эта нелепая история приснилась мне вскоре после смерти отца. Я даже уверен, что отец своей смертью (и жизнью тоже) повлиял на сюжет сна. Он умудрился проспать свою земную жизнь, а после смерти чаще, чем все остальные умершие родственники, стал являться в мои сны. Приходил, как в гости, хотя в жизни предпочитал, чтобы навещал его я. Как я теперь понял, жизнь во сне, в своем или чужом — это форма естественного существования моего отца.
***
Он прожил свою жизнь тихо, без криминала и даже без особых страстей. Даже не знаю, как ему это удалось…
Нет, конечно, горя он хапнул ту же пайку, что и все его поколение, рожденное в коллективизацию, частично или полностью потерявшее родителей в тридцать седьмом и обмакнувшееся своим детством в деготь войны. Моему отцу, тогда подростку, этих приключений показалось мало, и он еще несколько лет беспризорничал по вокзалам и рынкам, пока его в Москве не отыскал какой-то влиятельный дядя-военный и не запихал в суворовское училище.
Подворотней шпане дисциплина сразу пришлась не по вкусу. В первый же день учебы его заставили зашить карманы брюк, чтобы он не держал в них руки. Промаявшись непродолжительное время со свободными руками, отец тихонько распорол карманы. Начальник тут же заметил непорядок и приказал вновь прострочить карманы, предварительно набив их песком. Потяжелевшие штаны теперь сползали с тощей задницы отца при каждом резком движении. Кроме того, его, маленького и худосочного, стали готовить в трубачи. Объема легких, величиной с табачный кисет, не хватало даже на то, чтобы выдать хоть какой-то мало-мальски приличный звук из инструмента. Губы опухли едва ли не до носа, кстати говоря, в те годы уже вполне гордо топорщившегося. Впрочем, не будем трогать его всуе — отцовский нос — это тема отдельного разговора.
Одним словом, не прошло и месяца, как отец месил босыми ногами белую пыль донских дорог — вернулся на родину.
На свободе он пробыл недолго. Нашел заторканную мать, в очередной раз неудачно вышедшую замуж, кое-каких родственников и не очень удивился тому, что его внезапному появлению никто не обрадовался. Сходил на могилу к деду с бабкой, с которыми он пережил всю оккупацию. Отец уже подумывал свалить куда-нибудь в Воронеж или в Ростов-на-Дону, но тут тень грозного дяди настигла его — отца забрили в армию.
Три года он охранял и обслуживал военные самолеты на аэродроме где-то в Литве. Сохранилось несколько фотографий, на которых отец запечатлен в тот армейский период своей жизни.
Моей маме больше остальных нравился тот снимок, где друг-солдатик щелкнул ее будущего супруга сидящим под деревом после марш-броска. На бравого защитника отечества отец тут мало похож, это скорее дымящийся цыпленок табака: тощие ноги в тяжеленных кирзачах согнуты в коленях и широко раздвинуты, руки откинуты назад, плоская птичья голова почти упала носом-клювом на грудь, его огромные, выпуклые глаза осоловели, мокрые волосы облепили лоб. Внутренне отец спал, иначе вряд ли бы он стал фотографироваться в таком растерзанном виде.
На других снимках он выглядит более живенько, а на одной даже смеется, глядя на борющийся на лужайке товарищей. Как и на остальных солдатах, на отце лишь майка и галифе. Он заметно поднакачан и даже несколько упитан, насколько это возможно быть патологическому дистрофику. Наверное, это уже второй или третий год службы.
Отец был молчун, а о своей службе вообще мало что рассказывал. “Дурак. Надо было остаться в армии. Ведь предлагали…” — иногда говорил он, но опять же без особого сожаления. Мне запомнились только несколько моментов из его скупых рассказов об армии.
В столовой у входа стояла огромная бочка с соленой атлантической сельдью. Если солдату не хватало обычной пайки, он мог взять в хлеборезке булку хлеба, селедку из бочки и поесть. И это в послевоенное время… Кроме того, местные жители за пару копеек привозили на телегах в армейскую столовую яблоки и груши из своих садов.
Мне, призванному на службу тридцать лет спустя, такая забота командования о солдатах кажется неправдоподобной: мы после отбоя тайком ходили в лес и жарили грибы на костре, слегка присыпав их солью. Гадость, конечно, но на какое-то время чувство голода утихало.
Так как на фотографиях в петличках отцовской шинели были ясно различимы “крылышки”, это давало мне в детстве достаточный повод говорить друзьям, что мой отец служил летчиком, летал на истребителе. В отместку мой двоюродный брат Вовка, хищно хлюпая изумрудными соплями, утверждал, что его обгорелый, как головешка, отец-инвалид воевал на танке. Я изображал смиренную зависть на лице, хотя в ту пору уже знал от родителей, что дядя Ваня в годы войны обгорел на заводе во время взрыва газа.
Еще отец рассказывал, как ночью во время охраны аэродрома они убили заблудшую лошадь, ни голосом, ни ржаньем не откликнувшуюся на крики перепуганного часового: “Стой, кто идет? Буду стрелять!”
После трех лет вынужденной несвободы в армии отца вновь понесло по свету. На этот раз по серьезному. Дорвался до простора, как перегрызший веревку пес. По комсомольской путевке отец укатил в Магадан. Самое место для южного человека.
Лично я не знаю, что отец там делал, зато моя мама, его жена — догадывалась. Ее предположения были ужасны: муж там сидел, то есть отбывал срок, ибо нормальный человек туда добровольно не поедет. Отец клялся-божился, что ничего подобного, никаких судимостей у него нет: в Магадане он работал в гараже слесарем. “А откуда тогда эта наколка?” — с всезнающей усмешкой спрашивала мама и указывала на тыльную сторону ладони левой руки: там синел весьма грубо изображенный не то будильник, не то компас…
Долго ли, коротко отец пробыл на краю света — неизвестно. Потянуло его дальше мир посмотреть. Так очутился он с топором в руках в лесу под Нижним Тагилом. Сборщик смолы в каком-то леспромхозе. Денег зарабатывал много, но ничего не скопил — все уходило на дружеские попойки. Не лесорубы, а гусары из партизанского отряда Дениса Давыдова.
Кстати говоря, шиковал отец не зря, видно, чувствовал, что больше гусарить и поджигать овины ему в жизни не придется. В городе он встретил девушку, мою будущую маму, влюбился в нее и в течение года взял ее измором в жены. Очень настырный оказался кавалер. Тихой сапой обошел (переждал) всех более достойных претендентов на ее руку и сердце.
***
Я знал отца таким, каким его сделала моя мама. К тому времени он уже свое откуролесил, и вся его теперешняя жизнь состояла из работы и сна. Так как мама часто болела, по месяцу и более лежала в больнице, он кроме мужской работы в нашем большом доме выполнял и женскую. Готовил еду, стирал, мыл полы, полол грядки в огороде… И это зачастую после ночной смены. Поэтому отец засыпал сразу же, как только куда-нибудь присаживался.
Одним словом, в детстве я помню его либо работающим, либо спящим. А между этими состояниями он курил “Беломор”, сидя на лавке или на крыльце дома в весьма замысловатой позе, свойственной лишь ему одному. В те годы я пробовал подражать отцу — в принципе так сидеть можно, но очень неудобно: скрученные меж собой ноги штопором уходят в землю, левая рука протиснута в карман брюк. Ни в военном училище, ни в армии отца так и не смогли отучить от привычки держать руки в карманах…
Не знаю, по какой причине, но за всю жизнь между нами не произошло ни одного серьезного разговора. Отец не передал мне никакой своей мудрости, ни одна фраза, ни одна мысль его не осталась в моей памяти. Он словно стремился к тому, чтобы быть незамеченным, тенью, сном. Он не делал карьеры, не учился и даже не читал газет. Если случалось, что брал в руки книгу, то на второй странице засыпал. Мама не могла смотреть с ним душещипательные фильмы по телевизору: отец оскорблял ее переживания своим храпом.
— Колька, иди спать! — срывалась она, когда носоглоточные трели отца вдруг заглушали чей-то страстный монолог.
— А-а я и н-не сплю… — вздрогнув от крика, заявлял он и поудобнее устраивался в кресле.
Мама просто закипала от такой наглой лжи. Забыв на время о кинострастях, она с грохотом разворачивалась к отцу вместе со стулом:
— Ну и о чем же фильм, Цезарь?
И отец, как ни в чем не бывало, рассказывал сюжет фильма, чем окончательно портил маме настроение…
Нельзя сказать, что мама сделала из него совершенно другого человека, этакого человека-машину: нажал кнопку — работает, выключил — стоит, то бишь спит. Периодически и у отца были срывы, прошлая жизнь, как болотный газ, нет-нет, да с пугающим тишину выхлопом прорывалась наружу.
В отличие от мамы, я не верю в то, что отец попал на Магадан из-за проблем с законом, хотя утверждать, что это не могло с ним случиться вообще, тоже не берусь, ибо был он псих-тихушник. То есть терпел-терпел и взрывался, и тогда всем вокруг становилось плохо. Вспоминалось все. Размеры противника не имели значения. Раз в год он кого-нибудь дубасил, а потом вновь — тише воды, ниже травы. Мать потом ликовала: “Ну вот, что я говорила?! Зверь, убийца!” И опять про Магадан…
Из детства особенно запомнились два случая.
Отец с матерью, тогда еще молодожены, поехали в деревню к каким-то родственникам. Естественно, образовалась пирушка. Крестьяне побросали в поле свои трактора. К застолью был приглашен деревенский детектив, Анискин, огромного, почти нечеловеческого размера. Милиционер сначала демонстрировал собравшимся за столами свои раблезианские питейные возможности, потом решил показать мастер-класс по борьбе самбо. В пространстве меж столами, где только что под свист и матерные частушки отбивали чечетку местные плясуны, образовался борцовский ринг. Милиционер под женские взвизги и оханье расшвырял, как тряпочных кукол, всех желающих потягаться с ним силой. Добровольцы закончились быстрее, чем приемы самбо. Анискин стал докапываться до тех мужиков, кто по комплекции более или менее мог составить ему хотя бы внешнюю конкуренцию. Тем, кто помельче, предлагал объединиться против него и наброситься скопом.
В таком случае моему отцу-дистрофику ничего не грозило, но он сам вдруг выбежал на проезжую часть. Мама даже не успела его остановить.
— Знаю я ваши приемы… — вдруг заявил он во всеуслышанье.
Разом образовалась тишина.
Обрадованный милиционер поискал глазами, кто бы это мог сказать. Поняв, что это сказал мой отец, он расстроился и хотел сделать вид, что ничего не слышал. Типа, матрос салагу не обидит.
— А я знаю ваши приемы, — снова упрямо повторил отец. И нагло ухмыльнулся.
— Это не те приемы, — погрозил ему пальцем, величиной с короткую дубинку, Анискин, что, вероятно, означало: мальчик, отойди, не балуй мне тут! Наверное, он был добрым человеком.
— Нет, те, — и храбрый портняжка вышел из-за стола.
Разница меж противниками была столь велика, что кто-то ахнул: “Лучше бы о детях подумал молодожен…”
Борьбы, как таковой, как увлекательного зрелища, не произошло. Отец сделал неуловимый выпад, и милиционер, пролетев полкомнаты, с треском продавил курчавой головой дверцу фанерного шкафа…
Из другого случая, где отец проявил свои бойцовские качества, я сделал для себя кое-какие жизненные выводы. Поучился на чужом примере. Как умный.
Осень. Солнечный тихий день. Бабочки порхают над перекопанной землей, торчат желтые зонтики укропа.
Мои родители, тогда еще совсем молодые люди тридцати с небольшим лет, сидели посреди огорода на опрокинутых ведрах и перебирали собранный лук. Отец в застиранной майке с вытянутыми лямками лениво перебрасывая из одного угла рта в другой слюнявую “беломорину”, как обычно, сочетал работу с дремотой. Я же бродил вдоль забора и подчищал с кустов последние ягоды. Готовился к затяжной зиме.
В воздухе, горько пахнущем дымком (где-то жгут ботву), было такое умиротворение, что, кажется, улеглись не только огородные страсти, но и вообще все человеческие.
И тут — женский вопль! Что-то вроде: “Убивают! Помогите!” От неожиданности мы вздрогнули, но потом поняли, что это кричит тетя Клава, и слегка успокоились. Даже я, мелкий пацан, знал семейные проблемы соседей: бедная тетя Клава была чрезвычайно любвеобильна и ничего с этим не могла поделать. Даже заброшенная в глубь джунглей или пустыни она уже через четверть часа нашла бы себе мужчину. Муж Гаврила всюду ходил за ней следом, но все равно не поспевал… Вернее, тетя Клава все равно успевала раньше. Опережала его.
Кстати говоря, мужиков тетя Клава цепляла совсем не внешними данными, потому как была толста, коротконога, с красным, как будто распаренным, щербатым лицом. Правда, при этом улыбчива, ласкова со всеми, даже с чужими собаками. Возвращаясь из сельмага, бросала каждому встречному псу по кусочку хлеба или даже пряника, так что к своему дому тетя Клава подходила в окружении целой стаи вислоухих дворняг. Они так грациозно пританцовывали на цырлах вокруг благодетельницы, картинно дрались меж собой, как будто в жизни не едали ничего вкуснее хлеба.
По выходным тетя Клава пекла пирожки. Вообще-то, стряпней занимались все женщины поселка, но запахи ни с чьей кухни не превращали жизнь соседей в сладостную муку. Не знаю, что тетя Клава клала в тесто или в начинку, но только стоило ей поставить пирожки на огонь, как дети нашей улицы теряли всяческий интерес к играм. Мы, как крысы на зов дудочки, брели к дому тети Клавы и рассаживались на траве вдоль канавы напротив распахнутых окон кухни. Разговор не клеился. Всем казалось, что они слышат, как шкворчат, румянятся и переворачиваются с боку на бок пирожки на сковородке.
Добрая тетя Клава, видя наши страдания, всегда выставляла на подоконник огромную миску, величиной с малый тазик, полную горячей выпечки.
Были у нашей соседки и другие достоинства…
Платья тетя Клава носила короткие и такие узкие, что они постоянно задирались выше колен. А если она начинала в своем огороде пропалывать грядки, то возле забора вскоре, как бы невзначай, собиралось некоторое количество мужского населения. Они не находили иного места, чтобы обсудить свои проблемы. Мужики тут же расходились, как только в огород выбегал Гаврила с солдатским ремнем в руках. Он стегал жену по молочным упругим ляжкам и с матюгами загонял ее в дом.
Дубасил он ее регулярно, но как-то не очень сильно, больше для порядка. Так родители дают подзатыльники непутевому сыну-двоечнику: лучше учиться не станет, но зато хоть школу не бросит.
Короче говоря, когда в тот благословенный осенний день мы услышали крики тети Клавы, то не сильно напряглись. Так, думали, пошумят соседи, как обычно, и успокоятся. Но не тут-то было! Кажется, на этот раз тетя Клава совершила совсем уж безрассудный поступок. Через четверть часа ее непрерывного визга мама не выдержала и ткнула отца в бок:
— Колька, иди глянь… Как бы не убил.
— Не пойду. Это не мое дело, — недовольно буркнул отец.
— А если убьет?
— Да ну их… Не первый раз.
И тут тетя Клава заверещала так, что мой отец, выплюнув с досады измочаленную папироску, поднялся с ведра и нехотя направился в сторону соседского двора. Мы с мамой потянулись следом.
Подойдя к высокому забору, отделявшему наши дворы, отец потоптался нерешительно, потом крикнул неуверенным баском:
— Эй, соседи, вы там живые?
Увлеченные выяснением отношений, дядя Гаврила и тетя Клава вопили так, что голос моего отца, и без того негромкий, до них не дошел. Крикнув еще пару раз, отец посмотрел на свою супругу, взволнованно мечущуюся по двору, вздохнул и со словами: “И на хрена мне это надо…” полез через забор.
Едва только отец оказался на чужой территории, как из сенок соседского дома выскочила растерзанная тетя Клава и упала отцу прямо на грудь. Когда дядя Гаврила выбежал следом во двор, он застал свою жену, висящую на шее моего отца и рыдающую взахлеб. Такая картина ему здорово не понравилась. Не в восторге от нее была и моя мама, наблюдавшая за происходящим через щель в заборе.
Дядя Гаврила, раздув ноздри парусами, отшвырнул прочь жену, ухватил за лямки майки моего отца и потянул их на себя. Тяжело сопя и ничего не говоря, он принялся накручивать лямки на кулаки…
— Ты чего? А ну-ка отпусти майку!.. — отец дернулся, старая майка затрещала.
— И ты тоже Клавкин хахаль?.. — зловеще прошипел дядя Гаврила, наседая на несчастного миротворца.
— Да пошел ты!.. Орете тут на всю улицу, жена говорит, иди, посмотри… — отец оказался в весьма неловком положении: притянутый нос к носу ревнивцем, он вынужден был оправдываться, почему оказался в чужом дворе.
— Не-е-ет, ты к Клавке пришел… — как удав кролика, притягивал Гаврила к себе жертву.
— Это я его послала! — крикнула из-за забора встревоженная мама.
Когда дядя Гаврила прижал к себе своего соседа так, что они уперлись друг в друга носами, мой отец психанул, рванулся прочь, и… майка осталась в кулаках ревнивца. Это было уже слишком для моего нервного отца — натерпелся мужик издевательств! Теперь понесло его… Сначала он в отместку за свою погибшую в бою майку разорвал на дядя Гавриле его новую рубаху, потом майку, причем сделал все это в одно мгновение, так что опешивший от наглости соседа дядя Гаврила даже не успел ничего предпринять. Но и этого отцу показалось мало — он врезал скандалисту в ухо…
И все же завершающий удар в этой истории нанес не мой отец, не даже дядя Гаврила, а тетя Клава. Когда мужики дубасили друг друга, она, изловчившись, врезала поленом по голове моего отца.
Бой был закончен… Отец, зажав кровоточащий затылок ладонью, пинком ноги завалил ползабора, побрел на свою половину, а тетя Клава, охая и целуя, увела своего разорванного в клочья мужа в дом.
Так мой отец, пожертвовав своей головой и майкой, на некоторое время вернул мир в соседскую семью. Правда, потом с неделю он не разговаривал со своей женой.
А я сделал из этой истории вывод: отношения между мужчиной и женщиной — дело темное… Странно, но многое из того, что в детстве и юности мне казалось незыблемой истиной, теперь вызывает у меня лишь грустную снисходительную улыбку, а вот в понимании любви я до сих пор не продвинулся дальше, чем в том сопляческом возрасте…
***
Кроме сна у отца были еще две страсти, такие же тихие и одинокие — рыбалка и сбор грибов (именно в таком порядке). Ради них отец не только жертвовал сном, но даже проявлял несвойственную ему изворотливость и мог преступить законы, установленные супругой.
Мать не одобряла ни одну из отцовских страстей: к его способности засыпать в любом положении она относилась иронично-снисходительно, а уход в лес за грибами воспринимался как побег из огорода. Рыбалку мама откровенно презирала — идущего с пруда мужика с удочкой она провожала кривой, как турецкая сабля, ухмылкой. Если этот бедолага брел без рыбы, а еще хуже с одиноко плавающим окуньком в целлофановом пакете с водой, мать выходила за ворота и пепелила его взглядом до тех пор, пока он не исчезал с горизонта. Словно сгорал.
Мама при каждом удобном случае всячески поносила рыбацкое племя, но… любила есть рыбу. И в этом ей не было равных. С годами ее любовь к рыбе приобрела какой-то эстетски-извращенный характер. К примеру, сушеную рыбу она, как медведь, предпочитала с легким душком. Мясные куски отдавала нам с отцом, а сама с наслаждением разгадывателя кроссвордов копалась в рыбьей голове или брюхе. После нее на тарелке оставались пучок волосяных косточек, гарпун позвоночника и груда перламутровых пластин с рыбьих щек, похожих на доспехи маленького рыцаря, отправившегося купаться.
Когда содержимое тарелки вываливалось в миску нашему коту Кефиру, он, кидавшийся с вожделенным урчанием ко всему, что падало на пол, жадно хватал зубами первую попавшуюся кость и начинал грызть ее. По мере того, как он ее жевал, на его усатой морде начинало проявляться недоумение, переходящее в досаду и даже обиду. Кот был оскорблен. Мало того, что на косточках не было ни кусочка мяса, они даже не пахли рыбой. Тяжело вздыхая, Кефир вяло доедал этот кальций и, обиженный на все человечество, плюхался на свою подстилку. Он вроде засыпал, но потом неожиданно распахивал глаза: они горели желтым мятежным огнем — в своих злобных кошачьих фантазиях Кефир всех нас уже несколько раз располосовал на лоскутки…
Чтобы пойти на рыбалку, отцу надо было совершить что-то вроде трудового подвига. Например, после ночной смены перекопать пол-огорода. Перемыть все полы в доме, перестирать белье. Или же возбудить у мамы желание отведать рыбы. Иногда отцу удавалось взять ее на жалость. В этом случае он привлекал меня в сообщники. Я брал на себя роль ходатая, а отец демонстративно, но молча страдал. Маме было сложно отказать мне. Так общими усилиями мы с отцом добивались права на рыбалку…
На какое-то время отец и меня увлек этой страстью.
Особенно нравилось ездить с ним на реку Нейву.
Мне, подростку, это казалось настоящим путешествием. Мы отправлялись туда последней ночной электричкой, но ощущение радостной тревоги охватывало меня еще загодя, с утра. Отец тоже волновался, но его переживания проявлялись по-другому. Если я изможденно слонялся по дому, не зная, куда себя пристроить, то отец был сама сосредоточенность и деловитость. Как муж и хозяин — безупречен. Чтобы избежать даже тени недовольства супруги, способной перерасти в ненужный конфликт, отец выполнял любые ее прихоти и капризы.
Маму забавляло такое поведение мужа, и она порой не могла отказать себе в удовольствии слегка поиздеваться над ним.
— Знаешь, какое слово больше всего подходит к слову “рыбак”? — спрашивала она, постучав свернутой в трубку газетой по торчащему из-под кровати тощему заду отца.
Шлепанье мокрой тряпки по полу на некоторое время затихало.
— Ну, и какое? — голос отца звучал, как из подпола. В нем чувствовался тревожный напряг.
— А вот догадайся сам!
— Не могу знать… — почти по-солдатски отвечал отец, таким образом осторожно обходя ловушку, и вновь продолжал мыть пол.
— Все очень просто. Рыбак — дурак! — торжественно объявляла мать. — Почти стихи… И главное, правда.
К вечеру, когда в доме были уже уничтожены все мухи, а в огороде — всякая трава, не приносящая пользу, отец получал право на свободу. Наступало наше время…
Отец жадно закуривал, едва ли не в первый раз за день, брал в сарайке сетчатое ведро на длинной веревке, и мы отправлялись с ним на поселковый пруд мыть “малинку”. Я бежал впереди, как собака, то ныряя в заросли донника и полыни, то выскакивая на пригорки…
Мы шли на правый, илистый берег пруда, и там отец, раздевшись до черных сатиновых трусов (цветные в те годы считались спортивными), заходил в воду с ведром. Как ковбой лассо, отец раскручивал ведро на веревке и забрасывал его как можно дальше от берега. Потом, поддергивая веревку, вытягивал из воды ведро, полное ила с водорослями и речным песком.
Я, стоя на берегу, невольно любовался отцом. Его носатый профиль четко вырисовывался на фоне закатного неба. В тонких губах стиснута потухшая папироса, волосы взъерошены. Обнаженные по локоть, загорелые руки и бледные мосластые ноги худы, но чрезвычайно жилисты и мускулисты. Движения уверены, фразы отрывисты, в глазах — безумие и веселый азарт. Это было уже не покорное существо с половой тряпкой в руках, а хищник, добытчик…
Его страсть передавалась и мне. Стоя на четвереньках, я с восторгом вытягивал из ила красных извивающихся червячков и складывал их в обшарпанную жестяную банку из-под леденцов. Мысленно на каждую “малинку” я уже выудил из воды по подлещику или пузатому золотистому линьку. Когда у меня начинало покалывать занемевшие ноги, я на некоторое время распрямлялся и оглядывал зеркальную поверхность вечернего пруда. На другом берегу, на перекате, я видел пацанов с нашей улицы с удочками в руках. В эту минуту я испытывал к ним что-то вроде презрительной жалости, как китобоец к мальчишкам, ловящим мальков подолом майки.
В сумерках, почти ночью, мы с отцом наконец-то отправлялись на вокзал. На крыльцо нас выходили провожать мама с котом Кефиром. Они переглядывались меж собой и, кажется, даже заговорщицки подмигивали друг другу: дескать, наши-то дураки опять на рыбалку поперлись… Кефир откровенно зевал, широко, до хруста в позвоночнике распахивая розовую пасть, окаймленную по краям мелкими белыми зубами, как заточенными спичками.
На последней электричке до Верх-Нейвинска, кажется, никто не ездил, кроме рыбаков, желающих поспеть на утренний клев. Со всеми своими снастями они заполняли первые и последние вагоны — в зависимости от того, в какую сторону им идти после остановки поезда.
Эти вагоны на полтора-два часа пути превращались в мужской клуб. Тут практически все знали друг друга, поэтому группировались по интересам. Самыми шумным были те, кто разливали дешевый “портвешок” из “бомб” по эмалированным кружкам и травили байки. Это пьяницы и подкаблучники. Для них рыбалка — форма свободы.
Элитой вагонного общества считались рыбаки-фанаты. Они присаживались вдали от шумных компаний и разговор вели степенный — в час по слову. Терпения у них — полные рюкзаки. Иногда обменивались какими-то диковинными червяками, доставая их в замызганных берестяных коробочках откуда-то из-под самого сердца… Таких рыбаков было немного, единицы. В вагоне их знали по кличкам, как крестных отцов. За их спиной шушукались, новички по наивности пытались упасть к ним “на хвост”, когда те выходили из электрички. Более опытные рыбаки по личному опыту знали, что подобное преследование бессмысленно и опасно. Случалось, что “отцы”, подобно Сусанину, заводили ночью в топкое болото целую гирлянду любопытствующих, и бедолаги выползали к реке лишь к полудню, грязные и изможденные, желающие лишь одного — домой, домой! Рыбакам-фанатам приписывалось такое свойство, как внезапное исчезновение. Только что стоял с удочкой на берегу, и — оп! — нету. Будто утка, под воду нырнул. Где рыбачил такой “профи”, никто не знал — только к вечеру выберется он из леса к станции, согнувшись под тяжестью мокрого снизу рюкзака. Пойманную рыбу показывать не любит, на навязчивые расспросы прошамкает беззубым спекшимся ртом: “Так, поймал маненько…” И ухмыльнется гадко.
В вагоне собиралась еще одна группировка, и вот к ней принадлежал мой отец — он играл в карты. На деньги.
Уложив меня отдыхать на рейчатую скамейку, он некоторое время сидел напротив в своей характерной позе — скрутив штопором ноги в болотных сапогах.
Удивительное дело! Этот человек, который задремывал во всяком положении и в любой ситуации, практически никогда не спал во время поездки на рыбалку в ночной электричке.
Вытянув и без того страусиную шею, отец с деланным безразличием, и даже позевывая, оглядывал вагон. Заметив картежный кружок, он начинал испытывать беспокойство. Ерзал, кряхтел, потирал ладони рук о брюки и, наконец, говорил мне строгим и одновременно виноватым голосом: “Ты тут лежи, никуда не уходи. Я пойду с ребятами, поздоровкаюсь…”
И исчезал до конца поездки.
Появлялся он минут за пять до нашей остановки. Глаза его блестели, как подшипники. Отец сорвал куш. Рублей пять. По тем временам немалые деньги.
Отец почти никогда не проигрывал в карты. Об этой его удивительной способности не знала мама, она бы тут же нашла ей объяснение: “Ага, что я говорила — Колька сидел в тюрьме! В Магадане. По доброй воле люди туда не ездят. Ишь, к-комсомолец…”
Вне матери и дома отец был другим — азартным, задиристым. Игра в карты, пусть на копеечку, волновала его дремавшую казачью кровь, поднимала на дыбы сковавшие ее льды.
Кроме того, отцу чисто психологически нужны были карманные, личные деньги. Они придавали ему уверенности, потому как брать в долг, просить кого-то о помощи он не умел никогда. Свою зарплату, и немалую, отец целиком и полностью отдавал матери. Про нее он тут же забывал и мало интересовался ее судьбой. У отца всегда был свой капитал, собранный из той меди, что оставалась после обеденного рубля и выигрышей в карты. Как я потом узнал, в карты играл он и на работе, особенно в ночную смену.
Именно на эту заначку мы с отцом и шиковали, когда ездили на рыбалку. Это был наш мужской протест против женской тирании.
Сорить деньгами мы начинали прямо с вокзала. Оставив меня на лавке в зале ожидания со связкой бамбуковых удочек и рюкзаком, отец распахивал высокие дубовые двери ресторана. Возвращался он, зажав меж пальцев горлышки четырех бутылок. Себе он брал три пива, а мне — газировку “Дюшес” и к ней плитку шоколада или серый кулек трюфелей, похожих на шлемы богатырей из голодного сна обжоры-сладкоежки. Кутеж шел по высшему разряду, спекулятивные цены ничуть не смущали отца, а, по-моему, наоборот, придавали ему солидности в собственных глазах.
Всю эту вкуснятину отец прятал в рюкзак — по общему нашему уговору мы к ней не прикасались до той поры, пока не придем на предрассветный берег реки.
Это была сладкая (во всех смыслах!) мука, бухать полтора часа в кромешной темноте резиновыми сапогами, взятыми навырост, и слышать, как впереди тебя булькает, набираясь взрывных газов “Дюшес”. О том, что рядом с моей бутылкой лежит отцовское пиво и может издавать такие же звуки, я даже не думал.
Впрочем, в своем рассказе я придал слишком большое значение желудочным удовольствиям. В походе на рыбалку были, конечно же, и другие радости.
Мы шли по железной дороге от Нейво-Рудянки в сторону Верх-Нейвинска. На небе еще были ярки звезды, рельсы отсвечивали двумя тусклыми штрихами. По обе стороны от насыпи черной зубчатой стеной стоял лес, как мне казалось, полный грибов, ягод и диких зверей. Я даже видел то тут, то там волчьи глаза, желтыми огоньками прожигающие темноту, будто солнечный луч, пропущенный сквозь увеличительное стекло, бумагу. Хрустели ветки под быстрыми когтистыми лапами хищников
Было жутко и приятно.
Примерно через полчаса пути отец, неизвестно каким образом, в кромешной темноте находил едва заметную даже днем тропинку в лес. И мы ныряли, будто в пещеру. Отца я уже не видел, шел на звуки. Иногда мне по лицу колко била еловая ветка, не удержанная отцом. О волках я не думал, страх отстать был сильнее.
Ближе к реке лес становился жиже, появлялось небо. Звезды к тому времени уже поблекли, на востоке начиналась игра света. Я уже видел перед собой рюкзак отца, его крапчатую кепку. Тропинка порой хлюпала под ногами, с жадным чавканьем засасывало сапоги. Запах ароматных лесных опрелостей и смолы незаметно перешел в гнилой тошнотный дух болота, потом остро повеяло прохладой, речной тиной и рыбой. Мы выходили на водный простор Нейвы…
При виде реки у меня начинали дрожать руки от волнения. Хотелось немедленно размотать удочку и забросить поплавок в ближайшую заводь меж зарослей камышей. Я спотыкался о камни, с сожаленьем проходя мимо мест, одно лучше другого. Мне казалось, они кишмя кишели полукилограммовыми сорожками и окунями. Но отец, ни слова ни говоря и даже не поворачиваясь в сторону реки, упорно шел вперед.
Мерцали потухающие костры на обоих берегах реки. Вокруг них бродили силуэты, кто-то спал, свернувшись на охапке веток. Все это напоминало утро перед битвой, удочки в руках рыбаков были похожи на копья.
Отец, обладавший орлиным зрением, порой окликал кого-то:
— Привет, удило!
— Колька? И ты здравствуй…
— Как рыбалка?
— А-а, херня! Правда, чебак под вечер хорошо пошел, потом как отрезало…
“Кто это?” — полушепотом спрашивал я отца. “Да-а Васька-стропаль с нашего цеха из соседнего пролета…” “М-м-м…” — уважительно мычал я, будто отец назвал мне какого-то нашего родственника. Впрочем, так оно и было, ибо река объединяла всех, кто приходил на ее берега с удочкой, как трасса роднит меж собой дальнобойщиков.
Обычно мы ходили с отцом рыбачить на дамбу. Полоска земли, шириною в метров семь и длинною с километр, пролегала как раз по середине реки. С того конца, где эта насыпь соединялась с берегом, ее размыло водой, так что дамба превратилась в остров, заросший ивняком и камышами. Там очень удобно рыбачить: если ветер поднял волну, то можно было перейти на другую сторону, где вода стояла тихо, как в стакане.
Желающих порыбачить на острове было много, но не все могли туда попасть. Конечно, те, кто постоянно ездил сюда, знали брод, но старались никому его не показывать.
Отец, ну и соответственно я, были из числа посвященных в эту тайну.
Убедившись, что нас никто не видит, мы раздевались в предрассветном тумане до трусов и входили в воду. Обычно отец при этом отпускал какую-нибудь мужскую шутку, что-то вроде:
— Яйца держи в кулаке, чтобы не уплыли…
Кстати говоря, течение в этом месте реки было достаточно сильным, и как-то вода унесла с собой не наши причиндалы, а упавшую с головы отца кепку. Он кинулся за ней и едва не утонул, уйдя под воду вместе с пудовым рюкзаком за плечами. Я, не умеющий плавать, бросился к нему, но отец, вынырнув из воды, заорал: “Стой на месте!” Он не хотел расставаться ни с рюкзаком, ни со связкой удочек, поэтому барахтался в потоке долго и всерьез. Мне, десяти-двенадцатилетнему пацану, было жутко видеть в нескольких метрах от себя отца, борющегося за свою жизнь, и не иметь возможности чем-либо ему помочь. Когда мы вышли на берег, нас обоих колотил озноб. В рюкзаке вся еда промокла. Наибольший урон продуктам нанесла соль, полпачки которой отец взял, чтобы присыпать пойманную рыбу в знойный полдень. До сих пор помню соленую карамель. Ее приходилось полоскать в воде, прежде чем положить в рот.
Бессонная ночь, усталость от долгого пути, пережитые волнения — все забывалось с того момента, как отец, выбрав небольшую полянку на острове, говорил: “Ну, все! Кажись, пришли…” Я выхватывал у отца пучок удочек, связанный в трех местах старыми шнурками от ботинок. Часто от волнения я путался в них и затягивал узел. Тут уж начинал заметно беситься отец. Вырывая друг у друга удочки, мы по очереди пытались развязать этот чертов узел. Мне казалось, что благословенные часы утреннего клева уже на исходе, еще несколько минут возни с дурацким узлом, и можно отправляться в обратный путь. Я с умоляющими глазами уже протягивал отцу складной ножик, но он, сердито развернувшись ко мне спиной, упорно щипал шнурок своими толстенными ногтями. Мне хотелось лечь на сырую траву и плакать навзрыд.
Когда узел все же удавалось развязать, я быстро собирал удочку и дрожащими пальцами насаживал на крючок-заглотыш самую жирную, резво извивающуюся “малинку”. О, благословенная минута, когда гусиное перо, крашенное алым лаком для ногтей, булькалось в тихую заводь между зарослями камышей! Поплавок, качнувшись из стороны в сторону, замирал, водные круги от него гасли, и наступало волнительное ожидание. Я переставал дышать, зато стук моего сердца, казалось, был слышен на том берегу реки.
Редко бывало, что проходило более пяти минут, прежде чем в траве не начинала плясать, поблескивая серебром в лучах восходящего солнца, первая пойманная рыба. Когда я подсекал ее и вытягивал из воды, мне по натяжению лески казалось, что это, как минимум, подлещик-заплатка, а чаще всего на крючок попадалась сорожка грамм на сто. Но и ей я был несказанно рад… Не раз бывало, что первую свою рыбу я так резко выхватывал из реки, что она, описав сверкающую дугу над моей головой, перелетала через узкую дамбу и плюхалась в воду по другую ее сторону. Отец, наблюдая этот пируэт и почесывая шею, загорелую до кирпичного цвета, тихо, как-то по-заячьи, смеялся надо мной. За всю жизнь я не разу не слышал от него громкого смеха…
Клев и эмоциональный подъем продолжались часов до девяти. Далее наступало какое-то душевное опустошение, как на следующий день после Нового года. Рыба уже не хватала наживку, а вяло играла с ней. Правда, отец умудрялся и в полуденный зной вытягивать хороших чебаков и даже линьков, а у меня, когда я долго не видел поклевки, наступала апатия к рыбалке. Вообще, хотелось есть, пить и спать одновременно. Что я и делал. Или шел гулять по острову… Мне всегда хотелось дойти до конца дамбы, до того места, где вода с левого и правого берега сливаются в одну широченную реку.
Однажды я решился на это…
Около полудня, когда наш полуведерный котелок был уже полон рыбы, мы сели кушать с отцом под тенью ивы. Он допил свое пиво, я — лимонад. Отец спешил вновь взять удочку в руки, поэтому, когда я сказал, что хочу прогуляться, лишь рассеянно кивнул головой. Я прихватил с собой нож и целлофановый пакет под сыроежки и волнушки, росшие в изобилии на каменистой почве острова.
До конца дамбы я так и не дошел. Никогда. Через полкилометра я набрел на вытоптанную площадку с дымящимся костровищем посредине. Чуть поодаль стоял большой шалаш из ивовых прутьев и сухого камыша. Поверх него наброшены какие-то грязные тряпки. Было такое ощущение, что здесь кто-то жил. Я замедлил шаг — мне стало не по себе, даже немного страшно. Появилась мысль, не вернуться ли обратно, но любопытство оказалось сильнее. Потоптавшись в кустах, я осторожно двинулся вперед и через некоторое время увидел такое, что привело меня в восторженный ужас…
Из шалаша торчали голые ноги таких неправдоподобных размеров, что мне тут же припомнились дэвы из восточных сказок, живущие в пещерах. Ступни их были грубы и черны, как покрышки колес трактора, лодыжки исполосованы бритвенными порезами от осоки. Над бурыми сгустками крови кружились мухи. От ног чудовища они перелетали к гирлянде нанизанных на проволоку рыб, сушившихся у входа в шалаш. Мухи хозяина не тревожили. Он с ними мирно сосуществовал.
Еще какое-то время я продолжал жадно рассматривать подробности быта островитянина. Вся поляна вокруг костровища забрызгана серебристыми блестками рыбьей чешуи, за шалашом лежало несколько бревен, явно принесенных с “материка” — сосны, да и вообще деревья такой толщины на острове не растут. Еще я подметил несколько прокопченных консервных банок, ощетинивших свои жестяные пасти на берегу возле камышей. Более всего меня поразила стопка толстых потрепанных журналов у самого входа в “пещеру”. Поверх нее стояла заляпанная алюминиевая кружка. Неужели “оно” еще читает?
Мои наблюдения прервало резкое карканье ворона, покачивавшегося на макушке ивы неподалеку от меня. Что-то ему не понравилось в моем поведении, от недовольства он даже принялся рвать клювом листья и разбрасывать их во все стороны. Волнение птицы передалось и островитятину — он неожиданно всхрапнул так, что мне показалось, будто от его рыка приподнялся шалаш…
Через несколько минут я уже рассказывал отцу об увиденном…
— А-а, это Витька Робинзон… Он здесь с весны живет.
— А что, у него дома нет?
Отец ответил не сразу. Все его внимание была приковано к поплавку — он подрагивал, наклонялся то в одну, то в другую сторону, временами даже начинал уходить под воду, но не настолько, чтобы можно было подсечь — сытая рыба играла с наживкой, а по меткому выражению рыбаков, “дрочила”.
Я нетерпеливо повторил вопрос.
— Хрен его знает… Одни говорят, от милиции прячется, тунеядец он, другие — будто от жены ушел, жить негде. Слышал и такое, что Витек с зоны сбежал. Не ходи туда больше…
Витька я видел еще один раз… Однажды ранним утром невьянский Робинзон бесшумно проплыл в тумане в двух метрах от меня, высокий, как столб. Со страху я едва не вошел в воду. На его плече сидел ворон. Пиджак, надетый на голое тело, с той стороны, где сидела птица, был весь в белых известковых подтеках. Ворон величественно повернул в мою сторону клювастую голову и что-то проскрипел, приветствуя меня. Мне показалось, что он меня узнал…
***
Как я уже говорил, второй по значимости страстью отца был сбор грибов. Лично мне кажется, что в нем он был еще большим спецом, чем в рыбалке. Маслята отец начинал собирать с конца мая, прямо тут же в нашем поселковом лесу, чем приводил в немалое изумление соседей. По лесу он шел в какой-то меланхолической задумчивости, бесшумно, как дым его неизменной папиросы, проходил сквозь ельничные паутинные заросли, проплывал над росистыми полянами… Без грибов отец никогда не возвращался домой.
Понимал он толк и в их засолке. Готовил грибы по какому-то своему рецепту, который, думаю, навсегда утерян для человечества после смерти отца.
Однажды я наблюдал такую картину. Грибы были уже отварены, потерявшие крепость форм и природный цвет, лежали грудой в тазике. Укроп, хрен, смородинные, вишневые листья и еще какая-то зелень разложена на столе в определенном порядке… Отец, в старой линялой футболке и засаленной кепке, которую не снимал даже дома, когда смотрел телевизор, взялся было раскладывать растительное добро по банкам, как вдруг его что-то насторожило. Внимательно осмотрев все, что перед ним лежало, он с обеспокоенным видом вышел из дома. Из окна я видел, как отец ходит по огороду, заглядывает под кусты, появляется то тут, то там. Через полчаса он явился с каким-то лепестком, чуть ли не травинкой, бросил ее в зелень и лишь тогда, успокоенный и довольный, продолжил работу…
* * *
Как-то странно, говоря о страстях мужчины, вспоминать лишь рыбалку и грибную охоту. В этом есть даже что-то оскорбительное… И все же врать не буду: несмотря на то, что тема супружеской измены периодически возникала в нашем доме, раскручивалась в грандиозные скандалы, образ отцовской любовницы так и не обретал черты конкретного человека.
Впрочем, однажды мелькнул женский облик…
Я проснулся ночью и увидел, что в комнате матери горит свет. Подумав, что у нее опять прихватило сердце, я поднялся и прошлепал по прохладному полу в ее “апартаменты”. Мама полусидела в кровати, подложив под спину две подушки, и читала газету. В комнате дурманно пахло валерьянкой и еще чем-то таким неприятным, но хорошо знакомым…
— Что не спишь-то? Тебе плохо? — спросил я, щурясь от яркого света.
— Нет, мне хорошо, — ответила она надменно-холодным голосом, как будто я уже успел в чем-то провиниться.
— А что случилось? Где отец-то?
— Нету твоего отца, — особо жирной черной краской было выделено слово “твоего”. — Не пришел с работы, поганец…
Я опустился на стул. Мне стало все ясно — пахло скандалом. Примерно на неделю.
Несмотря на то, что родители цапались довольно часто… Нет! — не так: отец периодически подрывался на минах, расставленных матерью в самых неожиданных местах, и все же я никак не мог привыкнуть к той гнетущей обстановке в доме, сопутствующей ссоре меж родителями. В меру своих детских сил я всегда старался их примирить, выступал парламентером с той или иной стороны, судьей и обвинителем. Иной раз своим твердолобием они доводили меня до истерики, и тогда я закатывал им обоим скандал и объявлял об отречении от их обоих. Грозился уйти в беспризорники. Родители пугались и, забыв свои обиды, кидались успокаивать меня…
Более всего отцу попадало за пьянку. Этим словом мама называла распитие мужем алкоголя в любых дозах — от глотка пива до бутылки водки и более. На беду отца, его длинный нос, идеально прямой, как на греческих скульптурах, тут же выдавал своего хозяина, стоило тому хотя бы понюхать винную пробку. Мама как-то легко изучила этот предательский прибор и по мере его покраснения с изумительной точностью определяла не только дозу выпитого, но и род напитка. Так же без зазрения совести сдавали отца его светло-голубые глаза, большие, чуть навыкате. При малейшем попадании алкоголя внутрь организма они влажнели и становились какими-то томно-волоокими. При более серьезной дозе спиртного веки отца тяжелели, начинали наползать на глаза, и он вскоре засыпал.
Одним словом, выпившему отцу бессмысленно было обманывать мать, чего он никак не мог понять, бился до последнего, чем доводил мою нервную мать до легкого рукоприкладства, выражавшегося в нанесении подзатыльников.
Остаток ночи я провел подле матери. Я лежал у нее в ногах и, засыпая время от времени, слушал, что она сделает, когда отец заявится домой. Могу сказать одно, китайцы со своими знаменитыми казнями — великие гуманисты. Сначала мама утверждала, что сейчас отец где-то выпивает с мужиками со своей смены. Ближе к утру в эту сугубо мужскую компанию стали активно вливаться нехорошие женщины. На рассвете мама полностью исключила мужчин как компаньонов отца по ночному загулу, а количество женщин сократила до одной, которой тут же дала имя — Шлюха.
Вначале я пытался спорить с мамой, высказывая предположение, что начальство оставило отца в ночь, так как не пришел его сменщик — такое уже случалось. Я даже пытался ее напугать, нарисовав страшную картину: в темноте на отца напали хулиганы, и теперь он лежит в больнице. Или в поле истекает кровью. Свой рассказ я снабдил такими жуткими и душещипательными подробностями, что сам прослезился. Мама вытерла мои слезы краем пододеяльника и сказала задумчиво:
— Да, это был бы для него лучший вариант…
В школу я не пошел. Часов в восемь утра, когда мы с мамой уже одевались, чтобы пойти в единственный на весь поселок магазин и оттуда позвонить в цех, раздалось бодрое топанье ног по застуженному крыльцу. Вскоре на пороге появился отец, живой и невредимый. Я посмотрел на мамино лицо и очень пожалел, что у отца не забинтована голова и не висит на шее гипсовая рука. А лучше бы две… Хотя тогда как бы он открыл дверь? Но самым ужасным было то, что отец еще и ухмылялся, правда, виновато, но с некоторым вызовом.
— Вот… Две смены заставили работать. Ни стыда, ни совести у этого начальства нет… — сказал он, закидывая шапку на вешалку. — Спать хочу, как слон.
— А что ж у тебя хобот-то красный? — задала первый вопрос мама и зловеще сложила руки на груди.
— Так на улице подморозило… — невинно парировал отец.
— Ну-ка, дыхни!
— Да пожалуйста, — сняв унты, отец неуверенно, бочком подошел к матери и осторожно дыхнул ей в лицо.
— Ага, а водку тебе в рот ветром надуло?
Уже через четверть часа отец начал “колоться” и сдавать своих подельников, вернее, собутыльников. Мама, алчно раздувая ноздри, вела допрос с пристрастием. Я понял, что пыточную машину мне не остановить, забился в угол комнаты. Мне как никогда хотелось в школу, но мама грозным окриком выбила из моих рук портфель:
— Сидеть!
Если бы пытали не моего отца, а кого-нибудь другого, не исключено, что происходящее показалось бы мне любопытным. Но я-то знал, какая холодная война поселится на целую неделю в нашем доме после этого инцидента, и оттого мне было грустно.
Между тем мама умело, как опытный следователь, отделяла ложь от правды — так скульптор уверенными ударами резца отсекает ненужное из каменной глыбы. Так она добралась до истины: никакой второй смены не было, просто мужики после работы решили отметить бригадой чей-то день рожденья. Отец выпил вместе со всеми. Хозяева квартиры настояли, чтобы он переночевал у них дома, так как знали, что мой отец живет на окраине города, в поселке, до которого целый час ходу. И он, конечно же, уснул…
Если посмотреть на жалкий, выпотрошенный вид отца, маму должны были бы удовлетворить результаты допроса. Тем более что он уже несколько раз вскакивал с табурета и бил себя ребром ладони по шее: “Хоть голову руби, правду говорю!” И все же мама, кажется, чувствовала какой-то подвох в последней, вполне реальной версии ночного отсутствия мужа. Что-то было так, да не совсем так. И тогда ей в голову пришло следующее:
— Сейчас пойдешь вместе с сыном туда, где пьянствовал, — обратилась она к своей изможденной жертве, — и пусть хозяева подтвердят то, что ты сказал.
— Ну, нет! — почти хором вскричали мы с отцом. Идея мамы нам решительно не понравилась. После почти бессонной ночи, пережитого стресса (в моем случае) и в состоянии похмелья (это относилось к отцу) тащиться к черту на кулички — что ж в этом хорошего?
— Как хотите… — зловеще хмыкнула мама и ушла в свою комнату. Задернула за собой шторки.
Мы с отцом посмотрели друг на друга: я — с досадой, он — как побитая собака. Обоим было ясно — надо идти. А то будет хуже…
Всю дорогу мы молчали: и когда шли по оледенелой тропинке через поле меж поселком и городом, и по присыпанному горелым песком тротуару вдоль жилых “хрущевок”, каких-то магазинов, стекло-бетонного кинотеатра, в котором я никогда не был. Лишь на перекрестках отец осторожно трогал меня за рукав пальто — мол, осторожнее, не спеши…
Так мы прошли через весь район и оказались на другой его окраине среди брусковых домов. Я уже начал подумывать, что отец не помнит, где он провел ночь, но спрашивать об этом и вообще говорить не хотелось.
Наконец отец подвел меня к дому, одна сторона которого изрядно осела, отчего он показался мне похожим на полузатонувший корабль. Запорошенная снегом завалинка со всех углов была помечена лимонными собачьими росчерками.
Заходить в такой дом мне не хотелось, я уже представлял, какие ужасные люди там живут. Входная дверь болталась на одной пружине, как пьяный человек, ухватившийся рукой за что-то и норовивший вот-вот упасть. Деревянные ступеньки на второй этаж сидели криво, будто клавиши разбитого гигантского рояля. Мысль о музыкальном инструменте неспроста пришла мне в голову — наверху женский голос самозабвенно распевал какой-то опереточный монолог. Если бы у меня было время подумать, я бы даже вспомнил какой — мы с мамой любили смотреть по телевизору оперетты. Правда, сейчас пели не тем высоким поставленным голосом, а так по-домашнему, но старательно и очень душевно…
Отец подвел меня именно к той двери, за которой пела женщина. Я попытался придать себе строгий и даже солидный вид, чтобы не выглядеть в глазах незнакомых людей этаким маленьким ябедником, доносившим маме обо всех проделках своего непутевого батеньки.
На стук отца дверь распахнулась, и… с этого момента я начисто забыл о своей неприглядной миссии.
На пороге в клубах пара возникла женщина в белой короткой сорочке. Белокурые, чуть вьющиеся волосы ее были растрепаны, красные руки в мыльной пене.
— А-а, Колька… — с веселым удивлением воскликнула певунья. — Ты кого ко мне привел? У-у, какой серьезный мужичок! Неужто сын?
— Ну, да… — как-то неуверенно сказал отец.
— Похо-о-ож… — пропела женщина. — А что случилось-то?
— Я дома сказал, что мы с бригадой день рождения Семена отмечали… Ну, выпил, уснул, а жена не верит, — с неестественной небрежностью и иронией поведал отец об утреннем скандале. — Вот сына послала проверить…
— Да-а, Колька, совсем вышел ты дома из доверия!.. — рассмеялась женщина и вытерла руки о край сорочки. Потом обратилась ко мне: — А ты, молодой человек, так и скажи маме, что папа не обманывает ее — все так и было… Хорошо?
— Да, — пролепетал я…
На обратном пути приободрившийся отец пытался со мной поговорить о чем-то, но я отвечал неохотно и невпопад. Перед моими глазами была певунья в мыльной пене… Ее белая сорочка в мокрых пятнах то тут, то там прилипала к телу, становилась розовой и как бы прозрачной — я даже разглядел две родинки на ее слегка выпуклом животе и темную впадину пупа. Она то исчезала, то проявлялась вновь с такой притягательной отчетливостью, что хотелось осторожно потрогать его глубину пальцем. Выше тоже было невозможно смотреть — под сорочкой колыхались чуть провисшие под своей тяжестью розовые груди. Кремовые бугорки сосков чертили под сорочкой немыслимые траектории…
Тогда я впервые понял, хотя — нет! — вернее, почувствовал, что одетая женщина может быть более голой, чем раздетая совсем.
Когда мы пришли домой и мама стала задавать мне всякие каверзные вопросы, я сделал все, чтобы погасить в доме скандал. Мне хотелось, чтобы все успокоились и отправились спать, а перед сном я мог бы остаться наедине в мыслях с той розовой женщиной в мыльной пене, поющей легкомысленные песенки…
Было ли у отца что-то с ней или нет, я не знаю до сих пор. Вполне допускаю, что да. А может быть, и нет. Как в истории с Магаданом — отбывал он там срок или поехал по комсомольской путевке…
В завершение рассказа о “любовных похождениях” моего отца хочется вспомнить еще одну трагикомическую историю, в свое время чуть не расколовшую нашу семью на две неравные половинки.
Отец от природы был очень чувствителен к разным запахам, лекарствам. Сейчас повсеместно говорят об аллергии, но в те годы к этому заболеванию относились удивленно-пренебрежительно. Типа, ну надо же, а… Аллергия или что-то похожее на нее проявлялось у моего отца порой в самых причудливых формах.
Однажды я пришел со школы и застал маму в каком-то смятенном состоянии. Она сидела на кухне и с хмурым видом копалась в потрепанном медицинском справочнике. Я спросил, что случилось.
— Отец заболел…
Она еще хотела что-то сказать, но не успела — я вошел в спальню. Увиденное привело меня в шок, я едва истерично не захохотал. Отец сидел на табуретке со спущенными штанами, окунув красный и огромный, как палка копченой колбасы, член в двухлитровую банку с малиновой жидкостью. Как я узнал позже, там была вода с марганцовкой.
Отец грустно посмотрел на меня, тяжело вздохнул и ничего не сказал…
У меня хватило ума не сморозить по поводу этого необычного зрелища какую-нибудь дурацкую шутку. Я вышел из комнаты, низко наклонив голову — все же смех лез из меня во все щели.
Вкратце мама рассказала мне историю, приведшую отца в такое неприличное состояние. Дня два назад для покраски оборудования в его цех привезли какую-то необычную краску, от запаха которой отцу сразу же стала плохо. Он стал чесаться, покрываться красными пятнами, дальше — больше…
Как мама ни старалась вылечить отца различными мазями и примочками, все же ему пришлось идти к врачу. И вот с этого момента события стали развиваться по неожиданному сюжету…
Из районной больницы отец не вернулся. Ближе к вечеру мы с мамой начали откровенно паниковать. Потом не выдержали, спешно оделись и отправились на поиски отца…
От нашего поселка до поликлиники было минут сорок ходу. Это для здорового человека. Мы с мамой шли часа полтора, она останавливалась через каждые сто метров, тяжело переводила дыхание и что-то бормотала. По отдельным фразам, долетавшим до моего слуха, я понял, что мама еще не определилась, что сделает с отцом, если у него не будет крепкой уважительной причины своего исчезновения.
Врача-кожника мы застали запирающим двери своего кабинета. Почесав затылок, он вспомнил, что действительно был у него на приеме мужик с “опухшим органом”, но данное заболевание не по его части.
— И где он сейчас? — мама побледнела так, что я впервые увидел на ее лице множество веснушек, как у девчонки.
— Я его отправил в город, — хмыкнув, сказал врач.
— В какую больницу? — веснушки на мамином лице стали казаться черными.
— В какую? В вендиспансер, вестимо…
Мама покачнулась.
Не знаю, как нынешние подростки десяти-двенадцати лет, но о вендиспансере в ту пору я ничего не знал. Мог сказать лишь одно — слово мне не нравится. Когда мы вышли на улицу, я спросил у мамы, что это такое.
— Это венерологическая больница… — рассеянно пробормотала мама, держась одной рукой за ограду.
Стало чуть теплее, вернее, я почувствовал на щеках жар. От мамы, медика, я уже знал, что существуют такие стыдные заболевания, как венерические, а от старших пацанов слышал слово “трепак”. Это когда болит то, что обычно никому не показываешь. Как я понял, подобные неприятности случаются лишь с пьяницами, бездельниками и другими прожигателями жизни. То есть такая болезнь прямо указывает на то, что ты — нехороший человек.
Я тоже взялся за забор…
Искать далее пропажу мама категорически отказалась, и мы побрели обратно домой через поле. Я тоже не хотел ехать в вендиспансер, это неприличное место представлялось мне чем-то вроде тюрьмы: во дворе больницы за высоким забором уныло ходят по кругу люди, бритые наголо и закованные в кандалы… Нет! Среди них не может быть моего отца. Произошла какая-то ошибка, мы сейчас придем домой, а он, растопив печь, сидит на кухне и пьет чай.
Чем ближе мы подходили к дому, тем сильнее я верил в то, что отец ждет нас дома. Судя по тому, как перед поселком шаг мамы ускорился и последние полкилометра она шла без остановки, я догадался, что и она надеется на это. Я даже представлял, как мама за пережитые волнения стукнет костяшками пальцев отца в лоб и облегченно рассмеется.
В полуостывшем доме нас встретил недовольным мяуканьем кот Кефир. Отца не было… Мама тяжело опустилась на стул в прихожей. Потоптавшись рядом, я молча пошел в сарайку за углем и дровами. Надо было протапливать дом…
На следующий день, придя со школы, я застал мать одетой в пальто. На ее голове был повязан темный старушечий платок. Не знаю, в каком сундуке мама его откопала. И вообще вся она была какая-то скорбная, сурово-надменная, я даже боялся о чем-либо ее спрашивать.
Мы отправились к отцу в диспансер.
Всю дорогу молчали, как будто ехали на похороны. Погода была под стать… Стоял конец ноября, но снег не спешил покрывать землю. Ледяной, прилетевший уже из зимы ветер поднимал в воздух пыль, сухие листья и обрывки бумаги.
Кирпичное двухэтажное здание вендиспансера находилось недалеко от городского пруда. Вокруг него доживали свой век ветхие домишки.
Мама опустилась на лавку возле одного из этих домов.
— Сходишь без меня. Попросишь, чтобы вызвали отца. Спроси его, что у него за болезнь. Потом скажешь мне…
Я хотел было отказаться идти один в это мрачное место, но, увидев глаза мамы, кивнул головой.
Как я и предполагал, диспансер был огорожен высоченным забором с протянутыми поверху двумя рядами колючей проволоки, ворота напоминали крепостные, только рва с водой перед ними не хватало. Мне стало страшно, я оглянулся назад… Мама со своей лавки наблюдала за мной. Поняв, что отступать некуда, потянул на себя кованное кольцо калитки. Дверь оказалась запертой, что меня совсем не удивило. Стукнув для вида несколько раз своим хилым кулаком по воротам и не услышав в ответ никаких звуков, я хотел вернуться к маме с чувством исполненного долга, но тут увидел кнопку звонка…
Вышла старушка в белом халате.
— Что тебе, малыш, надо?
— Мне нужен отец… — и я, запинаясь от волнения, назвал имя, отчество и фамилию отца.
— Сейчас пойду, узнаю. Постой-ка здесь, бедняга…
Мне не понравилось, что меня так назвали.
Когда старушка ушла, я огляделся, высматривая и одновременно боясь увидеть людей в кандалах. Двор был пуст. В дальнем углу на веревках сушились простыни. Один раз мимо меня пробежал, что-то весело насвистывая и дымя папироской, парень в больничной пижаме. Неужели это больной?!
Отец появился неожиданно, и я его не узнал. Какой-то человек, завернутый на два раза в халат, кинулся ко мне и вцепился в рукав пальто. Лицо его было измождено, белые, выпуклые, как яйца, глаза лежали в черных тарелках глазниц. И при этом у отца была счастливая и одновременно какая-то боязливая улыбка. Это был истинный арестант. Тут даже кандалы были не нужны.
— У-у, как хорошо, что ты пришел! А где мать-то? — обычно флегматичный и очень сдержанный в проявлении чувств, отец, кажется, был готов задушить меня в объятьях.
— На улице, — пробормотал я, не зная, как себя вести: либо ругать его за причиненные нам с мамой неприятности, либо забыть все и не скрывать своей радости, что отец все-таки нашелся, пусть даже в таком неприличном месте.
— Не хочет видеть меня? Понятно… — отец на какое-то время сник, а потом кинулся с жаром убеждать меня: — Ты ей передай, что ничего такого у меня нет, скоро придут повторные анализы, и меня выпустят отсюда. Так и передай ей!
Потом, наклонившись к моему уху, доверительно, как сверстник сверстнику, добавил:
— Тут так страшно — боюсь заразиться! Я уже второй день ничего не ем, даже к дверным ручкам стараюсь не прикасаться…
— А то!.. — важно и с пониманием сказал я, как завсегдатай подобных заведений.
Я, как живой телефон, раз десять бегал от отца к матери. Она задавала мне вопросы, я приносил ей отцовские ответы. Кое-что добавлял от себя. Так в результате дипломатической миссии, то есть беготни от одного к другому, мне удалось предотвратить войну внутри отдельно взятой семьи.
Через день отец вернулся домой. От него пахло хлоркой, как от общественного туалета. Мама, все еще не остывшая после похода в диспансер, не удержалась и нанесла ему фирменный удар костяшками пальцев в лоб.
— Ишь, с-суповой набор…
— За что?! — возмутился отец, потирая лоб ладонью. На самом деле он был доволен, что так легко отделался. Я это видел по его лицу.
***
Мама умерла, не дожив нескольких месяцев до своего шестидесятилетия. Последние два года она почти не вставала с постели. Все это время отец не отходил от нее, даже спал рядом в кресле.
Так он остался один в большом доме — у меня была своя семья, жили мы в новом микрорайоне, в получасе ходьбы до поселка, где я вырос.
Я боялся, как бы отец не пустился во все тяжкие — ведь он был еще достаточно крепким мужиком с заковыристым характером. Мама задолго до своей смерти предвещала: “Вот, смотрите, я умру, и отец вам даст прикурить… Держите его в кулаке”. Я сразу вспомнил про Магадан и подавленные мамой отцовские криминальные наклонности.
Но, к счастью, этого не произошло. Загульной жизни отец предпочел тихие радости бытия.
Дом он содержал в чистоте, огород — в порядке (насколько это может мужчина). В свободное от работы время он бродил по лесу с плетенной из проволоки хозяйственной сумкой или торчал на пруду с удочкой. Зимой впадал в спячку. Просыпался лишь для того, чтобы очистить от снега подходы к своей берлоге и приготовить еду (топить печи не надо, в дом провели газ).
По выходным я с семьей навещал отца. К нашему приходу он накрывал щедрый по тем голодным девяностым годам стол. Среди недели он обходил городские рынки с рыбацким рюкзаком за плечами. Можно сказать, свою пенсию он тратил на эти субботние застолья. Мы что-то делали по хозяйству, сметали всю еду из холодильника, дети наводили хаос в его доме. Потом мы исчезали до следующих выходных.
Это была настолько размеренная жизнь, что малейшее ее нарушение нам сразу же стало заметно. Не помню, по какой причине, мне надо было наведаться в поселок среди недели. Дома отца не оказалось. Подумав, что он ушел в город за продуктами, я решил заглянуть на следующий день. Результат тот же. Успокаивало лишь то, что снег перед домом был убран, крыльцо подметено, а чайник на газовой плите стоял теплый. Правда, вызвало какое-то любопытство и даже некоторую тревогу то, что в зале стояло два телевизора — наш, небольшой, черно-белый, и рядом огромный, с цветным изображением.
В ожидании хозяина дома я прилег на диван.
Отец заявился часа через два слегка поддатый и с газетным свертком подмышкой. У меня екнуло сердце — я подумал, что у него появилась женщина. Слишком уж довольная была у него ухмылка.
— Это ты? А я подумал, что свет забыл в кухне выключить…
— Ты что, выпил? — недовольным материнским голосом спросил я.
— Да брось, с чего взял-то? — по давней привычке тут же стал отнекиваться отец, потом, видно, вспомнив, что грозного эксперта нет, сознался: — С Сашкой чекушку раздавили…
И, развернув прямо перед моим носом сверток, добавил уже с вызовом (кажется, он выпил больше):
— Зато сала смотри, сколько принес! Сейчас засолю с чесночком, а в выходные мы его намахнем с картошечкой. Сашка еще обещал свиной печени дать…
Так я узнал о существовании в жизни отца странного человека по имени Сашка. Познакомились они следующим образом.
У отца сломался телевизор. Был он настолько старым, что ни одна мастерская просто не взялась бы его ремонтировать. Купить новый ни отцу, ни мне было не по карману — в ту пору все обычные люди как-то умудрялись жить без денег. Вернуть к жизни это чудо техники начала семидесятых годов мог только народный умелец. Отцу очень хотелось не пропустить вечернюю серию мексиканской мыльной оперы, под которую ему так хорошо спалось в кресле. В очереди в поселковом магазине отец навел справки, кто неподалеку ремонтирует телевизоры. Как выяснилось, в этом плане все дороги вели к дому некоего Сашки. Отец упеленал телевизор в одеяльце своего старшего внука, погрузил технику на санки и повез к “врачу”. По пути завернул за бутылкой спирта неизвестного назначения в “комок” — оббитый железом бывший газетный киоск.
Сашка не просто починил древний телевизор, но и подарил отцу свой, моложе нашего лет на десять, с большим экраном и с изображением, которое, безусловно, было цветным, правда, с сильным преимуществом синего или красного в зависимости от погоды и настроения.
Телевизоры — оба — сломались где-то через месяц. Запеленатых в одеяльца, отец отвез их на санках, как двух братьев, Сашке. Потом эта история повторялась еще несколько раз, в конце концов, отец стал ходить в гости к Сашке смотреть свой сериал, да и просто так, перекинуться в картишки.
Не раз в поисках отца я заходил к его другу в дом и заставал следующую картину: два худых, носатых старика с всклокоченными волосами сидят за круглым столом и держат в жилистых руках потрепанные карты. На столе — початая бутылка самодельной водки, две рюмки и на газете чугунная сковорода жареной картошки с мясом — Сашка держал скотину и мог позволить себе такое. За весь вечер эти два молчуна и нелюдима произносили не более двух десятков слов.
Когда они смотрели сериал, то зачастую оба засыпали тут же на диване, и Сашкина жена накрывала их одним пледом. Они смотрелись очень потешно: клетчатый плед, снизу — четыре ноги в вязаных носках с заштопанными задниками, сверху — два торчащих длинных носа с черными дырками беззубых храпящих ртов. Просто птенцы, просящие червячка… Старые птенцы.
Как потом выяснилось, мой отец и Сашка походили друг на друга не только внешне и по характеру… Его новый друг по младые годы тоже побывал на северах, правда, не по комсомольской путевке, а за то, что пристрелил одного “нехорошего человека”. Кстати говоря, Сашкина жена, так же, как и моя мать, гнобила своего супруга за беспутную молодость.
Отцовская дружба с Сашкой нам дорого стоила. Это еще одна нелепая трагикомичная история, которую в нашей семье вспоминают до сих пор.
Однажды по весне, перед самой копкой земли под картошку, отец торжественно объявил, что Сашка дает ему бесплатно (это было многозначительно подчеркнуто) пару тележек навоза. Этот разговор произошел во время традиционного воскресного застолья, и отцовское сообщение было с радостью нами — мной и моей женой Наташей — воспринято. Сыновья, один подросток, другой только пошел в школу, отнеслись к этой новости равнодушно. Они сидели с набитыми, как у хомяков, ртами и поглядывали в окно — им не терпелось сорваться на улицу.
Навоз был с почестями уложен в огуречный парничок.
Через неделю отец вновь сказал, что Сашка дает ему навоз. На этот раз четыре тележки и, конечно же, также безвозмездно.
— Ну, разопьем бутылку бодяжки… — со вздохом добавил отец, как будто ему одному предстояло пострадать ради всеобщего блага, и вопросительно посмотрел на меня своими светло-голубыми глазами: — А как же без этого?
Щедрость Сашки не имела границ. Не знаю, что у него там была за скотина и в каком количестве, но только навоз мы — я, отец и старший сын — возили все лето и осень до глубокого снега. Зимой я вдруг с тоской начинал думать, что Сашкины свиньи и коровы гадят ежедневно и все эти зловонные новообразования ждут нас по весне.
Так оно и случилось. Привезти этот самый навоз вскоре превратилось в жесткую обязаловку. Как будто важнее в мире ничего нет. Когда у нас не было возможности приехать к отцу на выходные в поселок, он в одиночку катил тележку, надрывал жилы.
Мы покрыли весь наш огород таким толстым слоем этого шоколада, что урожай по нашим понятиям должен был предвосхитить самые откровенные мичуринские фантазии. А что получилось в итоге? Наши грядки затянул такой густой цеплючий травостой, какой не увидишь и в поле. Семена всех злаков, которые съели коровы, оказались у нас в огороде. Естественно, что добрые растения не выдержали с ними конкуренции, впали в депрессию и самоликвидировались.
Мы никогда не держали скотину, поэтому не знали, что навоз прежде, чем стать удобрением, должен вылежаться, перегореть.
Ненавистный навоз мы возили еще несколько лет, правда, теперь уже не разбрасывали по огороду, а складывали в кучу. К тому времени подрос младший сын, и ему тоже досталось потягать тележку. Отец почему-то не мог сказать своему щедрому другу, что отказывается от “подарка”.
***
Навозная эпопея закончилась со смертью Сашки…
Придя с похорон, отец затосковал. Я почувствовал, что смерть друга он примерил на себя, и она пришлась ему впору…
Теперь пойти вечером ему было некуда. Два телевизора, большой и малый, безмолвные, как гробы, стояли в зале. Летом огород затягивало травой, зимой дом засыпало снегом.
Денег на новый телевизор у нас по-прежнему не было. Я приносил отцу книги, журналы, но они не увлекали его. Мы старались как можно чаще бывать у него, отправляли к нему детей на все каникулы. Они, конечно, отвлекали его от мрачных мыслей, но как-то так, поверхностно.
В довершение бед любимый лес и рыбалка предали его…
Решили мы как-то починить забор между нашим и соседским огородами. Путем длительных переговоров и распития с соседом бутылки пресловутой бодяжки было решено, какую часть забора поднимает он, какую — мы.
Работа началась. Ближе к вечеру мы поняли, что нам не хватит запасенных жердей. Совсем немного, пару штук. Отец, вдохновленный градусами и близким окончанием строительства, решил метнуться в лес и срубить пару сухих сосенок. С топориком, сжатым в руке, и с дымящейся беломориной в зубах отец исчез в зарослях донника.
Жерди он принес… на следующий день часов в пять утра, когда мы уже облазили ближайший лес и решали, в чем будем хоронить отца, если, конечно, найдем его тело. С ним случилась та же история, что и с Машенькой из русской народной сказки, увлекшейся сбором ягод и заблудившейся в лесу. К счастью, медведи отцу не встретились, да и заблудиться в нашем лесу было практически невозможно — всюду сады, просеки, “колючка” военного полигона.
Глядя на то, как отец, пошатываясь от усталости, пьет подряд второй ковшик колодезной воды, мы не знали, что и думать, плакать от жалости или смеяться от нелепости происшедшего — сходил, дескать, за жердями. После этого случая мы какое-то время звали отца дед Жердяй.
Рыбалка нанесла по отцу еще более жестокий удар, чем лес.
В конце мая он поехал порыбачить на свою любимую Нейву. Вернулся без рыбы, выпивший и какой-то взвинченный, задиристый. Я копал землю под картошку. Отец подошел ко мне, сделал мне несколько замечаний, вроде не так копаешь, сорняки не выдергиваешь. Я ему вспомнил про навоз. Отец заявил, что я мог бы в выходные приходить и пораньше, а не к обеду. Словом, сцепились. В конце концов, я махнул на него рукой:
— Иди-ка, проспись! Нечего тут мешаться…
Отец еще какое-то время пошарахался по огороду, что-то обиженно бормоча себе под нос, потом исчез. Через час, когда я зашел в дом попить чаю, он храпел на своей узкой, одинокой кровати.
Вечером, когда я собрался идти к себе домой, он все еще спал. “Пусть проспится…” — решил я и не стал его будить.
Около полуночи позвонил младший сын, который остался на поселке, и переполошенным голосом сообщил, что “дедушка упал с кровати и не просыпается”.
— Как не просыпается? — тревога сына тут же передалась и мне. — А он вообще… живой?
— Живой! Дышит… Мы с пацанами все его слушали. Все нормально, только просыпаться не хочет!
За полчаса мы с женой добежали до поселка. Отец лежал на полу возле кровати на ватном коврике. Под головой у него была подушка. Дети не смогли поднять его на постель, так устроили ему, в меру сил, комфорт на полу.
Мы занесли отца на кровать и попытались “разбудить” его. Звали его разными голосами, дергали за руки, за ноги, зажимали нос — бесполезно. Если сказать, что он не подавал признаков жизни, то это будет неверно. Тело отца было теплым, пульс прощупывался, дыхание прослушивалось. Все было похоже на глубочайшее забытье. Я попытался вспомнить все, что слышал когда-либо о летаргическом сне.
Вызвали скорую помощь. Врач, своим развязным поведением и замашками похожий на дежурного сантехника, сначала делал то же самое, что и мы, только грубее, потом поднял отцу веки, посмотрел зрачки и сказал не то разочарованно, не то недоуменно:
— Живой.
Взяв у медсестры иглу, он ткнул отца в пятку. Нога дернулась.
— Точно живой.
— Что с ним? — почти хором спросили мы с женой.
— А черт его знает… — врач почесал затылок — теперь у него был вид автомеханика, никак не могущего завезти машину. — Поставим укольчик, и в больницу. Пусть там разбираются…
Я с отцом поехал в городскую больницу. Там тоже не смогли “разбудить” отца. Тамошний врач — по виду уже “мастер сантехников” — застыл над отцом в позе мыслителя. Потом, оттопырив губу, покачал головой:
— Подождем до утра…
— Его что… парализовало? — не выдержав неизвестности, я стал сам ставить диагнозы отцу.
— Пока нет, не вижу.
— Что значит, пока?..
— Пока — это… пока, — философски заключил врач и вышел из палаты.
— Пока… — буркнул я ему вслед.
Через некоторое время пришла сонная медсестра, толстуха в просвечивающемся сквозь белый обтягивающий халат цветном белье — голубой лифчик и красные плавки. Мягко подталкивая меня своими округлостями, она установила рядом с отцом капельницу. Вколов ему в вену иглу, сказала:
— Извините, у нас капельница неисправная, поэтому бутылочку с раствором держите в этой руке. Да! Вот еще что — смотрите, чтобы игла из руки не выскочила и капли падали с такой же частотой, как сейчас…
Простукав шлепками, сестра ушла из палаты. Я остался сидеть рядом с отцом. Уже через пять минут рука, держащая на отлете опрокинутую емкость с целебным раствором, стала затекать. Страшно было пошевелиться, чтобы иглой не порвать отцу вену. Я очень надеялся, что вот-вот вернется врач, посмотреть, как идут дела, или заглянет эта красотка, но прошло уже минут двадцать, и никто не зашел в палату. За стенами кто-то надсадно храпел, сопел, кашлял.
Поняв, что, пока раствор не кончится, ко мне никто не придет, я смирился с этим и все свои мысли переключил на отца. Что стало причиной того, что он погрузился в такой глубокий сон? Где бродит сейчас его душа и чувствует ли он, что я сижу рядом? Каково его будущее после пробуждения, узнает ли он своих родных?
Я впервые внимательно рассмотрел его бледное узкое лицо, форму торчащего носа, глубоких глазниц. Волосы его почти не поседели, просто потускнели, как выцветают краски на ткани. Появилось несколько родинок, которых я раньше не замечал…
Так получилось, что мы с отцом почти никогда не разговаривали по душам и, вообще, мало общались друг с другом. И это время в больничной палате, когда я держал над ним бутылку с раствором, а он находился в беспамятстве, можно сказать, спал, оказалось самым длительным нашим общением.
Общаясь таким образом, незаметно для себя я тоже стал впадать в какой-то сон, и где-то в нереальном мире мы встретились с отцом. Уже засыпая, я увидел, как дрогнули веки отца, и он открыл глаза:
— Б-борька… ты что тут делаешь?.. — пробормотал отец пересохшими губами. В недоумении оглядев палату, он попытался вскочить с постели.
— Лежи! — испуганно и одновременно радостно заорал я, едва успев выдернуть шприц из его руки.
Зажав отцу кровоточащую вену, я выбежал в коридор. На мой крик выбежали сначала больные, потом врач с медсестрой…
Увидев врача, отец сполз под одеяло.
— Вы понимаете, где вы находитесь? — внятно проговаривая буквы, строго произнес врач.
Отец, боязливо глядя на три склонившиеся над ним головы, кивнул головой.
— Ага, хорошо. Так, где вы находитесь?
Отец задержал на мне умоляющий взгляд и пробормотал:
— Стыдно сказать…
— Стыдно? Хм, интересно, — врач на самом деле оживился. — Так где, по вашему мнению, вы находитесь в данный момент?
— Где, где… — отец стыдливо отвел глаза в сторону. — В вытрезвителе!
Смеялась даже медсестра, голубые и красные холмы колыхались по ее телу.
Доктор задал отцу еще несколько вопросов, потом, предложив мне место на соседней койке, ушел. Едва за врачом закрылась дверь, отец попросил меня, чтобы я нашел ему папироску…
— Никакого курева и спиртного! — голосом матери сказал я, и отец покорно повернулся лицом к стенке.
***
Что случилось с отцом, врачи, как мне кажется, так и не поняли. Прописали кучу таблеток, которые отец послушно выпил под нашим контролем.
Мы испугались, что с отцом может произойти еще раз нечто подобное, только в то время, когда нас не будет рядом. Посовещавшись, решили продать дом и на вырученные деньги купить квартиру рядом с нами. Отец на удивленье легко расстался с домом, в который вложил столько труда и где прожил более тридцати лет.
Новое жилье на некоторое время оживило отца. Он занялся его благоустройством. На оставшиеся после сделки деньги отец прежде всего купил две своих давних мечты — телескопическую удочку и цветной импортный телевизор. По нашему настоянию, приобрел вытяжку на кухню и железную дверь — если в своем дому он выходил курить во двор, то делать это в многоквартирной девятиэтажке не совсем безопасно. В квартиру к старику вместе с ним могут вломиться какие-нибудь малолетки-наркоманы. Чтобы не мерзли ноги на бетонном полу, отец застелил его паласом…
Отец приобрел все, что ему когда-то было нужно для благополучной жизни, и… заскучал. Вновь пропал интерес к жизни.
Жена Наташа увидела сон, в котором отец, радостно раскинув руки, бежал к морю, над которым порхала стая летающих рыб. Рыбы вдруг поднялись в небо, вместе с ними улетел и отец. Тогда Наташа сказала мне: “Наверно, дедушка скоро умрет…”
Весной отец неизвестно где простыл. Кашлял, исходил соплями, температурил. Врачи — все как один — признавали грипп. Отец докашлялся до того, что уже не мог проглотить никакую пищу, кроме манной каши. И без того молчун, он теперь был не в состоянии произнести внятно несколько слов. В конце концов, уже в больнице выяснилось, что у него рак горла. Кстати говоря, именно эту болезнь предрекала ему двадцать лет назад моя прозорливая мама. Всякий раз, когда он закашливался за столом, она говорила: “Колька, у тебя что-то с горлом не в порядке. Сходи-ка к врачу…”
За три месяца до смерти отца вещи в его квартире перестали воспринимать своего хозяина, они словно не хотели жить в его доме: подаренные настенные часы требовали не обычных, а каких-то мощных батареек, зажигалка вдруг перестала давать огонь, каждую неделю лопалась труба в ванной…
***
Отец за несколько минут до смерти уже в полубессознательном состоянии пригладил ладонью волосы, словно прихорашиваясь, потом хватил ртом воздух и умер.
А может быть, он просто зевнул и заснул? Правда, на этот раз — навсегда…
Отец часто приходит ко мне во снах. Сидит или стоит где-нибудь рядом и молчит. Наверное, горло до сих пор болит, а может быть, привык общаться со мной бессловесно…