Опубликовано в журнале Урал, номер 4, 2009
Знак беды
Читаю обоих — и Сергея Белякова, и Михаила Немченко — и возражений не нахожу: оба правы. Да они и не спорят друг с другом, а только друг друга дополняют, обращая внимание на разные признаки беды.
А мне та же беда явилась в другом обличье.
Екатеринбуржцы хорошо помнят: еще совсем недавно в десяти минутах ходьбы от центральной площади существовал Центральный рынок. Нескладный, запущенный, неопрятный; хоть с его ликвидацией обитатели городского центра (и мы с женой в их числе) ощутили некоторые неудобства, а все-таки, наверно, правильно его снесли. Но я сейчас о другом. В последние годы существования рынка был там книжный развал: длинный и широкий прилавок под навесом, заваленный книгами. Именно заваленный: беспорядочно, бессистемно, многослойными пластами. Десятки тысяч, а лучше сказать — центнеры, может быть тонны книг. В основном это были издания поздних советских лет, но нередко и первых лет “демократизации” — когда наиболее “пассионарные” завсегдатаи книжных толкучек, помня о недавнем ажиотажном спросе, ринулись было в “книжный бизнес”, но рынок их быстро “поставил на место”.
Я ни разу не видел, чтоб кто-то рылся в этом развале, хоть книги там были очень дешевы и в приличном состоянии. Антиквариата и каких-то очень уж раритетных изданий не помню, однако случалось все же немало книг, за которыми лет за десять—пятнадцать до того выстроились бы в очередь: собрания сочинений классиков, серии фантастики и детективов, однотомники, скажем, Хемингуэя, Фолкнера, Ремарка, уж не говорю об отечественных “властителях дум”. Как-то враз все это стало никому не нужно. Честно говоря, не нужно было теперь и мне: самое желанное у меня уже есть, что-то и с развала было бы, наверно, неплохо заполучить в домашнюю библиотеку, да едва ли уже когда-нибудь выкроится время для их чтения, а свободного места на моих книжных полках практически не осталось. Но дело не в том, что я на том развале ничего не покупал — другое меня поразило. Я отчетливо вдруг осознал, что если бы по какому-то экстраординарному случаю (мало ли что могло бы приключиться?) мою домашнюю библиотеку, собранную за полвека, выложили на этот прилавок — к ней точно так же никто бы не проявил интереса.
— Ну, и в чем беда? — спросите вы.
На самом деле, ситуацию легко истолковать вполне оптимистически. Книжный голод в стране утолен, в магазинах (прав Сергей Беляков) можно отыскать все, что душе угодно, и нет нужды копаться в этом старье (пожелтевшая бумага, невнятная печать, аляповатый переплет). Кстати, лучшее из того, что было мною замечено на развале, нынче переиздается, так ведь у переизданий совсем же иной “товарный вид”: яркий переплет, белая бумага, четкий шрифт. Правда, стоят дороже, причем многократно, зато, как говаривал давний мой приятель: “Визмэш в руки — маеш вещь!”
Вот-вот — вещь. Уже здесь ощутимо для меня некое моральное неудобство. Книга — вещь?! Для нас (решаюсь говорить и от имени своих сверстников — единомышленников по книжным увлечениям) она вещью никогда не была. Во всяком случае, просто немыслимо было посмотреть на полку и рассудить: что-то корешки повыцвели, формат несолидный — в магазине можно найти посовременнее — не сменить ли? В совсем уж зеленом отрочестве в библиотеке примечали: вот какая зачитанная, листочки распадаются — значит, многие ее до меня выбирали, а это уже коллективное мнение, вроде как рекомендация. В студенческой читалке почти все книги были исчерканные. Понятно, что нехорошо, но и любопытно же: ага, они вычитали это, а я так обратил внимание на другое — прямо-таки нынешний интернет-форум. Даже и почеркушки в книге из букинистического магазина вызывали не столько раздражение, сколько интерес: кто-то внимательно вчитывался раньше меня, и вот теперь он незримо присутствует рядом; читаю — и вроде бы попутно обсуждаю с заинтересованным собеседником.
Значит ли это, что качество полиграфии для нас вовсе не имело значения? Какая, мол, разница, какая там бумага, какой переплет, какой формат — лишь бы читалось? Выписывали же, к примеру, “Роман-газету”: берешь в руки — будто на самом деле вчетверо сложенный газетный номер. Та же бумага, то же качество печати, обложка никакая, только страниц побольше. А тираж… Ну, разве что “Правда” печаталась таким тиражом, так там обязаловка, а здесь нарасхват. Не было прежде и, наверно, уж никогда не будет у книг таких тиражей… А то еще сшивали в книгу, укрепив и самодельным переплетом, стопки страниц, выдранных из журнала: роман, напечатанный в трех-четырех номерах, отдельным изданием когда еще выйдет, да и сумеешь ли его купить, а тут — вот она, готовая книга. Но “Роман-газеты”, конволюты всяческие (впрочем, словом этим не пользовались: слишком “торжественное”) и прочие эрзацы — это еще что; а вот “самиздат” — это уже было полное отречение от того, “как”, в пользу того, “что”: папиросная бумага (и где ее столько брали?), какой-нибудь там пятый-седьмой — совсем слепой — экземпляр машинописи, а заполучено до утра… Экран домашнего компьютера с текстом, скачанным из интернета, а уж тем более описанный М.П. Немченко “Kindle” — просто немыслимый уровень удобства по сравнению с теми квазикнигами, по которым нам в давние годы случалось приобщаться к литературным раритетам.
И все-таки даже в пору самого лютого книжного голода не были мы равнодушны к дизайну и полиграфии книги. Тут я, впрочем, касаюсь материй, которые логически недоказуемы: если два-три моих примера вызовут у вас хоть малые ответные движения души — значит, вы со мною согласитесь.
В начале 50-х я частенько посещал читальный зал Дворца культуры крупного завода. В тех краях все еще дышало памятью о войне, завод, некогда эвакуированный и разрушенный, уже заново вошел в строй, но в городе еще оставалось немало руин и пустырей. И среди ущербного пейзажа возвышался этот заново отстроенный белоколонный дворец, а в нем среди прочей немыслимой роскоши — тот самый читальный зал: ковровые дорожки, дубовые столы в два ряда, удобные стулья, лампы под зелеными абажурами, а главное — застекленные шкафы по периметру стен. Дежурная библиотекарша доверяла мне, подростку, ключи, и я мог выбрать на вечер под зеленой лампой любой фолиант. А чего там только не было!.. Тогда мне в голову не приходило спросить, откуда в скромной заводской библиотеке взялись эти богатства, а сейчас уже не у кого спросить, да и богатства, я думаю, давно уже “растворились”. Был там, к примеру, двухтомник в голубом сафьяне с золотым тиснением: полное собрание стихотворений Афанасия Фета, изданное, как, помнится, было обозначено на шмуцтитуле, под покровительством Великого Князя Константина Романова. Или тысячестраничный, никак не меньше, том в черном кожаном переплете: все стихотворения Аполлона Майкова. “Гармонии стиха божественные тайны не думай разгадать по книгам мудрецов…” Задним умом понимаю: такие книжные встречи были чем-то сродни театральным премьерам, куда надлежит приходить в отглаженных брюках и, по возможности, при “бабочке”… Для такой премьеры что-нибудь этакое на газетной бумаге и в мягкой обложке решительно не подходило.
А еще легли, что называется, на душу тома издательства “Academia” 30-х годов: Шиллер, Шекспир, Пушкин… Их я брал уже в других библиотеках. Плотная бумага, безукоризненная печать, просторные поля, пронумерованные (как я понимаю, для удобства соотнесения переводов с оригиналом) строки. Более торжественно эти тексты можно было бы запечатлеть разве что в бронзе. Сейчас модно “оживлять” классику — да вы сначала дайте почувствовать читателю, что это классика!.. Недавно мне подарили III том Шиллера (“Дон Карлос”, “Мария Стюарт”) из того издания — это было как встреча с другом детства через 55 лет…
Ну, и еще пример — поближе по времени. Есть у меня пермское издание астафьевского “Последнего поклона” 1968 года с иллюстрациями В. и А. Мотовиловых. Наверно, все почитатели творчества В.П. Астафьева знают это издание: не бог весть какой переплет (почему-то серовато-зеленый ледерин, другого цвета на издательском складе, наверно, не нашлось), но он никогда и не освобождается от суперобложки, а она задает интонацию, стиль. Зато гравюра на супере и по изобразительной манере, и самим тепло-коричневым тоном настолько органично вводит в пространство книги, что уже, кажется, в другом зрительном ряду и в другой цветовой тональности (текст книги того же тепло-коричневого цвета) и невозможно читать: “На задворках нашего села среди травянистой поляны стояло на сваях длинное бревенчатое помещение с подшивом из досок. Оно называлось завозней. Крестьяне нашего села завозили сюда семена и хранили…” Помню, как мучительно давалась мне рецензия на эту книгу — все не мог поймать этот теплый тон. А через годы никак не мог себя настроить на чтение “Последнего поклона” (уже дописанного автором, сильно разросшегося в объеме) в новых изданиях: будто много лет спустя приехал в родное село, а его не узнать — не те дома, не те люди…
Что это я вдруг ударился в воспоминания? Да не в воспоминаниях дело: я просто не видел другого способа показать, как многогранен читательский контакт с книгой, даже если мы того и не осознаем. Я, кстати, сознательно начал с книжных воспоминаний отроческих лет. Тогда мой читательский опыт был совсем еще невелик и беспорядочен: А.К. Шеллера-Михайлова и Ф.М. Достоевского на вкус не очень отчетливо различал (не то что Ю.К. Олеша, вспомнит читатель). Но, хоть никто особо не руководил моим чтением, вошли тогда в мой книжный опыт бесспорные эталоны, и это сильно повлияло на дальнейшее становление моего читательского вкуса. Потом уж были другие большие и малые события моей читательской судьбы, но не о том здесь речь. Я хотел лишь наглядно показать, как книга вступает в некое подобие химической реакции с человеческой судьбой и сама становится частью судьбы. Следовало бы сделать много оговорок: и про книги, приносимые на вечерок от приятелей или коллег, и про многочасовые бдения в читальных залах, и про “диффузию” книгозависимых судеб в общежитских комнатах, и про бескнижные судьбы, и про шкафы-“витрины” у какого-нибудь начальника или “знатного рабочего” советских времен, про книжных коллекционеров и книжных “жучков” — много про что еще. Но даже со всеми этими нюансами библиотека, которая накапливается с годами в вашей квартире, — это значительная часть вашего человеческого существа, слепок вашей души.
Мне довелось два-три раза — всего-то за всю мою довольно продолжительную жизнь! — присутствовать при вынужденной ликвидации многими годами собиравшихся домашних библиотек. Не знаю, был ли подобный опыт у вас; у меня всякий раз оставалось эмоционально тяжелое впечатление — будто присутствовал при смерти человека. А еще доходили слухи, что какие-то домашние библиотеки (надеюсь, не самые значительные) в пиковый момент просто выносились на помойку…
Вот теперь, завершив логический круг, возвращаюсь к книжному развалу на уже не существующем Центральном рынке Екатеринбурга. Да, он косвенно свидетельствовал о насыщении книжного рынка, об успехах книжного бизнеса, но ведь за этими грудами вываленного на прилавок книжного “сэконд-хэнда” отчетливо просматривались и откровенные человеческие трагедии: не на складах же это все залежалось, это десятилетиями накапливалось в чьих-то квартирах — и вдруг стало ненужным. Не на помойку вывезли — и то слава Богу (но после ликвидации Центрального рынка, наверно, уже и на помойку?). Но не только судьба неведомых домашних библиотек просматривалась в том развале: тут явственно было, что какой-то непоправимый душевный обвал пережило само общество. То, что составляло значительную часть смысла общественной жизни, стало никому не нужным.
И снова пытаюсь уловить неразличимый нюанс. Вообще-то глупо “спорить с веком”, хотя ностальгические чувства за что-то постоянно цепляются. В незапамятные времена, еще до нас с вами, ушли из человеческого обихода брички и дилижансы; лет сорок назад запасные пути некоторых железнодорожных станций еще были забиты паровозами: их приберегали на всякий случай, но потом все-таки пустили на металлолом. Давно и сам я расстался с черно-белым телевизором, с пишущей машинкой; без особых сожалений расстался бы и с горой виниловых пластинок, если б мог в домашних условиях переписать их содержимое на лазерные диски. Не то ли теперь и с книгами?
Нет, не то. Общение читателя с книгой, как я пытался показать (и, надеюсь, хоть в чем-то вас убедил), многогранней и глубже, нежели с тем же текстом на экране компьютера или иного электронного устройства, предназначенного для чтения текстов. Замена книги текстом (пусть и хорошо читаемым) — это примерно то же самое, что сведение речевого высказывания к заключенной в словах, из которых оно составлено, логически-понятийной информации. Вот я чуть выше процитировал Астафьева, а ведь о том же самом он мог написать проще: “В дальнем конце села стоял большой сарай, где крестьяне хранили семена”. Чего я не сказал? С одной стороны, все сказал, с другой — ни-че-го! Потому что мой вариант — это то “объективное”, что вроде бы только и должно содержаться в “деловой” речи. Но в “топографическую объективку” легко можно было бы встроить и зачин детективной истории, и эпизод дамского романа, и фрагмент краеведческой заметки, однако попробуйте-ка вселить в нее Васю-поляка — вроде бы бесполезного для села, “лишнего” человека, а как помер — “селу стало чего-то недоставать”.
Понимаете ли, в жизни много такого, что не замечается, а уходит оно — и жизнь становится неполноценной. Мы как-то слишком бездумно в последние годы сбрасываем “балласт ненужного”, упрощая жизнь до схемы. Отбрасываем “условности”, отправляясь в театр в джинсах, укорачиваем на американский манер имена, знакомимся с мировой литературной классикой по книге дайджестов, втискиваем послание другу в эсэмэску — ну как же: деловые люди! Но послушайте, как “деловые люди” говорят (не только в быту, но даже и с телеэкрана): они же просто не слышат себя, не замечают, как некрасива, неприятна для слуха интонация их речи, с невесть откуда взявшимися повизгиваниями, растяжками, с самодовольными “Да? Да?” и “Э-э-э-э”, с хвастливо-агрессивным напором. Они не умеют говорить и не умеют слушать, потому что они уже не вместе, а хоть и рядом, но сами по себе. Вам может показаться, что я по-стариковски ворчу, а я лишь чуть-чуть коснулся верхушки айсберга, масса которого определяется фундаментальными характеристиками нашего нынешнего бытия: воспитание, где “Я” с пеленок превыше всех “мы”; образование, ориентированное не только на компьютерные технологии, но на “компьютерное мышление” с апофеозом в виде ЕГЭ; идеология, вдалбливаемая СМИ и рекламой…
Мне случалось говорить и писать о том, что советская система действительно нуждалась в хорошей (хоть и в определенных политических рамках) литературе и способствовала ее развитию, но хорошая литература формировала людей, думающих, чувствующих и поступающих по-человечески, следовательно — не умеющих и не желающих жить строем и по команде. Тем самым система готовила свое саморазрушение. Нынче под разговоры о правах личности происходит “расчеловечение” человека: рынку нужен не человек, заключающий в себе богатство, достигнутое тысячелетиями духовной эволюции, а идиот, который бездумно и безотчетно “покупает, развлекаясь”, — вспомните торговую рекламу. Вот книги и свезли на развал, а вслед за тем, скорее всего, и на свалку. Какой-то процент “интеллектуалов” с “компьютерным мышлением” нынешней системе, конечно, нужен, однако наивно рассчитывать, что управляемый такой “элитой” “потребительский рай” будет жизнеспособен. К тому же раем он не будет точно.
Вот почему тот уже не существующий развал на несуществующем Центральном рынке был для меня знаком беды. Большой беды.
Можно ли ей что-то противопоставить?
Конечно, полезно повоспитывать молодую (и, вероятно, временную — до замужества) библиотекаршу, которая не слыхала о Катаеве и ценит Донцову и Дашкову выше Чехова. Можно попытаться и внучатому племяннику Михаила Петровича Немченко объяснить, что “Гарри Поттер” (особенно в убогом переводе на русский) — столь же малопитательная духовная пища, как, скажем, чипсы с кока-колой или жевательная резинка. Можно даже добиться отмены ЕГЭ по литературе и стимулировать поиски новых методик ее преподавания. Но прежней роли в духовной жизни мы тем самым книге не возвратим. Ни той, что томилась без спроса в развале, ни той, что сверкает яркими красками и золотым тиснением в книжном супермаркете.
Книга может обрести новую жизнь лишь при одном условии: если общество почувствует, что она ему жизненно нужна. Но это будет уже другое общество.
Валентин Лукьянин