Роман воспоминаний. Книга пятая
Опубликовано в журнале Урал, номер 5, 2009
Часть третья
СРЕДИ ЗЕМЕЛЬ
Это не театр, а дачный сортир. В нынешний театр я хожу так, как в молодости шла на аборт, а в старости рвать зубы. Вы знаете, как будто бы Станиславский не рождался.
Фаина Раневская
Из далекого города Беер-Шева пришло письмо с такими строками: “Вот написал, что печальное уходит в прошлое, и вспомнил вчера прочитанное у Генри Миллера: “Из прошлого никогда не следует делать никаких выводов — это крайне ненадежный способ ориентироваться в жизни”. Каково? Может, в этом что-то есть… Удобно! Во всяком случае, требует осмысления. Как же ориентироваться, если не делать выводов из ошибок опыта прошлого?”
“Возможно, в этом что-то есть”. Но только возможно. Ведь жизнь наша — ствол, корни которого погружены в прошлое, как в жизнетворную среду. Значит, нам суждено до смерти питаться ее соками, идущими оттель, снизу, из минувших лет. Если представить некие песочные часы, которые переворачиваются только в новогоднюю полночь, сколько песчинок-дней набежало с тех пор, как покинул я палубу “Крузенштерна”?! Много. С тех пор они разбухли, превратились в десятилетия, однако и сквозь их толщу ясно доносится голос сердца, о котором писал Константин Паустовский: “Голос сердца чаще всего слышится в юности, когда ничто еще не приглушило и не растрепало по клочкам свежий мир наших чувств”. Этот голос — те же соки, и, если засыхают корни, ты уже не живешь — влачишь дни, ибо твой мир потускнел и, подобно шагреневой коже, быстро скукоживается до размеров землицы, которую тебе отведут под кустиком “за бугром”.
“Поэты уверяют, будто, опять входя в дом, в сад, где протекала наша молодость, мы на миг становимся теми же, что и тогда. Паломничества эти очень опасны, они могут обрадовать нас, но и разочаровать. Края неменяющиеся, — свидетели былых времен, — лучше искать в самих себе”. Это рецепт от Марселя Пруста. Он мне по вкусу, ибо касается не только поэтов или тех, кто ощущает в душе тихий трепет поэтического звучания. Словом, пригоден для всякого смертного, не погрязшего в нынешнем склизко-гнойном гламуре повседневности. Это она лишает нас возможности заглянуть еще и еще раз в тот дом, в тот сад, которые возвращают к ошибкам канувшей молодости, что даровала нам счастье совершать их.
Древо жизни… Корни — детство, книги о море и мечты о нем, нынешний голос сердца — это с “Меридиана”, а теперь и с “Крузенштерна”. Туда не попадешь сейчас (как в дом или сад), где мог бы я снова оказаться юным ремесленником, который бродил возле барка и мечтал о несбыточном: как попасть на него и почувствовать себя повзрослевшим.
Мне скажут, это, мол, лирика. Пусть говорят. Для них, не лириков, — все, что ни бередит душу радостью, печалью или мечтою, — пустой звук. “Минувшая жизнь прячется в снах”, — признался Валентин Катаев в сказочной повести “Верлиока”. Согласен, прячется. Но не всегда. У жизни минувшей свое время, у снов свое расписание. Если они встречаются на ночном полустанке, нет желания просыпаться. Мне и не хотелось, когда приходили курсанты с “Меридиана”. Иное дело — “Крузенштерн”. На барке они были для меня на одно лицо. Да, безликой массой, которая обретала какие-то черты лишь в том случае, когда я рисовал поздравления или занимался стенгазетой. В другое время нас ничто не связывало. Они были и как бы не были. Именно после “Крузена” меня стали посещать те, старые и узнаваемые, из шести потоков, что драили палубу и лезли на мачты, когда их вызванивали из кубриков “парусиновым авралом”. Они были своими.
Да и как иначе, если спустя время я встречался с Кухаревым в Гаване, другие, до того и после, останавливали в Кениге и в Светлом. Все-таки на баркентине мы были едины, как квохча и цыплята, а на барке… Кем мы были на барке? Не знаю. Ей-ей, не знаю. На барке я как бы раздвоился. Что-то рисовал, что-то красил, не ощущая себя художником. Матросом тоже ощущал не всегда. Но, видимо, для парней в синей робе я все же был только художником. Хотя случалось позже ходить с ними на шлюпке, учить узлам и сплесням. Зато после барка, уже на Урале, когда меня стали посещать, кажется, забытые, но, оказывается, вовсе не забытые Камкин, Трегубов, Макушев или белобрысый Моисеев, я чувствовал себя полноценным боцманом даже во сне и, просыпаясь, не хотел расставаться с ними.
Владимир Соловьев утверждал, что “внешний мир человека и внешний мир крота — оба состоят лишь из относительных явлений или видимостей; однако вряд ли кто серьезно усомнится в том, что один из этих двух кажущихся миров превосходит другого, более соответствует тому, что есть ближе к истине”. Увы, это так. Ведь что есть истина, спрошу, уподобляясь Пилату, оставив в покое крота, который познает ее, собственную, в непроглядных лабиринтах подземных ходов. Тому есть подтверждение даже в занебесных сферах, и я как-то вычитал в статье “Карлики звездного мира”: “В биосфере есть правило: чем мельче организм, тем больше его особей в природе. Оказывается, это справедливо и для звезд”. Оставив в покое кротов, заменю их разного рода творцами, что причисляют себя к писателям, художникам, артистам и музыкантам.
Упомянутое выше правило подтверждается и другим постулатом астрономии. Оказывается, век огромной звезды во много тысяч раз короче, чем маленькой шмакодявки! То-то и оно! А почему? Звезды-тяжеловесы раскаляются, положим, до 50000 кельвинов, а мелочь пузатая — лишь до 2000. Первые, в силу своей анатомии, быстро утрачивают жизненную энергию и сгорают, а вторые благополучно тлеют миллиарды лет. На сотню звезд вроде нашего Солнца рождается всего один гигант. Почему? Ученые еще не разгадали причину этой закономерности. Так обстоит дело в масштабах галактической “Рублевки”, а в сутолочи творческой коммуналки, как подтверждает история культуры, все ясно: биомелочь творческая как тлела, портя воздух на общей кухне, так и тлеет, зато у гигантов та же судьба, что и у их астрономических собратьев. И звезды те известны всем. Назову хрестоматийные: Пушкин, Лермонтов, Есенин, Маяковский. Они ослепительно вспыхнули, но… не сгорели. Их свет будет греть души человеков несчетное число лет, а те, что припухали где-то рядом с их орбитой, сгинули на окраине своего крохотного мироздания. Воистину “самые лучшие мысли приходят по глупости” (Карел Чапек). Видимо, поэтому я вовремя бросил Суриковку и поменял помазки на троса, паруса и свайку, оставив брошенное пребывать в роли обычного хобби.
В конце концов, астрономия, даже в том мизере, что доступна мне, может принести утешение хотя бы фразой бельгийского звездочета Плета: “Для того, чтобы понять, что ты неповторим, — посмотри на звездное небо. Чтобы понять, что ты не одинок, — смотри туда же”. А я не одинок в своем кротовьем амплуа. Ведь есть множество мне подобных, есть, наконец, Коля Клопов, как-то написавший такие вирши:
Жизнь моя давно уже не сахар,
Сердце мое нежное в тоске.
Есть ли от депрессии лекарство?
Если нет, повешусь на сучке.
Он, конечно, как всегда, подзагнул. Зачем сучок, если от творческой депрессии лечит океан? Он тем и хорош, что своим дыханием освежает мозги, остужает мелкие земные страсти и напоминает о вечном мироздании, в котором рождаются и вспыхивают на радость всем те звезды-маяки, те звездные гиганты, которые помогают кротам выжить в мире, захваченном театральными новаторами нынешней формации, “актуальными” живописцами и безголосыми певцами-крикунами. Это о них когда-то сказал Ларошфуко: “Люди скорее согласятся чернить себя, нежели молчать о себе”. Да, это о тех, чей мнимый блеск держится только на пиарных подтираниях потных задниц и сисек, бесстыдно утверждающих себя, “неповторимых”, на желтых разворотах таких же бесстыдных газет и глянцевых страницах гламурных журналов, которые, за что ни возьмутся, все превращают в дерьмо.
К чему я все это пишу? А к тому, что мир наш нынешний действительно театр, в котором люди — актеры и большинство из них — без ангажемента на пиру жизни. И похож этот театр на дачный сортир — от Москвы до самых до окраин.
Такие вот дела, уважаемая Фаина Георгиевна. Вы правы, Станиславским в нашем театре не пахнет. В нашем театре другие ароматы. Актуальные ароматы, говоря языком нынешних корифеев, с концептуальным и прочим душком.
Когда былые дни я вижу сквозь туман,
Мне кажется всегда — то не мое былое,
А лишь прочитанный восторженный роман.
Валерий Брюсов
И все-таки прошлое ожило у мыса Сан-Висенти и сопровождало меня до мыса Сагриш. Как там пел Вилька Гонт? “И по нем то пятно голубое голубиным скользнуло крылом”. То есть задышливо и нежно. Сладкой болью зацепило, но, и с мурашками по спине, напомнило о том времени, когда “Грибоедов”, а днями позже и “Таврия” шли из Гибралтара в океан мимо этих берегов. Зеленое небо, нависшее над рыжими скалами, над четырехугольной башней маяка, окрашенного вечерним солнцем остатками розовой краски, выглядели столь же аскетично, как и тогда. Здесь ничего не изменилось. Те же фиолетовые тени в кручах, бирюзовое море под ними и темная зелень между складками невысоких волн — открытка! Открытка, посланная мне из прошлого, открытка с напоминанием о том, что море меня не забыло тоже.
Н-да, те же воды, но расклад другой…
Аркаша заканчивал для кают-компании “портрет” “Крузена”, я здесь же, в каюте, что-то красил для предстоящего в скором времени КВН. Для себя мы расшифровывали эту аббревиатуру так: Каюта Вечных Невольников, ибо поденщина, взваленная на нас помпой, была ежедневной.
За этим занятием нас и застал Славка Белугуров.
— Пану Директору пришла радиограмма за подписью Беляка, — доложил он. — С выволочкой, между прочим, за то, что жжем керосин, а о парусах забываем. Велел ежедневно сообщать, сколько пройдено под машиной и сколько под ветрилами. Сейчас вздернули фор-стаксель и, кажется, собираются ставить фок и оба грота, но…
Он замолчал, замялся и плюхнулся на койку рядом с Аркашей. Я, ожидая продолжения, обернулся к нему: ну, мол, и что дальше?
— И про вас было сказано… — пробормотал он, виновато потирая руки. — В пассажиры переводят, что ли…
Наступило, как пишут в книжках, тяжелое молчание. Наше, естественно, будущих или уже состоявшихся пассажиров.
— Иду к Леопольду, — поднялся я. — Нужна информация из первых рук.
В радиорубке Лео не оказалось. Застал в каюте. Радист по моей роже сразу определил, зачем я пожаловал к нему в столь поздний час.
— Диктую полный текст РДО, — без предисловий начал он. — “Охлупина и Гараева перевести в пассажиры, никаких расчетов с ними база производить не будет. Серов”.
— И никаких объяснений?
— Миша, впереди Югославия. Заход в Риеку. Валюта ихняя, конечно, туфта, но — валюта. Решили сэкономить на вашем брате несколько копеек. Так мне кажется.
— Ведь еще на берегу знали о заходе, крохоборы! Могли бы предупредить, засранцы!
— На то и засранцы, чтоб творить подлянки! Там вас вызывай в кабинет и… Да хоть и не вызывай, вдруг сами вломитесь? Неприятности. А на море что с них взять? Взятки гладки.
— Я-то пустой был, а Охлупин был при деньгах. Узнав, что мы зачислены в команду матросами, всю наличность вернул жене. А если нас вытурят в Севастополе, на какие шиши возвращаться домой?
— Утро вечера мудренее. Пока не бери в голову, — попытался успокоить меня Лео. — Авось, к Севастополю все рассосется или придумаем что-нибудь.
С тем и вернулся.
Штурман не ушел. Ждал меня. Глянул, тэ сэзать, взыскуя и спросил:
— Ну, как?
— Как обухом, Слава. Вывели за штат. Плакали наши денежки: ни рублей, ни валюты, — бодро, но не искренне ответил ему и добавил, обращаясь уже к Аркаше: — Наверное, мстят за то, что надули главначпупсов с картинками.
— Почему надули? — удивился он. — После рейса бы и намалевали. Или в рейсе. Хотя, конечно, могли бы сразу привезти из чего-нибудь готового.
И тут — как в сказке: откуда ни возьмись, навстречу помпа. Навстречу, потому что мы поднялись, чтобы на палубе обсудить наши обстоятельства тет-а-тет. Рудуш сиял: большая газета с карикатурами, стишки под которыми накропала корреспондентша газеты “Рыбак Латвии” Валерия Александровна, пользовалась успехом!
— Уже пообещали сделать ей некоторую “аварию”! — радостно сообщил он. — Или “выбросить акулам”. Шутя, конечно, но это значит, что кое-кого она зацепила.
Мы молча выслушали его восторги, но ждали, когда он заговорит о главном и с каким выражением и в каком золоченом фантике сунет нам конфетку, слепленную из дерьма. А он, до времени придержав ее в кармане, преподнес новое задание:
— Михаил, ко Дню рыбака надо снова выпустить газету, а капитану соорудить поздравление. Сделаешь?
— А куда я денусь. Я же… мы же придворные художники.
— Ну, зачем так-то! — скуксился он, наверное, сообразив, что до нас что-то просочилось. — Я сегодня говорил с Николаем Тимофеевичем о вашем увольнении в инпортах, в частности, в Риеке. Быть может, будете назначены старшими групп. В остальное время можете уходить в город и рисовать хоть до вечера.
— И на том спасибо! — выпустил Аркаша струю пара.
Рудуш покосился на него и вышел, больше ничего не сказав.
25 июня. В 17.00 миновали Гибралтар. Делал зарисовки, Аркаша писал крохотные этюды, пользуясь “записной книжкой” — небольшим этюдником, что надевается на большой палец левой руки. Позже я тоже взялся за краски и намазал дрянненький пейзажик с гишпанского берега, а надо бы заняться Африкой — горой Сиде-Муса, что высилась из вод этаким пепельно-голубым монументом. Испания теряется в фиолетовом мареве. Интересно, что как только миновали пролив и вошли в Средиземье, вода резко изменила цвет: неестественно голубая, химическая синька Атлантики превратилась в зеленую, даже буроватого оттенка. Всегда ли так? На “Меридиане” мы ходили до Сеуты, но я не помню, какими хляби были тогда. Видно, не до того было боцману Гараеву
Ого, Директор сыграл-таки парусный аврал! “Поставить все паруса! Реи брасопить на правый галс!” Поставили. Обрасопили. А ветра нет как нет. Висят наши “трапочки”, не колышутся. Полюбовался он ими и распорядился: “Убрать паруса! Оставить фок! Реи обрасопить на фордевинд!” Неужели трудно было задрать голову и взглянуть на колдунчик? А может — и скорее всего — затеял тренировку при безветрии.
В 19.00 курсантская джаз-банда учинила концерт в честь Дня молодежи. Эстраду соорудили на спардеке. Дирижировал маэстро Громов! Ай да боцманюга! Он же играл на трубе. Я, конечно, вспомнил Чураева, и было мне хорошо и печально, ибо снова прошел перед глазами “Меридиан”, давние вечера в Атлантике возле Азор и тогдашние задушевные песни. Хорошо, что на “Крузене” Юрий Иваныч. Мы почти не общаемся, но сам факт, что Минин и здесь старпом, для меня немаловажен.
Да, Громов меня удивил. Его трубный глас всколыхнул душу. Может, и римейк на старую киношную песню о пилотах предложил тоже он? Прозвучало очень уместно: “Мы парни бравые, бравые, бравые, но, чтоб не сглазили подружки нас лукавые, мы перед плаваньем еще их поцелуем горячо, но, как пилоты, не плюем через плечо”. И уж как гремели электрогитары! Курсанты сидели на фоне плоского паруса, освещенного заходящим солнцем, а мы, особливо камбузный бабсостав, внимали им с каким-то особым чувством, наверно, потому, что и крылья чаек над синим простором, и высоченные мачты имели место. Особливо браво у бравых получилась “Свистопляска”: “Исполняют Свистунов и Плясунов, дирижирует Свистоплясов”!” Были и казусы, неприятные сердцу политвоспитателя Рудуша. Так, один из декламаторов закончил выступление экспромтом, совершенно в духе Коли Клопова:
Сам не можешь, жди — помогут,
Не помогут, сам возьмись
И, забравшись в свою койку,
Часа три ты отоспись.
На такой совет мгновенно отреагировал боцман Майоров.
— Ты у меня, салага, отоспишься! — рявкнул он. — Уссышься, забираясь в койку!
А курсач (я бы не удивился, покажи он боцману язык) ответил ему новым двустишием, и, может быть, то был действительно экспромт:
Р-раз, два, тррри! Пионеры мы!
Папы-мамы не боимся — писаем в штаны!
А после, словно бы пустив слезу, но все еще обращаясь к сердцу бывшего военмора, добавил, успев до того, как первый помощник очнулся от столбняка, вызванного незапланированным изменением репертуара:
И без пап, и без мам очень холодно нам.
Не пекут нам на праздник лепешки.
И не скажет никто, что наденьте пальто,
Не забудьте напялить галошки.
Майоров вскочил, но помпа не дал ему открыть рот, а декламатора прогнал свирепым окриком: “Со сцены долой!”, прозвучавшим словно команда по окончании парусного аврала: “С рей долой!”
И всё-таки концерт получился, а впереди корячился КВН! Допустит ли помпа декламатора до нового выступления, думал я, отходя ко сну и легко повторяя его “экспромты”, словно бы уже знакомые мне. Ну, конечно, я слышал их еще в училище от Виктора Коркодинова! Да-да-да! Виктор служил на Дальнем Востоке в авиации, в аэродромной обслуге, имел медаль “За победу над Японией” (“И на груди его широкой висел “полтинник” одиноко”). Он был прирожденным лицедеем. Недаром уже после дембеля знаменитая актриса Бирман, увидев его в самодеятельном спектакле, пригласила в Москву! Он отказался, решив стать не актером, а художником. Мы вчетвером снимали комнату на Мичурина, и Виктор читал нам, своим однокашникам, эти строчки и многие другие. Видимо, папаша декламатора служил с ним в одной части и, возможно, тоже имел отношение к самодеятельности. Надо бы узнать, так ли это? Только зачем? Разве что при случае.
Плотник спал, Изморский где-то болтался, Аркаша читал при свете ночника. Мне не спалось. Знакомые стишки, внезапно прозвучавшие из уст курсача, вдруг погрузили меня, фигурально говоря, в такую пучину времени, что прошлое вдруг обрело вещественную зримость. Разве уснешь, если в голове заскрежетали жернова и крупный помол воспоминаний выдал на-гора еще одну песню Коркодинова?
На станции нашей — перрон и вокзал,
На станции нашей любви я не знал,
На станции нашей туда и сюда
Проходят составы, идут поезда.
Но как-то однажды вечерней порой
К перрону примчался экспресс голубой,
И вот из вагона за номером пять
Транзитная барышня вышла гулять.
И что же случилось?! Мой сон и покой
Умчал навсегда тот экспресс голубой.
Никто мне не скажет, кто девушка та,
Этая девушка инкогнита.
Н-да, этая девушка инкогнита… Положим, “экспресс голубой” однажды примчал ее в Кениг, и “транзитная барышня” стала моей женой. Все так, но почему в те училищные времена я водил дружбу не со своими годками, а с мужами, понюхавшими пороха? У Володи Кашкина, с которым мы частенько засиживались у Бахуса, в коробке лежала куча орденов и медалей, Виктор был старше меня, восемнадцатилетнего, на восемь лет, Аркаша — на семь, а Терехин — аж на тринадцать. Даже Жеки Лаврентьева я был моложе на пятилетку. Почему они водили со мной дружбу? “Уж такой я парень бравый, удивительный вполне, что налево и направо… девки, ссыте на меня!” Кстати, и это — солдатский вариант Коркодинова частушки Крючкова из старого фильма, кажется, про свинарку и пастуха. А может, не зря Жека декламировал (тоже на свой лад) кусочек из Шефнера: “Любите тех, кто вас моложе, чтоб горьких не было утрат”? Я-то не внял сим строчкам и успел многих проводить за Млечный Путь. И еще хорошо, что пока эти утраты не самые горькие. Самые-самые впереди.
Докатившись до этих мыслей, понял: вряд ли усну, а потому сполз с койки и поднялся на палубу, как был — в трусах и майке.
На испанском берегу светились огоньки. И-эх, там тепло, земля отдает жар, накопленный за день, а здесь п-прохладно, там лимонные рощи и бодегильи с вином и лимонадом, а здесь… Я засмеялся, вспомнив еще одну “итальянскую” песню Коркодинова:
По скверу ходило мадамо, румяно и спело, как помидорино.
Когда же меня увидало, то скорчило кислое мино.
Я к ней подбежал на церлино, и молвил я ей: “Как ви мило!”
В ответ говорит синьорино: “О, Боже, какой крокодило!”
Но все ж подала мине ручку, от счастья я бил на небесо:
“Тебе я отдам всю получку — пойдем прогуляться до леса?”
Заключительные строчки были не то чтобы фривольны, а по-солдатски прямы, прямы до неприличия: такое не для эстрады учебного судна. Подобное мог бы спеть Сашка Звягинцев на тральце, вроде “Лермонтова”, на котором он вызвал гнев помпы, исполнив за Майю Кристалинскую вольную интерпретацию “Малыша”. Как он там? А-а… Я снова засмеялся. Уж больно явственно предстал перед глазами праздничный вечер 7 ноября на Большой Ньюфаундлендской банке. Словом, реле сработало, теперь наверняка усну, значит, можно отчалить в каюту.
26 июня. Средиземное море. 07.00. Идём под вчерашним фоком, без машины. Затем поставили нижние марсели на 1-м и 2-м гроте. Скорость 6 узлов. Немного постоял на руле. Курсанты возились с веревками, а Ю.И., сам и стоявший в это время на руле, предложил мне сменить его. Какие старые ощущения, и как давно это было, когда я впервые взялся за шпаги штурвала!.. КК — 81,5, Т + 20, ветер W 5 баллов. По левому борту все еще тянутся горы Испании. На вершине одной из них (Муласен, выс. 3.482 м) лежит снег. Эта горная цепь, в 30 милях от нас, сопровождала барк весь день, закрыв горизонт с бакборта бесплотной тенью. Только вершины очерчивались более четко, поблескивая белками снегов. В 17.00 миновали уже совсем невидимый Альмерийский залив, в 18.00 — мыс Гата и расстались с Испанией. А впереди мили и мили “колыбели цивилизации”. Из этой колыбели греки, финикийцы и прочие “шведы” доплывали до Геркулесовых Столпов (или столбов?) и, видимо, со страхом вглядывались в просторы Атлантики, лежавшие за ними. Не зря же латиняне дали океану название Мare tenebrarum, то бишь Море мрака. Вот, кстати, и тема: пиши марину. Ладно, тем впереди будет много. Когда-то Танжер подсказал идею написать “Город у моря”. Написал? Нет. А ведь после Танжера, в Гибралтарской бухте, специально делал наброски с белоснежного итальянского лайнера “Леонардо да Винчи”. И что? Рисунки лежат в папке, а на холст ничего не выплеснулось. Прожектёр!
Свежая новость из первых рук. От помпы: КВН будет осуществлен послезавтра. Все бы ничего, но я зачислен в КАП (“Караул! Аврал! Парусный!”), то есть в палубную команду. И не откажешься, памятуя о РДО из главка. Что ж, посоревнемся с машинной командой. Маслопупы начертали на своем знамени пошлый лозунг: “Паруса — хорошо, а машина — лучше!” Не зря же матросы называют их “таксистами”! Они и на афишке своей изобразили легковушку с шашечками. Впрочем, молодцы. Не стали чиниться. А меня уговорил выступить за палубу Витька Майоров, видимо, решивший, что таким образом он усилит команду.
И день сражения наступил.
КАПовцы собрались во второй такелажке, где началось переодевание, преображение и воодушевление возлиянием разведенного тройного одеколона с тостом “За почин!”. Воодушевления мне не требовалось — отказался от напитка плебса и принялся разрисовывать физиономии коллег “под пиратов”. Пользовался, в основном, красной гуашью. Кровавые раны и шрамы, боевые рубцы щедро украсили части тел, не прикрытые рубищами. Когда на помощь пришел Аркадий, дело пошло быстрее. Трещали раздираемые тельняшки. Мне достался рукав, а живот мой Аркаша украсил “татировкой” в виде огромного сердца, пронзенного ятаганом с кисточкой. Под левым глазом появился синий фингал, башка моя украсилась косынкой, а вместо оружия он сунул мне рукоять кинокамеры.
Наконец с приготовлениями было покончено, и нас вызвали на ристалище.
Шествие возглавил плотник, а сигнал к нему дал Вадим Громов, сыгравший на трубе “захождение”. Жора держал в левой руке штанины старых портков, распятые на крестовине; на заднице, прибитой ниже, белели череп и скрещенные мослы. Правая рука плотника покоилась на пожарном топоре, сунутом за такелажный пояс с цепью и стальными кольцами, левая сжимала “черную метку”, которую он собирался вручить “таксистам”. Лезвие топора, испачканное “кровью” и клочьями “волос” из прядей сизали, должно было устрашить противника. Жору эскортировал Женька Базецкий с черной повязкой на правой глазнице и тоже имевший все пиратские атрибуты: серьги, палицу, кинжалы за поясом и другие причиндалы. Подобный натурализм сопутствовал и Ромарчуку. Правда, он отказался вымазать рожу гуашью, но все остальное соответствовало сценарию.
“Пираты” прошествовали к фок-мачте, когда Громов протрубил во второй раз. “Таксисты” (в сером партикулярном платье) встретили нас усмешками. Плебс, с нетерпением ожидавший зрелищ без хлеба и окруживший ристалище плотным кольцом, отозвался топотом ног и бурными рукоплесканиями.
Курсанты в КВН не участвовали. А могли бы заткнуть за пояс и “пиратов”, и “таксистов”. Три мореходки — это три команды, остроумия же парням не занимать. Мы им в подметки не годились. И тем не менее акула пера Валерия ограничилась штатной командой. И сделала она сие, скорее всего, по указанию Рудуша, который не захотел слушать острых на язык курсачей. На днях первая вахта взбунтовалась против учебной части. Старшину таскали к Директору. К нему же вызывали руководителей практики трех училищ. Суета закончилась собранием вахты и обильным словоговорением, после которого Рудуш тотчас посетил нашу каюту. Выглядел он, как надраенный пятак, — сиял! Хотя, по его же словам, курсанты логично и обоснованно в пух и прах раздолбали своих наставников, как и всю постановку учебного процесса на барке.
Пока я размышлял об этом, созерцая далекие холмы Алжира, продолжалась, начавшись довольно вяло, игра в вопросы и ответы. Причем судьи самым наглым образом подыгрывали “таксистам”. В сумерках, когда на берегу засветились огни Тенеса, при равном счете добрались наконец до финала. У “акулы” остались два последних вопроса. Сначала она потребовала от нас “пойти туда, не знаю куда, и принести то, не знаю что”. Капитан “таксистов” мотыль Ревдонский наморщил лоб, устремив взор к африканскому берегу, и, расправив складки лобешника, принес фотокамеру “Киев”. Плебс разразился градом насмешек и криками: “Ш-ша, машина!” Наш предводитель Ромарчук добыл в кочегарке какую-то железяку. Ревдонский некоторое время смотрел на нее и, снова наморщив лоб, глупо спросил:
— Интересно, где он ее взял?
— Сказано ж тебе, балда, в кочегарке! — крикнули из толпы.
Мы так и не узнали, чего от нас добивалась “акула”, но судьи опять признали ничью, зато последний вопрос принес нам победу, а мне немеркнущую славу.
— В каком рассказе и какого автора вдруг зазвонил отключенный телефон? — спросила она, обращаясь почему-то к “таксистам” и игнорируя “пиратов”.
Маслопупы запереглядывались, а после потупились, и тогда наступил мой звездный час или, скорее, минута.
— Телефон зазвонил в “Крысолове” Александра Грина, — ответил я и застрекотал кинокамерой, запечатлевая орущих болельщиков и постные лица побежденных.
Когда умолк “детский крик на лужайке”, Рудуш объявил, что завтра будут соревноваться штангисты, а училища — в перетягивании каната.
— А также начнется первенство “Крузена” по забиванию “козла”, — добавил Майоров.
Испанская королева Мария Кристина, осматривая флот, посетила флагманский фрегат. Капитан, показывая маленькую каюту, сказал, что в ней живут тридцать практикантов. “Как, — удивилась королева, — в таком крохотном помещении и — тридцать человек?!” — “Не тридцать человек, — вежливо поправил капитан, — а тридцать практикантов”.
Исторический анекдот
Практиканты трех мореходных училищ, Лиепайского, Клайпедского и Калининградского, спали, ели и выполняли “домашние задания” в трех кубриках. Два первых, на 25 человек каждый, находились по обоим бортам в районе фок-мачты. Самый большой, вмещавший 76 человек, располагался в районе первой грот-мачты. Уклад жизни школяров был тот же, что и на “Меридиане”, возможно, поэтому я только однажды заглянул в кубари. Полюбопытствовал, что они из себя представляют. Казарма! Длинные ряды двухъярусных коек и столы. Всё! На баркентине “всё” выглядело гораздо уютнее и даже как-то домашнее. Или я за три года сжился с тесными и низкими каморками? На барке я только дважды забирался на свою мачту. Оба раза без такелажного пояса, ведь раньше мы не пользовались ими ни в штиль, ни в шторм. Здесь он был обязателен для каждого в любую погоду. Полез я наверх, оглядел с верхотуры горизонт, а когда глянул вниз, то узрел кулак третьего помощника Ранцана: Ян Амбросиевич гневался и орал, задрав “матюгальник” в зенит, всякие нехорошие слова в мой адрес. Вторая попытка привела к тому же результату. И снова я нарвался на Яна, но другого, второго помощника. Серчал на меня и Ян Янович. И тоже казал кулак. Двумя потрясал, требуя немедленного возвращения на палубу. Других попыток я не делал, так как считал, что именно толстый такелажный пояс, увешенный цепью, кольцами и карабином, обязательно меня опрокинет и сбросит с высоты.
Да, многое не нравилось мне на “Крузене”, но в чужой монастырь со своим уставом не лезут. Пояса имелись и на “Тропике”, и на “Меридиане”, но плесневели без надобности в форпике. Да и хрен с ними, с поясами! Но куда это годится, ежели во время приборок главный боцман появлялся только в конце? Остальные боцмана, следуя его примеру, тоже отсиживались в каютах. Исключение — Майоров, военная косточка. И матросы крутились, зная, что “драконы” спустят с них шкуры за все огрехи, а не спустят — им под хвост плеснет скипидара главдракон, ибо Рич любил драконить подчиненных.
А вскоре состоялась и отставка. Сначала обмолвился Юрий Иваныч, сказав, что имел разговор с капитаном и первым помощником. Они де поинтересовались содержанием наших направлений, с которыми мы прибыли на барк из отдела кадров, а после объявили “высочайшее повеление”. Рудуш последовал их примеру. Увы, переводитесь в пассажиры, сказал он. Однако к этому времени новость потеряла горечь новизны, да и Лео успел согреть наши души и сердца хорошей дозой аква витэ. Словом, известие, принесенное помпой в клюве, мы встретили, искусно воспроизведя на физиономиях олимпийское спокойствие. Помпу провести не удалось. Наверное, выдали закаменевшие скулы и скупая мужская слеза, смочившая фразу, невольно вырвавшуюся у Аркаши: “Просто руки опускаются… Ничего не хочется делать!”
— Огорошенный судьбой, ты все же не отчаивайся, — утешил я его.
Помпа оживился и одарил нас бодрой улыбкой.
— Да, главное — не отчаиваться! Конечно, до Севастополя уже ничего не изменишь, но там… — туманно пообещал он, и Аркаша осадил его:
— А что там? У вас столько начальников, что без поллитры не разберешься, кто есть кто. Например, кто есть Шинкарев?
— Это — Запрыба, — ответил я за Рудуша.
— Да, начальник главного управления рыбной промышленности западного бассейна, — кивнул помпа. — А Беляк, командир Балтийского отряда учебных судов, — его заместитель. Вас и Серов интересует? Он начальник отдела кадров и учебных заведений Запрыбы.
— С ним ясно. А кто отряд кормит, поит и одевает? Рефрижераторный флот Белокурова? — поинтересовался я.
— Михаил, я говорил о вас с Мининым и знаю, что вы не слишком давно расстались с отрядом в его нынешнем виде. Скажу откровенно, пока мы ни то ни се. Однако готовится новое “Положение о Балтийском отряде учебных судов”. Приказ министра Ишкова, видимо, вступит в действие осенью будущего года. Тогда, как вы говорите, нас будет кормить и одевать Рижская база тралового флота. Начальник РБТФ Охрямкин не будет единственным кормильцем-поильцем. Этим будут заниматься также эстонский РПО “Океан”, Ленинградская база океанического лова рыбы, калининградцы и другие управления бассейна. Все это за счёт себестоимости их продукции и пропорционально планам добычи рыбы, китов и морского зверя. Ну, художники, удовлетворил я ваше любопытство?
— Слишком много начальников, — проворчал Аркаша, — а у семи нянек мы без рублей и без валюты. А если в Риеке захочется попасть в музей?
— Аркадий Петрович, на культурные мероприятия курсанту отпускается рупь восемьдесят. Вот и делайте вывод.
— А на питание? — спросил я.
— Восемьдесят восемь копеек в сутки.
— А сколько сейчас в отряде учебных судов? — настырничал я.
— Восемь, — ответил Рудуш. — “Крузенштерн”, “Николай Зыцарь”, “Навигатор”, “Эхолот”, “Менделеев”, “Курган”, “Гриф” и “Кустанай”.
— Видишь, Аркадий, сколько дармоедов, как называли когда-то баркентины в Пионерской базе океанического лова. Посчитай теперь, сколько начальников в управлениях бассейна! Так-то вот. Как матрос ты был обязан подчиняться начальнику, а нынче, став свободным художником, можешь положить на приказ любого начальника, как говорится, маленький, но свой. И жить по своему усмотрению. В Риеке будем шляться с утра до вечера. А вообще, запомни. На учебных судах два состава команды — постоянный и переменный. Мы с тобой — переменный, так что жди в Севастополе перемен: или на самом деле порадуют, или дадут под зад коленом и крылышки ещё прилепят к лопаткам.
Рудуш очень внимательно выслушал мой спич и сдвинул брови:
— Я этого не допущу! Объясню, что ваше присутствие на борту учебного судна во много раз увеличивает предусмотренные законом расходы на культуру, а государству обходится в какие-то копейки.
— А попутно растолкуйте им, — добавил я, — что художник Охлупин, узнав, что мы зачислены в штат экипажа, отослал жене всю наличность, а наличности той хватило бы и для оплаты питания, и на то, чтобы без проблем вернуться домой. Теперь он без бабок, а мы на бобах.
— Ничего, товарищи, я уверен, вам не откажут в помощи. Кто-то издал приказ, но мы исправим ошибку. Но и вы, надеюсь, продолжите культурную акцию и не оставите нас без стенгазет и поздравлений? Так?
— А куда денешься? — уныло констатировал Аркаша. — Культура — верный помощник партии на суше и на море.
Рудуш шагнул за дверь, а когда она захлопнулась, плотник, до сих пор не проронивший ни слова, не выдержал и хихикнул:
— Ку-ууу-ультуура, блядь!
Необходимость! Жалкое звено, связывающее воедино души, столь чуждые друг другу.
Чарлз Роберт Метьюрин
Да, жалкое звено необходимости связывало меня и Прохора Прохорыча. Причем с моей стороны “необходимость” проще было бы заменить на “халяву”. Если Дрискин появлялся у себя в цитадели, а мое душевное равновесие было подорвано долгим постом, я всегда мог рассчитывать на содержимое его бара, окруженного трудами моей кисти. Я шел к нему и не ведал отказа в халявной выпивке. Но чаще наблюдалось другое. Прохор приезжал с желанием как следует встряхнуться и хоть на пару дней освободить черепушку от мыслей о сортирном бизнесе, налогах, банковских операциях, в которых я ничего не понимал. Припоминалось лишь таинственное “авизо”, которым часто оперируют составители кроссвордов, но я так и не постиг его смысла.
Жалкое звено — да, однако оно (сиречь необходимость в собутыльнике, далеком от его проблем) посылало ко мне гонца, и тогда я брел в цитадель под конвоем ландскнехта Сёмы. Дрискин знал, что во время нашей попойки я не обмолвлюсь ни о чем таком, что могло бы напомнить ему о писсуарах и унитазах, что возлияние всегда погружает меня в далекие годы бродячей жизни. Но повествовал я лишь в том случае, ежели хозяин не изъявлял желания развернуть передо мной свою тему.
В ту осень я давно не общался с Бахусом. Как-то не получалось. Я был ввергнут в пучину хозяйственных забот. “Хорошо иметь домик в деревне!” — это аксиома на все времена, но “хорошо” не значит “беззаботно”. Владелец домика в деревне — это аналог боцмана. Если на пароходе несть числа ежедневным и разнообразным трудам, то, безусловно, то же происходит и в любом маломальском хозяйстве, имеющем избу, двор и огород. У боцмана вкалывают матросы, а кто у безденежного землевладельца? Подруга, его руки и дети, которые не всегда имеют возможность пополнить палубную команду. Конечно, меня связывало с владением жалкое звено необходимости, но если она диктовала свои условия существования, то и я имел право на необходимость заниматься, гм… Да уж ладно, скажу не без пафоса: я тоже имел право — заниматься интеллектуальным трудом. Если то и другое сочеталось в равных пропорциях, если одно не подавляло другого, душевное равновесие не подвергалось опасности со стороны Бахуса. Но если вдруг в какой-то момент умственные занятия начинали преобладать над сизифовыми потугами деревенского обывателя, то пиши пропало. Почему? Читай у Екклесиаста: “Что пользы человеку от всех трудов его, которыми трудится он под солнцем?” За этой цитаткой следует другая: “Потому что во многой мудрости много печали; и кто умножает познания, умножает скорбь”. Скорбь, знамо дело, лучше всего держать при себе, но если вдруг возникает желание (необходимость, хе-ха…) с кем-то поделиться ею, тогда держись! Тогда и возникает Бахус, а “жалкое звено” бывает порой крепче цепей несчастного Прометея, распростёртого на скале. Да-да! И вот уже Бахус начинает закусывать твоей печенью, уподобляясь мифическому орлу, что терзал брюхо героя. Жалкое звено (но такое необходимое!) обычно возникает, когда твой интеллект топчется на одном месте и наотрез отказывается от поступательного движения к цели, которую ты сам себе навязал, придумав однажды в порыве самомнения некие горизонты, которых ты якобы способен достичь.
“Достижимого домогайся”, — сказал Гораций. Я и домогался, но той осенью все пошло наперекосяк. Подруга жила в городе. “Работала бабушкой” у младшего сына, а я влачил дни свои на берегах мини-Балтики в обществе Дикарки, двух ее сыновей, великовозрастных балбесов, и самоуверенного кота Тимофея Кондратьевича. Прокормить такую ораву можно, только урезая себя во всем. Я и урезал, но без особого ущерба для своего желудка, так как с годами стал неприхотлив. Однако не в этом дело. Я стал заправским собачьим коком. И кошачьим тоже, ибо кроме кота — я забыл упомянуть — имелась его мамаша, трехцветная Василиса. И все хотели жрать. И жрали. А я варил, кормил, копался в огороде и на подворье, а потому, видимо, когда подходил к мольберту или садился за письстол, чаще всего видел фигу. В ту пору кукиш часто маячил передо мной то на холсте, то на страницах рукописи. Отчаянное невезение! А все потому, что ничего не складывалось по моему хотению ни там, ни тут. Даже бессонница стала одолевать, а когда все-таки засыпал, то сны были один другого хлеще. И все с каким-то подтекстом, который наводил на размышления о своей никчемности и ущербности!
Лет… гм, забыл, сколько лет назад, но уже давненько, и было это еще в городе, однажды в дверь позвонила дама, назвавшаяся вдовой Рихарда Сергеева. Да, Рич умер, сказала она. Умер в своей рижской квартире на Петра Стучки, когда она, проводница, находилась в поездке. Его ждали на судне, а он не пришёл на вахту, не появился и через три дня. Тогда и обнаружили его хладный труп. Они жили на две квартиры. То в его, рижской, то в ее, ленинградской, а тут ещё поездка. Однако она успела вернуться к похоронам. “В бумагах мужа, Михил Иваныч, нашла ваш адрес и фотографии, на которых Рихард встречает с вами Новый год в Светлом. С вами и вашей женой. Были другие, когда его “Неман” швартовался к вашей “Ленинской искре” у берегов Африки. Я и подумала, что вы давние друзья”, — сообщила она. Я не стал ее разубеждать, а она добавила, что после похорон взяла отпуск и — билет у неё железнодорожный, бесплатный — решила, отрешившись от всего, прокатиться до Владивостока, а попутно навестить меня. И выставила на стол коричневую бутыль “Рижского бальзама” в виде презента. Ушла она через два часа, чтобы успеть к сибирскому экспрессу.
Годы прошли. Я успел забыть об этом визите, но надо же! Снова явилась ко мне. И не одна. С Ричем, Стасом Варнело, Сашкой Хованским и Эдькой Давыдовым. Не знаю, жива ли вдова, но в компании покойников не хватало для комплекта Бьери Харченко, Лео Островского, Тольки Вахтина, Москаля и пана Грициана. И оттого, видимо, во сне я мучительно соображал, придут ли они, а спросить не решался. Думал, а не стоят ли мужики за дверью? А если стоят? И не только они! А что если во дворе поджидают Хваля, Иван Шацкий, Бакалавр-и-Кавалер, Володя Терехин и Аркаша Охлупин?! Нет, последние двое, окажись они здесь, вошли бы первыми. Да и Б-и-К не стал бы топтаться у крылечка.
Проснулся среди ночи в поту, решая, что все это значит?! Почему они все разом, толпой, явились ко мне из-за Млечного Пути? Сказать, не пора ли, Гараев, присоединиться к бывшим соплавателям? Если б пора, успокаивал я себя, торопливо натягивая штаны, непременно спустился бы ко мне из-за звезд и Витя Бугров, а может быть, мать и отец. И сестренка. Мол, заждались тебя, а ты, дорогой наш бродяга, слишком зажился на белом свете.
Вот когда понадобился Бахус! Но старый хрыч никогда не приходит на помощь, когда в душе возникает необходимость встряхнуться и успокоить нервенную систему. Главное, пусто и в закромах, и в карманах. И тут я вспомнил о непочатом флаконе “тройного” — напитке сирых и убогих. Я не стал портить его водой. Накапал в стакан и выжрал как есть, зато почти сразу уснул, словно бы для того, чтобы снова продолжить встречу, на сей раз в полном составе.
Как они поместились в избе? Да, мыслилось и такое, когда я услышал стук-бряк в ворота. Глянул на часы: батюшки, вот это поспал! Уже шестнадцать натикало, а за воротами — Бахус! В образе ландскнехта Семы! Нет, есть еще справедливость на свете, сказал я гонцу, чувствуя некие мистические флюиды, связавшие сон и явь. И как вовремя прибыл господин Дрискин! Не будь его, я бы свихнулся, не имея возможности промочить горло, вспоминая и поминая ушедших за последний горизонт и вдруг напомнивших о себе настойчиво и так реально, что именно эта реальность и бросила меня ночью в пот. А ведь кого-то не было, кто-то не посетил меня? Ба, Юра Иванов! И Миша Меншиков, мой первый учитель живописи и друг детства. Оно и понятно. Не захотели встречи. Юра давал мне рекомендацию в СП, но я не оправдал ее. А Миша… тоже понятно: не получилось из меня ни Айвазовского, ни Ивана Шишкина, ни тем более Левитана. А получился из меня не слишком добропорядочный обыватель и хромоногий пенсионер, годный лишь для застолья с Прохором Прохорычем.
К нему и поднялся в апартамент, приветствуя амфитриона и удивляясь тому, что он успел за короткий срок так раздаться вширь, что его любимый шлафрок уже не застегивался на телесах и даже опояски едва хватило, чтобы охватить могутное брюхо и завязаться крохотным бантиком, свисавшим короче поросячьего хвостика.
— Ты чо такой кислый? — спросил Прохор, кивая на кресло.
Я поведал о ночных и дневных посетителях, ниспосланных Морфеем.
— Ну и чо? Снам — время, поминкам — час. Щас и помянем твоих, а заодно и моего тестя. Избавил меня от своего присутствия, но дал повод приложиться к… Ты чего хочешь глотнуть? — спросил писсуарный олигарх, поворачиваясь к бару вместе с креслом.
Whisky WHITE HORSE, прочел я, углядев знакомый пузырь.
— Давай “Белую лошадь”.
— Ишь ты! Я ее для новогодья приберегал, но желание гостя — закон для хозяина. Доставай и наливай, Миша. Повод сурьезный. Хотя чего ты всполошился? Сам же мне как-то декламировал: “Нам снится не то, что хочется нам, а снится то, что хочется снам”, — и, хохотнув не к месту (так мне показалось), Прохор Прохорыч пошевелил пальцами, поторапливая меня. — Да ты сними траурную попону! — снова рассыпался он каким-то дребезжащим смешком. — Все там будем без теории вероятности, но согласно теории диалектического материализма. Черви, Миша, тоже хотят кушать.
— Подь ты в задницу вместе с ними! — выдохнул я и поперхнулся заграничным самогоном. — Они, может, и хотят кушать, но цыпленок тоже хочет жить. Хоть он и жареный, и пареный, и тертый, и моченый, и чертями меченный.
— Жить — значит петь. Споем, а? Давай, Мишка, тяпнем по второй и споем “Морзянку”. Про Диксон. Вспоминаешь, поди? Я вспоминаю иногда. Вместо покойников.
— Не поется сегодня. У меня сегодня поминки.
— Не хочешь петь, будем пить, — кивнул Прохор, настроенный нынче что-то слишком миролюбиво. — Цыпленки тоже хочут пить.
— Ну да, пить так пить, сказал цыпленок, как понесли его топить…
— Котенок сказал, — поправил Прохор, успевший заметно окосеть. — А в вине топят королей. В бочке с мальвазией. Помнишь трофейный фильм? Название забыл.
— Кажется, “Башня смерти”, — сообщил я, доливая фужеры. — Ты мне скажи, что это за холст стоит там, у стенки?
— А-а… Это — презент для моего итальянского поставщика унитазов. У него юбилей карячится, вот и решил отправить поздравление на берега Лигурийского, кажись, моря.
— И сколько отдал за него?
— Пять тыщев.
— Можно взглянуть?
— Валяй.
Я повернул картину лицом к столу, после чего снова рухнул в мягкие объятия кресла, из которого только что выкарабкался с великим трудом.
Господи, так это же “Крузен”! Гладкая и чистенькая копия с фотографии, которая помещена в книге SPIRIT OF SAIL, изданной в Нью-Йорке. Есть у меня такая. От Командора. Ему прислали из Штатов два экземпляра. Один для меня. Я не мог ошибиться. Уж больно приметный снимок, а копиист ничего не убавил, не прибавил. Слизал один к одному: фок-мачта обрезана рамой чуть выше нижней шкаторины верхнего марселя, бушприт и кливера прут на зрителя, и так же лезет вперёд черный корпус барка. Правда, формат изменен. Вытянут. Добавлено моря слева и справа.
— Нравится? — спросил Прохор, явно довольный покупкой.
— Херня. Я бы тебе за пять тыщ намахал куда лучше. Это же фотография, а не живопись, — возмутился я, жалея, что такие деньги уплыли из рук.
— Знаю, — зевнул Прохор. — Ты бы мог, а у меня времени нетути. Ты уже сколько лет не можешь закончить… Ну, ту, с парусником, что торчит на мольберте. Лет десять, поди?
— Вроде того. Но я же не фотограф! Океан сразу задался, а с клипером швах. Не вытанцовывается, Прохор, потому как не вижу еще эту гору парусины, ее связи с небом и водой.
— Тащи ещё бутылку. С этой твоей… с живописью без поллитры не разобраться. Выходит, не одобряешь подарка?
Я не без усилий выбрался из-за стола и вынул из бара бутыль “Арарата”.
— Мог бы не спрашивать, — ответил, разливая коньяк. — Наверняка купил этот китч в “аллее молодых дарований”, что у площади Пятого года?
— Там. Ты, Михаил, вот что… Завтра Сёма доставит к тебе ее… этот китч, а ты его освежи по своим понятиям, на свой лад — доверяю. Только не тяни резину. О цене договоримся. А сейчас… Не говорю проваливай. Что-то меня в сон бросило, — снова зевнул он. — Нет, сначала добьем армянина, а потом топай восвояси с любой бутылкой любого калибра. Если действительно поминки, пролей слезу в гордом одиночестве, и пусть тебя этой ночью не навестят ни живые, ни мертвые.
Теперь я был готов петь. И я запел
Поет морзянка за стеной веселым дискантом,
Кругом снега, хоть сотни верст исколеси.
Который день пурга качается над Диксоном,
Но только ты об этом лучше песню расспроси.
Прохор Прохорыч, слушая и подтягивая, рассиропился. Я и сам впал в некий транс, потому что ощущения пуржливой ночи, пережитой в Диксоне, когда мы с Давыдовым бдили в нашу вахту на палубе “Бдительного”, оказались так убедительно реальны. Вспомнилось, как, залезая по очереди на мачту, в “воронье гнездо”, потом снова прятались от снега и ветра в кожухе дымовой трубы или отогревались в ходовой рубке. И было это накануне той штормовой недели, когда на берег выбросило “мартышку” из нашего каравана и лихтер. Нашему буксиру потом и пришлось их стаскивать на воду, когда Борей угомонился. Что было потом? “Но только ты об этом лучше песню расспроси”.
Прохор уже сопел носом, выводя не соловьиные рулады. Я вылез из кресла. Он зашевелился и поднял голову:
— Пошел? Ладно, Миша, пусть тебя навестят и поблагодарят друзья-покойники. Мы их хорошо помянули.
…Не навестили. А я поблагодарил их за то, что вместо себя они предложили “Крузен”, и он приснился. Даже не столько он, сколько его присутствие. Вернее, мое присутствие на его палубе в проливе Отранто. С левого борта уходил за корму мыс Санта-Мария-ди-Леука с маяком и какой-то аркой, с домиками и курчавинками деревьев под синим-синим итальянским небом. Причем мы, плотник Жора, я и старпом Минин, пили чай на полубаке из огромного самовара, похожего на брашпиль, потому что самовар лежал на боку — это был горизонтальный самовар. Я глотал чай кружку за кружкой, а проснулся от жуткой сухости в глотке. Поспешно глотнув из бутылки, принесенной вчера, уже откупоренной и стоявшей у изголовья, начал я одеваться, но процесс хотя и пошел, но был прерван знакомым стуком-бряком в калитку. Сему я принял в трусах и чунях.
Ландскнехт доставил “китч”, две пачки “Мальборо”, косточек и вкусных обрезков для собак, а такоже бутылку водки.
— Только не запивайся, Миша, — попросил Сёма. — Хозяин летит в Италию через две недели, — доложил он, — чтобы лично вручить подарок, но и ты должен расстараться, чтобы Прохор не ударил харей в грязь.
— Сема!.. — простонал я. — Забери ее себе. Подаришь какой-нибудь крале, а Прохору скажи, что чужой труд, каким бы он ни был, требует уважения. А для итальянца я напишу свое на своем холсте. Не подведу. Харя его останется чистой, зато, и это передай, рыло у него в пуху. Так и скажи своему обормоту. Денег он не прислал с тобой?
— Деньги у меня. — Сема сунул руку в карман. — Вот тебе тыща. Остальное велено вручить по исполнении.
— Положи на стол и… и прощай. Тяжко мне. Ох, тяжко.
— Тяпни ещё стакашек и усни, — посоветовал ландскнехт. — Но больше — ни-ни-ни!
У меня еще хватило сил проводить его за ворота и накормить братьев меньших. Тяпнул и после мучительных потуг и телодвижений рухнул на лежанку и провалился в сон, как в бездонную яму. Последняя искра, что высекли левое и правое полушария, когда башка грохнулась на подушку, осветила жалкое звено, некогда соединившее меня с Прохором и сохранившее необходимость общения, вопреки большевистскому учению о делении общества на классы. Общения к взаимной выгоде принца и нищего.
День я лечился “домашними средствами”, еще день спал, в день третий приходил в себя, глотая угольные таблетки и пробавляясь кефиром и крепким чаем. На четвертый день почувствовал, что полушария мои, плавающие в безмозглом пространстве, как плавает в спирте картушка магнитного компаса, больше не высекают взрывоопасных искр, достал чистый холст, помазки и выдавил на палитру свежую порцию красок.
Когда однажды, в час назначенный (иль это только снится мне?), прибыл на подворье ландскнехт, я вручил ему готовый презент для итальянского поставщика сортирных циркумференций, которые, как говорят знатоки, сделали СССР самой читающей страной в мире. Изобразил я, конечно же, барк “Крузенштерн”. С кормы изобразил и, покривив душой против истины, под всеми парусами. “Крузен” шел к якорной стоянке в Кварнерском заливе.
Весь день ничего не делал, ходил по палубе, читал, смотрел на море. Оно как расплавленный металл, но только не поймешь, какого цвета. Парусов не ставили — нет ветра. По телевизору — Италия. Кино и спектакли неинтересны, а реклама сделана хорошо. Музыка была хорошей вблизи Испании, сейчас не то. Недавно прошли остров Мальту. Поблизости крутятся американские военные корабли. “А нам пилевать!” — как говорит Володька Терехин. Где он сейчас и чем занимается? Вчера я сделал три маленьких эскиза. Пока слабовато. На палубе работать трудно — мешают.
Вид моря стал привычным и не таким острым. Настроение неважное.
Аркадий Охлупин, путевые заметки
“В томительном чередованьи дней то всех богаче я, то всех бедней”…
Это о нас сказано. О наших впечатлениях. 29 июня миновали мыс Фер и вошли в пролив Ла-Галит между одноименным островом и мысом Серрат на африканском берегу. Дальше Бизерта и мыс Кап-Бон. Между ними Тунисский залив с городом того же названия. Пасмурно, тихо, тепло и душно. В проливе убрали паруса. Недолго они простояли. Собственно, ветер скис, как только их поставили. Сунулся было с альбомом на палубу, но желания рисовать обвисшие тряпки не возникло. Вернулся в нашу нору и принялся за карандашный эскиз — та же ерундовина. Зато Аркаша написал несколько красивых эскизов с набросков, сделанных в Гибралтарском проливе.
30 июня вошли в Тунисский залив. Где-то на зюйде остров Пантеллерия и небольшой Пелагский архипелагчик. Впереди еще один пролив — между Мальтой и Гоцо. Аркаша возмущается: “И это Средиземное море?! И это юг?! Едем скоро месяц, а солнце видели всего два дня!” Да, говорю, Средиземное. Уныло говорю, потому как в июле мне надо представить помпе аж 14 деньрожденческих поздравлений. Но сегодня не до них. Сегодня, как и вчера, команды тужатся в перетягивании каната. Я снова в палубной команде. И опять мы одолели “таксистов”, а калининградские курсанты выиграли у клайпедчан. Мы тоже заставили их капитулировать, благодаря туше главдракона, ведь Рич весит более ста кагэ. И все-таки не помогло нам Ричево пузо. Сначала проиграли калининградским хлопцам, потом лиепайским и заняли третье место. Кениг на первом. Зря хорохорился Майоров, дескать, мы да мы! Аркаша тоже тягал веревку по олимпийскому принципу: главное не победа, а участие. И остался доволен. Но он все-таки к домино пристрастился. “Козлам” все нипочем. Стучат костями днем и ночью. Жаль, что напарником у него всегда Ромарчук. Матросы тоже не любят своего коллегу. Скользкий тип. Ребята говорят, что его фатер — большая шишка. Он и воткнул отпрыска на “Крузен”, а в результате был списан хороший парень. А может, и мы кого-то лишили рейса? Но ведь себя-то не принято винить.
После чая поставили паруса. Топали левым галсом. Второй грот почти не тянул — слишком мало брасопится. Но видимость движения под парусами амуниция мачт создает. Оттого вокруг барка снуют американские эсминцы. Поприветствовали друг друга флагами. А самый дальний янки что-то писал морзянкой. Что? Известно только Лео и Директору. Вскоре и в небесах появились обозреватели. Один с ревом почти на бреющем промчался близко от “Крузена”. Я с важным видом поведал зрителям о “топ-мачтовом бомбометании”, о котором слышал от Вити Коркодинова. Самолет идет к кораблю противника над самой водой, а когда сбрасывает бомбы, они якобы летят блинчиками, словно камешки, пущенные по воде: плюх-плюх-плюх и — в борт.
Ночью не спалось. В половине третьего выполз на палубу. По левому борту цепочка огней — Сицилия. Голова не фурычит. Бродят в ней какие-то неясности, типа: хоть бы над Этной вспыхнул на миг вулканический факел или трирема какая показалась с Улиссом или Энеем. Как там у Котляревского? “Когда спалили греки Трою, сровняв ее навек с землею, Эней собрал своих троянцев, отпетых смуглых оборванцев, котомки взял и был таков”. А если в Севастополе и нам предложат собрать котомки? Спаси и сохрани! А вот если б Этна пукнула газами, Аркаша бы воспрянул. Не моряцкое у него восприятие нашей жизни, конечно же, утомительной, как моток канители. Однако этот моток годами распутывают мильоны человекообразных пловцов по волнам житейского моря. Между прочим, дед Маркел, человек абсолютно сухопутный, относился к морю вполне лояльно. Настраивало оно его, философа, на ещё более философический лад. Даже на лирику настраивало. Где ты сейчас, милейший Маркел Ермолаевич? Я с удовольствием послушал бы сейчас ваши латинские афоризмы. Знать бы, что вы еще живы на этой земле. Или уже упокоились в Тавриде, куда съехали после нашего расставания в Клайпеде?
Утром, еще до завтрака, появился Изморский. В клюве — новость: полетел опорный подшипник левого движка, а это, по словам стармеха, как минимум двое суток работы. Значит, жди директорского приказа идти в лавировку. Так и вышло — пошли, держа общий курс на африканский залив Сидра. Пошли-то пошли, да только в итоге ничего не вышло. Почти сразу кеп отдал приказ: “Все нннна веррррх! Убрррать!..” Убрали и потопали под одним двигуном, измочалив за день курсантов мартышкиными забавами, которые, знаю по опыту, им только на пользу.
Еще один пролив, Отранто, проскочили при полном штиле и вошли в Адриатическое море. Накануне миновали Бриндизи. Солярии полны голых телес. Лишь я, убогий и несчастный, парился в душной норе и красил, красил, красил поздравления именинникам. Хотелось расплеваться с ними до Риеки и заняться чем-то своим. Душевным, так сказать. Да пусть бы просто выползти на палубу, где шла подготовка к заходу. Там, наверху, предпраздничное настроение. Вода хлещет из шлангов от полубака до кормы. Стирают чехлы, моют надстройки, палубу драят с мылом, не говоря уже о песке. Жора соорудил на носу брезентовую купальню, в которой тотчас “крестили”, швырнув прямо в одежде, тощего Красуцкого, дородную Алму и буфетчицу Веру. Еще две дамы, повариха Стрида и официантка Тоня Белевич, заорав благим матом, не совсем благозвучным по причине солености, кинулись в бега, на какой-то миг, достаточный для побега, обезоружив своим криком толпу полуголых варваров. Не трогали лишь толпившихся у помоста со штангой. Всем хотелось показать себя, но никто не смог переплюнуть Петерса. Он и занял первое место.
Увы, сии занимательные факты мне сообщил Аркаша. Я их не лицезрел, а жаль. Он же поведал о встрече с Лео. Тот рассказал о шифровке в базу по поводу нас. Речь шла, само собой, о зарплате. Лео же посоветовал по прибытии в Риеку отправить Серову письмо с диппочтой. Высказать наше недоумение в связи с отставкой и приложить копию с моей бумаги, в которой подписью Белокурова закреплено его распоряжение о зачислении меня в команду барка в качестве матроса 1-го класса.
— Будет ли толк? — усомнился я. — Вряд ли. Все говорят, что решение Серова “не солидно”, а ведь нам, в принципе, на это наплевать. И потом я окончательно убедился в истине, что там, где кончается порядок, начинается рыбная промышленность. Наш кормилец тюлькин флот стоит на том и кормит этим высшие чины.
— И Юрию Иванычу наплевать?
— Ему, наверное, нет, но что он может сделать? И Рудуш. Ну, принёс он нам свои соболезнования, так ведь они что мертвому припарки. И если он… гм, боится, что нас спишут в Крыму, то переживает не за нас. Ему стенгазеты подавай и эти вот…
Я с отвращением швырнул на койку пачку готовых поздравлений, разрисованных парусниками и берегами, мимо которых успел пройти “Крузен”.
— Значит, советуешь ничего не предпринимать? — спросил Аркаша.
— Именно. Нам бы только удержаться на барке и вернуться в Ригу мокрым путем.
— Да побольше сработать по своей части, — согласился он. — С пустыми руками негоже возвращаться. Это будет действительно “не солидно”.
— То-то и оно.
— А я, Миша, разочарован морем, — вдруг признался мой сухопутный друг, товарищ и брат. — Все слишком пресно и обыденно. В каюте духота и однообразие, если покажется берег, мы далеко. Промелькнет, и снова та же вода, а мы все едем и едем. Скучновато.
— А чего ты ждал? — У меня аж брови полезли на лоб. — Сказок в духе Синдбада-морехода? Учебное судно да еще с нашим Директором — это серые будни. И вообще, море — это будни и однообразие. Думая о море, надо выбирать. Или ты его любишь и принимаешь как есть, или терпишь с равнодушием к окружающему. Или даже ненавидишь, поставив крест на невкусной романтике, но тогда… на хрена попу гармонь?
— Ну-у, развел психологию! — скуксился Аркаша и, брякнувшись в койку, достал из-под подушки книжку. — Вот — Грин. Красиво! И “Алые паруса”… Вот бы куда окунуться! У Александра все по-другому.
Меня понесло — обиделся на товарища за моря-океаны!
— Грин однажды добрался до Босфора и завязал с морями — работенка оказалась каторжной. Он же был поэтом и потому создал свое море, свои города и порты. Своими людьми их заселил. У него даже язык свой. Другим все это не опишешь. Сказку создают только такие люди, с особой душой и особым сердцем. Зачитываешься и млеешь, потому что, ты прав, чаще всего вокруг серая действительность, а хочется конфетки в золотой бумажке.
Аркаша швырнул книжку, сел и начал перебирать еще сырые эскизы. Зацепили его, что ли, мои слова?
— Мне конфетки ни к чему, — заявил он. — Вернемся, первым делом Испанию напишу. Мыс Сан-Висенти.
— Это Португалия.
— Пусть. Страну не обозначу. Хочется гриновский образ создать.
— Желаю успеха! — сказал я и, прихватив альбом, подался на палубу, решив отдохнуть от поздравлений. Рисовал все подряд: снасти, реи с фестонами парусов, взятыми на гордени и гитовы, кофель-планки под мачтами, шлюпки, блоки и кнехты. Вернемся домой, кто знает, какая деталь понадобится для работы. Все пойдет в дело, когда “Крузена” не будет под рукой. Вернее, под пятками.
Меня шуганули струей из шланга. Пришлось перебраться на корму, где приборка уже закончилась. Справа и далеко от нас шел в балласте громадный танкер. Внезапно он резко повернул и направился к барку. Высокий корпус гиганта, шедшего под флагом ФРГ, вспорол воду в сотне метров от нашего борта. С флагштока пополз флаг. Наш курсант тоже приспустил с гафеля бизани красное полотнище, а потом ответили немцу на его пожелание счастливого плавания гроздью сигнальных флагов.
— А ведь, может быть, на его мостике находится старичок, который знал барк, когда тот был еще “Падуей”, — заметил подошедший Юрий Иваныч. — Ходил на нем сопливым юнгой.
— Если вспомнить все пароходы, что кидались к нам сломя голову, да плюс к тому американские эсминцы возле Мальты… Помните, как они, взбурлив винтами, буквально разворачивались на одной жопе! Нет, простое любопытство, — возразил я.
— Наверно, ты прав, — согласился старпом. — А если бы встать под все паруса в добрый ветер, а? Воздыхатели и почитатели парусов сбежались бы к нам со всего Средиземноморья!
Да, мы гордились барком и задирали носы, глядя на всякую мелюзгу, и переживали, что не могли показать зрителям себя в качестве “винджаммера” — выжимателя ветра. Оттого и переживал Юрий Иваныч, напоследок огорошивший меня новостью: оказывается, нам открыли счет на питание.
— Извини, Миша, но я ничего не мог поделать — приказ свыше. Меня тоже допек капитан. Ему бы дать хороший разгон механикам… за что? Так мы же ни разу еще не шли на ровном киле. Валимся то на правый борт, то на левый. А Шульга на плотника наседает: что у тебя с водой, что у тебя за катавасия в танках?!
Минин повздыхал и ушел в рубку, а я отправился на спардек, где все еще громыхала штанга. Чемпион Петерс давал курсантам мастер-класс. Силен мужик, но и ему далеко до Стаса Варнело.
И всем казалось, что радость будет,
Что в тихой заводи все корабли,
Что на чужбине усталые люди
Светлую жизнь себе обрели.
Александр Блок
Барк вошёл в Кварнерский залив и отдал якорь у полуострова Истрия. До Риеки сорок миль. В ожидании лоцмана команда снова занялась большой мокрой приборкой.
Я раньше не обращал внимания, но Юрий Иванович прав: крен на левый борт. Так и стоим… набекрень. Парни драят палубу торцами, гоняют по доскам песок, лопатят их до желтизны, а над ними уже летает жирная утка: то ли сам маршал Тито приедет на барк, то ли он пригласит к себе курсантов и пана Директора? Что ж, когда мы на “Козероге” шли в Гавану, нам тоже обещали встречу с Фиделем. Не прижал нас к своей бороде команданте. На хрена волку жилетка — по кустам её трепать?!
06 июля. 15.30. Уже четыре часа мочим яшку, а лоцмана всё нет. По корме мыс Каменяка. Хорошее название для этой каменюки. Есть и горка высотой 1396 м. На ней высится маяк. Слева — низкое плато 300—400 м. В основном известняк. Торчат в округе мелкие острова, виден туземный посёлок Премантура. А лоцмана все нет, зато рыщут вокруг на моторках зап. германские туристы. Тоскуют о временах, когда барк звался “Падуей”?
Закончили приборку и начали укладывать паруса. В результате на палубе полно мусора и соплей. С рей набросали огрызков сизали. Песка по закоулкам тоже навалом. Ю.И. шпыняет Рича, а с того как с гуся вода. Эх -ма, велика фигура да дура.
23.00. Почти добрались до места и — снова на якоре в полумиле от берега. Сначала шли (под лоцманским флагом) довольно широким проливом Кварнер, правее о. Црес, затем вошли в узкий пролив Вела-Врата. Показались огни Риеки — новогодняя елка! Это уже Риекский залив. Из него идет еще один пролив — Средний. Врата между островами Црес и Крк. Они гористые, покрыты лесом. Уже садилось солнце — их прикрыло туманом. Острова слились в одну синюю стену без всяких деталей. Гребни гор не слишком изрезаны, а местами словно вычерчены по линейке. Портового лоцмана и буксиры заказали на 22.00, но пока глухо. Видимо, простоим до утра. Зато отдохнем. Такой город приятно грабить рано утром, когда солнце… ets.
07 июля. Порт Риека. Хотя, похоже, не очень порт. Фактически стоим в городе. Буксиры поставили нас к стенке в пятом часу. С рейда город выглядел не слишком живописно, но по мере того, как близилась и разворачивалась его панорама, наполненная, еще без деталей, розовым, синим и золотым, во мне оживал Гарвей, увидевший с палубы “Нырка” праздничные огни Гель-Гью. Пусть не было на здешней набережной пестрого карнавала, но для нас любой порт — праздник, а этот тем более. Да-с, хотя и омраченный банкротством, он все равно сулил, по словам Аркадия, “пир души”. Ладно, может, и отпразднуем.
Пока счастливцы получали валюту, живописцы покинули борт, не придав поначалу значения тому, что за нами увязалась Тоня Белевич. Спохватились, когда удрать от нее уже не было возможности. А совесть не позволяла прибегнуть к коварству и бросить спутницу в одном из магазинов. Тоня же, обладая динарами и снедаемая женской страстью к покупкам, стремилась зарулить в каждый. Вот и тащились за ней, как бобики, проклиная в душе и раскрасневшуюся спутницу с ее мелкособственническим инстинктом, и жажду стяжательства, свойственную гражданам великой страны СССР.
Наконец мы слегка обнюхались, а сориентировавшись, увлекли Тоню из толстой кишки центра с благами цивилизации в тонкий кишечник улочек и переулков, изобиловавших лавками с батареями бутылок в ярких наклейках и пузатыми бочками, полными хорватского вина. Мы-то стремились в горние выси и намеревались достичь могучего замка. Его силуэт однажды мелькнул и скрылся за каштанами и красными черепичными крышами. Подошвы скользили на истертом и отполированном булыжнике мостовой, ноги спотыкались о щербатые ступени многочисленных лестниц, которые вели куда-то наверх, мимо стареньких часовен, и увлекали в настоящий лабиринт высоченных каменных стен, с которых свешивались гроздья цветов. Вели, вели, вели и привели к ущелью, дно которого было красным от черепицы тех же крыш с черными печными трубами. Казалось, что внизу сплошные мухоморы. То же было и позади нас, где красная волна скатывалась к заливу. Замок высился по другую сторону ущелья. Сообразив, что сегодня его не достичь, повернули обратно к великой радости Тони, которая не решилась бросить нас в толстом кишечнике и, постанывая, плелась в кильватере. И снова вниз-вниз-вниз, снова мимо дверей, мимо призывно распахнутых кабачков, манящих изобилием всевозможных напитков с градусами и без, восхваляющих разом и Бахуса, и Диониса. Мы были два сатира, лишенные пенных чаш и веселых спутников, бравых в попойках. Хорватия, располагаясь как бы в промежности древнего мира, поклонялась, по моему разумению, и греческому божеству, и его римскому коллеге. Сатиров мучила жажда, нимфу, что сопутствовала им, тоже, но, подлая, она не угостила нас даже газировкой! Так и влачилась следом, в то время как мы глотали слюни, глядя на Тоню, вцепившуюся в редикюль. В нем, правда, не шибко и бренчало. Щедрость родины была весьма и весьма скромной — лепта вдовицы! А запросы ее дочерей и сыновей, как я уже говорил, всегда превышали их возможности.
Ноги, отвыкшие от таких пеших маршей, почти не держали нас, но все-таки мы доковыляли до знакомой улицы, что упиралась в белый борт “Крузенштерна”. Вечер преобразил ее. Нам, детям севера, жителям серого и скучного города, из которого выкорчеваны все остатки живописной старины, были в диковину полосатые маркизы над окнами и дверями охристых зданий здешнего “Бродвея”, веселая расцветка зонтиков над столиками, вынесенными прямо на тротуары. Пестрота толпы радовала глаз, на сей раз подлинной схожестью с Гель-Гью. Громадный парусник, выше крыш вознесший клотики и реи, краски заката на воде гавани делали и без того непривычную картину вовсе необычной. Обычным оказалось лишь появление Валерки Изморского, бредущего “противолодочным зигзагом” и под штормовыми марселями.
С некоторых пор старший рулевой, благодаря стараниям Майорова, стал Князем Изморским, а то и просто Князем. Набрался он крепко, но правильный курс выдерживал. Иногда шальная волна кидала его на столик или прохожего, впереди ожидал крутой трап и рифы в виде помпы или вахтенного помощника. Надо было спасать маримана, и мы пошли на абордаж, пришвартовавшись к его обоим бортам. Так, в обнимку, поднялись на палубу и, никем не замеченные, просклизнули в свою дверь под трапом.
— Здоров ли, Князь, что приуныл ты? — пропел Аркаша, бережно опуская на койку своего соседа. Тот что-то промычал в ответ и пал ниц.
— Здоров! Что ему сделается, чертяке! — подал голос мой сосед по верхотуре Жора-плотник. Он и сам распространял пары сливовицы. — Удрал от меня, скотина, а мог бы и здесь нахрюкаться.
Князь очнулся и что-то забормотал в свое оправдание. Началась пьяная канитель. Нас выручила Тоня. Заглянула в дверь и спросила, не хотим ли мы поужинать. Предложение было с благодарностью принято, а когда мы вернулись, каюта содрогалась от могучего храпа славных русских моряков, чьи запросы, не в пример Тониным, кажется, были полностью удовлетворены. По крайней мере, на сей день.
08 июля. Матросов подняли в пятом часу утра, курсантов, естественно, тоже. Моют корпус. Мы тоже продрали шары вместе со всеми и принялись за этюды. Я писал с бака фелюги под нашим бушпритом, Аркаша — набережную. После завтрака подались в город. Вдвоем, на сей раз без балласта, совершив суворовский переход, форсировали ущелье и поднялись к замку, но попасть в него не удалось. За билет надо платить, а мы бедны как церковные крысы. Нет, те богаче. Утешились тем, что, забираясь на эту кручу, одолели 500 с чем-то ступеней длиннющей лестницы. При возвращении в долину наткнулись на музей природы, и снова осечка по той же причине. Утерли сопли и вернулись к обеду на “Крузен”.
22.00. События дня развивались следующим образом. Скушав обед, Аркаша возлег на ложе с книжкой в руках. Я в гордом одиночестве отчалил в город. У “свободной охоты” есть своя прелесть: никто не отвлекает, никто не предлагает идти туда, не знаю куда (уж этот мне КВН!), а ты в шкуре Гарвея бродишь по Гель-Гью и, снедаемый гриновскими ощущениями, ищешь и ждешь свое несбывшееся. Конечно, я не думал, что увижу мраморную Фрези Грант, когда брел вдоль высокой стены, сложенной из плит известняка. Она высилась о левую руку, справа зеленел парк. Вышел к бассейну, в котором едва булькали два фонтана. В воде резвились мальки под присмотром трех премудрых пескарей. Я угостил их крошками, и старички, убедившиеся, что я не представляю для них ни малышей опасности, медленно погрузились в пучину вод. Тишина и полная безмятежность! Только стрекозы парили над поверхностью водоема. И стало мне чего-то сумно и жалко себя. Ну, это понятно. В последнее время грызли меня мысли о подруге и детишках, брошенных папаней на севере диком. Я, конечно, не пальма, но мне понятна ее грусть.
Расставшись с рыбьей молодью, добрался до кладбища, вернее, лишь до собора, творения, как потом объяснили, итальянского модерниста, построенного не слишком давно. Понравился. Прямые строгие линии, белый камень и тёмные свечи кипарисов в аллее, ведущей к нему. Ощущения? Что-то от Бёклина. Здесь встретил Славку Белугурова. С ним и вернулся на судно. Трофеи? Несколько дрянных рисунков. Чтобы взбодрить себя, написал этюд с верхнего мостика. Улицу написал, против которой стоим. Следующий этюд писали с Аркадием уже ночью при свете палубного лампиона. Получилось вроде бы сносно. Кстати, возвращаясь со штурманом, сделал набросок с “нашей” улицы и “Крузена”, что замыкал ее. Надо бы попробовать сделать в цвете этот сюжет. Очинно романтично, елки-палки!
Между прочим, оказывается, из Белграда приезжал консул. Был разговор о нашей валюте, но — хрен на ны! Зато пьяных на борту располным-полна коробушка. Стармех Шумейко наклюкался, но стать не потерял. И курсанты тоже явились под мухой. Вадим Громов был хорош, но держался достойно. И все почему-то идут к трезвому, то есть ко мне. Громов снова плакался по поводу хорошего матроса, списанного из-за Ромарчука, папа которого работает в главке. Потом ввалился 2-й механик, “латыш до мозга костей”, как он себя же и отрекомендовал. Этот что-то плел о неполадках в машине и катил бочку на Директора. Лучший способ избавиться от пьяных жалоб — это бегство в койку, что я сейчас и сделаю. На втором этаже меня не достанут.
09 июля. День прошел довольно бездарно. Во-первых, дождь. Только унялся и снова полил. Во-вторых, крепчайший шквал. 2-й штурман чуть в штаны не наделал, когда затрещали швартовые концы. Вечером, правда, Майоров сводил меня и Аркашу в киношку на дойч фильм “Граф Боби”. После фильма — концерт на палубе в честь Дня рыбака. Югославы шастают толпами. Как тараканы когда-то шастали в моей каюте на “Кузьме”, а я их давил и жёг факелом из газеты. Так и здесь. Вахтенный гонит их с вант и с мачт, а им все неймется — бардак! А все Базецкий. Поддал и отмочил свой коронный номер — спустился со 2-й грот-мачты по фордуну вниз башкой.
Утром выскочил на палубу — пасмурно и моросит. Однако Аркаша попросил сводить его к собору. Отказать не мог, вот и отправились на кладбище. Вернулись с “сувенирами”. Соблазнились колючками терновника с кипарисовой аллеи. Белый храм под мрачными небесами, надгробия да плюс черные кипарисы — я снова погрузился в мистику “Острова мертвых”. Отсюда и настроение, с которым вернулся на барк. Оно стало розовым, когда помпа расщедрился и выдал нам на двоих тридцать динаров, а Юрий Иваныч добавил из своих еще двадцать. Этой суммы хватило, чтобы обрести по паре крошечных стопок, обутых в кожаные штанишки с цветочками, и по фляжке, одетой в такую же кожу. А завершился день коллективным посещением краеведческого музея — бесплатный дар местных властей. Музей не слишком богат, но хороши модели парусников.
Завтра уходим. Так говорят, но кто его знает.
Вчера нас посетили местные работяги хорваты. Майоров их начисто обыграл в пинг-понг, но они не расстроились. А приходили они, чтобы пригласить наших футболистов сыграть с ними товарищеский матч. Сегодня подъехал автобус, команда погрузилась в его чрево, и я забрался с ними. Поле небольшое, покрыто асфальтом и окружено забором из сетки, трибуны из досок. Словом, все честь по чести. Сражались насмерть, но наши проиграли со счётом 2:5. Чтобы искупить “вину”, победители пригласили нас на банкет в столовой у стадиона. Кормились не внутри заведения, а на веранде, в тени дерев. Пить я не стал. Проглотил мясо и ушел рисовать транспорт “Ногинск” из Кенига. Он стоит здесь на ремонте, а “Крузен” на днях уделил собрату 300 тонн солярки. Только нарисовал, зовут на погрузку — возвращаться пора.
Все эти дни пребывал в состоянии эдакой торопливости: хотелось все успеть, все увидеть, изобразить как можно больше. Вот и на этот раз, вернувшись с матча, решил писать этюд с верхнего мостика. Решил, да не решился: на вахте второй помощник, а я, когда бдят за порядком национальные кадры Ян Яныч или Ян Амбросимыч, отчего-то робею и стараюсь не попадаться им на глаза. Суровы латыши к свободным художникам и низшим чинам. И правильно сделал, что покинул мостик. Снова рубанул шквал — шквалище и с ливнем! Похлеще того, что случился на днях. “Крузена” отжало от стенки, и трап свалился в воду. Ян Яныч запаниковал. Под его руководством на корме снесло швартовым концом нактоуз магнитного компаса. Ян Яныч замахал граблями и принялся орать на Витьку Майорова. Тот плюнул и ушел, мол, коли так, сам и разбирайся. Второй так и не смог прижать корму к стенке. Пришлось ему все-таки идти на поклон к боцману. Я все это наблюдал и, каюсь, злорадствовал. Что до Майорова, то он все сделал как надо. Ведь главное в этом случае не сипетить, а знать да уметь. Вечером узнали, что Ян Яныч в благодарность, видимо, за помощь накатал на Витьку телегу, обвинив боцмана во всем случившемся.
На следующий день Виктор каким-то образом узнал о “телеге” и поговорил с Рудушем. Тот оказался на высоте. Отправился к кепу и все уладил. Более того, задним числом сотворил боцману денежную премию по случаю Дня рыбака, в то время как остальные были отмечены лишь благодарностями в приказе.
— А наш Антон, — сказал Аркаша, — видно, не “латыш до мозга костей”. Есть в нем толика славянской крови, вот и поступил по справедливости.
Поработал в Риеке хорошо. Есть над чем потрудиться дома. Наш корабль стоял у площади среди домов, отсюда целые толпы любопытных. День и ночь ходят-бродят поблизости, глазеют на нашего красавца. Многие подходили к борту и стучали по корпусу: не из фанеры ли? Чувствуется, ничего не знают о нашей стране. Граница с Италией открыта, поэтому много немцев и макаронников. Завтра покидаем Югославию.
Аркадий Охлупин, путевые заметки.
Ионическое море встретило жарой и духотой. Я читал книгу Виктора Конецкого “Над белым перекрестком” и будто бы снова окунулся в севера: перегон на восток “мартышек”, Вайгач и Диксон. Пронял меня Виктор Викторыч, особенно рассказом “Вайгач” с описанием бухты Варнек. Было ощущение, что это я сам рассказываю о ней: могилы на чахлом кладбище, холмик с пропеллером, а вблизи остатки разбившегося самолета. И даже старик ненец тот же, которого я фотографировал и которому так и не выслал, скотина, обещанные снимки. А звали деда Иваном Вылка. Впрочем, там все они — Вылки. Да, та же тундра, те же олешки и карабин в руках деда, та же грязь в домах, а в некоторых… даже чумы из оленьих шкур! Было впечатление, что я совершал тот рейс вместе с Вэ Вэ.
А море пустынно. Остались за кормой острова Корфу и Кефалония, утром миновали Закинф. Начались собрания и всевозможные разборки. Воткнули фитиль Князю Изморскому: снова накушался и не вышел на вахту. Вызывали на ковер и навигатора Стороя. Он разбил иллюминатор у радиста, когда тот принимал Стриду. Интересно, как эту новость воспринял Петерс? Ей тоже воткнули по самые помидорчики, в этот раз на бумаге. Что ж, в Риеке по возможности пили все, кто мог. Кеп, к примеру, постоянно находился под булдой, но — в рамках. Так ведь кеп Царь и Бог! Поэтому не попал в анналы, как начпрактики клайпедчан Егоров. Угораздило же дядю свалиться с трапа! Выловили — протрезвел, а получив внушение, приперся ко мне поплакаться в жилетку. Я утирал ему слезы и сопли. Изумлен не был, но по-прежнему удивлялся, почему именно я оказался в роли наперсника и утешителя?! Внушали доверие мои усы? Ведь шли не к Аркаше, старшему годами и “по званию”, а ко мне! И все же странно, очень странно…
Да, пили все. Даже курсанты. А все потому, что голь на выдумки хитра. Разнюхали, что в местных аптеках спирт почти ничего не стоит. Ну, может, какие-то пустяки. То-то, верно, удивлялись хорваты массовым закупкам! Перед отходом братцы матросики угостили и нас с Аркадием этой гадостью. Обошлось без последствий: в анналы мы не попали.
И вот прощай, любимый город!
Лоцман покинул борт, а нас навестила акула пера Валерия. Решила, видите ли, постоять за художников в центральной прессе и принесла для ознакомления заметку, которую намеревалась отправить в “Известия”. Посовещавшись, мы согласились на этот шаг. Списать нас с барка, как уверяют доброхоты, никто не спишет, но если заметка поможет решить финансовую проблему, то ради Бога!
16 июля. Эгейское море. В пятом часу разбудил сигнальщик: входим в пролив между островами Китира и Элифанисос. Н-да, Эллада, п-паюмать. Голые каменистые склоны то ли невысоких гор, то ли высоких холмов, вершины причудливо изрезаны складками, кроме редкого кустарника, не видно другой растительности. Этюда писать не стал, принялся за рисунок. За мысом Малея повернули в Эгейское море, и сразу рванул ветерок силой в шесть баллов, море закипело. По словам Директора, в этом месте всегда так. Но парусов он все же не поставил. После обеда пристроился в коридоре под трапом писать “этюд” с наброска. Тяжкое занятие. По трапу все время топают ноги, людишки снуют туда и сюда, поэтому на бумаге все время мельтешат пятна: то свет, то тень, и так без конца. Рябило в глазах, и даже заболела черепушка. Аркаша раздолбал меня за эту живопись. Во-первых, сказал он, море у меня везде одинаково, во-вторых, не ищу различий у берегов: полез в рыжину, как в гибралтарских опусах, в-третьих, тени в скалах настолько прозрачны, что попадают в небо. Положим, это верно, но я больше думал о своеобразном величии этих мест, чем о подобных тонкостях. Критика меня не расстроила, но привела к выводу, что нет у меня калористического дара. Мне ближе чистые цвета, которые можно столкнуть лоб в лоб.
20.00. Снова спорили. Аркадий: сейчас надо думать, осмысливать увиденное, а все остальное — дома. Я: сейчас нужно как можно больше писать и точнее воспроизводить увиденное, а осмысливать готовый материал можно на Урале. Да, в 14.00 миновали мыс Белопуло. Слева залив Сароникас, там — Афины. Справа — Киклады, а впереди нас поджидает пролив Кеос. Между островами Макронисос и Кеос лежит остров Юра (Ярос), известный миру своим концлагерем. Очевидно, там “черные полковники” держат Манолиса Глезоса. Ночью должны миновать пролив Кафирос и, проскользнув между о. Эвбей и Андрос, прямиком направимся в Дарданеллы. Уже можно подводить кое-какие итоги. В Риеке я написал всего три этюда, но сделал много рисунков. Их-то и нужно сейчас претворить “в”, пока свежи впечатления. А там и Марсель на обратном пути (тьфу-тьфу-тьфу, чтобы не сглазить!). Встречи с ним жду с нетерпением. Конечно, для меня и Севастополь — откровение, но к своим берегам относишься иначе, т.к. думаешь, позевывая, что до них всегда доберешься при желании.
Разбудил Аркаша.
Выбрался на палубу и… помчался за этюдником: по левому борту открывался остров Эвбей. Утреннее солнце сделало из него сиренево-голубую сказку. Ее можно видеть, но перенести увиденное на холст вот так, быстро, в стремительном темпе… не удалось. Даже рисунки не получились. Все менялось слишком быстро. Почти мгновенно. Солнце поднялось, остров становился рыжим, делался все прозрачнее и, теряя четкость, растворяясь в воздухе, наконец, превратился в легкий акварельный силуэт.
Я еще был на палубе, когда на фоне силуэта появился трехмачтовый парусник. И тоже барк, судя по рангоуту. Он шел встречным курсом, но слишком далеко. Жался к Эвбею. Насколько можно было судить, обзирая его в бинокль, кораблик блистал чистотой. То ли француз, то ли бельгиец. Тамошние кадеты столпились у борта и глазели на нас.
— До чего же он некрасиво выглядит, — сказал Директор, глазея в окуляры. — Все реи враздрай!
Тем временем на барке подняли сигнал: “Счастливого плаванья и попутного ветра”. Мы тоже решили ответить тем же, но… оборвался флаг-фал. Кеп бегал по мостику и орал:
— Где сигнальщик, мать-перемать?!
Нет сигнальщика. Исчез сигнальщик. С горем пополам сигнал был все-таки набран и поднят. А барк поднял еще одну связку флагов — свои позывные. Мы шли под тремя стакселями, он без парусов, хотя ветер ему был попутным. Наверное, и на нем правит бал Директор вроде нашего, подумал я. А наш снова отличился.
Чем ближе проливы, тем больше судов встречных и поперечных.
“Донской” прошел мимо, не поприветствовав нас. У него и флаг на корме не болтался. Директор вызвал земелю на связь морзянкой и отчитал, набуровив тамошнему кепу “любезностей” по поводу морской вежливости. “Донской” развернулся, обогнул нас с кормы, прошел по правому борту — раскланялись флагами, а потом связались друг с другом по радиотелефону. Лео сказал мне, что капитан сухогруза извинился и попросил, чтобы пустяковое, в общем, происшествие “осталось между нами”. И еще Лео добавил, что давешний барк с кадетами оказался… “Товарищем” с Адесы-мамы!
Дарданеллы. Пролив довольно широк, берега далеко, и на них пустынно и голо. Нет зелени, нет построек, иногда видны маяки. Написал два этюда, а вечером начались неудачи. Проявил фотопленки — все черные, ни одного кадра. Но главная беда — у меня стащили этюды, из югославских. Пока не знаю сколько, но лучшие. Настроение просто отвратительное. Не спал всю ночь. Скверно на душе. Заказали ключ, и стали запирать каюту.
Аркадий Охлупин, путевые заметки.
В половине девятого утра вошли в Дарданеллы. Солнце вылезло почти по курсу и растворило оба входных мыса: западный — Мехметчик и восточный — Кумкале. Они исчезли в ослепительном блеске светила, но барк упрямо шел в этот сияющий расплав исчезнувшего горизонта. Берега скучные и какие-то пыльные, но глазеем. После того как нас обогнал танкер “Федор Полетаев”, наши суда пошли косяком в обе стороны. Ощущение, что Дарданеллами ходят только советские пароходы. “Пекин”, “Гавана”, “Даугавпилс” и множество других — все промелькнули перед нами, все побывали тут.
19 июля. В самом узком месте Дарданелл (ширина — 1 км, наибольшая —18,5, длина — 120 км, глубина — 53 м), между портами Чанаккале на азиатском берегу и поселком Килидбахир на берегу европейском, я сделал рисунок с форта Намязгях. Сооружение старое — глина и камень, но сохранилось прекрасно. Нарисовал и тотчас воспроизвел его в красках. Аркаше этюд понравился с небольшим “но”. Дескать, похож на Россию, и только минареты отдают востоком. Я с ним не согласился, но спорить не стал. Он еще не отошел после кражи этюдов. Я красил форт, когда проходили мимо Галипполи. Один раз выглянул в том месте, где оставили след англо-французы. Это у мыса Мехметчик. На нем стоит маяк, а в стороне, на самом высоком изгибе холма, — обелиск в память погибшим здесь англо-французам, пытавшимся прорваться в Босфор и овладеть проливом. Тоже и в Килидбахире. Здесь, на скате холма, выложена какая-то надпись и белый силуэт солдата. И в Чанаккале, помнится, белели на берегу громадные цифры “18.03.16”. Для кого-то они говорили или говорят до сих пор о многом. Да, знаки судьбы или жизни. Вот поэтому я после жалел, что не взглянул на Галипполи. Антанта — пес с ней, а здесь, как ни крути, что ни думай… Здесь русский дух, здесь Русью пахнет. Ладно, история все расставит по своим местам, определит, кто прав, кто был виноват в Гражданскую: то ли Деникин—Корнилов—Врангель, то ли комиссары в пыльных шлемах, от которых, комбедчиков, дед бросил дом и сбежал с родной Вятчины аж в Казахстан, к дочке и зятю.
За Кучук-Буруном пролив расширился, солнце поднялось высоко, но так палило, что краски исчезли, будто выцвели. В 17.30 вошли в Мраморное море, но мыслями были уже в Стамбуле, где шибко хочется как следует работнуть. Если получится, само собой.
Дарданеллы уже в прошлом. Мраморное море тоже. А сегодня в 12.30 “Крузенштерн” покинул Босфор. Впереди последнее море, “самое синее в мире, Черное море мое”. Курс держим на остров Змеиный.
“Никогда я не был на Босфоре, ты меня не спрашивай о нем”. Спрашивай! Был! В начале девятого утра уже замаячили за бушпритом минареты Айя-Софии и другой мечети — Султан-Ахмет. Аркаша приготовил фотоаппарат, я — кинокамеру и альбом с “пенсилами”. И Босфор нас покорил, несмотря на серую и неуютную погоду с низкими облаками. Если бы Есенин побывал здесь, а Жека Лаврентьев поместил бы любимого поэта вместе с Босфором в свою институтскую дипломную картину, я бы ему подсказал, как осветить тему. Да только диплом Жеки давно написан, и если автор поместил Серегу на родине, среди крестьян, задумчиво-печального и с балалайкой в руках, то и этот вариант оказался беспроигрышным.
Да, Босфор… Все промелькнуло перед нами, да и осталось тут. Конечно, не нужен нам берег турецкий, и Африка нам не нужна, но красота — она везде красота. Одно плохо — погода. Мы с Аркашей были в отчаянии без солнца Дарданелл. А может, солнышко обесцветило бы и Стамбул? Сейчас, по крайней мере, было видно, что София охристая, а Ахмет белый. На подходе даль была размазана сыростью и мокретью. Но когда “Крузен” миновал входные мысы Ахыркапы (Европа) и Кавак (Азия), с небесного капитанского мостика дали команду, и субстанция, в которой увязли топы мачт, развалилась на части. Темная часть накрыла азиатский Ускюдар, светлая — досталась Стамбулу со всеми его прелестями, представшими перед глазами и объективами в такой последовательности: сначала — Султан-Ахмат, Айя-София, дворец султана, бухта Золотой Рог с ее мостами, перекинутыми в Галату и Бейоглы, прочие дворцы и нарядные здания пригорода, стены крепостей с башнями и башенками в рыжей патине древности, затем — дачки и дачи, мечети и минареты, бухты и бухточки, набережные, обрамленные зеленью платанов, сады и парки. Все это великолепие тянулось и карабкалось по холмам, чтобы, истончившись и слегка подзахирев, оборваться мысом Румели в Черное море.
Такая панорама разворачивалась перед нами.
Мы действовали автономно, стремясь все успеть, все запечатлеть тем или иным способом. Я в основном рисовал. Ничего капитального, только стремительные наброски, на которые была способна рука. Ведь, кроме упомянутой панорамы, глаз застревал на многочисленных судах, пестрых трамвайчиках, что сновали между берегами пролива. Я успел заметить, что бухта Золотой Рог делит город на две различных по архитектуре части. Левая, с двумя знаменитыми мечетями, была восточного типа, правая, с Галатой, выглядела европейской, с меньшим количеством зелени. Галата — нагроможение прямоугольных кубиков зданий. Рисуя, я думал о том, что, попадая в такие места, лучше быть просто матросом, не склонным к излишней лирике и душевным терзаниям по поводу мимолетности увиденного. Матрос знает, что путь его почти закончен и что есть на свете гаваней немало, но одна лишь в сердце моряка — та, в которой он вскоре окажется, а что до остального, то… красота нам эта ни к чему.
И все-таки мне было легче, чем Аркадию (позади столько охов и вздохов из-за украденного), но и я метался, стремясь объять необъятное. А что бы да задержаться здесь на какое-то время, эхма! Поторчать возле причалов с белыми и черными пароходами, мимо которых шныряют юркие, как ящерицы, шаланды с тентами, из-под которых глазеют на нас потомки янычар. Берег тоже не отставал. Махали нам с балконов, из окон пялились в бинокли, даже машины замирали на набережных, отдавая дань любопытству водителей. Словом, “Крузен” был главным объектом внимания турок и разных прочих шведов, ошвартованных у многочисленных причалов.
Немного обеспокоенно прошли мы под ЛЭП, переброшенной через пролив. Провода висят на высоте 64 метров, а высота наших мачт от воды где-то 61—62 метра. Естественно, все задирали головы и, замерев, открывали рты. А тут еще лоцман указал на разрушенный дом у кромки воды. Он стоял на выступе, а стены его как бы вырастали из воды. Слышал, в доме этом играли свадьбу, когда в него врезался советский пароход. О жертвах не сказали, но слегка испортили мне настроение, уже и без того испорченное пропажей книги-альбома с карандашными почеркушками. Теперь и я, как Аркаша, был зол на весь белый свет и нагрубил акуле пера, когда Валерия, клянчившая вчера “Форт Намязгях” (отказал), начала выпрашивать набросок с Айя-Софией и Султан-Ахметом. Думаю теперь, что заметку в “Известия” она не пошлёт, ибо покинула нашу нору, оскорбленная в лучших акульих чувствах.
На выходе из Босфора заморосил дождь, Чёрное море встретило волной, начало покачивать, но я тотчас принялся за этюды, пользуясь набросками и свежими впечатлениями. Писал в тамбуре-коридоре. Трап надо мной гремел под ногами пешеходов. Меня чуть не затоптали. Я изрыгал проклятия, но упорствовал в своем стремлении запечатлеть мгновение, которое было прекрасным несколько часов назад. Аркаша проявил фотопленки. Многие кадры оказались черными. Хмурый фотограф бродил туда и сюда, иногда останавливался за спиной и вправлял мне мозги, пользуясь уже апробированными доводами.
— А я этим буду заниматься дома. То, что делаешь, слишком избито, размножено на открытках и фото. Я, Миша, подсмотрел свой Стамбул, снял нужные места и характерные точки. По ним и воссоздам Босфор в нормальных условиях.
— Аркаша, ты не сделал ни одного наброска, — отбивался я, — а пленка, сам же сказал, испорчена. Пусть то, что я делаю, избито и банально, но это пригодится для работы в “нормальных условиях”, которые, я согласен, необходимы. Но и сейчас надо же что-то делать. Я на свою память не надеюсь.
— Делать что-то надо. Кто спорит? Занимайся, но не всем подряд. Копайся в материале, но не хватайся за каждый рисунок — красок не хватит, — настаивал он. — Вот намалевал ты Айю-Софию, а минареты с небом не списал. Торопишься, торопыга.
Замечание было правильным, и спорить я не стал. Но и не сказал ему, что и он, в общем, занимается тем же самым, только я это самое называю этюдами, а он — эскизами. Он довольствуется небольшими размерами картонок, я — целыми листами ватмана или тонированной бумаги, тоже пригодной для казеиновой темперы. Поэтому не все получается с ходу, за один присест. Но ведь этюды можно доводить до ума, вернувшись к родным пенатам.
В тамбуре стало совсем темно. Аркаша включил свет, а я принялся сворачивать “мастерскую”.
Нервишки у нас шалили, нервишки! Будущее приблизилось почти вплотную и собиралось взять в оборот. От него уже не отвертишься. Приходилось думать о том, что нас ждет в Севастополе. Крутой поворот от ворот или все же, как пишут в журналах, “продолжение в следующем номере”? Н-да, судьба — индейка, и ни копейки в кармане на жизнь, если нас попрут с “Крузенштерна”.
Аркадию, возможно, было легче: он был только художником и оставался им — “ехал”, смотрел, набирался впечатлений и писал эскизы. Все остальное его не колыхало. Я же раздваивался, охотно откликался на просьбы боцмана поучаствовать в том и этом и участвовал, забывая о помазках. И все чаще задумывался над “намеками” Минина и Майорова остаться на барке и поматросить всерьез. В этом случае, мол, у них были бы все основания заступиться за меня перед властями предержащими. Как быть?! И хочется, и колется, и… и подруга не велит. А ведь хочется, спасу нет! Смущало одно: после рейса “Крузену” предстояло стать на переоборудование. А ремонт… Был опыт с “Кузьмой”. Ремонт — это месяцы и месяцы, а переоборудование — это, скорее всего, годы.
Ночью опять не спалось. Вышел на палубу, под дождь.
Курсанты, крутившие тяжелый двойной штурвал, были одеты в клеенчатые хламиды. Мокрые кливера чернели над бушпритом, над головой заполаскивали стаксели. Я взглянул на компас — он показывал чистый норд.
Часть четвертая
“РЫЦАРЬ МЕЧТЫ”
То, что вспоминается, — было. А раз оно было, значит — есть и сейчас. Не только в памяти, но и в нынешней жизни, потому что без прошлого нет настоящего.
Владислав Крапивин
Я грыз ногти и скреб затылок, соображая, как и с чего начать эту вот, четвертую, часть своего романа, но все без толку. На помощь пришла почтальонка, принесшая большой толстый пакет от Профессора. Длинное письмо. Значит, был в ударе ученый муж! Прочел, и вопрос был решен — с него и начну.
Да, все так. Как-то отправил я другу Профессору в Кениг бандероль с журналами, опубликовавшими мою старую повесть. Профессор, он же Рудольф Буруковский, заведующий кафедрой ихтиопатологии и гидробиологии Калининградского технического университета, доктор, как думаю, биологических наук, ибо никогда не спрашивал у него, каких именно, мариман и поэт к тому же, в ответном письме разразился ностальгическими воспоминаниями о “шалостях” молодости. Меня в нем поразили две вещи. Во-первых, полное сходство обстоятельств, при которых оба мы когда-то покидали Гибралтар. Я — на БМРТ-301 “Грибоедов”, он — на СРТР-9066 “Осташков”. Во-вторых, в повести моей он сразу узнал своего хорошего знакомого, погибшего буквально на глазах моих, в ту пору трюмного матроса на плавбазе “Ленинская “Искра”.
Вот это письмо.
“С неделю уже, как получил твою бандероль, и все никак не мог взяться за ее содержимое: выходит на защиту очередная моя ученица (и ей недаром в моей книге стихов “Жизнь прекрасна, вот и все!” посвящено аж 10 стихотворений, т.к. она действительно любимица, продолжатель и развиватель, соратница, правая рука и тэ дэ). Плюс аккредитация университета, которую я назвал оххренизация. И даже писать об этом бюрократическом шабаше не хочу! Словом, “Вус тицых в доме Шнеерзона? Вус тицых шум и суета?”, как пели 100 лет назад в Одессе. Думаю, перевода не нужно. И, когда руки дошли до твоих подарков, пока, не читая тебя, просмотрел содержимое журналов. Показалось мне так себе! А кое-что просто непереваримо и просто глупо. Например, заметка о том, что Октябрьская революция была незаконна, потому что кворума (!!!) на заседании ЦК РСДРП(б) не было. Никаких восстаний без кворума, и все!! Большего идиотизма просто не читал в эти последние годы ползучей контрреволюции (только не сочти меня за ярого последователя “коммунистических” взглядов; эти кое-какеры ничем не лучше тех самых Бурбонов, о которых Маркс писал в “18 брюмера Луи-Бонопарта”, если мне память не изменяет, и которые ничего не забыли и ничему не научились, причем обе стороны — что зюгановская шобла, что пускающая слюни свора радетелей за Святого Николая Кровавого). Ну, и фиг с ними!
А твою повесть я оставил напоследок и очень правильно сделал. Я не говорю уж о том, что мне в принципе нравится все, что ты пишешь. Оно со мной резонирует. Но море само по себе… Вот уж медом по сердцу, а уж ностальгия… Охо-хо! А рисуночек “Осиновца”… Чуть слеза не навернулась! Я же поплавал на всяких коробках. И начинал с МРБшек и МРТшек на Белом море. А в Атлантику в первый раз ходил на СРТР-9019 “Охта”. Ходил и на СРТшках, на РТ английской постройки типа “Окунь” (7 месяцев в Антарктике, в море Скотия). И на СРТМк, и на РТМ типа “Тропик”, и на РТМ типа “Фиолент”, и на БМРТ, и на знаменитом польском “Профессоре Седлецком”. На базах ходил, но пассажиром. Что мне на них делать? Мне трал нужен! Кстати, на БМРТ я ходил дважды и тоже пассажиром. Один раз (в 1963 г.) догонял РТ “Муксун”, который без меня в Антарктику не мог уйти и ждал у Сенегала, пока я отбивался от армии. Этот БМРТ назывался не то “Флюорит”, не то “Аметист”. Подходит ко мне как-то помпа и просит прочесть научно-популярную лекцию. Ну, я и прочел лекцию по генетике, в заключении которой рассказал на базе изложенного о вреде пьяного зачатия. Помпу аж перекосило. Он, мне кажется, даже пожалел, что затеял это дело. Это ж надо — зачатие! А жил я в лазарете, который на БМРТ, как ты помнишь, располагается перед кормовым мостиком на спардеке. Вышел я рано поутру на этот мостик с сигаретой… Уже вдоль Африки бежим. Лепота! Тральцы авоську вытащили, веревки свои разложили. И слышу: тралмастер разоряется: “Так твою мать-перемать туда, сюда, обратно и доверху, а потом все сначала!!!! Еще раз так сделаешь, я тебе все хромосомы поломаю!!!” У меня аж слеза от умиления навернулась! Вот оно! Посеял разумное, доброе, вечное, и оно, овладев массами, стало материальной силой!
Но среди всех этих коробок до сих пор считаю, что СРТР и СРТМ по мореходности — лучшие. И вообще — на них себя моряком чувствуешь! Вот оно, море, — рядом! И бугров разного ранга насмотрелся — выше крыши. Вот твой Буряк мне очень напомнил одну личность из 1966 года. Правда, мой был тралмастером.
Это происходило на СРТР-9066 “Осташков” в Гвинейском заливе (вернее, в заливе Биафра). Тот рейс мне памятен многим. Он был целиком креветочным, то есть моим. Мы работали в составе 2-й креветочной экспедиции на поисковом судне. В рейс я шел уже не вчерашним школяром. Четыре года назад окончил университет, но позади уже три рейса, причем один из них на промысловом судне, на креветколове. Сейчас я был специалистом и исследователем, который знает не только то, что он должен сделать, но и как, и для чего, плюс собственную сверхзадачу имеет.
По дороге в залив Биафра зашли мы в Дакар (СРТР)! На 27-й день пути — пожалте бриться за водичкой и топливом, и никаких плавбаз рядом. Встали к причалу, а ночью полетел распределительный щит. Представляешь: ночью проснулся, а на судне мертвая тишина… У меня сердце обмерло: ничего понять не могу. Потом только дошло, что вспомогач молчит. В результате вместо 3 дней проторчали неделю, о чем я не жалею. Дело в том, что в Дакаре в это время был 1 всемирный фестиваль афро-негритянской культуры. Что творилось! Советский Союз для помощи послал два круизных судна в качестве гостиниц: “Советскую Россию” и “Грузию”. А, кроме того, там были Евгений Евтушенко и Евгений Долматовский. Мы их отловили и зазвали в гости, что они с удовольствием приняли. Им уже эта заваруха порядком надоела. Мы на свои копейки раскошелились на бутылку вина, кок Франц (литовец) сварганил борщ роскошный. Встретили мы их у проходной порта, привели на судно и, как положено, пошли представиться кепу Бондаренко. Заходим в каюту, а он пьяный… в задницу! Представляешь этого тихаря? Напился в одиночестве. Даже дверь не закрыл.
Наши великие поэты переглянулись… И мы увели их в каюту помкапитана по науке Леши Сигаева. Кстати, очень близкого друга того самого “Торина”. Я его знал как веселого, доброго, широкого человека, совсем не пьяницу. Мы не дружили, но очень хорошо общались по работе и пару раз даже хорошо посидели по разным поводам. Наши компании перекрывались. В свое время я был потрясен той историей, подробностей которой не знал и которые почерпнул из твоей повести. Пришел я с морей, а мне говорят: “Торин погиб!” Как? Что? Так ничего и не понял. Его вдова до сих пор работает библиотекарем в АтлантНИРО.
Но продолжаю. Полдня мы провели вместе с Евгениями, очень хорошо общались. Мы рассказывали про свое, они читали новые стихи. Долматовский рассказывал про таганрогских юнг, и ты бы нашел, я думаю, с ним общий язык на этой почве. С Долматовским я поддерживал отношения до самой его смерти: бывал у него дома, а он — у меня. Более того! Мои стихи были впервые опубликованы во 2-м томе его воспоминаний. А с Евтушенко больше не виделся. Хотя мы пересекались. У него есть стихи, посвященные одной моей хорошей знакомой, когда она была еще школьницей.
Кстати, Лёша Сигаев погиб так же, как Торин, но по другой причине. Он пережил Торина на много. А жил он всю жизнь в Зеленоградске и каждое утро купался в море. Это случилось в сильный накат. Поскользнулся на камне, его волной подхватило и хрястнуло головой о крупный валун. И все.
Может быть, из-за двух Евгениев именно в том рейсе я впервые написал серию стихов, которые сам посчитал стихами и до сих пор не изменил своего мнения о них. И этим мне этот рейс тоже памятен.
А как мне там славно работалось! И как много я в том рейсе сделал! И научная группа была очень хорошая. А 2-й штурман Валера Кудрявцев учился на географаке и тяготел к нам, “науке”. Мы, помню, строили планы по изучению прибрежья Африки. Мечтали переделать дорку в исследовательское суденышко и пройти по мелководьям Западной Африки: Валера — шкипер, а мы, то есть Лёша Сигаев (океанолог), Вовка Ткаченко (ихтиолог) и я (беспозвоночник) — научная группа. Мы знали, что это невыполнимо (в те годы — по одной причине, в наши — по другой), но мечтать-то не запретишь. И мы мечтали.
Обстановку в экипаже я не “просекал”, т.к. ночью были тралы, днем — спал или обрабатывал их, а внутри научной группы нам было уютно. А обстановку делали кэп и тралмастер, как я потом понял. Тралмастер (фамилия была вроде Соковец — на “ец” кончалась). Эдакий бугай с наглой мордой. К тому же он был секретарем партячейки, хотя не мог связать и двух слов. А тут случился какой-то съезд партии (то ли 23-й, не то 24-й), и нам с почтой передали всю кипу газет с материалами. А я же книжный червь, все, что было в судовой “библиотеке”, прочитал и к этому времени ужасно соскучился по буквам. Поэтому всю кипу со всем содержимым и проглотил в первые два-три дня — от заглавия до телефонов редакции. Тем более, мы как раз пошли на заход в Дуалу. И что мне было делать? Разве что в преф и шиш-беш играть. А я подковывался интеллектуально-политически (о чем не подозревал). Отвел я душеньку и опять влез в свои журналы биоанализов. И тут наш “….ец” назначает общесудовое собрание для изучения материалов съезда. Фиг с ним, со съездом, но слушать два часа косноязычие этого… “Цицерона”! Собрание устроил на палубе: солнышко светит, ветерок обвевает… Я придумал паллиатив: уселся на коммингсе лаборатории (бывшая сетеснастная), спустив ноги на трап, положил на колени широкую деревянную плашку, на нее — журнал и переписывал его без отрыва от коллектива. Так продолжалось минут 15, после чего “….ец” не выдержал и наехал на меня. Буруковский, такой-сякой, не уважает коллектив, нагло игнорирует изучение исторических решений съезда, не хочет повышать свой идейный уровень и тэ пэ. Все это в такой форме, что я сошел с рельсов и сказал, что я, во-первых, беспартийный, во-вторых, я человек грамотный, читать сам умею и для меня не надо размазывать манную кашу. И вообще я уже изучил эти исторические решения.
И тут он сам себя посадил на крючок. Как я потом сообразил, для него было дико слышать, что кто-то по собственной воле вот это все прочёл. Он такое считал в принципе невозможным. А раз так, то он заявил, что я нагло вру.
Ну, уж от этого я просто взвился! Вылез из своего закутка, вышел на середину и сказал: следи за текстом. А затем подробно и по порядку, как квалифицированный лектор по распространению всяческих знаний (каковым я тогда уже был), пересказал всю лабуду, которая была в газетах. У народа отвалились челюсти. Они не подозревали, что такое возможно. Откровенно говоря, я тоже на такое не рассчитывал. Видимо, моей памяти помогла злость. Закончил и сказал: “Если я что-то пропустил, дополните, пожалуйста!”, пошел на свой коммингс и продолжил работу с журналом.
Вот это была оплеуха! “….ец”, надо сказать, проглотил ее, не моргнув глазом, но затем кэп с этим хмырем начали собирать на меня компромат. А я и не подозревал! Я себе работал со вкусом, и больше мне ничего не надо было. Так и рейс прокатился. Я себе мерял креветку, писал стихи, а потом прозу (в смысле рейсовый отчет). Так оно и шло до Гибралтара. В Гибралтаре я уже побывал дважды, но дальше Майнстрит носа не совал. А Леша Сигаев здесь бывал многажды, еще с тех пор, как курсантом, а потом инженером-гидрологом на “Седове” ходил. Так что мы отоварились по-быстрому, и Леша нас повел по всей Скале. Приползли восвояси еле живые, даже купание в Средиземном море не освежило. В общем, поужинал и залег вздремнуть. Проснулся — моего сожителя Вовки Ткаченко нет. Но я не удивился. Он мастер спорта по боксу в наилегчайшей категории, и я весь рейс служил ему спарринг-партнером. Он меня не бил так уж сильно, но поначалу на задницу пару раз посадил. А потом я уже отработал защиту, и мы с ним натанцевались… Пока однажды он не расслабился и не словил от меня плюху. А масса-то у меня раза в полтора побольше была. Словом, послал его в нокдаун, и на этом наши пляски прекратились. А так две трети рейса народ как на цирковое представление ходил смотреть, как Пат и Паташон кулаками машут. Но дело не в этом. В экипаже была пара спортивных парней после армии, и Вовка с ними кучковался время от времени. Я и решил, что он с ними общается.
Вытащил я свои бумажки и начал обсчитывать статистику. Калькуляторами и компьютерами тогда и не пахло. У меня были логарифмическая линейка и арифмометр “Феликс” на двести с половиной тысяч промеренных креветок. А мы в это время отшвартовались и пошли на выход из Гибралтара. Так я и лег спать, не дождавшись Вовки.
Утром проснулся, Вовка дрыхнет, и от него отчетливый “выхлоп” идет. “Ну и спортсмен!” — подумал я и пошел на завтрак. В салоне — пусто, камбуз закрыт. Я удивился. И пошел на мостик. А на мостике стоит себе Валера Кузнецов на руле, а рулевого нет. А вообще-то должен стоять 3-й штурман: времени уже девятый час!
— Валера, в чём дело? — вопросил я. Он возопил:
— Послушай, Рудик! Постой на руле! Мне же определиться надо, в журнал записи внести!
Встал я к стойке рулевого, положил руки на кнопки и стал “рулить”. В общем-то, я не первый раз “рулил” на СРТР, но уж в этот раз нарулился до… Словом, от юга Португалии до мыса Финистерре. Это практически двое суток. Не жрамши, не спамши. Все судно, кроме нас, механика и моториста, находилось в глубоком пьяном обалдении — от капитана до камбузника!
Валера мне рассказал, что произошло. Оказывается, все накупили в Гибралтаре спиртяги. Единственный такой дурак, которому это не пришло в голову, был я. Нет, я не абстинент. Просто у меня нет позыва к спиртному. Я составлю компанию, выпью с удовольствием, но чтобы купить спирт и напиться… Мне одному это в принципе не интересно.
Да и есть внутри меня какой-то предохранитель. Он включается вовремя. В молодости это было примерно пол-литра. Пол-литра я одолевал без вопросов. Мог потом посадить дочку двухлетнюю на плечи, взять за лапку старшую, четырехлетнюю, и пешком отмахать пару километров до дома. Сейчас эта норма упала до 70—100 грамм. После этого я начинаю симулировать. А тогда, в мои 26 лет, мне просто не хотелось. Так я и выпал из общего шабаша. А Валера, которому с нуля заступать, после ужина просто лег спать.
Третий штурман, сорокот (!!!) , выгнанный из ВМФ за пьянку, пришел пьяный уже на вахту. Да все судно гудело, а я об этом не подозревал! И матрос вахтенный был трезвый — не успел, бедняга. Как они вышли из гавани, я не знаю, но в проливе третий упал с “седла” и обрыгался. Матрос оттащил его в каюту и остался один (!!!). Так он и шел, пока перед носом судна не засветились огни мыса Ресифе. Тогда матрос кинулся искать кого-нибудь трезвого, разбудил Валеру. Они всю ночь так и простояли — Валера и этот рулевой. Старпома разбудить не удалось. Третий был мертвецки пьян. Такое ощущение, что он еще ночью принимал добавочно. С кем? Как? Кэп тоже был в дупель! Полумертвый и лыка не вязал — мычал и брыкался. Рулевой матросик оказался смекалистым. Он понял, что ему стоять и стоять на руле, а посему, по дороге, никого не разбудив, успел присосаться к своей канистрочке, “поплыл”, и пришлось Валере его шугануть и самому стать на руль. А тут и я явился не запылился, чтобы освоить и даже отшлифовать до блеска профессию рулевого.
Где-то во второй половине дня на трапе послышалось шебуршание, и в рубку ввалился кок Франц. Мы, голодные и несчастные, взвыли от радости. Франц все понял и уполз обратно, а мы возмечтали: сейчас нас отоварят колбасным фаршем, или завтраком туриста, или еще чем-то. Через некоторое время снова вполз по трапу Франц и приволок с собою… корзину с роскошными фруктами: огромными грушами и персиками, виноградом… Мы все поняли: это Бондаренко купил для себя на судовые деньги. Так что мы с Валерой слопали все это богатство с мстительным удовольствием. Восстановили, так сказать, пролетарскую справедливость, экспроприировав экспроприированное. И, надо сказать, кэп никак не показал, что ужас как огорчен нашим робингудством. Сам он вылез в рубку в виде некоего зелено-желтого пресмыкающегося лишь на следующий день, на траверзе мыса Финистерре.
Собственно, я был даже доволен этим приключением, и никаких задних мыслей у меня не было, никаких претензий к ребятам, что я не попал на их “банкет”. Просто искренне веселился и посмеивался над ними! Тем более был я поражен, когда где-то в Скагерраке, уже на подходе к Скагену, в нашей с Вовкой каюте появились кэп Бондаренко и партийный “….ец”. И завели они со мной какой-то идиотский разговор. Вот, мол, рейс кончается, в море всякое бывает, и люди разные. И устают они. А надо, чтобы мы расстались без зла друг на друга… Словом, проповедь христианского смирения. Я моргал глазами и ничего не мог понять. Поддакивал из вежливости. Ну, повякали они с полчаса и ушли. Я Лёше Сигаеву рассказал про этот визит, и он мне объяснил, что Бондаренко и “….ец” собрались на берегу накатить на меня бочку, чтобы мне закрыли визу и вообще… А я им никакого компромата в руки не дал, да и сами они жидко обгадились со всей этой историей в Гибралтаре. А поскольку они считали меня таким же дерьмом, как они сами, то жутко перепугались, что я сам их заложу на берегу по самые помидоры.
Словом, понравилась мне твоя повесть, хотя и написана она несколько в другом ключе, чем другие (имею в виду “Шантарское море”, “Арлекина” и пр.). Но жизнь судовая, тот быт, аромат — он передан очень хорошо. Я никогда не был на засолке рыбы, но что такое рыбцех, знаю прекрасно. Я сам перебирал улов до последней рыбки, чтобы выбрать из него всех моих козявок до последней креветки. И ты хорошо представляешь, что такое стоять под бункером у транспортера, когда идет 30-тонный улов и из этих 30-ти тонн сардинеллы или ставриды надо выбрать килограмм 50 каракатиц и кальмаров и килограмм 10 креветок. И никто мне не помогал, особенно поначалу. Это потом, к середине рейса, когда мариманы успевали оценить мой фанатизм, они мне помогали сами, без моей просьбы. Ах, как это было здорово, несмотря на распухающие, как сосиски, пальцы, 3—4 часа сна (я до сих пор сплю не больше 5 часов в сутки) и тэ пэ. Никто меня не заставлял это делать. Мне это было необходимо, и, кстати, мариманы это прекрасно понимали и очень меня всегда за эту беззаветность уважали. Обычно это начиналось так: после первого трала я брал “крокодил” (большой и тяжёлый литой гаечный ключ с “зубами”, которым можно отдать самые ржавые, прикипевший гайки. — Е.П.), выходил на промысловую палубу, когда там собирался весь траловый “бомонд”, и говорил: “Если какой-нибудь мудак, так его перетак, возьмет из трала хоть одну креветку без моего разрешения, я его так пере… по хребту крокодилом, что мало не покажется! И пусть идет жалуется!” А потом, когда ребята видели, что я корзины с креветками возвращаю на палубу и оставляю им, они уже сами помогали.
Да, многое разбередил ты своей повестью, за что тебе и спасибо”.
Да, Профессор, знаешь ты жизнь морскую, рыбацкую. Главное, ты мечтал в молодости. Наверное, еще в Казани мечтал, оканчивая университет, и потом, болтаясь в Белом море на Малом Рыболовном Боте, а затем мечтал и в Атлантике на всех прочих, перечисленных тобой “коробках”. И хорошо мечтал! Мечтал и домечтался, став мировой величиной по части креветок и прочих беспозвоночных, которых ты ласково называешь “козявками”. Теперь тебя приглашают в Париж, чтобы классифицировать козявок тамошних, зовут тебя немцы и бритты, летишь ты в Нью-Йорк для апробации их коллекции живности, плавающей и ползающей в мировом океане. Мечты, мечты! Погряз ты, Мишка, в дерьмовине быта и потому уже ни о чем не мечтаешь. Ты уже не “рыцарь мечты”, которая когда-то позвала тебя в море.
Н-да, правы восточные мудрецы: мечты курицы не дальше мякины.
На полях своей лоции я записывал все, что видел и узнал у Черного моря.
Константин Паустовский
Последняя декада июля, а мы еще в море, хотя до финиша подать рукой. В Севастополе расстанемся с нынешним потоком курсантов и примем новый. Примем? А может, их примут без нас? Может, и мы вольемся в поток и схлынем с палубы с тем отливом, как тот песок, который сейчас гонят курсанты лопатками к шпигатам вместе с водой? Начальство молчит, а неизвестность хуже всего. Правда, мы снова перебрались на верхнюю палубу и обосновались в метеорубке. Два последних курсанта покинули ее 20 июля. Аркаша уже пишет свой “Босфор”, а я принялся за “Галату”. Вот только поспешил, отправив Жеке Лаврентьеву РДО с просьбой прислать 30 тюбиков темперы — казеиново-масляных белил. Ладно, будет видно. Сейчас повернули на Севастополь. Завтра наши ошевроненные олимпийцы с капитанского моста рассчитывают прибыть на место, и, очевидно, будем краситься. В отставке одно преимущество; на беседке пачкаться не будем, а будем заниматься своей пачкотней.
21 июля. Все еще бредем к Севастополю. Весь день писал Риеку. Вечером закончил, а тут как снег на голову свалилась стенгазета! И это после того, как я только-только разделался с поздравлениями. Разделался по-быстрому и с ней. План понемногу выполняется. По Риеке осталось сделать три этюда, по Босфору — два. Аркадий ворчит, мол, ни к чему это, а сам-то пашет! Я отмалчиваюсь. Надо писать, пока память свежа, а главное, есть время. Знаю я этот берег домашний! Засосет бытик. Будет вечный цейтнот и нехватка денег. Вернемся по уши в долгах. Сейчас мы на траверзе Евпатории.
22 июля. У причала в Камышовой бухте. В Севастополь не попали. КМ Беляк дал радио Директору и завернул нас в здешний моррыбпорт. Рядом стоит научно-поисковый БМРТ “Академик Книпович”. Попрут с “Крузена”, воткнуться на него (паспорт моряка есть!) и “удрать бы к чертовой матери на остров Херт или Макуори”… Не воткнешься и не удерешь. Подруга умоляет вернуться домой: работа, дети, за квартиру нечем платить, влезла в долги, а кормилец в бегах. Дорого ей обходится мое путешествие по хлябям морским. А пока моемся, красимся. Волнуемся, знамо: какие новости приевез командир отряда? Будем надеяться, что хорошие, и, стиснув зубы, продолжим вояж в обратную сторону.
Родина встретила пресно. Ничто не радовало.
Аркаша продолжал шпынять за мои “шедевры”: “Улочка в Риеке” — декорасиум, “Стамбул” — хреново. Сам уже ничего не пишет. Режется в домино и читает книжки. Говорит, что совсем разленился, ничего ему не хочется. Конечно, у каждого своя метода. В Казахстане Терехин уж как налегал на этюды, а картин не создал. Аркаша так не напрягался, а картин — воз.
На первых порах (из-за настроения, что ли?) и с Севастополем что-то не задалось, не заладилось. Куда подевался Александр Грин? А его дух был обязан витать здесь, особливо с тех пор, как Паустовский написал своё “Черное море”. Для меня пока что Грин остался в Риеке —Гель-Гью, поэтому известие (уже абсолютно точное) о том, что киностудия “Молдова-фильм” намерена снимать на борту “Крузена” какие-то куски фильма “Рыцарь мечты”, фильм по мотивам Грина и о самом Грине, я воспринял скептически. Режиссер Вадим Дербенев. Кто такой? Сможет ли он воссоздать удивительный мир фантаста и романтика? Да и мысли наши были на первых порах слишком заняты своими проблемами. Их мы определили для себя двумя формулами: или “грузите апельсины бочками”, или “а море шумит, и пенится вал, и руки отважных сжимают штурвал”.
“А море шумит” выглядело предпочтительней после того как: 1. Курсанты разъехались по домам, а нас не тронули. 2. Приехали новые школяры, а командир Беляк пообещал сделать все, чтобы мы вернулись в Ригу вместе с “Крузеном”. 3. С калининградскими ребятами прибыл их начальник практики и мой старый знакомый по “Меридиану” Миронов, который сразу присоединился к хору наших защитников. 4. Лео показал мне черновик радиограммы, отправленной на базу: “Белокурову копия Беляку Прошу вашего разрешения зачислить в штат Гараева Охлупина ранее работавших должности матросов к-н Шульга”.
Мы расправили крылья и взмахнули ими, так как надежда тоже где-то взмахнула своими крыльями, и если она прилетит сюда… В общем, не так уж много надо человеку, чтобы полететь на отросших плоскостях.
В “полете” меньше всего думалось о Херсонесе, но мы оказались там, можно сказать, волей случая, когда пришли в скверик у почтамта и заняли очередь к летней будке, где выдавались письма “до востребования”. Аркаша читал газету, я изнемогал от жары, пялился на тех, кто был близок к цели, и вдруг углядел знакомый затылок с весьма примечательными ушами, которые могли принадлежать только уральцу Вальке Земскову. Он тоже когда-то, но на законных основаниях, с дипломом в клюве, вылетел из гнезда Павла Петровича Хожателева, а свой кусок хлеба без масла получал в кассе областной студии по телевидению и радиовещанию. Я после морей тоже кинулся на студию за куском хлеба. Там мы и встретились, там и обнюхались. Он покорил меня своей бескорыстной и абсолютной преданностью живописи. А ведь в годах мужик! Не сорокот, но все-таки старше меня лет на пять-семь. А уж тихий и безответный — на удивление!
Я сделал шажок из очереди и заглянул в его, Валькины, глаза: уши дрогнули, брови поползли к затылку:
— М-иша, т-ты?!!
— Как видишь, — ответил с удовольствием, ибо любая встреча на чужбине с земелей есть атрибут той приятной неожиданности, которая отпускается нам крохотной дозой взамен недавних огорчений. — А ты какими судьбами?
— В отпуске я, с сыном, — ответил Валентин. — На Херсонесе работает наша университетская экспедиция. Роется в земле, добывает греческие черепки, а я орнаменты с них срисовываю. Заглянешь к нам? Пятого августа мы уезжаем. Сам-то как попал сюда?
— Прибыли с Аркадием Охлупиным по голубым дорогам, — ответил ему. — Пришли на “Крузенштерне”, а стоим в Камышовой бухте. Заглянешь?
Он засмеялся.
— Обязательно! А завтра жду вас на раскопках.
Мы, конечно же, не могли упустить возможности побродить с гидом среди древних камней. Рано утром влезли в битком набитый троллейбус — летнюю муку здешних дорог, ибо ехать пришлось в такой теснотище, что стиснутые тела прилипали друг к другу, а дышать приходилось испарениями чужого и собственного пота. Оплывшие, как свечи, высадились наконец на берегу с единственной мыслью, чтобы нас, как персидскую княжну, какой-нибудь здешний Стенька Разин швырнул в прохладные воды Эвксинского Понта. Роль Стеньки пришлось взять на себя. Освежившись, отправились на поиски земляка-чичероне.
Уральские кроты рылись в земле тут же, справа от входа в заповедник.
Возле обнажённых стен кучковались студенты, а Валентина нашли чуть дальше, у каких-то четырехугольных ям. Он возвращался… с этюдов! И кажется, пребывал в отличнейшем расположении духа. Причина оказалась проста и банальна: “Здесь, в Крыму, моя палитра очистилась от грязи”. Валька и тогда этюдничал при малейшей возможности, а здесь тем более использовал любую свободную минуту и сетовал лишь на местные запреты и жесткую цензуру военных властей. Валентин поведал о запретах с меланхолией в голосе и добавил, что ему, мол, хватает и здешних красот. Действительно, в заповедной резервации, если не соваться к Карантинной бухте, можно было рисовать и красить без помех всевидящего ока и всеслышащих ушей. Покой и тишина! На веранде домика, в котором обитал Земсков, он предъявил нам груду этюдов и этюдиков (любимого размера Аркаши), сработанных за месяц пребывания на древней земле. Палитра у него и правда очистилась, а некоторые вещи были по-настоящему хороши. Здесь же, на веранде, экспедиционеры собирали из черепков амфоры, чаши и тарелки. Гомон спорящих “экспертов” висел в воздухе, и мы отправились на раскопы, чтобы по-настоящему погрузиться в древность, которая обозначается в учебниках и соответствующих трудах как “до Р.Х.”.
Что ж, Херсонес обладал особой аурой, весьма и весьма отличавшейся от города военморов, его гражданских обитателей, отдыхающих и туристов. Это чувствовалось с первых шагов, глотков воздуха, с первых взглядов… ну, хотя бы на мрамор покосившихся колонн, чьи капители походили на сахарных петушков, облизанных мальчишками. Земля будто бы не только источала флюиды седой старины — она словно являла призраки эллинов, хозяйничавших здесь тысячелетия назад. Даже трава пахла и шуршала как-то по-особому, но эта ее особость, понятное дело, была производным нынешнего состояния, ведь от кружения по древнему городищу уже кружилась голова, а смотринам не было ни конца, ни края. Развалины античного театра чередовались с каменными колодцами, те с давильнями для винограда, а эти с цистернами для засолки рыбы. А рядом синело море, видевшее Одиссея, “Ифигению в Тавриде”, Язона с Орфеем, Овидия. Море, как само время, накатывалось на берег и перебирало осколки керамики, лизало куски красной черепицы. Сунешь руку — выскакивают юркие крабики, потревожишь воду — шустро удирают и прячутся в зеленой тине у осклизлых камней, и тина шевелится, точно волосы Медузы Горгоны…
О недавнем прошлом напоминали одни лишь латунные гильзы. Даже собор, высившийся среди пыльных трав, собор, в котором крестили князя Владимира, выглядел ровесником Севастополя. А еще был колокол, возле которого мы прервали экскурсию, изнеможенные донельзя.
Мы приземлились, и Валентин поведал историю позеленевшего бронзового исполина. Во время Крымской кампании в середине прошлого века победители французы вывезли колокол на родину и повесили в звоннице собора Парижской Богоматери. Сюда он вернулся накануне “той германьской”.
Огромная чаша колокола висела между двумя четырехугольными столбами. Я бросил в него камешек, и бронза отозвалась тихим, печальным звоном, отдавшим память и эллинам, и тем, кто пришел им на смену, и поздним пиндосам-рыбакам, а может, и скорее всего, тем, кто погиб на этих берегах, у мыса Херсонес, у мыса Фиолент, ибо хотя и поется, что “последний моряк Севастополь покинул” в шлюпке, но самые последние, брошенные и… да, преданные, никуда не смогли уйти и тысячами погибали у воды, под обрывами, которые не могли их защитить от пуль и снарядов, сыпавшихся сверху.
С древнего городища “пиндосов”, как называл Паустовский здешних потомков эллинов, да с помятой гильзы, которую я выбил ногой из прибрежной гальки, и начался для меня мой Севастополь.
Нельзя стереть прожитые годы, их нельзя собрать, сложить в уголок, оставить там и уйти. Их можно упрятать в глубины памяти и забыть там, но наступит день, и воспоминания вернутся. И тогда вам станет ясно, что вы прожили не одну, а две жизни.
Клиффорд Саймак
Осторожный оптимизм, c которым мы жили все последние дни, наконец оправдал себя, хотя все больше и больше попахивал протухшим пессимизмом.
В тот день я попросил у Юрия Ивановича взять до вечера “Лоцию Черного моря” и, забравшись к себе на полати (так Аркаша называл мое лежбище, вознесенное над койкой Князя), принялся знакомиться с ближайшими берегами акватории, которую мы уже почти не надеялись покинуть вместе с “Крузеном”.
“К востоку от Севастопольской бухты, — читал я, упершись затылком в переборку, — берег заметно повышается. Вдоль всего южного берега Крыма от мыса Фиолент до порта Феодосия сначала тремя, а затем двумя параллельными хребтами простираются Крымские горы. Южный, самый высокий хребет, носящий название гряды Яйла, обрывается в море почти отвесными скалами. Особенно примечательны в этом отношении на западе описываемого участка мысы Айя, Ласпи и Айтодор. В некоторых местах (у мыса Сарыч и в вершине Ялтинского залива) горы несколько отступают от берега, и склоны их становятся более пологими”.
Дочитав до этого места, я положил книгу на живот и стал обдумывать план кратковременного и узаконенного дезертирства именно на Яйлу. Допустим, на мыс Айя (вспомнилась картина “Буря у мыса Айя” кисти Айвазовского?) или Ласпи. Не слишком далеко, хотя… хотя можно податься еще ближе, на мыс Херсонес или Фиолент.
Додумать план из разряда прожектерских я не успел, так как в каюту вошел помпа.
— А где Аркадий Петрович? — спросил он.
— Уехал в город на почту, — ответил Рудушу, садясь и теперь упираясь затылком в подволок. — Он вам очень нужен?
— Хотелось бы видеть вас обоих, — ответил он с лучезарной улыбкой. — Получен из базы конкретный ответ на наш запрос: вы оба восстановлены в должности матросов. Поблагодарите товарища Миронова, который, помня, Миша, ваше боцманство на баркентине “Меридиан”, так расписал Белокурову ваши достоинства в качестве наставника молодых моряков, что начальник управления не устоял перед двойным натиском с его и нашей стороны.
— Вот как… Поблагодарю… — промычал я, хотя сердце просило фанфар и песни. — Если статус-кво восстановлено, то я, Антон Владиславович, отныне ваш раб по гроб жизни.
— Зачем же “по гроб”, уж давайте до Риги.
И ушел, а я снова открыл “Лоцию”.
“Дальше к востоку основной хребет Крымских гор отходит к северу от береговой черты”… Плевать, пусть отходит! “…и постепенно понижается, но склоны гор, расположенных непосредственно на берегу, и здесь обрывисты. Наиболее круто обрываются в море мысы Меганом и Ай-Фока и склоны горы Карадаг, представляющей собой давно потухший вулкан”.
Дверь снова хлопнула — возник Аркаша, встретивший Рудуша у трапа и уже знавший о нашем возвращении к своим боцманам. Он, оказывается, успел поговорить не только с помполитом, но и с помпоучем Буланым.
— Чертов Гнедой! — раздражённо бросил Аркаша. — Велит снова освободить тот класс на палубе. Значит, снова под трап?
— Радуйся, что велит не за билетами на станцию отправляться, — попробовал я утешить коллегу. — Худшие страхи позади, переживем и этот пустячок. Все равно, начнутся киносъемки, будет не до живописи. Говорят, днями снимаемся на Сочи. Якобы киношники назначили “Крузену” рандеву на тамошнем рейде.
— Знаю, — кивнул Аркаша и, забрав “Лоцию”, полистал ее. — Глянем со стороны на “Бурю у берегов Кавказа”?
Смотри-ка, и он вспомнил академика морской кисти Ивана!
Обсудить наши планы, открывшиеся при новых обстоятельствах, не успели: на палубе сыграли “парусный аврал”, и мы побежали к своим мачтам.
С прибытием свежих рекрутов такие авралы проигрывались по нескольку раз на день. У салаг рвения хоть отбавляй, но пока они мало что знали, да и умели не слишком много. Рвались в бой — и то уже хорошо. В этот раз ставили все паруса. Наша мачта управилась раньше других. Майоров ходил гоголем и сиял, как новенький пятак. Когда после небольшого перекура паруса были убраны, Виктор сказал, что Камышовую бухту покидаем рано утром, и напомнил о том, что мое место при отшвартовке на корме. Мог бы не говорить. Я всегда помнил о своем месте в общем строю.
…До Сочи добрались, что называется, прогулочным шагом, созерцая хребет Яйлы и все мысы, описанные в “Лоции”. Ласпи не просто мыс. При нем находится Ласпинский залив, а в нем Голубая бухта. Хотя, если уж на то пошло, у Фиолента тоже было на что посмотреть. А на кончике мыса Херсонес белел, как свечка, маяк-красавец, огражденный от моря полукруглым каменным бордюром. Везде хотелось побывать, но прав Прутков. Сколько раз я себе повторял, что нельзя объять необъятное! Да и удастся ли вообще попасть хотя бы на один их этих мысов?!
Шли мы далековато, но маяк и все здешние кручи так понравились, что я вспоминал о них до момента, когда якорь “Крузена”, огромный адмиралтейский якорь, отправился с шумом и брызгами, во исполнение долга своего и непреложных обязанностей, на дно черноморское, аккурат напротив сочинского пляжа.
Бинокли были нарасхват. Наконец и я завладел оптикой. Впечатление — не приведи Господь! Лежбище сивучей выглядит привлекательней, чем груды задниц и животов, сваленные у моря, словно кучи сала, в виде белого, коричневого и пестрого мусора.
Кажется, я уже перегрелся и стал ипохондриком, а то и мизантропом, мелькнула в голове грустная мыслишка, когда возвращал окуляры кому-то из курсантов. А к нам уже мчался катер. Режиссер Дербенев, прибывший на нем с многочисленной свитой и принятый Директором, попросил следовать в район Адлера, где намечались основные съемки с участием барка.
Шульга, весь в белом, как папа римский, дал команду “Вира якорь!”.
Под полубаком заработал брашпиль, поползла в клюз якорьцепь, а когда стальная рогатина оторвалась от воды, случился “бенц” или “бумс”. Или “бамс”, если “бамс” звучит элегантнее, но и то, и третье означали одно: брашпиль накрылся! О чем Витька Майоров доложил нам с присущей ему фольклорной грубостью: “Телушка пернула, и отвалился хвост!”
И это означало, что лопнула “звездочка” — литое колесо, эдакий маховик диаметром чуть больше метра. Просветив нас по части случившегося, боцман отправился дальше, бубня под нос: “Та-ам дух протеста не у-гас! Весело рыдая, там бурлит толпа людская”. А мы отправились на бак, где Рич и Жора покрикивали на курсантов, которые неумело совали вымбовки в гнезда шпиля.
Яшку выбрали до крамбола кат-талями. Пользуясь тем же шпилем, а теперь и фиш-талями, подняли его на палубу и закрепили цепями, о чем Рич доложил на мостик. Директор, не задумываясь, тотчас протрубил “марш-поход” назад, в город-герой Севастополь. Киношники, фигурально говоря, валялись в ногах у кепа, бились лбами о палубу, размазывали слезы, рвали у себя волосья в разных доступных местах и умоляли плысть в Адлер. Шульга был непреклонен, как Билли Бонс, пославший на фиг Черного Пса. Он еще не ведал, что нет больше Директора, исчезнувшего вместе с первым потоком курсантов, а нынешние уже нарекли его Билли Бонсом, с чем я, впрочем, согласиться не мог, хотя и не возражал, услышав новое прозвище капитана. Так вот, Билли Бонс выслушал все киношные причитания и заявил: “Если вы хотите иметь дело со мной и с барком, то должны, во-первых, снимать свою фильму в Севастопольской бухте, во-вторых, договориться с властями о своей деятельности в зоне ответственности ВМФ, в-третьих, заключить договор с морзаводом о ремонте брашпиля с соответствующей оплатой с вашей стороны и, в— четвертых, управиться со съемками и ремонтом не позднее середины сентября. Мы уже в цейтноте, а сроки рейсового задания нам никто не отменял”.
Вряд ли евойные требования были “с благодарностью приняты”. Да, приняты, но со скрежетом зубовным — деваться-то некуда! Тем более фильм уже запущен, а в Адлере отсняты какие-то куски. Надо продолжать!
Катер умчался к берегу. Никто не сказал взбешенному режиссеру, что человек, взявшийся опекать и воспитывать молодых моряков и не взявший при этом в рейс ни одного фильма для развлечения подопечных, не мог поступить иначе. Увы, в данном случае Билли Бонс был прав, ибо из всех искусств для него важнейшим было искусство навигации при соблюдении всех норм Морского регистра СССР и безопасности мореплавания. Ответственность возобладала над какими-либо меркантильными соображениями, и “Крузенштерн” повернул к берегам Крыма.
Утром следующего дня показались скалы мыса Айя, в обед мы обогнули Фиолент и Херсонес, но у последнего застряли, так как барку не нашлось места для стоянки и он был вынужден ползать туда и обратно, туда и обратно — до распоряжения встать на якорь в пределах видимости Камышовой бухты и бухты Казачьей.
Не знаю, обсуждались ли события “похода” в кубриках и комсоставских каютах. Наверно, обсуждались. В нашей каморке — громко и горячо. Капитана не хаяли — поступил как моряк, приняв правильное решение. Об этом судили и рядили все, даже Петерс и наложница помпы мясистая Алма. Она, между прочим, вдруг проронила как бы мимоходом (видимо, слышала от Рудуша), что когда-то мыс Херсонес назывался Парфеноном. Общество принялось гадать: почему Парфенон? Он низменный, храмовых нагромождений никаких. Маяк не считается. Но, видимо, у греков были на то свои аргументы. Возможно, в древности мыс имел другую конфигурацию и строения, отвечающие этому названию. Может, тогдашние эллины тосковали по оставленной родине? Ведь страдала же Ифигения, да и Геракл не задержался на здешних берегах. Совершил очередной подвиг и рванул восвояси, к подножию Олимпа.
— Чем я хуже Геракла? — спросил Аркадий, укладываясь спать. — Ребята, я уже хочу домой, к жене и к маме.
Когда я думаю о том, что будет завтра,
Я знаю, нонче день прожит зазря,
А коль зазря, то на хрен день вчерашний?
И завтра будет зряшняя заря.
Коля Клопов
Бывает же так! Проснешься, а в голове что-то ненужное. К примеру, очередной Колин экспромт, который читался мной даже во сне. К чему бы это? Или сон в руку? Ведь была же какая-то заноза, что вызвала именно его! И вместо того, чтобы подняться, хотя просып случился за час до общей побудки, я, чтобы добраться до истоков, принялся вспоминать, как там было дальше у Клопова. Вспомнилась, однако, только концовка:
Чтобы не ждать от недругов ругачки,
А от друзей заслуженной кары…
Что ж, уползу к каналу на карачках
И освежусь духовно у воды,
Коль хватит смелости обдать макушку пеплом,
Признав себя никчемным и тупым.
Да, я не Пушкин, да, я не Есенин.
А почему? Не умер молодым.
Эх, Коля, Коля, если бы ты умер молодым, ты все равно не стал бы в один ряд с корифеями от поэзии. Ты остался бы молодым покойником, маслопупом Клоповым. А вирши твои, Коля, проклюнулись в подкорке, потому что они применимы и ко мне. Я тоже не умер молодым, чтобы стать корифеем живописи. Как художник я умер тогда, когда бросил институт и поменял кисть на свайку. И ничего не изменилось, когда я ушел с морей, — так по гроб и остался матросом и боцманом, и потому все мои нынешние потуги не стоят ломаного гроша. Сколько истрачено красок за последние дни, и все впустую! Почему? А потому, Мишка, что живопись — какое слово! — превратилось в хобби.
Накануне был срезан с планшета и отправлен в мусор очередной неудачный этюд. Состояние самобичевания продолжалось уже несколько дней, отсюда и клоповские вирши в виде подсказки: кем ты был, кем ты стал и что есть у тебя. Оно, гнусное состояние, угнетало, но что я мог поделать! Именно в эти дни помпоуч попер нас из класса. На выручку мне пришел старпом. Стал посылать с курсантами старшиной шлюпки. Я снова ощутил себя боцманом и на время забыл о неудачах на живописной ниве. Теперь, угнездившись на корме вельбота, я с наслаждением выпевал привычные команды своим молодцам: “Пр-ротянуться! Разобрать весла! Весла… н-на воду! И… р-раз! И… два! Навались, парни!” Напевшись и накричавшись (“Легче гресть! Суши весла!”), уступал место курсанту и садился загребным. Иной раз добирались до Омеги, где высаживали скоротечный десант. Иногда на пляж уходило несколько шлюпок. Одну как-то привел главный боцман. Он сразу организовал массовый заплыв через бухту, принял в нем участие и чуть не утонул, не рассчитав своих сил и возможностей. Рядом плыли курсанты. Они и доставили Рича на бережок. С тех пор главбоцман больше не садился в шлюпку. На то имелась и другая причина.
Сначала нас посетили чины Морского регистра, а когда их вердикт добрался до морзавода, на борт поднялись тамошние инженеры и работяги. Эти раскидали брашпиль на железяки и увезли их в цех. Тот, что оказался прорабом, доверительно сообщил, что Москва распорядилась в первую очередь заняться барком, даже в ущерб китобазе “Советская Украина” и китобойцам. Им, рабочему классу, приказано управиться с нашим железом до пятого сентября. Рич, конечно, принимал участие во всех встречах, переговорах и процедурах разборки агрегата.
Однажды утром к борту подошел катер с киношниками. Они его арендовали в порту. Дербенев, после переговоров с помпой и Билли Бонсом, предложил желающим из “привилегированного сословия” прокатиться до города и пообещал доставить их восвояси в назначенный час. Желающие нашлись. Среди них — и мы с Аркадием.
— А Гараева я попросил бы вернуться на борт! — крикнул помпоуч Буланый, когда катер уже собирался отвалить.
Пришлось подчиниться. И Рич, стоявший рядом с Гнедым, дал понять ехидной улыбкой, что я на сей момент только матрос, со всеми вытекающими из этого статуса последствиями. Через десять минут были спущены шлюпки, гребцы заняли места: даешь соревнование на скорость! В моей шлюпке оказался и Гнедой, пожелавший, как он сказал, лично проверить, с какой это стати старпом “дал волю в обучении курсантов важным морским навыкам постороннему человеку”.
Значит, не соревнования, понял я, а экзамен. Проверка Гараева на вшивость.
— Не подкачаем? — спросил я парней, и они обещали не подкачать.
Нет, не зря я гонял их прежде “до потери пульса”. Курсачи не посрамили своего старшину и прошли дистанцию на одном дыхании. Надо сказать, что они чутко реагировали на все нюансы взаимоотношений между членами штатного экипажа, и появление в нашей шлюпке помпоуча было ими воспринято правильно. Я нашел с ними общий язык — они ответили взаимностью.
Итак, дистанция — четыре круга вокруг барка.
Вельбот Рича сразу отстал. Не потому, что под его стокилограммовой задницей просела корма. Нет, слишком много орал и, раскачиваясь невпопад, сбивал ритм и темп гребли. А вот Генка Гавалс долго дышал нам в затылок. На третьем круге его команда сдохла, и вперед вырвался Вадим Громов. Он почти достал нас, но и мы, поднажав, обштопали его на финише. Не как стоячего, это и ежу понятно, но опередили на полтора или даже два корпуса.
Юрий Иваныч семенил по спардеку и, совсем как на “Меридиане”, потирал руки и приговаривал: “Молодцы! Гутеньки!” Майоров (я занял в шлюпке его законное место) бегал рядом и ликовал: “Наши караси — лучшие караси в мире!”
— Эй, ты, карась! — крикнул вслед ему Юрий Иваныч. — С завтрашнего дня шлюпка снова в твоем распоряжении! Гараев тебе гребцов подготовил, смотри, не опозорься в следующих гонках!
Забегая вперед, скажу, что следующих не было: Дербенев принялся за фильм, и вокруг съемок стало крутиться все и вся.
Радость сегодняшней победы мне подпортил Гнедой, захотевший “осуществить руководство” при подъеме шлюпки. Он все запутал и всем надоел, а мог бы сообразить, что наши шлюпки поднимаются не лебедкой с мотором, а примитивно, при помощи тягловой силы. Я чуть не напомнил ему крылатую фразу Сашки Хованского: “У нас кругом автоматика: нажал кнопку — спина мокрая!” Хватило ума промолчать, но чтобы не вмешиваться в руководящий азарт помпоуча, не хватило. Не выдержал бестолковщины! Я чуть ли не оттолкнул его и, дав курсантам ЦУ, сманеврировал бакштагами и посадил шлюпку на кильблоки. Гнедой покраснел, раздулся, как рыба-еж, и удалился, осерчавший и злой. “Не видать нам теперь ателье на верхней палубе”, — грустно констатировал я и продолжал хандрить еще неделю, когда и проснулся с виршами Клопова на устах. А тут еще совсем некстати история с Ромарчуком.
Он отправился в город, якобы на почтамт, и набил портфель кучей удостоверений. Ждали его с нетерпением, но так и не дождались. Утром, когда все беспартошные растерянно мыкались по барку в ожидании новостей, Рудуша вызвали в портнадзор. Оказывается, “почтальон” не только надрался, что называется, в стельку, но и посеял портфель, в том числе и с удостоверениями самого Билли и докторши Веры Феоктистовой. И самое удивительное: человек, нашедший потерю, видел, как Ромарчук швырнул портфель в палисадник. Сам мариман, он знал, чем грозит утеря загранпаспортов их владельцам. Дядя сдал находку в милицию, те позвонили в портнадзор, а эти сообщили на барк и предупредили первого помощника, что если 1-й отдел получит телегу из органов, то всенепременно задробят визу всем, кто доверился “этому проходимцу”.
Дальше началось непонятное.
Ромарчук где-то проспался и осознал. Какие пути привели его в ментовку, неизвестно. И не только привели. Портфель ему тоже вернули, что совсем непонятно и удивительно! Однако Колька явился в диспетчерскую порта и позвонил на “Крузен”. У диспетчеров сидел наш новый электрик, только что прикативший из Риги. Тем не менее Ромарчук поспортов с ним не передал, а с тем же портфелем снова ушел на поиски приключениё для своей жопы. Вечером, из той же диспетчерской, он попросил прислать за ним шлюпку.
Теперь взъярился Шульга: “Хрен ему в зубы! Ветер шесть баллов!” И стал тут же готовить приказ на списание незадачливого почтальона. Однако утром именно я был послан за ним, и я его доставил на борт, трясясь в ознобе от ненависти и желания тут же начистить чушку.
Одного этого эпизода было достаточно для хандры, а когда их куча, впору взбеситься. Так что вирши Клопова возникли в башке моей многострадальной не на пустом месте.
— Ты чего ворочаешься? — снизу, зевнув, подал голос Аркадий.
— Да так… Приснилась какая-то хреновина, вот и маюсь, — ответил, прыгая с койки.
— Забудь, — ответил Аркаша с новым зевком. — Сегодня причалим…
— Сегодня станем на бочки.
— Все равно. Встанем ли, сядем, а главное, сегодня Рудуш обещал поездку в город. На почту заглянем, в музей зайдем, и вся твоя хандра испарится на солнышке.
…Поездка действительно состоялась. На берег, кроме нас, отправились “латыш до мозга костей” (второй механик, фамилию которого я так и не узнал), “национальные кадры” — оба Яна, помпа и Алма, державшаяся скромно в присутствии патрона. Князь Изморский тоже был в шлюпке. Последними спустились стармех Шумейко и старпом, оставивший на вахте Славку Белугурова.
Главпочтамт на чужбине — это святое. С него и начали. Я получил 16 рублей от мамы, но письма от подруги, которого я ждал, не было. Зато Аркаше пришли письмо и перевод на солидную сумму. Остальные спутники были при деньгах. Они и предложили закатить обедню в “Дарах моря”. Я от выпивки отказался и навалился на харчо, хотя, врать не буду, тяпнуть, будучи в таком настроении, очень хотелось.
Когда была подана жареная камбала с гарниром из сухопутной картошки, в кафе появился новый посетитель. “Джеймс Олдридж!” — прошелестело в зале. И ведь нашлись знатоки, узнавшие его! Маститый писатель, прибывший из-за бугра в курортное подбрюшье страны, вздумал подкрепиться вместе с аборигенами. Правда, это сейчас он забыт, а тогда его читали и почитали. Если нынче и вспоминают порой романиста-коммуниста, то из-за фильма “Последний дюйм”, снятого по его одноименному рассказу. В те годы я прочел его в “Огоньке”, а потом осилил и роман “Охотник”. Вроде был у него еще роман “Морской орел”, но прочесть не довелось.
В кафе он пришел не один. Жена и “сопровождающие лица” заблокировали в углу английскую знаменитость, отражая все посягательства на автографы и тем более на личное общение.
Мои утренние чувствования все еще находились при мне. Отсутствие писем их только укрепило, а появление инглиш мэтра и шепоток в зале, показавшийся восторженно подобострастным, вызвал добавочную дозу раздражения. Меня будто вилкой пырнули, и я, быстро прикончив обед, покинул застолье и пустился в автономное плавание.
Сначала брел куда глаза глядят. Увидев киоск “Союзпечати”, вспомнил, что нынче я Крез, и купил две газеты — какую-то местную и “Советскую культуру”. На Приморском бульваре развернул местную, углядев в ней портрет Олдриджа посреди не слишком пространного интервью с писателем.
Я быстренько пробежал глазами, в общем, обычные вопросы-ответы, но одна фраза все-таки привлекла внимание. Мэтр, отдавая дань любопытству интервьюера, привел кусочек текста из какой-то собственной книги: “Самокопание и протухшие рефлексии постоянно приводят тебя к уничижительным оргвыводам, которые, как правило, никогда не были реализованы”. Дальше читать не стал. Сразу понял, что мэтр обращается ко мне. Мол, какого черта, ноешь и куксишься?! Сам же все время ссылаешься на Горация, вот и домогайся достижимого!
А ноги уже несли меня к музею Черноморского флота. Не донесли. Метрах в ста от входа они приросли к тротуару и ни туда ни сюда. Ошибиться я не мог: навстречу мне, опираясь на тросточку, шел тот, кого я уже не рассчитывал когда-нибудь встретить. Да, это был Эскулап, доктор Маркел Ермолаевич, с которым когда-то расстался в Клайпеде, проводив с борта “Кузьмы” на автобус до Калининграда.
Зрение не подвело и деда Маркела. Он тоже узрел и узнал меня с той же дистанции! Радости нашей не было предела, но обниматься не стали. Эдак солидно потрясли длани друг друга, и Эскулап тотчас предложил где-нибудь посидеть. За этим дело не стало. Летней порой на юге всегда есть где посидеть, а то и полежать.
— Вот так встреча! — сказал я, когда мы оккупировали столик у окна в небольшой кафешке.
— Подарок судьбы, Миша. Как твоя картина, которой я любуюсь ежедневно. Жив еще “Кузьма”? — спросил, усмехаясь в седые усы.
— Жив курилка, — ответил я, — но уже не дымит углем, а коптит мазутом. Я с него еле удрал. Не отпускал помпа Калинин.
— Еще бы! Кто бы рисовал ему стенгазеты?
— У меня к ним отвращение на всю жизнь, — признался я со вздохом, — но и сейчас приходится ими заниматься. Я ведь попал сюда на “Крузенштерне”, а помпе на учебном судне без стенгазет — зарез!
— Значит, ты на нем? А я приехал, чтобы взглянуть на парусник. Раструбили про него и радио, и телевидение. Газеты тоже не обошли вниманием, — и он, развернув такую же газету, что и у меня, ткнул пальцем в фотографию барка.
— Нас только сегодня поставили на бочки возле Новой Голландии.
Эскулап заказал местного вина. Я уже пробовал его возле Херсонеса. “Кислячок”, как его называли аборигены, был в самый раз для такой встречи. Не шибал в голову, как водка, а исподволь разогревал душу и настроение. И способствовал задушевной беседе. Официантка принесла два графина, и мы наполнили фужеры.
— Маркел Ермолаевич, а где вы якорь бросили? — спросил я, отхлебнув как следует. — В Клайпеде, по-моему, вы еще не знали, где вас пристроят друзья.
— Диктую адрес, может, черкнешь письмишко когда. Симферопольский район, почтовое отделение Журавлевка, поселок Партизан.
— Обязательно напишу! — заверил я. — С Урала. Я теперь моряк временного плаванья. Вернемся в Ригу, и я назад, к жене и детям.
— Надолго здесь?
Пришлось рассказать о незадаче с брашпилем, о том, что студия “Молдова-фильм” затеяла съемку фильма “Рыцарь мечты” и теперь все зависит от киношников и от Морзавода. Время шло, графины пустели, а когда “кислячок” приказал долго жить, доктор заказал на двоих еще графин.
— Богат Севастополь на встречи, — сказал я, когда мы вспомнили Такоради и Конакри, Дакар и Гибралтар и то, как бедствовали на “Кузьме” у Фарер. — У меня даже земляк объявился. Правда, уже уехал. Даже попрощаться не получилось.
— А из наших встречал кого?
— В Кениге мне больше не довелось побывать, — ответил, не скрывая сожаления, — а с Колей Клоповым изредка переписываемся.
— Так я же с ним не знаком!
— Верно! А он моторист и поэт. Я тут влип в хандру: ничего не получается с живописью. Вы меня просто спасли!
— Творчество — такая штука, что не знаешь, где найдешь, где потеряешь…
— Воистину так! — торжественно согласился я. — Арс лонга вита бревис.
Дед Маркел рассмеялся:
— Еще не забыл мою латынь?
— Иногда вспоминаю.
— Тогда прими еще одну античную мудрость: аут винцэрэ аут мори. То бишь, победить или умереть.
В голове уже слегка шумело. Расставаться не хотелось, но я поднялся.
— Маркел Ермолаевич, мне пора на катер. Надо возвращаться на судно.
— Уже? А где катер?
— У Графской.
— Я тебя провожу. Не против? Только прежде запиши мой телефон, — предложил он. — И здешний, у друзей.
— Буду рад.
Шли не торопясь. Эскулап не спешил. Друзья, у которых он остановился, вернутся из Балаклавы только вечером. И хотя у него был ключ, что ему делать в пустой квартире? Я тоже не спешил — время ещё позволяло. Мы постояли у памятника Нахимову, поглазели на круизный лайнер, чья труба торчала над забором морского порта. Вокруг нас туристы щелкали фотокамерами, нас пихали и толкали. Покинув площадь, задержались у колонн Графской пристани, а когда спустились на деревянный понтон, дед попрощался со мной: начали подходить наши, с “Крузена”. Они пили не кислячок, о нет!
— О ч-чем ты тоскуешь, товарррищ морряк, гаррмонь твоя стонет и плачет! — пропел за моей спиной князь Изморский и, нагнувшись к газете, выпавшей из моих рук, чуть не кувыркнулся с причала. Стармех качнулся к нему и приобнял, но обоих так повело “в сторону моря”, что, не подхвати я их за поясные ремни, купаться бы им на глазах у туристов.
Да, а где же Аркадий?
Он стоял у колонн и созерцал приближавшийся катер киношников. Ноги его были согнуты в полуприсяде, а возле, касаясь колен головой, сидел на ступеньке “латыш до мозга костей”. Помпы и Алмы не было видно, нацкадров тоже.
…Катер неожиданно взял вправо, к территории порта. Вернулся довольно быстро с грудой коробок и ящиков на носу и корме. Пока добирались, Шумейко совсем расписался, “латыш до мозга костей” прильнул ко мне с жалобой на горькую свою судьбу, Князь дремал, а вот Аркаша, хотя и был на взводе, улыбался и рассказывал, как пожимал руку английскому литератору и как тот…
— …был польщен вниманием известного уральского художника, — закончил я за него.
Аркаша обиделся и умолк, а на борту “Крузена” отправился в каюту “латыша”, который “до мозга костей” горел желанием добавить еще по чуть-чуть, так как имел в заначке чекушку спиртяги.
Живя, умей все пережить:
Печаль, и радость, и тревогу.
Чего желать? О чем тужить?
День пережит — и слава Богу.
Федор Тютчев
Я был на баке, когда со шлюпки Гавалса заводили на бочку еще один дуплинь. Рич, само собой, находился тут же. Когда-то мы были в добрых приятельских отношениях, так почему бы не расспросить главного дракона о наших видах на будущее?
— Эти долгогривые, — он кивнул в сторону киношников, снующих у фок-мачты, — обещали уложиться в наши сроки, а вот успеют ли работяги отлить “звездочку”?
— Думаешь, не успеют?
— Должны вроде бы. Киношники платят им по пятьсот наличными. Ежедневно! За каждый сэкономленный день добавляют еще полста, а за просроченный столько же вычитают.
— Да, бухгалтерия! А что слышно о Марселе?
— Беляк говорит, что заход не отменяется. Конечно, при условии, что все у нас будет тип-топ. Мол, дни, что потеряем на заход, роли не играют. Лишь бы здесь не застрять. Да, Мишка, Беляк недавно вами интересовался. Были у него?
— Не приглашал
— А вы без приглашения.
И я поспешил к Аркадию.
Бож-же ж мой, во что превратился спардек! Бедлам. Туда и сюда еле ползают какие-то жеваные-пережеваные бородачи. Ну и рожи! С помойки. Большей частью и всенепременно — с большого бодуна. Перед фок-мачтой гора софитов, змеятся кабели. С марса второго грота к ноку грота-рея первого протянута толстая леска, и, видимо, ассистент Дербенева пристраивает к ней деревянную птицу с раскинутыми крыльями. Возле мачтовой кофель-планки мужичок моих лет размешивал в ведре сухую охру. Он как-то уж слишком пристально посмотрел на меня. Я тоже исследовал его физиономию самым внимательным образом: в лике маляра действительно проступало что-то знакомое, но выяснять, кто да что, не стал — спешил поделиться с Аркадием новостью: нами интересуется командир. Эх, знать бы, зачем мы понадобились ему!
КМ поинтересовался нашими успехами на “творческом фронте”, заверил еще раз, что все наши неприятности теперь позади окончательно и бесповоротно и что в Марселе получим валюту, “как все”, то есть за пятьдесят суток. Я ему не поверил: слишком велик размах, немыслим для “тюлькиного флота”, но промолчал, а Беляк, не упомянув фамилий сильных мира сего, так и не получивших обещанных картин, попросил сделать что-нибудь для отряда. Попросил — пообещали. Воссияв и пожав наши мужественные руки мужественной командирской дланью, он вручил мне июльский номер газеты “Рыбак Латвии”.
— Читай, Гараев, здесь читай.
И я, вслух, чтобы слышал и Аркаша, прочел небольшую заметку “Кропоткин” идет в Одессу”. Вот ее текст: “Через несколько часов от глубоководного причала Рижского морского порта отойдет ленинградское парусное судно “Кропоткин”, которое зашло в Ригу по пути в Одессу. Этот дальний рейс — один из счастливых сюрпризов для практикантов Ленинградского мореходного училища, — рассказывает первый помощник капитана В. Шандарук. — В связи с созданием учебных отрядов судов в каждом бассейне страны, “Кропоткин” передается Азово-Черноморскому бассейну. В Одессе мы должны быть 12 сентября, где баркентину ожидают практиканты Херсонского мореходного училища. По пути следования “Кропоткин” зайдёт в английский порт Фальмут, затем возьмет курс на Гибралтар. Мы также побываем в Неаполе и Стамбуле. Для нас самый опасный участок пути — переход через Бискайский залив, где господствуют зюйд-весты”…
— Ну, как? — спросил КМ, забирая газету.
— Обыкновенно, — ответил я, снедаемый черной завистью к питерским мореходам. — Большому кораблю — большое плавание, маленькому — больше заходов. Что, впрочем, закономерно.
— Вот именно! А вывод? Вывод ты не делаешь? — спросил он, очевидно, понимая мое состояние. — Наш барк мог запросто обойтись и без Риеки. Запасов хватало и для более длительного плавания. А “Кропоткин то же, что и некогда твой “Меридиан”. И возможности его совсем другие.
— Павел Тихонович, — скромненько, но с намеком ответил ему, — возможности тоже в наших руках, а не в руках божьих. Когда “Меридиан” уходил в Гвинею, мы забивали продуктами все щели, и проблемы возникали только с топливом и водой. И все-таки заходов и валюты нас лишали при первой возможности. И каждый год урезали. Может, дело в руководстве? “Кропоткину”, чтобы до Одессы добраться, достаточно двух стоянок в Гибралтаре и Неаполе. Нет, где-нибудь в Греции. А ему отвалили аж четыре! Главное, Стамбул добавили, а это, считай, на пороге Одессы.
— Ну, не знаю, не знаю. Это, товарищи художники, вне моей компетенции. Это решают ТАМ! А мы, а нам… Была договоренность с киностудией, вот и приходилось спешить, а тут еще казус с брашпилем. И что прикажете делать, если барк уже ждут в Кронштадте? Хоть разорвись!
— Спасибо вам уже за то, что снова сделали нас матросами, — сказал Аркаша.
— Да, — ответил КМ, — хотя и эта малость попортила мне много крови. Так что уж вы, товарищи, расстарайтесь для отряда.
Дав клятвенное заверение, что сделаем все возможное, коли обещали, мы покинули Беляка. Аркаша ушел в каюту “на вахту” — с книжкой и в койку, я вернулся на спардек с предчувствием, что Севастополь и вправду богат на встречи. Две были, а тот маляр — не третья ли? Уж больно рожа знакомая. Интересно, что он собирается красить охрой? У него и “дилижанс” приготовлен, а такая кисть годится только для больших поверхностей. И охры он намешал аж три ведра!
— Ты кто? — спросил я напрямик, появляясь возле маляра.
— Я-то? Декоратор с “Молдова-фильма”, — ответил он, упорно разглядывая меня.
— Кишиневец, значит? — продолжил я допрос. — Там, конечно, заканчивал и шкоалу републикане де пиктуре? Наверно, ещё при Майко и Петрике?
— Там. При них.
— А Вовку Баскова знаешь?
— Как не знать, — усмехнулся он, — если вместе учились в “шкоале”. Мы были в русской группе.
— Вот черт! А я в молдавской!
— Постой… Ты же Мишка Гараев!
— А ты, а ты… Олег Горшенев!
И предались мы, как это бывает в подобных случаях и при неожиданных встречах через десяток лет, воспоминаниям о днях учёбы и о товарищах, разбросанных по стране.
Нас не связывала дружба. Мы не были даже приятелями, но как меняет все чужая сторона и память о днях, проведенных в одних стенах, с одними товарищами и педагогами. Олег почти ничего не знал о судьбе своих однокашниках, зато о моих молдаванах вывалил кучу новостей. Так, я узнал, что Гришка Коврига тоже работает на киностудии, а Федя Лупашко подвизается на телевидении. Ленка Бонтя искусствовед и кормится при музее.
— Неужели ничего не знаешь о своих? — допытывался я. — Я тебя о Баскове спрашивал
— Ах, да! Вовка и Роза Подопригора окончили художественный институт в Минске. Оба преподают в нашем училище. Басков ведет живопись, а Роза — скульптуру. И Колчак с ними. Рисунку учит. Петька Мудрак…
— Про Петьку знаю. Учился с ним в Суриковском. Как-то ехал в отпуск, заглянул в общагу, в старую еще, на Трифоновке, а Петроний уже в аспирантуре. Подарил мне книжку Рокуэла Кента “Курс норд бай ост”.
— Петька в Кишиневе. Худред в книжном издательстве. Ну, кто еще из наших? Генка Щербинин учительствует в школе. Живет рядом со мной, так что видимся часто.
— Я с ним переписывался одно время.
— А из ваших… Мишка Хазан вернулся к себе в Сороки, а Тома… Как-то на улице встретил его на улице, но до разговора дело не дошло. Кивнули друг другу и разошлись. А ты, значит, плаваешь? Мудрак рассказывал, как ты по-тихому слинял из института. Не жалеешь?
— Жалей не жалей, а обратного хода нет. Только нервы трепать.
Пусть думает, решил я, что после убега из института я не расстался с морем, живу только им одним и не помышляю о помазках и красках. Поэтому перевел разговор на то, что происходит сейчас на палубе. В частности, что за пичугу пристраивает там, на рее, этот парень?
— По сценарию, — ответил декоратор, — это якобы душа капитана, которому предстоит умереть и быть похоронену по морскому обычаю. Его опустят в море — она и взлетит в поднебесье.
Пока же “душа” не взлетала даже для испытательного полета, хотя киношник теперь был не один. На рее ему помогали матрос Антошка Скребель и курсант. Птица лениво взмахивала крыльями и, скользнув по леске несколько метров, застревала на “взлетной полосе”. Её снимали вниз, мудрили над ней, и все начиналось сначала. Но капитан пока что здравствовал, поэтому и душа не желала досрочно расставаться с ним, хотя бы для пробы. Она, душа, уходит в полет сразу, ей примерок не надо.
— У тебя в каюте есть розетка? — спросил Олег. — Мне для этого колера, — он кивнул на ведра с охрой, — надо клею сварить.
Вести его в каюту не хотелось. Увидит наши причиндалы, мою неудачную мазню и сразу поймет, что я хотя и не вешаю ему на уши лапшу, но по какой-то причине не хочу говорить о себе.
— Незачем тащить кандейку в самые низа, — вывернулся я. — У нас под палубой тесно и душно. Народу обитает много, а ты навоняешь. В метеорубке есть розетка, вот и воткни
— Где это?
— Вот же, рядом. Там сейчас ваша гримуборная.
Пока он варил клей, я расспрашивал о фильме. Спросил, что он собирается красить охрой и такой мощной кистью, пригодной лишь для больших плоскостей.
— Палубу будем красить, — ответил Олег. — У нас есть эпизод со свадьбой, всю палубу завалят белыми розами. Они должны выделяться, а ваши доски сами почти белые на солнце.
Узнал я, что главного героя Аяна будет играть московский школьник Женя Ушаков, его будущую невесту — костюмерша с их киностудии Машка Кушнир, красивая кукла, но Дербенев-де надеется расшевелить ее. Эта парочка будет исполнять по две роли: мальчик — юного Грина и Аяна, в которого Грин превращается в своих мечтах, когда плывет на плоту из Вятки до большой реки с большими пароходами. На пароходе и встречает Машку—Диану, которая потом становится Консуэло, невестой Аяна. “Крузенштерн” тоже превратится в “Диану”. На роль папаши Грина приглашен знаменитый актер Симонов. Ему тоже приготовлена вторая роль — боцмана Кристофа. Назвал Олег ещё несколько фамилий. Прочие персонажи и статисты — работники киностудии. Некоторым доверено произнести несколько слов, всем остальным — пиратские крики и шумовые эффекты.
— Значит, сброд, что валяется под шлюпками, — это пираты?
— Они. Наши и московские отпускники со студий. А что им? И отпуск на юге, и заработок.
— Тебе нравится твоя работа? — спросил я, хотя, кажется, догадывался, каким будет ответ, и он действительно оказался таким, как я и предполагал.
— А-ааа… Все мы обыватели и жуем ту корочку, которую сунула судьба-индейка, вместо того, чтобы самой предстать на блюде в жареном виде и с лимоном в заднице. А что делать? Выше омлета не прыгнешь.
— А ты прыгни, — посоветовал я. — Вдруг получится?
Он снял клей с электроплитки и вяло взглянул на меня:
— А сам пробовал?
— Зачем? Сухая корочка не вкусная, но для здоровья полезна.
— Еще бы! Она у тебя с морской солью, а в ней столько элементов!
— Не скажи!
— Наш фильм тоже о “прыжках”. О том, как Грин—Аян осилил земное притяжение. Знаешь, Мишка, без мечты плохо жить, но с одной мечтой жить нельзя. — Он понес клей к ведрам, я поплелся за ним. Олег поставил клей на кусок брезента, расстеленный на палубе, и обернулся ко мне: — Французы говорят, чтобы лучше прыгнуть, надо немного отступить. Пробовал! Но я не Кутузов, да и отступать дальше некуда. Из болота в болото? Ну, что скажешь?
Неужели он думает, что я умнее его, если столько-то лет мерил расстояния милями, а не километрами?! А он ждал, поглядывая с хитрой усмешкой. Дескать, загнал в тупик?
— Был у меня на одном пароходе занятный собеседник. Любил прибегать к латыни. Он говорил при похожих обстоятельствах… подожди, дай вспомнить… Вот: Аут виам инвэниам аут фациам.
— Что значит…
— Или найду дорогу, или проложу ее сам. Я на опыте своем убедился: задумал — прыгай без раздумий! Хоть в неизвестность. Хуже не будет, а будет хуже, будешь знать, что не зевал, ковыряя в носу, а что-то делал, что-то предпринимал, трепыхался. Он уже разлил клей по ведрам и размешивал колер, похожий на жидкое дерьмо. При моих последних словах вытер руки ветошью и сказал:
— То же самое говорит мне и Юрка Лактионов.
— А это кто такой?
— Наш художник-постановщик.
Воспоминание тускнеет, уходит, но радость не кончается. Я лежу и улыбаюсь в темноте. Потому что все равно это было. Пусть не сейчас, но было. Понимаете, было!
Владислав Крапивин
Я лежу и улыбаюсь в темноте. Пять часов назад я вернулся от Командора на электрическом поезде, который экспресс. Устал от поездки, натрудил ноги. Они решили отдохнуть, и я остался в городской квартире. Подруга поехала дальше, на берега мини-Балтики, чтобы сменить на вахте своего братца, кормившего и поившего нашу “псарню Троекурова”, аж трех собак: старушку Дикарку, возмужавшего балбеса Карламарксу-2 и его сводного брата Бима — наследие старушки, сгоревшей вместе с избой. Любимые внуки устроили ей огненное погребение. Курили, стервецы, среди ночи во дворе, полном древесного хлама. Сами смылись, а бабку оставили в избе. Бим осиротел. Доброхоты из родичей бабули предлагали застрелить его или удавить, но мы забрали пса, тем более что появился на свет он в нашем дворе. Вот подруга и поспешила к нашей придворной свите.
Проводив хозяйку за двери (Командора навещали вдвоем по случаю семидесятилетия), я наконец рухнул на ложе и, погрузив спину в уютную ложбину между четырех пружин, открыл подарок — коллекционное издание тамошнего универа, двухтомник “Избранного” с роскошными иллюстрациями Жени Стерлиговой и массой архивных фотографий, отразивших жизненный путь почтенного юбиляра от пеленок до славного юбилея. Открыл и сразу сделал открытие: оказывается, я не читал его старую сказку “Ковер-самолет”! Вот те на! Так, братцы, дело не пойдет! И я, дыша духами и туманами, адекватными выхлопам коньяков юбилейного банкета, погрузился с головой в сказку о полетах мальчишки во сне и наяву.
“…И с этой секунды начал тихонько звучать голос Дороги.
С чем его сравнить?
Может быть, это похоже на еле слышный звон гитарной струны. Кто-то щиплет ее неторопливо (Вилька Гонт?), вспоминает песню (снова Вилька?). Песня грустная, ведь дорога уже кончилась
Но пока звучит очень тихо — и тревога маленькая. И тот, кто услышал голос Дороги впервые, не знает еще, что звук струны может оборваться, а у горизонта заиграют трубы…”
Или одинокая труба курсанта Чураева, подумал я, труба, певшая когда-то нам, за горизонтом, разливавшая печаль над океаном юго-западнее Азорских островов: “Держись, геолог, крепись, геолог, ты ветру и солнцу брат”, — пела труба. Пусть геолог, а не моряк, но солнце и ветер сделали геологов братьями постоянного экипажа “Меридиана” и переменного — курсантов.
Да, струна позвала в Дорогу, а труба лишь продолжила начатое струной. Значит, Дорога не закончилась. Дорога все еще продолжается. Она началась в детстве тропинкой к озеру, к большой уральской реке, тропой с одуванчиками и подорожником обочь ее, с “калачиками” (наше мальчишечье название травы, из которой мама, добавляя в отруби, пекла зеленые лепешки во время войны), лебедой и крапивой. С лебедой суп мы хлебали тогда же, с крапивой — спустя сколько-то лет после нее — я угощался в привокзальном ресторане то ли в Кирове, то ли в Ярославле. Ведь если я подрос, то подросла и тропинка. Она превратилась в новорожденную Дорогу, которой еще предстояло стать столбовой и расставить на всем протяжении верстовые столбы, затем превратиться в бескрайний шлях, на котором вместо столбов появятся маяки, буи и вешки.
“У маленьких кораблей большая служба, — читал я теперь о моделях. — В детях они будят мечты о дальних островах и синих заливах, о штормах и пассатах. Они приносят иногда кусочек моря в такие края, куда не залетал морской ветер. Маленький мальчик возьмет кораблик, проведет пальцем по вантам, качнет легонькие реи — и вот он уже не просто мальчик, а будущий штурман”.
Да, все так, “а старым морякам (старперам вроде меня. — Е.П.) эти модели дают радость и утешение. Они напоминают о прошлых плаваниях, о славных временах и не дают уснуть морской гордости в старых сердцах”. И как тут снова не воскликнуть вместе с Командором: “Это было. Пусть не сейчас, но было. Понимаете, было!”
Я заложил пальцем страницу и взглянул на фрегат, заложенный тогда, когда я покинул плавбазу “Ленинская “Искра” и, уволившись из Запрыбпромразведки, вернулся на Урал. Я тогда бездельничал. Ждал, когда меня примут в штат художественных мастерских. Пока не было места, начал реставрировать модель, предложенную Командором. Она стояла в отряде “Каравелла”. Почему на ней случился пожар, мне не ведомо. Мне достался обгоревший корпус без палубы и, само собой, без мачт и бушприта. Не удалось его завершить. Начались трудовые будни, стало не до него. Вот и стоит уже много лет, свесив из клюза адмиралтейский якорь, выставив бушприт со стоячим такелажем и подняв над палубой три своих мачты, из которых только одну, фок-мачту, я успел снабдить реями и оснасткой, правда, без парусов.
Судьба фрегата — не только пылиться, но и напоминать о былом, которое вызывает улыбку в темноте. Я уже не закончу его, а везти на мини-Балтику нет смысла. Стар стал и ленив. Я обогнал Командора на пятилетку, однако очень возможно, что он догонит меня (как я обогнал отца уже на 30 лет). Дистанция между нами слишком коротка, конец Дороги близок, а я уже не ходок даже с клюкой. Организм сопротивляется всякому насилию и требует покоя. Сказано кем-то, что умный человек изобрел колесо, а другой, более умный, изобрел диван. Командор полюбил свой диван, когда сдал по вахте бразды правления “Каравеллой”. Она ушла в плавание с новым экипажем, слегка подправив рекомендованный курс, в связи с веянием времени.
Да, новые времена — новые ветры. О них приятно думать на лежанке, друг милый, ибо я тоже стал лежебокой, но с деревенским прононсом. Рад бы в диванный рай, но, увы, здесь вечный бой, покой мне только снится. Городская лежанка тем и хороша, что на ней, говоря красиво и умно, превалируют иные мысли, хотя встревает в них и прежняя тема. Фрегат, к примеру, напоминает о ней, а под ним, в шкафу, о ней же толкуют кораллы, чучела рыб и ракушки. О них Профессор написал книжку “О чем поют ракушки”. Вот они и поют, шепчут, бормочут о том, как жили на дне океана до тех пор, пока я не выгреб их из трала. Сегодня же в голове превалирует (тьфу, напасть!) все же другое. Я снова вижу из первого ряда сцену филармонии, на которой встречали юбиляра, вижу барабанщиков “Каравеллы”, которые приехали чествовать отца-основателя отряда, слушаю дробный ритм “марш-похода” и тешу душу тщеславием, так как действо разворачивается на фоне моей картины “Когда-то в Атлантике…”, спроецированной на экран.
Я лежу и улыбаюсь в темноте.
Во-первых, не уснешь в чужом городе, в котором тебе принадлежит только квартира. Да, я не оговорился. Город уже не принадлежит мне. Он стал чужим давно, когда мало-помалу превращался в пресловутые “каменные джунгли” из бетона и стекла. Многоэтажные монстры, нелепые и безвкусные, вытоптали остатки того города, который когда-то был моим и остался таким лишь в книгах-альбомах Виталия Воловича и молодого Ефремова. А во-вторых, не уснешь, когда за окном тесно ворочается блеющее стадо авто, заполонивших улицу, и дворы, и даже тротуары. А моя улыбка была обращена к Командору и его родному городу, сохранившему многое из того, что было дорого в детстве юному Славке. Нынешние новостройки переселились на сторону, за реку, сохраняя по мере сил исторический центр Тюмени. Недаром во время концерта на все лады звучало одно: Тюмень, Тюменщина, Тюменский край. В городе, покинутом Командором ради “белых столбов родины”, не услышишь ничего подобного. Давно написан и редко исполняется “Свердловский вальс” Евгения Родыгина. Других песен нет. И это понятно. Город выживает из своих “джунглей” певцов и писателей, артистов и музыкантов, художников и спортсменов. Он, несмотря на их заслуги, диктует им рыночные условия существования и, значит, непомерные цены за аренду помещений и мизерные за труд. Тут уж не до улыбок в темноте. Тут уж впору сдержать матюки и проклятия.
А еще улыбка моя обращена к Дороге, которая привела к Командору, “Каравелле” и к барабанщиками (им тоже улыбка, букет улыбок!), познакомила с Виталием Бугровым и Сергеем Другалем, с людьми, знавшими, как и Командор, толк в фантастике.
“Иногда получается в жизни так неправильно: живут два хороших друга, а потом вдруг один уезжает. Далеко-далеко. А второй остается. И обоим грустно. Ведь не так легко найти нового хорошего друга. Да если и найдешь, он не заменит старого”. Все верно, согласился я, улыбаясь в темноту, ты это написал о мальчишках. У них впереди много времени, чтобы, потеряв старых друзей, найти новых. А нам с тобой уже не отпущено времени на поиски, если б в этом возникла необходимость. Нам осталась только память, для которой не существует разлук, а время уже не имеет значения хотя бы потому, что уже почти не принадлежит нам. Во всяком случае, мне оно уже не принадлежит. Мне принадлежит только Дорога, в начале которой мы встретились, и той Дорогой была палуба “Крузенштерна”…
Окончание следует