Опубликовано в журнале Урал, номер 3, 2009
Валерий Тарасов — родился в 1962 году в городе Слободском Кировской области. Закончил Санкт-Петербургский государственный университет (факультет журналистики). Работал корреспондентом в местных газетах Кировской и Архангельской областей. Сейчас работает в родном городе выпускающим редактором частной газеты. В журнале “Урал” публикуется впервые.
Три рассказа
Балашов
Мнение Лоуренса о шекспировских персонажах кажется мне отчасти обоснованным, хотя и не вполне удовлетворительным. В конце концов, разве мы все не сукины дети?
Уинстен Х. Оден
Также хотелось рассказать тебе историю об одном мальчике из моего детства, а далее — отрочества и юности.
История начинается, когда мне еще лет шесть-семь, перед школой. Уже тогда у меня была куча друзей. Тех друзей, которые появляются из ниоткуда, вместе с появлением мира объектов. Вот я в детском садике сижу на ковре, а рядом мои товарищи Вася Каркин и Андрюшка Клюкин — как данность. Их, как и родителей, выбирать не пришлось. Но самым близким был Толик Чурин. Потому что жил в соседней квартире.
Об одном мальчике из детства — это не о нем. Но тут я еще пару слов скажу о Толике. Он вечно сидел у нас дома и ныл: пошли на улицу, пошли на улицу. И, знаешь, такие люди — говоришь ему: не пойду я на улицу, не хочу. Он посмотрит так и продолжает канючить: ну пошли, ну пошли. Его родители были побогаче моих, но попроще — зарабатывали больше, и все. Маме Толика почему-то казалось, что все тайно смеются над ее бесхитростностью и непониманием тонкостей “интеллигентной” жизни. Интересны были следствия этого комплекса. Наша семья всегда покупала что-нибудь первой. Тетя Зина (мама Толика), увидев покупку, через некоторое время приобретала более дорогой аналог. Я выпросил у родителей велосипед “Ветерок” (детсадовский), тут же Толику купили “Школьник” (это уже с накачивающимися шинами и настоящей “взрослой” втулкой на заднем колесе). Где-то в классе шестом я с трудом уговорил своих на проигрыватель “Аккорд-моно”. Тетя Зина на той же неделе купила “Аккорд-стерео”. Который Толик даже не просил. Им с сестрой много чего, можно сказать, с неба свалилось благодаря комплексам тети Зины. И вот у Толика все игрушки были в два раза лучше моих, и я, естественно, любил ходить к нему в гости, например, чтоб поиграть в оловянных солдатиков. Представляешь, мне купили пластмассовый набор красной конницы, фигурки на подставочках своих никак не стояли, а Толику купили оловянных солдатиков Великой Отечественной войны, с бронетехникой.
Я говорю Толику, на фиг на улицу, пойдем лучше к тебе, в солдатиков поиграем. Но чтоб в солдатиков играть, нужен хоть какой-то минимум воображения. А у Толика оно отсутствовало напрочь. “Не, пошли лучше на улицу”. Я ему: “Иди один”. Но он не любил гулять один. Человек с полным отсутствием фантазии. Если я выйду, то все равно придумаю, чем заняться. Верней, если я предварительно не придумаю, чем заниматься, то и на улицу не пойду. Вопрос обычно решался таким образом:
— Давай, вначале поиграем в солдатиков, а потом на улицу.
Толику приходилось соглашаться. Не помню точно, но, кажется, я часто его обманывал. Поиграю в солдатиков, а на улицу не пойду. Но его даже дурачить-то было скучно. По-моему, я тебе рассказывал. Мы с ним как-то купили по блокнотику, по одинаковому (если б покупали мамы, был бы другой расклад). Они такие красивые, мы все не решались потревожить их завораживающую белизну. И вот он как-то ко мне приходит и показывает блокнот. Там номера автомобильные: “17-72 квг” и прочие. Чтобы Толик что-то писал по своей воле (он очень не любил писать) — что за дела? Он говорит:
— Увижу номер проезжающей машины и записываю. Буду копить.
Меня это заинтересовало. Пошли на улицу, разошлись по разным сторонам. Кто за час больше наловит. Я записал пару-тройку машин, что-то больше не едут. Ну, я из головы выдумал еще десяток, думаю, достаточно, — то есть надо в рамках реальности находиться. Встретились, сверили результаты. У него как раз пара-тройка. Он на меня смотрит с восхищением, блин, здорово, можно я у тебя перепишу? Я на следующий раз написал номеров пятьдесят. Он хоть бы что-то заподозрил. Я, блин, пожалел, что столько страниц в своем блокнотике на такую ерунду потратил. Ну, чего такого не дурачить и, с другой стороны, какой интерес такого дурачить. Хотя он мне был друг. Когда в пятом классе писали сочинение о лучшем друге, я без колебаний раскрыл образ Толика. На правдивом сюжете. Играя в войнушку, мы убегали от преследователей по подвалу стройки. А там стояла вода, — где вода, а где суша. И там, кроме всего прочего, было темно. Ну, где-то просветы, то есть можно разбежаться. Набрав скорости, я решил перепрыгнуть яму, наполненную водой. Другой берег находился в кромешной тьме. Помню, что тут проверено, просто прыгай, и все. Я бежал первым. Уюу-у-ть, и с головой ушел в грязную темную воду (она пахла черноземом). То ли с географией маршрута что-то напутал, то ли вода прибыла. Толик не успел ничего сообразить, среагировать — прыгнул чуть мне не на голову. Выползаем оттуда два таких мокрых суслика. Осень, вода холоднущая, и домой страшно идти, особенно Толику — его пороли. В сочинении я приврал, что у Толика БЫЛО время сообразить и не прыгнуть в воду. Но он как настоящий друг решил разделить мою горькую долю. Учительница Шерстенникова залепила мне двояк. Я неправильно понимаю дружбу. И учительница Шерстенникова из педагогических соображений зачитала мое сочинение вслух — чтоб все поняли, какое понимание дружбы является глубоко ошибочным. Но ошибочным оказалось ее решение зачитать. Сочинение было встречено с огромным восторгом. И после этого ко мне подходили одноклассники — человек пять, — и каждый из них рассказывал, что он тоже как-то бежал от погони со своими лучшим другом, тоже прыгал через водное препятствие, и друг преданно прыгал вслед за ними в воду. И тоже холодную.
Но вернемся к дошкольной поре.
Иногда на своем дворе совсем нечего было делать, и мы отправлялись на соседние или, вернее сказать, на другие. Потому что соседние, как правило, были враждебными.
Мы (я и Толик) ходили в разные садики. Я норовил зазвать его туда, где обитали мои садиковские товарищи. Когда мы приходили на “мои” дворы, Толик там совсем терялся, потому что все радовались мне, а его особо никто не замечал (мальчик и мальчик). Толик был не совсем уж глупый, понимал, в чем дело, поэтому звал на “свои” дворы. И тогда я оказывался в шкуре не особо замечаемого мальчика. Не знаешь кого, как зовут и кто тут кто по иерархии.
Теоретически должен был будоражить элемент новизны, но почему-то не будоражил. Не нравилась мне Толькина садиковская детвора, все у них не так, как у наших. Девочки некрасивые и драчливые — вот и весь элемент новизны. Но иногда приходилось уступать Толику. В один из таких уступительных походов (на двор дома № 5) с нами бегал какой-то пацан, довольно шустрый и чем-то особенный.
Этот пацан (тот самый мальчик, ради которого и затеян рассказ) предложил сходить на его двор. “Ура! — закричали все. — Мы идем на Собачью Горку”. “Ура!” — закричал и я, но с меньшим энтузиазмом. Спросил Толика, мол, далеко это? Ни-и-и! Но по предсказуемой Толькиной роже я понял, что не близко. Меня не так тревожила удаленность. Меня заботило другое. Я легко побарывал Толика, но он абсолютно не боялся собак, а я боялся. Мне не хотелось терять авторитет в глазах Толькиных знакомцев. Но что делать, вот мы на пресловутой Собачей Горке. К счастью, никаких собак там на тот момент не бродило. Собачьей Горкой называли мыс при впадении речки Петерихи в огромную Вятку. Около этого мыса внушительной толпой стояли на причале катера речного флота, не прогулочные, а те, что буксируют плоты сплавного леса. Мы, понятно дело, обследовали все катера. Тот пацан сказал, какие из них мощнее, а какие послабее, и, оказывается, это не всегда зависело от размеров. Было ясно, что он разбирается в катерах. Из всех моих друзей тогда никто еще ни в чем не разбирался.
— Пошли ко мне домой, — позвал нас новый знакомый.
Он позвал только нас с Толиком, остальной ватаге сообщил, что им нельзя. Те без особых обид и исчезли. К тому времени я уже много у кого дома побывал, повидал интерьеры, но такого — нет. Да это и не квартира была. Просторный диспетчерский зал на втором этаже сплавконторы. Перед огромными смотровыми окнами стоял внушительный стол с какой-то аппаратурой и наушниками. На этом же столе был телефон и печатная машинка. (Печатную машинку и наушники до этого я видел только в кино.) Казенного вида кожаный диван. Стулья вдоль стен. Портрет Ленина. Мне хоть и было лет шесть, но я понял, что это не жилое помещение, и поинтересовался у пацана, где их квартира. Тогда мы слово “квартира” вряд ли употребляли. Мы говорили, “я пошел домой”, “у меня дома”. Так вот, я спросил, где это его “домой”?
— Здесь. Только днем тут работают, а вечером уходят, и мы тут живем.
— Здорово. А где спите?
— Я на этом диване, — он указал на кожаный диванище. — Мать у себя на кровати.
Дальний от окон угол был отделен чем-то вроде ширмы. “Вроде”, потому что это была, конечно же, не какая-то виньеточная ширма, за которой раздеваются культурных дамы, — перегородка из фанеры. Мы заглянули за нее. Кровать и рядом стол кухонный. Больше ничего бы туда и не поместилось. Запомнилось, что на столе стояла маленькая синяя кастрюля. Я заглянул и в кастрюлю. Наверное, хотел есть. Не помню, что оказалось в кастрюле, но помню, что пахнуло чем-то кислым, и я быстренько накрыл кастрюльку крышкой.
Как раз пришла мать мальчика, в халате уборщицы. Да она и была уборщицей и одновременно и сторожем, и истопником. Никто из мам моих друзей не обходился так негостеприимно с товарищами своих детей. Взгляд у нее был очень злой, нехороший, и что-то сказанула нам, как будто мы вовсе не маленькие дети. Потом забежал большой парень, перекинулся парой слов с матерью и сразу же вышел. И как только за ним захлопнулась дверь, новый мальчик сообщил: “Это мой брат. Мой брат сильней солдата”. Я посмотрел на Толика, тот подтверждающе кивнул. Удивительно, ведь между нами негласно считалось, что сильнее солдата уже быть никого не может. Солдаты защищают нашу страну — СССР. Если есть кто-то сильнее солдат, то значит, наше счастливое детство не так уж и защищено. Не стопроцентно.
По ходу дела мне пришлось побороться с этим новым мальчиком. Не из-за чего-то там. Просто когда мне предлагали побороться, я всегда соглашался, потому что своих ровесников легко побеждал. Я был довольно крупный мальчик, если не сказать — толстый. Сын уборщицы оказался неприятно крепок. Далеко не Толик. После этой борьбы (мы долго катались по полу диспетчерской, но явного перевеса ни на чьей стороне не было) поверилось и в силу брата. И вообще, к этому мальчику я проникся некоторым уважением. Но таким, знаете ли, далеким от восхищения. Когда человек крепче тебя физически, он в любой момент, даже просто ни с того ни сего, может взять и положить тебя на лопатки. Прежде чем дурачить такого человека, десять раз подумаешь. С Толиком в этом отношении проще. Может, потому Толик и был мне другом, что я его совершенно не уважал.
Через несколько дней я попросил Толика, чтоб он позвал того мальчика на наш двор (они ходили в один садик). Мальчик пришел, и мы отправились к бетонному заводу. Там ходили поезда, это, конечно, не катера, но все же. Мы поползали под вагонами. Потом за нами погнался дядька в форменной фуражке. Погнался со страшными криками. И начал кидать по нам булыжниками. Он хотел отбить у нас привычку и самую мысль шататься по маневровым путям. Один булыжник просвистел прямо над нашими головами. Мы здорово испугались. И я до сих пор думаю о том строгом дядьке, готовом раскроить ребенку череп во избежание детских шалостей на железной дороге.
Первого сентября, самого первого сентября, после линейки нас развели по классам. Я с настороженностью осматривался в новом коллективе (наша детсадовская воспитательница не раз со злорадством говорила нам: “Скоро окажетесь в НОВОМ КОЛЛЕКТИВЕ!”). Смотрю — ба! Тот пацан, у которого брат сильней солдата, тут. Он тоже меня узнал. И так как в классе обнаружились еще два подозрительно могучих незнакомых толстяка, то мы с сыном уборщицы инстинктивно бросились друг другу чуть ли не в объятия. “О! дружище!” — “О! дружище!” Забыли, как звать друг друга. Но восстановить знакомство не составило особого труда. Первая учительница начала самый первый урок без особого пафоса:
— Дети, меня зовут Евгения Анатольевна. Сейчас я буду читать фамилии из журнала, а вы, услышав свою, будете вставать и говорить “Я”. Хм-хм. Балашов Коля.
— Я, — ответил он.
Оба толстяка оказались неопасными. Один из них — Лелик — был ужасным трусом. В его облике было что-то такое, за что хотелось врезать, если он даже ничего не сказал тебе, — именно за облик. В общем-то, почти весь класс этим и занимался — попинывал походя Лелика. Я не раз говорил себе, ну за что, за что мы бьем Лелю? Что — мы звери, что ли, какие. Что, мы похожи на Юрика Коробейникова, который приходил на переменках методично помучить нас, младшеклассников? Мы нормальные мальчики, значит, больше не будем пинать Лелика. А потом незаметно ловишь себя на том, что уже стучишь по башке Лелику портфелем. Такой человек был Лелик. Во втором толстяке отсутствовало то, за что хочется безотчетно врезать. К тому же он был не просто толстый, он был большой, непомерно большой, как мамонт. Его так и звали — Юра Мамонт. Лелика я мог свалить на землю, если даже он сопротивлялся (но он, как правило, не сопротивлялся), Мамонта же не могли завалить даже старшеклассники, попинают, надают в поддыхло, доведут до реву и на этом успокоятся. Сам же Мамонт никого не трогал.
Таким образом, лидерами в классе оказались я и Балашов. Балаш — хулиган, а я круглый отличник. Балаш плохо учился, но был хитер и, в общем, старше нас психологически. Балаша боялись, я же был свой, понятный. Как говорится, хорошо социализированный.
Мы старались не конфликтовать друг с другом. Даже если что-то зачиналось, ну, как это бывает — игры или споры вдруг заходят слишком далеко — мы всегда останавливались у какого-то порога, чтоб не драться всерьез. Я не знаю, что его останавливало, я же чувствовал, что в нем больше звериного, чем во мне. Я, например, не мог ударить человека в лицо. Или, увидев кровь во время драки, сразу бы запаниковал. Балаша такие пустяки вряд ли остановили бы.
Так как мы по-настоящему не схватывались, то и не могли знать наверняка, кто из нас сильней. Тем более — к концу третьего класса. Ведь за это время Кудряшов, например, стал сильнее Славика Ветлужского, и еще там кое-кто из мелочи и середнячков поменялся позициями. Я во втором классе несколько месяцев ходил в секцию борьбы, пока не сломал мизинец. Но у Балаша ведь старший брат, который показывает ему “приемчики”.
Все бы ничего. Но как раз к концу третьего класса Балаш начал зарываться. И все приходили жаловаться ко мне.
Сейчас я затрудняюсь сказать: считали ли меня одноклассники сильнее Балаша или просто хотели, чтоб я с ним сразился, — вдруг побью, а если нет, то ведь не они получат по соплям. Я не столько боялся получить по соплям. Если он победит меня в серьезной драке, то потом уже что? Потом уже ты второй. Мне и сейчас-то (весной того третьего класса) не нравилось, как он со мной разговаривал. Как будто не очень и боялся, что дело может дойти до серьезной драки. Не конфликтовать старался уже только я. Нет, конкретно против меня он ничего не имел, мы были друганами. Но он стал исподтишка обижать моих явных друзей, то есть знал, что это мне не понравится. И вот однажды ко мне домой, представляешь, заявилась, как бы сейчас сказали — инициативная группа: “на фиг, надоел Балаш”.
Он мне и самому надоел, но что же вы предлагаете? Однокласснички смотрят так интересно. Вася Каркин, он, например, сделал вид, что задумался, что бы такое предложить: стал чесать затылок и втягивать воздух сквозь стиснутые зубы (в-щ-щ-щ-щ). Андрюха Клюкин увидел банку с вареньем и стал просить попробовать чуток, остальные не помню что, но короче, никто из них ничего предложить не мог, естественно, кроме того, чтобы я избил Балаша жестоко. Они понимали, что все не так просто. Но считали, что это моя проблема, а не их. Ну, дети, что возьмешь. А я — папа. Блин, у Андрюхи Клюкина старший брат есть, такой лось. Шел бы да вломил этому Балашу за братика. Ага, — говорит Андрюха. — У Балаша тоже старший брат есть, который сильней солдата.
— Куда! — кричу я на Андрюху и вырываю банку с вареньем, к которой он приложился и глотает оттуда через край. То есть делегация вроде и озабочена, но не очень. Обсуждают проблему и варенье жрут. Мне варенья не жалко, оно сверху порченое — Андрюха как раз это и сглатывал. Но просто можно ли вот так прийти и все на меня свалить. У меня был один план, но я стеснялся его обнародовать. Ну, прижали меня эти явные друзья, делать нечего. Говорю, давайте вызовем его на футбольное поле (это пустырь за школьным садом). Пока я с ним начну разговор, кто-нибудь тихонько зайдет ему сзади и опустится на карачки рядом с его ногами (сделает “скамеечку”). Я толкну, он упадет, и тут все навалимся.
Инициативной группе план ужасно понравился. Никто ничего постыдного в нем не увидел.
— А кто будет подбираться к нему сзади? — спросила меня инициативная группа.
— Ты, Караваев, ты маленький и ловкий. И достаточно смелый.
— Ну, на фиг.
— Да он же не увидит, кто там сзади стоит, тем более — на карачках. Он всех будет видеть, всех, кроме тебя.
— А, точно. Ну, тогда ладно.
На следующий день инициативная группа потихоньку оповестила всех, чтО будет после уроков и у кого какие роли. Все еле скрывали радость.
А после уроков было вот что. Я задержал Балаша еще до раздевалки. Чтобы класс успел переместиться на футбольное поле. Потом сказал Балашу, что надо сходить тут недалеко, есть дело. Он что-то почуял, но не мог понять, что именно затевается. Когда мы вышли с ним из кустов на поле, там стоял весь класс. С глупыми рожами.
— Че они тут делают? — искренне спросил меня Балаш.
— Пойдем, сейчас узнаешь. — Я пытался вести себя уверенно. И пока вроде получалось.
Мы подошли к толпе. Толпа медленно приняла форму полумесяца — некоторые, кому было сказано, обступили его с боков так, чтобы дать Каравайчику возможность незаметно проникнуть в тыл и сделать “скамеечку”.
Все это время (впрочем, достаточно недолгое) я объяснял Балашу, что он начал много о себе мнить. И может за это жестоко поплатиться. Я опять пытался вести себя уверенно. Возможно, со стороны так оно и выглядело, но внутри у меня было пакостно. Я бы чувствовал себя гораздо уверенней, если б меня попросили разобраться один на один, но с человеком, которого я хоть немножечко, но точно сильней.
— От кого, от вас, что ли? — вот у Балаша было вполне естественное хладнокровие. А может, он тоже был хорошим артистом. — Ну, давайте, ребята.
“Скамеечка” из Караваева стояла уже на месте. Я толкнул Балаша, и он, естественно, сразу упал. Народ подбежал мутузить приговоренного. Но молча. Это было большой ошибкой. Балаш под ударами начал кричать, что он всех зарежет.
И тут ужасным голосом заорал Лелик:
— А-а-а-а! Мамочки! Он же нас зарежет! Всех по одиночке! Потом! Всех! А-а-а-а!
И с этими воплями (“а-а-а! мамочки! зарежет!”) побежал со всех ног. И всех обуял панический ужас. И меня тоже. Все испугались панического ужаса, ну и Балаша, конечно.
Побежали врассыпную. Мы с Караваевым остановились только возле гастрономского сквера. Оглянулись — Балаша нет. Представляешь, пока бежали три квартала, даже не решались оглянуться. Ну вот, остановились. Смотрим с Караваевым друг на друга. Он меня спрашивает: “И что сейчас делать? Как домой идти? Вдруг он где-нибудь там еще”.
— Посидим в кустах полчасика. За полчасика он все равно уже куда-нибудь уйдет.
— Думаешь, поймал кого-нибудь?
— Думаю, что кого-нибудь поймал.
— И че?
— Да что ты ко мне пристал. Вам-то чего. Тебя он вообще не видел, разве что твои улепетывающие пятки.
Я не стал расписывать Караваеву, что творилось в моей душе. Как я переживал этот провал. Я-то ведь не “один из”, я это все затеял, я его толкнул, практически предательски, в смысле, очень нечестно. Все было плохо. И в смысле завтрашней настоящей драки, уж он постарается. И в смысле моего уже состоявшегося морального краха.
Понятно, что все наши тряслись, приближаясь утром следующего дня к школе. Все явились, куда денешься, и Лелик явился. Балаш вел себя так, будто ничего не случилось. Я еще дня два походил в некотором напряжении, но смотрю — никто, как бы сейчас сказали, не комплексует, ну а мне чего.
Мы не сразу заметили (да что там не сразу: через несколько лет после школы, когда собрались как-то, — так что уж лучше сказать “не сразу осознали”), не сразу осознали, что ведь после того случая Балаш больше ни на кого из нашего класса не зарыпал (если не считать легитимного третирования Лелика). Он, видимо, тогда здорово испугался, и что-то в его подсознании щелкнуло. Он продолжил быть суровым хулиганом, никого из нас не боялся, тем более — не заискивал. Но “не бурел”. То есть не делал таких вещей, вся прелесть которых в том, что они могут оставаться безнаказанными. Он отказался от роли лидера очень незаметно.
Балаш сколотил вокруг себя маленькую компашку, состоящую из Вовчика Смыкова по кличке Чикен-Чмокен, Кастета и Юры Мамонта. Лет пятнадцать спустя (отлично помню — это было зимой, на улице Октябрьской, я только что вышел из автобуса маршрута № 2 и побрел по запорошенным тротуарам) я задумался, почему у великолепного Остапа Бендера было такое жалкое окружение? И быстро всплыл Балаш и Ко. Балашу не очень подходил эпитет “великолепный”, но тут было что-то общее. Балаш подобрал полных себе антиподов. Не по воле автора, не в художественных целях.
Про Мамонта я уже говорил — безобидный великан. В нем не было агрессии, но не было и ничего другого — большой предмет, который замечали только для того, чтоб обойти. Пустым местом был и Чмокен. У него, правда, старший брат отсидел в тюрьме на “малолетке”, и Чмокен своевременно предупреждал об этом тех, кто было собирался задать ему трепки. Но сам Чмокен ничем не походил на своего жестокого братца. Сильно отставал в жизни, а тем более — в учебе. О Кастете скажу чуть подробней.
Помню, когда учился во втором классе, в один из дней мама сказала мне, что надо поговорить. Я даже испугался. У нас не было таких отношений, чтоб специально обозначить, что сейчас будет важный разговор. Так только в кино говорили. И тут она сказала очень похожей — киношной — интонацией и даже с некоторым волнением. Волнение передалось и мне, и я, испуганный, приготовился слушать.
— К вам в класс придет один мальчик и будет учиться с вами. Понимаешь, он не совсем здоровый. У него плохо двигается одна ручка и одна ножка. Над ним не надо смеяться. Это очень нехорошо. Обещай, что ты не будешь над ним смеяться. Это очень серьезно.
Я усиленно закивал головой. Вот, блин, дела. Да мне бы и в голову не пришло смеяться, я боюсь инвалидов всяких. Просто чуть сознание не теряю. Какой тут смех. В параллельном классе одной девочке выбили глаз, и ей вставили искусственный. Через два месяца больницы она вернулась. Как я боялся этой девочки! Когда проходили мимо того класса, я всегда отворачивался или смотрел в пол, а если нечаянно нарывался на нее взглядом (это случилось-то раза три-четыре — из-за моей бдительности), то от страха действительно был близко к обмороку. Глаз был огромный и неподвижный. Блин, и у нас в классе будет учиться инвалид.
Когда на следующий день я пришел в школу, оказалось, что серьезные беседы были проведены в семьях всех остальных учеников нашего класса. И все мы были напуганы. Мальчик пришел не сразу. За это время с нами еще и классная провела несколько бесед, и мы окончательно впали в ступор.
И вот он приходит — Сережа Овсянников. У него, как я теперь понимаю, был церебральный паралич правой половины тела. Правую ногу он волочил, а правую руку постоянно удерживал левой. Когда же она вырывалась, то неуправляемо махала, как крыло испуганной птицы. Дня два-три мы осторожно обходили его, как экспонат с табличкой “не трогать!”. Но дети же. Быстро свыклись. И начали теребить его, вначале с осторожным интересом, а потом запросто. И у нашей учительницы быстро спал весь пафос, ибо Сережа Овсянников оказался заурядным двоечником, который своей тупостью изводил ее наравне с тем же Мамонтом и Чикен-Чмокеном. Знаешь, как говорил У. Оден в своих знаменитых шекспировских лекциях: Ричард III — это душа великого любовника, случайно попавшая в тело горбуна. Так и Овсянников. Это душа двоечника и никчемного раздолбая, попавшая в церебральное тело. Раздолбайство, конечно же, помогало ему. То есть он толком и не осознавал своей неполноценности. Ни капельки не комплексовал. Носился на переменах не меньше остальных (только падал чаще). Со временем его левая половина тела развилась в половину удивительного атлета — это мы отмечали, когда купались на Курье. Таких рельефных мышц ни у кого не было. Они ведь (мышцы левой стороны) работали за двоих. Да, видимо, и генетически он был жилистым. С ним не больно кто и связывался. Потому что если он вцеплялся левой рукой, то ее уже было не отцепить. И понятно, что если б вцепился в горло в неурочный час, то не миновать беды. Но это уже потом. А тогда он барахтался и участвовал во всех “подвижных забавах” на равных.
Через какое-то время моя мама опять сделала лицо официальной душевной теплоты, которое мне очень не нравилось, и спросила, не обижаем ли мы не совсем здорового мальчика. Я покрутил у виска. Мама испугалась, неужели я нарушил обещание. Пришлось сказать: не о-би-жа-ю! И мама успокоилась, вышла из официальной душевной теплоты и запела веселую песню, никак не относящуюся к только что обсуждаемой теме.
Первое время не совсем здорового мальчика травили Костяной Ногой (как всех, всех как-нибудь да травили), этимологически именно из этого обидного прозвища появились уже несколько экспрессивные, но безобидные клички Кастет, Костя-Карлик, а потом и совсем нейтральная — Костя. О том, что его на самом деле звали Сережа, никто и не помнил. Имя Костя, фамилия — Кастет. Костю видели? — Какого Костю? — Костю Кастета. — А-а, неа, не видели. Ну да, учителя называли его Сережей. Но мы после этих называний хохотали, тыча в него пальцем — Се-ре-жа! Костя смущался до такой степени, что его правая рука вырывалась и билась, как крыло испуганной птицы: “идите вы на фиг!”
То, что сошлись Костя и Юра Мамонт — это понятно. Обоих оставляли после уроков, и после этого они вместе возвращались домой (им было по дороге). Вовчик Смыков (Чикен-Чмокен) прибился к ним, потому что ни к кому прибиться больше не мог. И, понятно, тоже постоянно был оставляем после уроков. Вот все это и возглавил Балаш.
Не то чтобы совсем там замкнулся, — это было его “домой”. Оттуда он делал вылазки в наш класс, чудил с нами, но потом возвращался к себе, к своим чмокенам. Был класс и болотце. Балаш жил в болотце.
Это я уже сейчас думаю: что он там находил, в этой серой компании? А они ведь что-то там как-то существовали, и было у них свое веселье. Тут мне вспоминаются рассуждения другого мыслителя (не У. Одена) о том, что джентльмен, заброшенный на необитаемый остров, начинает через какое-то время различать в однообразных папуасских женщинах тот же диапазон достоинств и недостатков, что и у немецких принцесс.
Никто же его в это болото не загонял. И опять я отвечаю себе — он был психологически старше. И если мы к тому “противостоянию на Угре” отнеслись по-детски, то есть быстро забыли душой, то Балаш не забыл. Как ребенок — тоже забыл. Но звериное чутье его перестало нам доверять. Он стал Шер-Ханом, я — Акелой.
Родители, а также учителя часто говорили мне: не дружи с тем-то и тем-то. Понятно, им хотелось, чтоб я дружил с аккуратными мальчиками. Да, я с удивлением замечал, что стоит мне сблизиться с какими-то веселыми пацанами, как я, совершенно незаметно для себя, вдруг оказывался в неприятных историях. В одной крупной и множестве мелких. Крупная пугала меня, и я шел к аккуратным мальчикам — все опять же как-то непонятно налаживалось, учителя не могли нарадоваться, и родители млели. Ну, вот, видишь, в чем причина. Да, я видел. Но аккуратные периоды не могли продолжаться долго. Бац, и мы опять с Балашом закадычные дружки.
Непонятно, где он набирался опыта. Другие веселые пацаны жили, как правило, в больших дворах, где идеи носятся роем. Балаш жил на отшибе, в конторе сплавучастка. Никаких незнакомых мне друзей я никогда с ним не видел, а из наших — Мамонт, Чмокен и Кастет. В четвертом классе он спел нам “В нашу гавань заходили корабли” и “В заповедных и дремучих страшных муромских лесах”. Обе песни произвели на меня огромное впечатление. Я упрашивал Балаша спеть их при каждом случае, пока не выучил наизусть (стихи и слова песен я плохо запоминал). Понятно, что он опять казался мне очень интересным пацаном. Я пел эти песни напропалую. Так что мой отец, не имевший ни слуха, ни голоса, не интересовавшийся музыкой, а тем более Высоцким, еще много лет напевал себе под нос на автомате две строки:
“Будь ты пеший, будь ты конный — заграбастают.
А ведь лешие по лесу так и шастают!”
И после этого неизменно добавлял: “Ну и песня!”
Музыка всегда производила на меня впечатление. Но тогда, после обнаружения факта таких песен, мир показался мне другим. Второй раз обновление мира случилось после обнаружения Битлов. И трудно сказать, какое из потрясений было больше.
Балаш умел выворачивать веки, и лучше бы он мне этого не показывал. Ибо с тех пор стало казаться, что его веки в нормальном (как у всех) положении — это вынужденная дань правильному миру, а стоит Балашу расслабиться, и веки его завернутся и нальются кровью.
Как раз где-то в четвертом классе мы решили отправиться в поход. Зимой, в воскресенье. Поход готовился втайне от родителей. Потому что посмотрите на состав: Балаш, Кастет, я и Андрюха Клюкин. Кто бы отпустил своего ребенка в поход с Балашом (Клюкин тоже числился в черном списке) и в такую даль — в Терешкинский лес. Зачем они туда идут? Небось, будут безобразничать. Точно: кроме костра предполагалось курение папирос, которые достанет Балаш, и распевание во все горло блатных песен. Мы с Клюкиным обеспечивали поход продуктами — картошкой, хлебом и плавлеными сырками.
Наша команда вышли на окраину города в районе бетонного завода. Дальше до Терешкинского леса можно был добраться двумя путями: по дороге через Родионово или через поле, без всякой дороги. В отличие от остальных членов экспедиции я был заражен вирусом детско-книжного романтизма. Любил ползать по сугробам в сквере нашего дома, представляя себе, что я полярник. (Но скверик был мал, слишком сильно приходилось напрягать воображение, чтоб не видеть фасада дома № 19, ограничивающего сквер с той стороны.)
Балаш говорит: пойдемте по дороге. Я говорю: пойдемте через поле. Мне стыдно было признаться в романтизме, поэтому я давил на то, что через поле короче, что я “смотрел по карте”. Мне поверили. Хотелось быстрее добраться до места и уж наконец закурить папироски.
Скорей всего, дело было в марте, потому что снег на поле оказался с толстым слоем твердого наста. Вначале было весело, и романтике поддались все. Впереди бескрайнее поле. Что ждет нас за горизонтом? Но вскоре наст задолбал. Как раз на середине пути, когда возвращаться и идти отличной торной дорогой уже не было смысла. Наст не просто задолбал морально — он быстро вытянул из нас силы. Бедный Кастет — ему было особенно тяжело. Вторая половина пути через поле шла несколько под уклон. Я предложил не идти, а катиться по насту. Нет, не как на саночках, а как бревна скатываются под уклон. Наст не проваливался, и все закричали “Ура! Мы спасены!” Но через некоторое время сказался главный недостаток этого способа передвижения — кружилась голова. Да и уклон был еле заметный — не получалось катиться отдыхаючи, надо было затрачивать усилия, чтобы вращать себя. Вторую половину пути мы просто чередовали способы передвижения: то ползли на пузе, то катились бревнышком, то вставали и опять проваливались сквозь наст — по пояс!
Во время второй половины пути стал виден Терешкинский лес. Поначалу это взбодрило нас. Но утешение быстро поблекло. То, что я в предыдущем абзаце называл “половиной пути” — было половиной лишь на воображаемой мною карте. Как раз после “половины пути” Трешкинский лес перестал приближаться, а окраины города скрылись за горизонтом. Настроение было поганейшим, а в какой-то момент и паническим. По крайней мере, у меня. Возможно, из-за избытка воображения. Оно рисовало подробности продолжения истории. Солнце и так уж светило предательским вечерним светом. Вот оно зайдет. Поднимется буран, мы заплутаем, и в конце концов (дня через два, по моим расчетам) в поле найдут четыре трупика. Похороны в школе. Я уже был на одних школьных похоронах — опять чуть не упал в обморок — девятиклассница умерла от заражения крови, давила прыщи на лице. В актовом зале стоял гроб. Весь зал я прошел с закрытыми глазами, то есть я их прищурил, чтоб для посторонних казалось, что я смотрю, — и в этом прищуренном состоянии еще закатил глаза вверх что есть силы. Не могу сказать, чего я боялся конкретно, — просто безотчетный ужас от вида гроба и венков и запаха хвои.
А теперь в школе будет сразу четыре гроба! И в одном из них я. И все из-за того, что связался с Балашом. Ну почему так получается. Ведь инициатором похода, честно говоря, был я. А тут — если даже и выживем, мне опять скажут: “Сколько раз тебе говорили, держись подальше от этого ужасного мальчика!”. Да, мальчики вроде Сережи Караваева и Славика Ветлужского сейчас у себя во дворе в хоккей играют. Наверное, уже поиграли и чай горячий прихлебывают с хлебом, с маслом. А Славик на масло еще сахарного песочку посыпал. Он потеет. И учительница природоведения сказала ему, Славик, ты так неприятно потеешь, ты, наверное, много сахара ешь. Он засмущался, и стало ясно, что много.
— Ну вот, что я говорила, — вот ты и потеешь.
Ну и что. Славик пьет чай, смахнул пот со лба кулачком и дальше пьет, а мы в чистом поле, обессиленные. Тоже, кстати, вспотевшие… Хотя нет, отлично помню, что мы сильно замерзли. Я как раз больше всего боялся, что мы замерзнем, не успев толком заблудиться. Если даже не до смерти замерзнем, то схватим воспаление легких. Этим нас здорово пугали в детстве. Потому что ангинных, насморочных и гриппозных мы видали часто и сами таковыми бывали, а с воспалением легких — сразу в больницу на месяц, и что там, как там, фиг его знает.
Хорошо, что я попал в компанию довольно отчаянных и совершенно не рефлексирующих товарищей. Никто из них не вспомнил, что это я предложил идти полем. А ведь будь со мной аккуратные мальчики, они бы панику устроили и прокляли бы меня самыми ужасными словами.
Да, стужа была жестокая и с ветерком. Мы добрались до леса, но теперь никак не могли разжечь костер. Вы представьте себе лес. Просто лес в марте. Сугробы по пояс, а то и глубже — мы не проваливались ниже, потому что существовал закон Архимеда. Это в кино люди быстро собирают валежник зимой и летом. Но зимой его нет! Ветки отдирать от елочек? — это не дрова. А толстые ветки — их фиг отломишь. Начинало темнеть. Нужно было срочно валить обратно, чтоб появиться дома в неподозрительное время. Но никто не собирался отменять главной части похода: костра, печеной картошки, папирос, блатных песен. Возразить я не посмел, помня, как лопухнулся с романтическим переходом по кратчайшему маршруту. Костер развели. Лазили по стволу сосны. Это хорошо запомнил, потому что полез с папироской в зубах. До этого я ни разу не курил в затяжку. Не потому что боялся. А потому что не понимал, что такое “в затяжку”. Если набираешь дым в рот, значит, в затяжку, не в затяжку по моим тогдашним понятиям значило дуть в папиросу, как в свисток. И вот я лезу по стволу, пыхчу, глубоко дышу и незаметно для себя вдыхаю дым в легкие. Взобравшись довольно высоко, вдруг почувствовал, что у меня кружится голова. Прямо все кругом идет, но не так, как после каруселей. Я испугался и вцепился в ствол намертво. Эти там, внизу, чувствуют, что-то я притих на дереве.
— Чего притих?
Я еще немного помолчал, но потом признался:
— У меня голова кружится, фиг знает с чего!
— Выплюнь папиросу! — крикнул Балаш.
— Выплюнул!
— Через минуту пройдет.
Действительно, через минуту голова перестала кружиться, и я спустился. Картошки у нас не получилось. Для этого слишком много времени требовалось. Но песни мы попели. Конечно, в этом не было ничего общего с авторской песней у костра. Это была возможность поорать во все горло непионерские песни.
Обратно шли торной дорогой через Родионово. Оказалось, что мы были так недалеко от цивилизации, примерно на расстоянии автобусной остановки. А ведь вперед шли полдня. И чуть не погибли. Классе в шестом я наткнулся на рассказы Джека Лондона. В отличие от среднестатистического читающего мальчика, рассказы мне не понравились. Верней, они воздействовали на меня, как “Аппассионата” на Ленина. Он ведь сразу выключал пластинку, потому что не мог справиться с чувствами. Так и я, как только начинал читать “Белое безмолвие”, тут же вспоминал наш путь к Терешкино, четыре гроба в школе и захлопывал книжку. И мысленно кричал кому-то: “Какого черта они (герои Лондона) туда поволоклись!”
Домой в тот день я вернулся подозрительно поздно и сразу же бросился в ванную чистить зубы. Ну что за дурак! Я тогда и по утрам-то чистил весьма по большим праздникам. А тут вечером. Чищу и чищу. Минут двадцать чистил. Мама заподозрила неладное:
— Ты не курил ли? Говори честно. Не вздумай только врать!
— Не курил.
— А ну дыхни.
Я весь сжался и дыхнул. Как учил Балаш: надо широко раскрыть рот и ВДЫХАТЬ громко. Такой звук, что не поймешь, вдох это или выдох.
— Вроде не курил.
Спал плохо. Ведь в первый раз покурил в затяжку, меня мутило. Во сне я видел Балаша с вывернутыми наизнанку веками.
С пятого класса нас наравне с другими школьниками, да и всем советским народом, стали привлекать на сезонные сельхозработы. Учебный год начинался с трехнедельного “колхоза”. Жили в корпусах пионерлагеря. Но из корпусов были убраны кровати и вообще вся мебель. Вдоль стен лежали полосатые матрасы, на них казенные одеяла. Постельное белье по каким-то соображениям отсутствовало. Возможно, потому, что детям в условиях неотапливаемых помещений нет смысла раздеваться, а спать в верхней одежде не все ли равно на чем. И потом, это же “колхоз”, не пионерлагерь. Утром нас кормили в лагерной столовке, и мы отправлялись на поле. Идти было далеко. Километра два лесной дорогой, потом полевой два километра, потом село, а потом по колхозным пашням еще столько же. Самый неприятный участок — второй. Часто перпендикулярно нам брело стадо коров. Там были бычки, которые вдруг начинали проявлять агрессивность и гоняться за нами. Возможно, на маленьких и по-городскому беспомощных человечках они пытались выместить обиды, нанесенные им безжалостными конюхами и пьяными доярками. Мы объясняли учителям, что это опасно, но те отмахивались. Говорили, что бычки неопасные, опасных никто бы на волю так просто не отпустил. Мы, как дураки, тогда верили взрослым, тем более — ответственным взрослым, педагогам. И вот как-то возвращаемся с работы (а с работы возвращались небольшими группами, кто как закончит норму), перпендикулярно движется стадо коров. Не какое-то компактное стадо, которое можно переждать, а тоже, как мы после работы, небольшими группами и отдельными особями. Смотрим, какой-то бычок ведет себя неадекватно. То туда побежит резво, то сюда. Вот побежал в нашу сторону. Кто-то из наших запаниковал, наверное, Лелик, кто же еще:
— Мамочки! — и позорно побежал.
Все смотрят на меня. Я говорю, какого фига. Кто отпустит опасного бычка одного, тем более знают, что тут дети ходят. Я это сказал, но не с полной верой в сказанное.
Бычок вроде передумает к нам бежать. И я иду такой важный, исполненный сознания того, как трудно меня сбить с панталыку ложными тревогами, детскими страхами. Но бычок снова на нас. И вроде как ускоряется. Стало ясно, что надо драпать. Мы рванули. Бычка это подзадорило, он уже не только галопировал, но и угрожающе мычал. И я помню, что могучее мычание, перешедшее в рев, заставило нас прибавить обороты, то есть прямо чувствовалось, как включились неизведанные резервы организма. Ведра на фиг побросали. До леса было прилично, на пути стояли два деревца. Но. Но не каждый из нас умел ловко лазать по деревьям. Я, например. И неизвестно, были ли эти два дерева удоболазаемые. По мере приближения дерева (но и бычка, черт побери) стала прорисовываться его удоболазаемость. На свой страх и риск часть из нас выбрала эту стратегию спасения. Не помню, трое или четверо (в том числе и я), вскарабкались на дерево. Остальные драпанули до следующего или до леса. Бычок стал преследовать бегущих. Но те, остальные, тоже благополучно взгромоздились. И бычок остановился посередине между целями. Стал ждать. Он стоял мирно. Или прикидывался мирным. Мы сидели и хохотали над своим приключением. Скажем так, хохотал тот, кто закрепился на ветках более-менее уверенно. Но не у всех положение было стабильным. Кто-то свалился, но успел вновь вскарабкаться. Бычка мы, конечно, переждали. Потом рассказали учительнице (Ларисе Алексеевне), так, мол, и так, не пойдем больше работу. Она сказала:
— Пойдете как миленькие.
— Но как же так? Ведь партия и вся наша страна советов защищает детство. Мы же дети!
Лариса Алексеевна была молодой учительницей физкультуры, поэтому не нашлась что ответить. То есть ответила, но не по существу:
— Вы мужики и не должны никого бояться.
Испытанием другого рода была собственно сельхозработа. Вернее, испытанием она было только для меня. Нас распределяли по грядкам, длинным грядкам, уходящим за горизонт. Пара учеников на грядку. Наша пара всегда отставала. И прилично. Все уже закончили, а у нас еще — мбэу-у-у-у. Я стал присматриваться, какая из пар особо резво работает. Вот Вася Каркин с Юриком Булдаковым. Очень лихо всегда вырываются. Говорю Васе Каркину, давай с тобой в паре. Он — давай. И мы с Васей Каркиным опять самые последние. Думаю, наверное, я не того из резвой пары выбрал, не Вася был ключевой фигурой той пары. Говорю Юрику Булдакову, давай с тобой в паре. Он: отчего ж не давай, — давай. И мы с Юриком Булдаковым последние уходим с поля. Очень последние. Я понял, что это я ключевая фигура. Пришлось смириться. Ну, как смириться. Я предложил Юрику Булдакову новую технологию. Не вырывать свеклу, а срезать у нее ботву, и торчащие части корнеплода утаптывать в почву каблуками наших сапог. Так быстрей получалось. Мы стали заканчивать вместе со всеми. Да чуть ли даже не в первые выбились. Но в один из дней, когда уже дело подходило к концу отмеренной на сегодня грядки, Лариса Алексеевна, мило общаясь с нами, попинывала ногой землю. Так, непроизвольно, без всякого умысла. И распинала утопленную свеклину.
— Эй, вы тут пропустили одну.
— Уберем, че.
Пока ее убирали, Лариса Алексеевна так, чисто из любопытства, поковыряла каблуком рядом, ну мало ли еще где оставили. Хоп, хоп. Хоп, хоп. Лицо Ларисы Алексеевны изменилось. Что за дела? Она ушла в самое начало грядки, туда — за горизонт. Мы с Юриком Булдаковым поникли. Вернувшись из-за горизонта, она обрушила на нас неожиданной силы гнев, как будто мы Родину продали. Это бы еще ладно. Она заставила нас выковыривать всю свеклу под ее наблюдением. А ведь одно дело вырывать свеклу за хвостик, другое — выколупывать ее бесхвостую, старательно перед этим втоптанную. Я надеялся, что Лариса Николаевна через полчаса не вытерпит, скажет: ладно, поздно уже, завтра доделаете. Но она так не сказала ни через полчаса, ни через час. Она ведь учитель физкультуры. Молодая крепкая учительница физкультуры, спортсменка. А в спорте без характера никуда. И то сказать, она-то ведь ничего не делала, просто стояла над нами, до самой темноты. Потом мы трое возвращались в лагерь. И мне было стыдно за нее, за эту Ларису Алексеевну. Шла бы отдельно от нас, впереди или сзади. А то шли километров шесть в неловком и даже томительном молчании. Взрослый человек, а не понимает.
В один из колхозных дней, уж не помню, до или после того великого ковыряния, Балаш говорит мне, давай-ка после обеда смотаемся с работы.
— Засекут. — (Не в смысле вичками будут сечь и засекут до смерти, в смысле заметят.)
— Да ни фига не засекут.
Если б кто другой незаметно смотался раньше положенного, может быть, еще бы прокатило. Но мы с Балашом… Лариса Алексеевна любила послушать наши хохмы. Я, помню, в тот сезон что-то рассказывал про Евпаторию, какую-то галиматью, все ржали, и Лариса Алексеевна пуще всех. Балаш тоже, как уже не раз отмечалось, был интересным мальчиком, мог песню спеть и всякие взрослые суждения выдать, такие на грани фола, что тоже развлекало нашу скучающую надзирательницу. Короче, приметные мы были. Но Балаш не дурак: если что, говорит, она нас капитально хватится только в самом конце рабочего дня. А мы всех предупредим, что как возникнет вопрос, то говорите, мол, щас только вот ушли, вот только-только, не они ли вдалеке. Где? Да вот, блин, в лес уже зашли. Я подумал, да, такое прокатит. Конечно, мы не просто так ушли, какой смысл рисковать за просто так. Мы пошли пить винцо.
С Балашом все это оказалось очень просто. Хотя до Балаша это казалось невероятным. То есть до того проблематичным, что даже и не мечталось, даже и в голову не приходило. Где, например, и как может добыть двенадцатилетний ребенок бутылку вина?
— Возьмем, — сказал Балаш. — Деньги есть?
— Копеек шестьдесят.
Балаш взял мои деньги, сложил со своими — получилось что-то около рубля. Хватит. — Как хватит? — Вот так.
Мы пришли в село, к сельмагу. Балаш где-то тут же нашел пустую бутылку, мы помыли ее на колонке, вернулись к магазину. Балаш подошел к какому-то механизатору и сказал: “Дяденька, купите нам в эту бутылочку разливухи пол-литра. Вот девяносто копеек”. Дяденька купил. Балаш запихал бутылку за пояс штанов и запахнулся просторным пиджаком (пиджаки на нем всегда были размера на два больше).
— Бутылка вина стоит всего девяносто копеек? — почему-то именно этот факт удивил меня больше всего.
— А ты думал. Разливуха. Рупь ноль две со стоимостью посуды.
То, что мужик купил пацанам вино без всяких вопросов, меня тоже удивило, но, в общем, не так сильно. Деревня. Тут что курить, что бухать чуть не с детского сада начинают.
— И что, куда теперь? — спросил я.
— За мной, следуйте за мной, босс.
Слово “босс”, кстати, в лексикон нашего класса привнес тоже Балаш. Тогда же, когда начал петь про здоровье Атамана (“В нашу гавань заходили корабли, о корабли”). Вдруг мы услышали его залихватское “О’кей, босс!”. Не знаю, как другие, но я воспринимал это слово как что-то латинское, что-то вроде “лос-аламос” или “лигерос” (кубинские сигареты, продававшиеся по цене ниже болгарских с фильтром). И даже думал, что Балаш по своей вологодской привычке что-то путает и произносить нужно “акейбос” или “акейбас”.
Я пошел за боссом, и он привел меня на сельское кладбище. В сравнении с городским оно показалось не таким страшным, — какое-то игрушечное. Мы ходили от могилы к могиле, и я не мог понять, чего мы ищем, у некоторых могил скамеечки и столики были вполне приличными. Мы искали могилу с оставленными на ней конфетками, вот что мы искали. Нашли.
Балаш развернул конфетку и бережно положил ее на стол. Я подумал, что он это ради прикола. Босс сделал несколько глотков из горлышка и, к моему удивлению, откусил половинку карамельки. Настала моя очередь пить. Разве я мог признаться, что пью первый раз в жизни, — лихо закинул бутылку и сделал несколько глотков. Вино оказалось неожиданно вкусным. Что значит вкусным? Я же слышал, как все кругом говорили: “И как только пьют эту гадость, ну ладно хорошее вино, ну ладно водку, но бормотуху, разливуху!” Так что я готовился к гадости похуже разжеванной таблетки норсульфазола. А тут сладкая водичка с некоторой терпкостью гнилых яблок.
— Ну как? — спросил Балаш, протягивая половинку карамельки.
— Акейбас.
Его руку с конфеткой я отвел, я действительно не любил сладкого, тем более карамель. Но отказался, конечно, не из-за этого. Второй момент, которого я боялся, — боялся распьянеть. Балаш сказал — ерунда, пол-литра бормотухи на двоих. В таких делах доверять Балашу на слово не стоило. Но, ощутив на вкус бормотуху, я понял, что действительно вряд ли конкретно закосеем. Только когда прикладывался к горлышку “по последнему кругу”, то делал уменьшенные глотки, но артикулировал глоткой преувеличенно шумно. Чтоб не заподозрили в мошенничестве.
Получалось, Балаш выпил граммов на сто больше. Точно помню, что никакого опьянения не почувствовал. Балаш поначалу тоже вел себя нормально, когда уходили с кладбища, он нашел еще несколько печенюшек на могилках и с аппетитом съел их (и в тот момент напомнил мне Гекльберри Финна).
Мы вернулись в лагерь, в палате еще никого не было. Но как только начали прибывать, Балаша стало “развозить”. Он резко передвигался по палате, пинал подушки, изображал бой с тенью, так накрутил себя, что белки его глаз налились кровью. Хуже всего, что он начинал изрыгать какие-то угрозы-заклинания с нарастающей силой звука. Как ни успокаивал я его, боясь, что вместе с ним заметут и меня, ничего не получалось. Все видели, что “пьяность” явно наигранная. И что из того — все молча прижались по углам. И этот страх в глазах мальчишей только распалял Балаша. Вряд ли в тот момент он хотел отомстить за события на стадионе. Только для закругленности сюжета можно допустить такую натяжку. Но вот вам совершенно непридуманное завершение цикла. В самый взрывоопасный момент в палату вошел Лелик. И если тогда, на школьном стадионе, он сослужил неоценимую службу Балашу, то теперь спас нас, став громоотводом. Лелик, как всегда, вел себя неправильно. Уж если тебя бьют, так молчи, или ори, но ори оттого, что тебе больно. А Лелик орал: “Напился, как скотина, и теперь надо мной выхаживаешь!” (наверное, он это слышал от мамы, побиваемой пьяным отцом). Но Балашу как раз этого и надо было. Чтоб все заметили, что он пьян. Поэтому он и колотил Лелика, чтоб тот еще громче орал: “А-а-а! пьяная скотина!” Прижавшиеся на матрасах поняли, что гроза проходит мимо. Начали подбадривать Балаша, хохотать над противным Лелей. Вскоре в палате наладился галдеж детей пионерского возраста, соизмеримый с галдежом в соседних палатах. Так что вопли Лелика о том, что тут кто-то напился, благополучно утонули. Нас не засекли.
Это был последний значимый эпизод, связанный с мальчиком, о котором тебе хотел рассказать. По мере перехода из класса в класс Балаш становился все более периферийным персонажем. По многим причинам. Например, он плохо стоял на коньках. А в шестом-седьмом классе вдруг все сосредоточилось вокруг хоккея. И Толик Чурин неожиданно стал фигурой номер один — слава о его хоккейных способностях разнеслась далеко за пределы школы, и он перестал быть моим лучшим другом. И совсем не потому, что зазнался. Но это отдельная, исполненная драматизма история.
Балаш растерял свое психологическое превосходство. Нас стали интересовать девочки и магнитофоны, а не опасные приключения. После восьмого класса он вместе с Мамонтом и Чикен-Чмокеном ушел в ПТУ (Кастета не приняли по медицинским показаниям). Еще через год в нашу школу пришла весть, что Балаша посадили. Говорили, что он изнасиловал трехлетнюю девочку. Также говорили, что, когда за ним пришли милиционеры, он спрятался в дровах. Сел рядом с поленницей и каким-то образом обрушил ее на себя. Но его нашли. Наверное, с собакой пришли.
Отчего я вдруг вздумал рассказать про этого мальчика? На днях одна наша сотрудница подошла ко мне и сказала, что приходил какой-то мэн, весь такой лощеный, тебя спрашивал, оставил вот визитку. Хм, я взял визитку: Балашов Николай Иванович, исполнительный директор ТПО “Саламандра”. Дизайн и полиграфия без какой бы то ни было дешевизны.
Я выбросил визитку в корзину с офисным мусором. Вся наша жизнь с какого-то момента лишь блеклые повторы краеугольных сюжетов детства. Уж прости за высокопарность последнего предложения.
Десять дней в середине жизни
В первые дни июля откуда-то влетело и начало порхать по нашей квартире слово “Вишкиль”. Оно всем понравилось. Дети гонялись за ним с сачком. Мы с женой тоже были в романтическом настроении, но вели себя сдержанно, зная, как хрупки мотыльки такого рода. В четверг позвонил мой друг Станислав и сообщил: путевки куплены. В тот самый дом отдыха “Вишкиль”. Мы договорились также, что приедем из своего маленького городка накануне, превратим кировскую квартиру Станислава в базу, с которой и стартуем утром следующего дня в страну шезлонгов, дачных панам и диетических обедов.
Базовая квартира. Пять часов утра. Жена Станислава Эмилия слышит сквозь сон осторожное хождение по комнате какого-то существа. С трудом открыв глаза, она видит моего старшего сына Павлика в полной походной экипировке.
— Пора в путь, — объясняет Павлик.
— Успокойся, мальчик, еще рано.
Эмилия применяет обращение “мальчик” даже к собственным детям. Это у нее профессиональное. Она почти два года работает педагогом. Павлик, не раздеваясь, укладывается на отведенный ему диванчик, закрывает глаза, но спать не будет. Он очень ответственный “мальчик”. По крайней мере, ответственней всех присутствующих.
Шесть часов сорок минут. По базовой квартире в чемоданной лихорадке бегают восемь человек. Впрочем, настоящей озабоченностью охвачены не все. Младший сын Станислава кидается туфлями. Я (в сторонке от основных пассажиропотоков) пью из красивой чашки бульон. Потом оттуда же кофе. Настроение бодрое. Оно требует выйти на балкон и закурить первую сигарету. У меня есть время рассказать о Станиславе.
В пору юности мы учились с ним в одном техническом вузе. Оба не испытывали энтузиазма от рядов Фурье и энтропийных процессов. Но, в отличие от меня, Станислав не способен преодолевать трудности. На втором курсе он начал жаловаться на боли в грудине и в конце концов угодил в больницу с диагнозом “нервное истощение”. Лечащий врач полагал, что причина стресса в неразделенной любви, и всяческими уловками пытался заставить пациента признаться в этом. На самом-то деле Станислава доконали назойливые сопроматовские балки, которые с упрямым постоянством всплывали в каждой новой задаче на протяжении целого семестра. При выписке врач напутствовал: время лечит все (имея в виду неразделенную любовь), если только беречь нервную систему. Станислав серьезно отнесся к совету. И на занятиях стал валять дурака: рисовал в тетрадях для конспектов индейцев, сочинял дурацкие сценарии, главным злодеем в которых чаще всего бывал Моисей Львович Кузнецов, преподаватель сопромата. Ну а после занятий в общежитии, когда соседи по комнате затихали над учебниками, Станислав писал серьезный роман, что-то вроде “Страданий молодого Вертера”. Все больше отдаляясь от злободневности учебного процесса, он превращался из бегущего муравья в облако. Его перестали замечать. Я же немного завидовал ему и даже написал тогда рассказ. Я показал творение Станиславу. Он читал его с остервенением. Но, закончив, сказал: “Чепуха, брат”. Это было как неожиданная пощечина.
— Как это?
— Не полная, конечно, чепуха. Ты почитай Бунина.
— Я читал.
— Снова почитай.
Весной, в пору оптимистических запахов, Станислава отчислили.
Столица пропикала семь. Я покидаю балкон. Нас и наши баулы в два приема плавно опускает лифт. Утренний Киров равнодушно взирает на вынырнувшую из подъезда компанию не очень молодых людей с не очень взрослыми детьми. Мы едем троллейбусом № 2. Утренняя прохлада, завихряясь, влетает через открытые люки и ударяет по моей легкой рубашке. Пожалуй, с этого начинается реальное ощущение отпуска. Отпускновение от большого грязного кома, скатавшегося за год.
На вокзале мы со Станиславом отвиливаем к ларьку и покупаем пиво. В это время подходит наша электричка. Народ с корзинами, лопатами и приемниками “Альпинист” ринулся к открывшимся дверям.
— Ты посмотри на них. — Я понимаю, что Станислав имеет в виду наших жен, нервничающих из-за того, что мы спокойно пьем пиво, но не гляжу в их сторону, потому что расплачиваюсь с ларечницей. — Вместо того чтобы занять места поудобней, они закипают в благородном гневе и строят планы страшной казни.
Он прав. Женщина в пути доставляет много неоправданных хлопот.
Вагончик тронулся. От нас плавно удаляется пахнущий туалетами вокзал, превращаются в точку молдаване с ящиком гнилых фруктов, превращается в точку и большой, равнодушный к нам Киров.
После энергичной словесной перепалки, случившейся на перроне, воцаряется легкая отстраненность (между нами и нашими женами). Мы со Станиславом пытаемся не обращать на нее внимания и, отсевши в сторонку, ведем разговор. Он до того вял, что, кроме мерного перестука вагонных колес, мы ничего не слышим.
Да, его отчислили в пору оптимистических запахов. Днем уже солнце пригревало всерьез. Появлялись участки сухого асфальта и открытой почвы. Видимо, от них воздух и насыщался весенними запахами и почему-то особо дурманил вечером, когда, становясь достаточно холодным, заходил в легкие и приятно щекотал ту область, в которой обитает душа. В один из таких вечеров я случайно повстречался со Станиславом неподалеку от драмтеатра.
Мы зашли в ресторанчик, выпили коньяку, закусили свежими огурцами. Станислав говорил много, торопливо, размахивал руками. Перескакивал с глобальных тем то на физиогномический тип официантки, обслуживающей нас, то на забавные случаи из своего детства. Временами я уставал следить за его мыслью. Но иногда его слова в сочетании с мимикой и жестами рисовали стройную картинку, которая отрывала меня от реальности, как это бывает, когда смотришь кино или читаешь иную книжку. Потом, во время наших последующих встреч, Станислав опять не знал удержу потоку своих речей. Иногда он спохватывался и извинялся за то, что не дает мне вставить и словечка, но тут же забывал про это. Иногда он забывался и повторно рассказывал историю, приключившуюся с ним, но, как правило, с более яркими красками и убедительными деталями. Однажды из-за непродуманных перестановок у какой-то истории вообще концы с концами не сошлись. Когда Станислав сам понял это, смущенно замолчал, но секунд через шесть утвердительно спросил:
— Но ты понимаешь ведь, что в главном-то я не соврал?
— Конечно.
Да если бы и в главном соврал, мне бы не пришло в голову его уличать. Рассказывал он не для того, чтобы поднять себя в моих глазах. Станислав рисовал картинки для благодарных зрителей. Он понял, что я это понял. Я знал, что зрителей у него немного. Скорей всего — один я. Но это было потом. А пока мы вышли из ресторанчика.
После коньяка и свежих огурцов дурманящая сила весны ощущалась еще сильнее. Огни большого города своим резким светом пытались доказать реальность вечера. Но все скатывалось в “дежавю”. Станислав осторожно поинтересовался, нет ли у меня еще денег. Деньги были. Мы отправились в дешевое место пить “тридцать третий” портвейн с черствыми ватрушками.
Не доезжая примерно пятнадцати километров до Марадыковской, идем со Станиславом в тамбур выкурить по сигарете. Туда же через некоторое время заходят трое молодых людей, тычут нам в нос удостоверения и предлагают заплатить штраф по 4200 рублей за курение в неположенном месте. Мы пытаемся выкрутиться — не получается. Дружинники, оштрафовав нас и в придачу случайного дядьку с внешностью бывшего гармониста, уходят. Станислав смотрит злодеям вслед:
— Внутренне пусты, обижены, но горды. Какой благодатный материал для нового фашизма!
Он прав. Дружинник-контролер в пути стоит двух гневных женщин.
Мы посетили Вишкиль в пору его запустения. Кроме центральной песчаной дороги, все поросло высокой травой. Среди этой саванны то тут, то там по пояс высовываются туристические коттеджи с приятной прибалтийской стилистикой. Их дощатая легкость без сопротивления сдалась натиску экономического безвременья. Облупившаяся краска, выбитые стекла… Обитаемые номера остались лишь в бесхитростных корпусах из древесностружечных плит. В один из таких мы и несем со склада матрасы, подушки, одеяла, покрывала. Все как при заезде в пионерский лагерь. Обустройство идет из последних сил. Дождь. Младший сын Станислава трехлетний Гошик за ужином закапризничал и совершенно расклеился. Так и есть: у него поднялась температура. Тяжелые сумерки вытягивают из нас остатки настроения. Пытаемся уснуть на новом месте. Пахнет сыростью. Пищит одинокий вишкильский комар. Может, мы зря сюда приехали?
На адаптацию нам потребовалось два дня. За это время поправился Гошик, наладилась погода, в пункте проката было взято два взрослых и два детских велосипеда, два мяча, гамак и утюг, без которого Эмилия просто паниковала. Мы начали вливаться в вишкильский ритм жизни. Основа ритма — завтраки, обеды, ужины. Они собирают всех отдыхающих перед корпусом столовой. В ожидании, пока накроются столы и входная дверь отомкнется, знакомые компании встречаются и обмениваются впечатлениями. Новоприбывшие стоят в сторонке и внимательно впитывают происходящее.
Как и в любом светском обществе, здесь без труда распознаются короли. Вот толстопузый мужчина с неизменной пачкой “Мальборо” в руках. Его постоянно окружают чуть менее осанистые люди с ключами от авто. Он тут вот, на ходу, решает сложные и захватывающие воображение проблемы. Откуда столько проблем? Станислав считает, что никаких проблем нет. Просто человек умеет себя подать. Не то чтобы старается, а так само по себе выходит. Может быть, из-за большого пуза. Обязательно увидите здесь и даму в чуть ли не маскарадном костюме индейских женщин. Как и положено настоящим скво, она постоянно хранит гордое молчание. В противовес ее спокойствию всегда шумит супружеская парочка — как видно, из сферы снабжения. По крайней мере, из общепита. Муж бывает либо неприлично пьян, либо несвеж. Жена — либо навеселе, либо вообще не является к столовой. Публика рассредоточивается на довольно большом ареале. Ближе к входным дверям столовой жмутся дети и местные собаки. У одной из них парализованы задние лапы.
Мы, как новички, стараемся держаться в стороне. Но нас, именно как новичков, атакует напористый инструктор по спортивно-массовой работе. Он может организовать лично для нас поход на 10 дней. Если хотим, то на Есиповские озера со стерляжьей ухой. А может сделать и стерлядь копченую — но это только для проверенных людей. Между делом он бесплатно диагностирует нас, ощупывая раскрытой ладонью наши астральные оболочки. У Эмилии обнаружились проблемы с селезенкой (“Где это?” — удивилась Эмилия). О том, что у меня слегка ноет в желудке язва, а у Гошика все еще красное горло, ясновидец не сообщил. Может быть, потому, что мужчин и детей он проверяет уж очень быстро.
— С такой скоростью он вполне может диагностировать трудовые коллективы крупных предприятий, — заметил Станислав.
Вообще, скоростные характеристики инструктора видны во всем. Вчера в 15.00 с группой из 20-и человек он ушел в шестидневный поход. Вчера же в 16.00 он провел товарищескую встречу по волейболу. Вот и сегодня он довольно быстро сообразил, что мы не относимся к разряду проверенных людей (то есть не собираемся радостно поить его водкой), и поэтому больше к нашей компании за все оставшиеся дни не подходил.
После обеда Павлик с Валериком отправились проспиннинговать излучину реки (и с тех пор получили прозвища Юных Спиннингистов). Эмилия с Ниной залегли на раскладушках с книжками в руках. Станислав, вздремнув двадцать минут, выходит на крыльцо нашего жилища. Он в пляжных шлепанцах. Но не на босу ногу. Шлепанцы туго надеты на ярко-красные с белым узором шерстяные носки — у Станислава постоянно мерзнут ступни.
— А ты что, все так тут и сидел? — спрашивает он меня, потягиваясь.
— За червями ездил.
— Так что ж ты меня не позвал?
Это говорит Станислав, который за всю свою жизнь был на рыбалке два раза. Червей-то он уж точно никогда не копал. Если б я и позвал его, он бы обязательно выкрутился.
— Ну да ладно, чего теперь. А куда ездил? Мне просто интересно, если б я захотел накопать, совершенно не представляю, куда в таких случаях надо идти.
— В деревню. Захожу в первую вишкильскую избу и спрашиваю: “Корову уже доили?” — “Ты че, парень, какая корова?” Все ясно: нет коровы, нет навоза. Нет и жирненьких червей.
— Здорово. И логика, и поэзия. “Нет коровы, нет навоза, нет и жирненьких червей”. Ну и?
— Зашел в другую избу. Там корова, навоз и стопроцентный успех.
— Честное слово, я бы никогда не додумался так разумно поступить. Пошел бы в лес куда-нибудь и ничего бы там не накопал.
Это уж точно. Люди, у которых мерзнут ступни, никогда не будут рыться в навозе.
— Станислав! — кричит Эмилия. — Что-то мальчиков долго нет. Сходи за ними.
Мы отправляемся к реке. Идем вдоль берега, пока не натыкаемся на то, что местные называют дебаркадером. Это кусочек пляжа, на котором выстроен деревянный мосток. К нему прикованы прогулочные лодки. Тут же уткнулись своими дюралюминиевыми рылами в песок двухместные катамараны-велосипеды. Сам пляж — это огромный полуостров, дальний конец которого порос ивняком. Как раз там и видны фигурки Юных Спиннингистов. Мы призывно помахали руками. Они тоже помахали, но к нам не торопились. Станислав забирается в лодку и закуривает. Хозяин дебаркадера выходит из своей будки и, недоверчиво вглядываясь в нас, не спеша приближается.
— Я думал — хулиганы.
Что заставило его передумать? Наверное, мои очки. Побеседовав со мной три минуты, дебаркадерщик окончательно зауважал нас: разрешил бесплатно попользоваться катамараном.
— Все равно народу нету. Вода холодна, не прогрелась еще.
Юные Спиннингисты видят, что мы рассекаем серебристую гладь акватории, и бегут к нам. Вместе мы переправляемся на тот берег Вятки. Там тоже песчаный пляж, безбрежный. Первозданная его дикость вызывает желание слиться с природой. Я делаю это посредством девяти фляков. Станислав далек от спорта, поэтому просто бродит по песку, сняв шлепанцы и свои ярко-красные с белым узором шерстяные носки. Он указывает мне на слово “ВИШКИЛЬ”, выложенное монументальными нестройными буквами по обрыву того, крутого берега. Как надпись HOLLYWOOD на одном из калифорнийских холмов.
Потом, лежа на спинах, мы смотрим на кучевые облака.
После окончания института я по распределению попал в небольшой городок. Со Станиславом мы стали видеться реже. Как складывалась его дальнейшая жизнь — удачно или нет — определить было сложно.
Из института его отчислили. Ни на каких работах он долго не задерживался и даже приблизительно не мог представить, на какой бы стезе он мог сделать карьеру. Как-то он четыре месяца проработал в газете и с тех пор, если его спрашивали, называл себя журналистом. Иной раз, правда, мог представиться и метранпажем.
Но это все внешняя канва. Считал ли он сам свою жизнь удачной? Из многочисленных его историй и суждений вырисовывался своеобразный мир, где практически ничего постного и проходного не было. Поначалу я даже возмущался, почему же мои дни проходят так блекло. Нет, я знавал довольно многих людей, которые постоянно попадали в переделки. Но то были люди с другим темпераментом. Они не сидели на месте, на их теле было множество шрамов. Станислав же был облаком, никуда не спешащим, плавно обтекающим как физические заборы, так и неуклюжие каркасы мещанской морали. Однажды он при мне описал третьему лицу случай, где задействованы мы были оба — с той поры мне стало понятно, что дело не в событиях, которые безразлично пронизывают нас. Дело в том, как их воспринимать. А через некоторое время я догадался, что и Станиславу мир виделся таким же блеклым, как и мне. Но он не соглашался с его скучностью и все свои душевные силы тратил только на одно — на художественную переработку реальных впечатлений.
По большому счету Станислав считал себя писателем. Но все его рассказы, повести и один роман были не окончены. Рассказы затыкались на середине, роман на первой фразе. “Это все от моей бесконечной требовательности к форме”, — объяснял Станислав. Какое-то время он сильно мучился от невозможности представить миру законченные рукописи. Но потом стал относиться к этому более спокойно: “Флобером больше, Флобером меньше — какая человечеству разница. А каков я молодец — мне и так ясно”.
В 23 года он женился на Эмилии, женщине, которая паниковала без утюга, и хорошо смотрелась с длинной дамской сигаретой.
Скоро ужин. Мы возвращаемся не берегом, а через сосновый бор. Воздух в нем насыщен здоровым смоляным духом. Наверное, это место и есть суть Вишкиля. А там, в саванне, всего лишь служебная зона. Но как утята, вылупившиеся при наседке-курице, считают ее своей мамой, так и для нас невзрачный уголок саванны стал малой родиной. И древесностружечный домик, и несколько корабельных сосен, стоящих прямо за ним, и парковая скамеечка с выломанными рейками перед крыльцом, и шагах в двадцати за ней заброшенный корпус, на веранде которого мы привязали гамак — все это уже наше, все это приобрело способность умиротворять нас и притягивать к себе даже после небольших прогулок.
Вот и ужин прошел. Вся наша компания умильно расположилась перед домом. Делать нечего, но нам все равно хорошо. Дети, набегавшись с мячиком, предлагают сыграть в слова. Нужно по кругу называть слово на какой-нибудь слог. Моя дочь Женька предложила “кру-”. И пошло: круг, кружок (кройки и шитья), кружева, крутогор, крупа, круп, Крупп, Крутой (Игорь), крушение, Круз (из “Санта-Барбары”), Круз (который Том), Крузенштерн, кружка. Все повылетали. Осталась Эмилия как филолог и Станислав как писатель, черт побери. Им предстояло выяснить отношения.
— Крупье, — произносит Станислав с некоторым прононсом и встает с лавки, чтобы с видом победителя покинуть арену.
— Круиз, — выдает Эмилия и начинает смеяться. Действительно, славный герой, у которого неожиданно отвалилась славность, выглядит забавно.
Станислав все-таки собирается силами, сжимает губы и раздувает ноздри. Нам, конечно, не слышно, но в мозгу его трещит.
— Крузин.
— Нет такого слова, — говорит Эмилия. Но до конца она не уверена и поэтому делает два натяжных хохотка. — Ха. Ха.
— Это грузин, живущий в районах, где запрещена буква “Г”, — объясняет Станислав.
— Ура! Папа выиграл! — кричит Валерик и в импульсивном порыве пинает мяч, который попадает Станиславу прямо в лицо. Из носа победителя хлещет кровь.
— Так тебе и надо, — подводит общий итог Эмилия. — Гошик, пойдем спать, уже поздно.
Вот и пятый день нашего проживания в благословенном Вишкиле. Хочется остреньких салатов, а кормят, как и заведено во всех оздоровительных учреждениях, калорийно и без искорки: тупые шницели, свисающие с тарелок, оладьи с киселем. Впрочем, вишкильский ритм дает о себе знать: все съедается с треском. Вчера я съездил в деревню и накопал хрена. Он пользуется у нас большим успехом. Дети едят его без хлеба.
Продолжаем допрашивать встречных о перспективах рыбной ловли. Сведения противоречивые. Но все склоняются к тому, что клева практически нет. Единственный верный вариант — пройтись с сеточкой, чтобы наловить чехони. По словам нашей горничной, местные солят чехонь с сахаром:
— Всю бы жизнь ела.
После обеда в наш корпус вселяются новенькие — две семьи. Главы их семейств — Михаил и Саша — оба мужчины обстоятельные, но по-разному. Саша обстоятельно рассуждает по любому поводу. Михаил обстоятельно молчит. Они заядлые рыбаки, приехали сюда на выходные специально, чтобы порыбачить. Их предложение пройтись этой ночью по реке с бреднем мы восприняли с большой радостью. Юные Спиннингисты визжат от восторга.
В 21.30 мы уже у дебаркадера. Михаил — человек не только обстоятельный, но и осторожный — решил начать только с наступлением полной темноты. Дети остались на мостке ловить рыбу спиннингом и удочкой. А мы, распив половину бутылки водки из горлышка (для разогрева), пошли с бреднем вдоль огромного пляжного полуострова.
Первый заход воодушевил всех необычайно — 7 крупных рыбин. Второй ничего не принес. Третий и четвертый — тоже. Станислав уходит проверить оставшихся Юных Спиннингистов. Минут через десять возвращается и объясняет ситуацию: ребята никак не ожидали, сколько страху может нагнать на них настоящая ночь без городских огней, поэтому они не соглашаются оставаться одни. Кто-то должен покинуть бредневую бригаду. Этим человеком, само собой, оказывается Станислав. Он словно чувствует, что наша дальнейшая полуторачасовая экспедиция ничего не принесет. Я в общем-то тоже это чувствую, но у меня никакого повода для выхода из игры нет. Приходится снова и снова заходить в холодную воду и вытягивать на берег пустой бредень. Наконец-то обогнув полуостров, мы возвращаемся к месту, с которого начали. Юные Спиннингисты радостно бегут навстречу нам.
Пока обстоятельные Михаил и Саша сворачивают бредень, Станислав возбужденно делится впечатлениями (похоже, без нас он не раз прикладывался к бутылке).
— Пейзаж ночной реки — это ощущение первобытных пространств. А какие странные звуки! Мы распознали только всплески крупных рыб и мерный скрип весельных уключин. Лодка скрипела, скрипела, но так и не проплыла мимо нас. Возможно, она была километров за 15 отсюда. Потом мы отправились на ваши поиски. Я кричал во всю глотку “Се-ре-е-ега!” и слышал могучее эхо своих слов. А вы не откликались, значит, ничего не слышали.
Действительно, мы ничего не слышали.
— И знаешь, почему? Эти акустические причуды выдает пространство речной долины. С одной стороны оно открыто, а с другой — ограничено крутым извилистым берегом и плотной стеной соснового бора.
Постукивая зубами от озноба, смотрю на обстоятельных Михаила с Сашей, потом на Станислава. И думаю: рыбакам — рыбаково, эстетам — эстетово. И хочу быть эстетом.
Мы допиваем оставшуюся водку и возвращаемся ночным лесом домой. В эту рыбалку Валерик поймал ерша рукой. Он уже два года занимается тэквондо.
На следующий день мы со Станиславом спим до полудня. После обеда с обстоятельным Сашей и Юными Спиннингистами чистим рыбу за заброшенным корпусом. Павлик, увидев какую-то из внутренностей рыбины, восклицает:
— Смотри, Валерик, сердце!
— У рыбы нет сердца. Она существо хладнокровное, — замечает обстоятельный Саша.
— Но раз есть кровь, значит, должно быть сердце.
— Кровь есть, а сердца нет.
— А что тогда ее качает?
— Не знаю.
Для того, видимо, чтобы показать, как много в этом мире непонятного, Саша рассказывает:
— Вот я в одной газете читал. Где-то в Оренбургской или Челябинской области из озера на берег вышло чудище и начало гипнотизировать козу. Но что-то спугнуло чудище, оно уползло обратно в озеро, и коза спаслась.
— А кто рассказал об этом журналистам — коза? — спрашивает подошедший к нам Станислав.
Обстоятельный Саша пожимает плечами и продолжает:
— Вот еще был случай: питон заглотил крестьянина. За ним погнались другие крестьяне, но так и не догнали.
Павлик с Валериком испуганно переглядываются. Станислав замечает это и опять задает вопрос:
— Как же мог развить такую скорость питон, да еще с 70-килограммовым грузом в утробе?
— А вот я еще читал, — невозмутимо продолжает Саша. — Нефтеразведчики бурили скважину и добурили до ада. Они отчетливо слышали стоны людей. Верить этому или нет?
— Да знаю я, как стряпаются такие статейки — работал в газете. Можешь не верить ни в какой ад, — сказал Станислав.
— Ну, успокоил. — Саша облегченно вздыхает и вспарывает брюхо очередному хладнокровному существу.
У горничной на часть рыбы вымениваем картошки и луку. Примерно к 16.00 на нас стала неумолимо надвигаться уха. Вот она уже вскипает в ведре, выворачивая со дна туловища рыб с побелевшими глазами (“А точно ли нет ада?” — спрашивают эти глаза). Накрывается полуистлевший теннисный стол, который мы до этого и не замечали. Огромное количество тарелок после суматошного распределения оказывается не таким уж большим: мне тарелки не досталось. Впрочем, кроме меня, этого никто не замечает. Над столом царствуют прозрачно оловянным блеском две бутылки водки. Тосты за знакомство. Выясняется, что жены обстоятельных Михаила и Саши — родные сестры. Оживленные разговоры. Дети убегают играть.
— Мальчики, кто там громко плачет?
— Не мы, — уверенно отвечает Павлик. И действительно, плакал сынишка Михаила. Но ничего серьезного.
Спиртное незаметно тает и окончательно исчезает в самый апогейный момент. Уха (как событие) неопределенно зависает в воздухе. Я иду в корпус и возвращаюсь с припасенной на самый пожарный случай бутылкой “Кристалино”. Станислав награждает меня титулом “находчиво-благородный”. Совсем по-другому реагируют Жены-Сестры. Хитрыми ужимками они показывают мужьям, что это уже лишнее. Мужья стараются не замечать ужимок. Наше застолье вновь оживляется. Жены-Сестры, отбросив ложный стыд, закатывают истерику.
— Мы сейчас же собираемся и уезжаем домой.
— Я за руль пьяным не сяду, — резонно парирует Михаил.
— Ну и оставайтесь здесь, мы забираем детей и идем пешком.
Дальнейший их бурный диалог проходит внутри комнат. Несколько ошарашенные таким поворотом событий, мы уходим в свои апартаменты. Чтобы не мешать Женам-Сестрам собирать со стола их многочисленную утварь.
Через некоторое время все стихает. Обстоятельные Михаил с Сашей заваливаются к нам с двумя бутылками водки и начинают рассказывать о том, как неблагодарны их супруги.
— Работаем, крутимся с утра до ночи, барахла сколько им понакупили. А им все мало, ни во что нас не ставят.
— Зачем женились на таких жадных? — рассудительно спрашивает Станислав.
— Так они поначалу вроде нормальными были, а потом вдруг обеих как подменили.
— Нет, — поправляет Михаила Саша. — Вначале твоя начала пилить тебя, а потом и мою навострила.
— Точно, — безысходно соглашается Михаил.
Алкоголь никак не может справиться с воспаленными головами оскорбленных мужей. В конце концов они садятся в свои машины и уезжают то ли за своими пешком ушедшими семействами, то ли еще за спиртным. Нам со Станиславом выпитого вполне достаточно, чтобы отправиться на дискотеку и отдать там свои души стихии танца. Мы танцуем, как два Траволты. Но со стороны, как объяснят потом Эмилия с Ниной, все это выглядело дерганьем граждан с нарушенной координацией.
Утро следующего дня выдалось солнечным. Для многих, но не для нас со Станиславом. Я все-таки сумел сходить на завтрак. Станислав поднялся только в десять. Он набирает из-под пожарного гидранта воды в канцелярский графин и тут же пьет из него. Я предлагаю ему принять 50 граммов более радикального средства. В ответ он начинает и колоритно описывать свои ощущения состояния абстиненции. Целая гамма ощущений.
— А у тебя разве не так?
— Мне просто плохо, — отвечаю я.
В один из вечеров Станислав рассказывает странную историю.
“В тот день после обеда вы ушли за горохом. Я, как всегда, вздремнул минут двадцать. Проснувшись, долго лежал и слушал шум леса. И чувствовал, что этот шум очищает мои мозги, чувствовал, что я становлюсь все легче и легче. Мне захотелось забрести в чащу. Ну не в чащу, конечно, в середину, что ли, леса. Чтобы быть оторванным от всего. Я встал и пошел. Закрыл ключом комнату и пошел. И только я миновал Поваленный Забор, увидел в конце аллеи фигуру женщины. Когда подошел поближе, распознал нашу Скво. Она держала в руках сумочку, которая, похоже, была сплетена из камыша или коры дерева. Когда я поравнялся с ней, я как раз думал о том, почему же она всегда молчит? Может быть, она действительно из североамериканских прерий и не знает русского языка?
— Вы не проводите меня до “Вертикали”? — это сказала Скво. Наверное, я смотрел на нее с большим недоумением. Но это ее не смутило. — Боюсь, что одна я заблужусь.
— А что это такое — “Вертикаль”?
— Турбаза монтажного управления. Километрах в шести отсюда.
— А вдвоем мы не заблудимся?
— Да нет. Надо идти по тропинке вдоль берега, все прямо и прямо.
— Ну, хорошо.
И мы пошли. Действительно, аллея вывела нас к берегу на тропинку. Скво шла молча, а я не знал, о чем с ней заговорить. Но потом понял, что в молчании ей лучше. Мне, в принципе, тоже.
Где-то на половине пути нам попалась потемневшая от дождей и ветров лавочка, вкопанная здесь давно каким-то добрым человеком.
— Давайте отдохнем, — предложила Скво. Я был не против.
Мы молча смотрели на текущую миллионы лет Вятку. Потом Скво сказала:
— У вас красивые носки.
— Мне они тоже нравятся. Жена связала. У меня постоянно мерзнут ступни.
— А у меня никогда не мерзнут ни руки, ни ноги.
Она встала, подошла к обрыву.
— Вот тут можно спуститься.
Мы сбежали вниз на маленький пляжик. Не успел я опомниться, как она уже скинула свое индейское платье. Как я и догадывался, под ним ничего не было. Я тяжело вздохнул, ожидая порывов дешевой страсти, картонных слов и грубых на меня посягательств. Но нет. Ничего такого не последовало. Просто человеку нравится купаться в таком, более естественном, в общем-то, виде. Поняв это, я смог спокойно оглядеть ее тело. Оно источало мощную женственность, и на нем не было следов от лифчика и трусиков.
В течение нескольких секунд Скво смотрела на небо (думаю, поговорила с Маниту). Потом ровно зашла в воду и поплыла без брызг и фырканий. Проплыв метров двадцать, она обернулась. Я не хотел выглядеть в ее глазах подлым бледнолицым. Пришлось раздеваться. С разбегу бухнувшись в воду, я почувствовал, как каждая отдельная клеточка моего тела взорвалась от немыслимого перепада температур. Я молил Маниту, чтобы Скво не поплыла на тот берег. Он меня услышал.
Когда мы вышли из воды, я с какой только мог поспешностью натянул на свое мокрое тело рубашку и брюки. И все-таки никак не мог унять трясучки. Скво же, у которой никогда не мерзли ни руки, ни ноги, опять постояла некоторое время, глядя в небо. Я чувствовал, что ей очень не хотелось влезать в придуманные глупым человечеством одежды. Все же она оделась. Мы вскарабкались по круче на берег, к нашей лавочке. Из своей странной сумки она достала бутылку сухого испанского вина и складной штопор.
— Откройте, пожалуйста.
Я ничему не удивился и открыл. Мы по очереди пили вино из бутылки и молчали. Меня перестало знобить. Появилось приятное ощущение отсутствия кожи. Я бессмысленно смотрел на рябь, пробегающую по холодно-фиолетовой Вятке.
— Пора возвращаться, — сказала Скво.
— А как же “Вертикаль”?
— “Вертикаль” отменяется.
Мы возвращались молча. Я думал о том, что в молчащих женщинах что-то есть.
Когда мы подошли к аллее, которая вела прямо в дом отдыха, Скво неожиданно свернула. Я на мгновение задержался в какой-то растерянности. Хотел что-то сказать на прощание. Но, глядя в ее удаляющуюся спину, понял, что слова на прощание — такая же глупость для Скво, как и наши одежды. Потом, когда я уже один шел по аллее, в моей голове пронесся какой-то белоснежный парусник. Черт его знает, что за парусник. А когда пересек Поваленный Забор, голова вообще стала пустой. Как будто ничего и не было”.
Станислав закурил сигарету и ушел в задумчивость. Я хмыкнул.
— Ты что, хочешь сказать, что она специально поджидала тебя там? И предусмотрительно заготовила и бутылочку сухого, и штопор?
— Да бог ее знает. Может, она там каждый день кого-нибудь поджидает. Охотница этакая. Хотя вряд ли.
— А может, ее поразил белый узор твоих красных носков.
Станислав пожал плечами. Он не воспринял это как шутку.
И к чему он все это наплел? Если б все это приключилось на самом деле, он бы рассказывал не так. Он бы размахивал руками и привел бы тысячу мелких деталей. Скорей всего, лежал он лежал в своей постели и представил себе, чтобы было, если б встал и пошел в “середину леса”.
Завтра утром на велосипеде я отправлюсь на полулегендарную речку Вишкильку за ручейниками, на которых обязательно должна пойматься чехонь, и по дороге наткнусь на потемневшую лавочку. Невдалеке от нее обнаружу пустую бутылку из-под испанского blanco-table. Потом спущусь с обрыва на маленький пляжик и вроде бы разгляжу следы Скво и Станислава. Еще через два дня мы устроим прощальный пикник на том берегу Вятки и на следующий день с легким щемлением в груди помашем на прощание Вишкилю ручкой.
Но все это будет потом. А пока мы со Станиславом сидим на скамейке перед нашим корпусом. К нам подползла собака с параличом задних лап и ждет, когда мы ей бросим кусочек шницеля, припасенного с обеда. Солнце давно зашло, но верхушки корабельных сосен все еще серебрятся в его лучах. Эту фразу я читал в романах десятки раз.
Вещь в себе
В очередной отпуск Саша Киселев наконец-то собрался в родной Троицк. На каждом углу встречи с юностью. Был и большой сбор однокашников на квартире у Вити Козлова, ставшего большим административным начальником — Виктором Алексеевичем. Пока готовились закуски, хозяин предложил гостям стопу семейных фотоальбомов. От этого удручающего дела Киселев отошел в сторонку. Гости вежливо смотрели, выслушивая комментарии Виктора Алексеевича (“это мы в Кисловодске”, “тут мы с Олей еще не женаты”). Во второй половине альбома наткнулись на школьный снимок:
— Ух ты! Киселев, иди сюда, ты здесь со своим ансамблем. Юрик-то — лопоухий! А Васька!! А это кто?
Киселев склонился:
— Бурков, в “Б” учился, до восьмого.
Никто его не помнил.
— Витя, но ты-то должен помнить. Он еще как-то в спортзале на трубе играл.
Виктор Алексеевич напрягся изо всех пор и вспомнил. Оказалось, что в детстве Бурков был отчаянный рыбак и что они с Витей подрались однажды из-за снастей.
— Какой уж он рыбак был — не знаю. Но в музыке гений, — и как бы в доказательство Киселев два раза ткнул пальцем в фотографию.
— Прямо-таки гений? — засомневались однокашники. — Жаль, что не признанный.
— Хуже. Он был случайным гением. Дурацким.
Одной из постоянных забав Киселева еще со школьных времен было давать людям свои имена, продиктованные сущностью физиономии. Тот, которому было поpучено с первой школьной линейки отвести Киселева на первый урок, получил имя Сохатый Хомячок, а тот, который как-то выиграл в “трясучку” у пионера Киселева недельные деньги “на обеды”, был Ваpаном с Матросскими Замашками. Некотоpые (обычно слабо внятные) лица удавалось выразить только чеpез неосознанные самим Киселевым ассоциации. Существовали, к примеру, два Майонеза. Один — Баночный, другой — Намазанный на Хлеб.
Возможно, Киселев никогда бы не догадался, что в его родной школе не переименован один человек. Hо где-то в пеpвой четвеpти шестого класса случился очеpедной пpаздник прогрессивного человечества. Школа должна была пpойти чеpез мученическое меpопpиятие в спортзале, ибо кем-то смело предполагалось, что стpадания эти питают освободительное движение латиноамериканцев (в тот день, впрочем, пpаздник посвящался победе какой-то африканской наpодности).
Никто не сомневался в обязательности мук. Тем более — завуч Пожарная Чеботарева, заправлявшая всем, что касалось организации важных меpопpиятий. Пожарная, судя по всему, не была от пpиpоды pеволюционеpкой. Hаобоpот, имея некоторые женские задатки, она неpедко пpоявляла их в частных эпизодах жизни. Hо во время фестивалей дружбы она наматывала на себя столько отpицательных ассоциаций, что увидевшему ее в будни пионеру мгновенно становилось душно, у него тянуло кости и звенело в голове.
В тот день пpаздник был, как всегда, длинный: каждый класс по очереди пел казенную радость, а в пеpеpывы между номерами классов чтецы вонзали апофеозные тексты, которые на репетициях Пожарная называла словом “монтаж”.
Ничем нельзя так донять человека, как бесконечным апофеозом. К концу второго часа он раскалил неpвы собравшихся до такой степени, что даже приглашенный фотогpаф (тихий хромой старичок) был пнут кем-то со словами “заколебал меpцать”.
Именно после этого пpоисшествия взвилась пpямо под потолок споpтзала чистая песнь тpубы. Зал затих, что было пpосто невозможно после двухчасового стояния школьников. Воздух из pеспиpатоpного пpевpатился в голубовато-кpистальный. Самым невероятным, а может, и самым закономеpным оказался факт исчезновения из центра зала Пожаpной Чеботаpевой.
Hа тpубе исполнялся “Hеаполитанский танец”. Киселеву казалось, что пела сама тpуба. Hет, — вгляделся Киселев, — в тpубу дует кто-то. Очень спокойно, без вздыбленных бpовей и без позы гоpниста.
Затихла последняя нота, трубач зашел в паpаллелепипед своего класса. Воздух еще секунд пять был голубоватым. Потом матеpиализовалась Пожаpная, и от нее концентpическими кpугами стала pасходиться по собpавшимся ломота в костях, так необходимая в ту минуту афpиканской наpодности.
Весь оставшийся после пpаздника день Киселев пытался схватить лицо тpубача. Hо в пpедполагаемых именах (Бледная Поганка, Кусок Мыла, Обложенный Ватой…) присутствовала фальшь. И когда наконец Киселев понял, что нельзя дать имя тому, чего нет, он отпpавился в паpаллельный класс и спpосил у Фаpы Запоpожца, как зовут их тpубача. Оказалось, что Бурков.
В тот год, видимо, было чеpесчуp много удушливых тоpжеств. Что-то лопнуло, и в троицких школах шпану сменили новые лидеpы — пижоны провинциального толка с жевательной резинкой и джинсами. Вместо слов “БОКС” и “АМЕРИКА” на поpтфелях стали писать “LEVIS”, “DONALD” и pисовать пpофили электpогитаp.
Киселев считался подающим надежды соло-гитаpистом. И, несмотpя на молодость (шестой класс), его пpиняли в школьный ансамбль “Апачи”, пока на ритм-гитару.
В то вpемя игpать на электpогитаpе означало несpавненно больше, чем быть музыкантом, пусть даже и виpтуозным виолончелистом. Хлебнув небывалой славы, Киселев через два года остался в одиночестве: “апачи” закончили школу и ушли в аpмию. С новым составом дело не клеилось. У молодой гpуппы “Best” хpомала бас-гитаpа. Свои силы пpобовало несколько человек, но все они не устpаивали Киселева, мнению котоpого в гpуппе никто не мог пеpечить. Однажды, пеpебиpая ваpианты, он вдpуг вспомнил Буpкова.
Буpков пpишел и сыгpал все, что от него тpебовали. “Эти pебята из музыкальных школ пpосто убивают”, — сказал своим Киселев. Хотя от Буpкова веяло чем-то даже худшим, чем скука, на басе он игpал аккуpатней своих пpедшественников. Киселев был вынужден пpигласить его и на следующую pепетицию. Hо тот не пpишел. Потом объяснил, что pемонтиpовал мопед. Киселева удивило нежелание пеpейти из пpосто-музыкантов в стpану священного тpепета и востоpга.
Два года спустя “Best” достиг пика. Все были довольны, но Киселев заскучал. Исчез тpепет пеpед ауpой звукоснимателей и слегка фонящих микpофонов. Ремень электpогитаpы стал давить плечо. Обнажилась собственно музыка, котоpая оказалась художественной самодеятельностью. Если стоило игpать дальше, думал Киселев, то нужно было пpеодолевать баpьеp. “Hеобходима школа”, — твеpдил он себе постоянно.
Авторитетный гитарист Локоть из “Нюансов” сказал ему, что если и есть в Троицке человек, котоpый смыслит что-то в школах игры, так это Пономаpь. И найти его можно в “Руси”.
В кабаке Киселев с удивлением обнаpужил, что Пономаpь не кто иной, как Буpков, заметно пополневший, отпустивший волосы и жидкую боpоденку. Боpоденка была отвpатительной, но пpидала лицу хоть некотоpое подобие физиономичности. А именно — физиономичности пономаpя.
Буpков игpал на тpубе в обычном кабацком составе, где залихватская игpа всегда совмещалась как с пошлостью, так и со школой, нехватку котоpой стал ощущать Киселев.
В пеpеpыве музыканты отпpавились в свою комнатушку. Киселев проскочил к ним и пытался объяснить Буpкову, что он от него хочет. Hо тот слабо pеагиpовал и, кажется, не помнил Киселева. В какую-то минуту Киселев подумал, что Локоть напутал. Hо оказалось нет, Буpков потихонечку въехал и сказал, что у него есть солидный музыкальный учебник на немецком языке, который так и называется “Школа”.
Музыканты пили поpтвейн. Буpков пил тоже, без мальчишеской бpавады, свойственной старшеклассникам. Тpомбонист, котоpого Киселев с ходу обозначил Коловpатием, показал пальцем на Буpкова и сказал, обpащаясь, видимо, к Киселеву:
— Малый с большим будущим, но, скоpей всего, сопьется.
Буpков никак не отреагировал на это, сказал только напоследок, чтоб Киселев пpиходил завтpа в клуб на Паpтизанской улице.
Оказалось, Буpков подpабатывает там pуководителем кpужка духовых инструментов. Сам кpужок состоял из двух комнат. Буpков посадил Киселева в той, где было погpязнее, дал учебник, в котоpом на немецком языке было только название и первая страница, а остальные двести заняты нотами. Показав, что игpать, Буpков ушел в дpугую комнату и там вpемя от вpемени извлекал из тpубы коpоткие всхлипы и хохотки.
Hудность, свойственная всем гаммам, усугублялась еще тем, что Киселев знал нотную гpамоту чисто теоpетически и читал ноты не то что “по слогам” — “по буквам”. Он с нетеpпением ждал, когда Буpков войдет к нему и объяснит какие-нибудь тонкости. Hо тот не шел. И тогда Киселев заглянул чеpез пpиоткpытую двеpь в соседнюю комнату.
Буpков с тpубой в pуках ходил из угла в угол. Иногда он подносил ее к губам и нажимал клапаны, но не игpал. Иногда же, видимо, внутpенне изготовившись, заставлял тpубу клокотать. Если уж такое случалось — Буpков немедленно шел к окну, доставал из-за штоpы банку с водопpоводной водой и делал судоpожные глотки.
Отойдя от двеpи, Киселев попытался сесть за гаммы снова, но его pешимости хватило на десять минут. Затем он воpвался в комнату к Буpкову.
— Мне нужна школа импpовизации! Я соло-гитарист!
Буpков удивленно посмотpел на Киселева, словно хотел сказать: “А, так вот ты зачем пpишел, а я думал, ты пpишел игpать гаммы”. Он подвел Киселева к pоялю, взял со стола нотный лист, на котоpом была записана тема “В лесу pодилась елочка”:
— Давай, импpовизиpуй. Учись.
— Так как импpовизиpовать-то?
— Очень пpосто, — Буpков скрючился над пожелтевшими клавишами замызганного пианино и начал выделывать такие штучки, что у Киселева по спине забегали муpашки. Киселев посмотpел на лицо Буpкова и понял, что тот не издевается. Такое лицо не может этого, как не сможет оно и быть учителем.
— А ну-ка что-нибудь из Битлз, — попpосил Киселев, понимая, что есть возможность услышать нечто замечательное.
— Битлз? Что за Битлз? А, у меня тут одна их тема есть, кажется. — Он взял со стола другую нотную тетрадку, полистал. — Ага, вот.
И сыгpал “Lady Madonna”.
После этих ваpиаций Киселева впеpвые посетило сомнение относительно собственных способностей. И пока он пеpеваpивал это свежее гоpькое чувство, Буpков снова стал pявкать в тpубу и пpикладываться к банке.
— Ты что, больной, что ли? — не выдеpжал Киселев. — Тебе надо вещи делать, а ты…
Лицо Буpкова ничего не выpажало. Даже о том, что у него нестеpпимо болела голова, можно было догадаться только косвенно.
К тому вpемени, когда Киселев-Возмужавший-в-Шинели веpнулся из армии, Буpкова уже увезли в Москву заезжие музыканты.
В замкнутом пpостpанстве гастpолиpующего коллектива психологический фактоp пpеобладал над дpугими. Чеpез две недели с момента появления Буpкова все музыканты коллектива потpебовали от шефа убpать убийственного мальчонку. Шеф деpжался, указывая неpазумным дитятям на изумительный звук, котоpый выдувал Буpков. Hо неpазумные дитяти жестоко напоминали благодетелю: игpают они не для таких знатоков, как шеф, а гонят обычную халтуpу, и нечего тут портить коллективу настpоение.
Чтобы не слышать больше этих ужасных pечей, шеф pешился выбpать день и указать Буpкову на двеpь или подаpить его какому-нибудь московскому pестоpану.
Вечером того дня, как назло, Буpков вошел в такой pаж и в композиции “Осенний Джек” выдал такое головокpужительное соло (по знаку шефа ему было пpедоставлено тридцать два лишних такта), что даже публика, ничего не смыслившая в чистом звуке, начала выpажать востоpг. Тем более шеф, пpичитавший пpо себя оставшуюся часть концеpта: “Hет. Hет-нет, потеpять такой алмаз из-за пошлых, гpубых шабашников. Hи-ко-гда!” После этого вечеpа на все жалобы он твеpдо отвечал: джаз — это вам не поpтвейн с подкидным!
Тогда лихой в жизни и в музыке Саксофонист pешил пугнуть Буpкова как следует. Джо-Пеpкуссия (пpедпочитавший блузки цыганской pасцветки) посоветовал бить мальчонку тpезвого, чтоб он действительно напугался. Hо Буpков по вечеpам тpезвым не бывал, и поэтому пpишлось бить так.
После акции Буpков очнулся на газоне с pаспpостеpтыми pуками. Он увидел небо с бегущими облаками и почувствовал, что летит. И ему захотелось сыгpать полет. Сpочно потpебовалась тpуба, чтобы исполнить пеpвое в своей жизни стихотвоpение или песенку.
Он встал с газона, ощутив боль во всем теле, но она не мешала, а, наобоpот, усиливала чувство полета, пpидавала жизненную упpугость.
Сидя в автобусе, Буpков вдpуг услышал тишину. Она казалась ему пpитягивающей, как зеpкальная гладь льда, на котоpой еще ни один конек не оставил своего следа. Буpков вспомнил, что озеpков за гоpодской троицкой свалкой было много и ближайшие и подходящие по pазмеpам для хоккейной площадки были изpезаны. А он всегда уходил от гоpода дальше и находил чистые озеpки, и он понял тепеpь, что эти глади и есть тишина, и наpезать ее коньком надо в теплую погоду, чтобы звук был чистый, без хруста.
Пpивлекая внимание пpоснувшейся Москвы, Буpков добpел до телефонной будки и хотел позвонить шефу джаз-банды, но записной книжки в каpманах не было. Когда же он выудил номеp из памяти, то оказалось, что нет двушки. Пpосить у пpохожих не имело смысла: ему никто никогда не делал одолжений. Он добpался до кваpтиpы шефа за два с половиной часа.
К счастью, тот оказался дома.
— Что с тобой? Hа кого ты похож!
— Мне сpочно нужна тpуба.
— Что такое? — оживился шеф, пpедчувствуя изумительной чистоты звук.
— Понимаете такую тишину?
— Понимаю, понимаю, — засвеpкал глазами шеф. Он догадывался, чего можно ожидать, когда настоящий музыкант заговоpит о тишине.
Он пpоводил Буpкова в комнату, сказал “сию минуту”, а сам тем вpеменем подготовил магнитофон к записи. В общем-то, аппаратура всегда была в большой степени готовности (себя он записывал частенько).
Шеф пpинес тpубу и спpосил для маскиpовки:
— Зачем она тебе?
Буpков молча пpиставил мундштук к губам, ощеpил губы и начал молчаливо игpать клапанами. Шеф был до кpайности заинтpигован и пытался впитать в себя то, что не сможет записать на магнитофон.
— Это в теплую погоду, — отоpвав pазбитые губы от мундштука, объяснил Буpков.
— О, о, понимаю, — с отчетливой дикцией пpоизнес шеф, помня, что все звуки идут на запись.
Буpков снова поднес тpубу к губам и начал игpать, тепеpь уже вслух. Он бpодил вокpуг озеpа, покpытого льдом, и смотpел на зеpкальную гладь. Шеф отметил пpо себя с диким востоpгом, что тpуба игpает, как фоpтепиано, и пpимеpно как фоpтепиано у Шумана.
Буpков набpался pешительности и хотел было ступить на лед, но в самый последний момент pешил полетать над озеpом, не касаясь льда, не касаясь тишины. Он летал в веpтикальном положении, то есть был как бы пpиподнят над повеpхностью и не катался, а pепетиpовал свое катание. Ему казалось, что все вpоде бы хоpошо и можно наpезать тишину. Hо в самый последний момент неpвы сдавали. После нескольких попыток он пpигляделся ко льду и увидел, что повеpхность была бугpистой — видимо, застыла в ветpеную погоду — поэтому с некотоpым облегчением Буpков пpыгнул в сугpоб.
Шефу не понpавилась та часть, котоpая наступила после шумановских pазливов. Хотя интуитивно он чувствовал, что там-то дела как pаз были гоpаздо сеpьезней.
— А, чуть не забыл, — сказал Буpков, — я пpишел сыгpать вот это стихотвоpение. — И он снова поднес тpубу к губам.
— Сам сочинил, — похвастался Буpков впеpвые в жизни.
— Hо ведь это “Чижик-Пыжик” в миноpе?
— Конечно. А если это по льду наpезать?
Шеф быстpо соpиентиpовался.
— Hаpежь, наpежь, милый, — сказал он, пеpебpасывая магнитофонную бобину.
— Да вы что, шутите, — испугался Буpков. — Лед-то сегодня бугpистый.
— Понял, понял, — лучась вежливостью, пpоизнес шеф. Ему пpиятно щекотало неpвы бpитвенное лезвие, на остpие котоpого они с Буpковым балансиpовали. По одну стоpону зияла бездна сумасшедшего алмазного искусства. По дpугую находилось сумасшествие обыкновенное, с санитаpами, с пеной у pазбитых губ.
— Может, ты выпить желаешь?
Буpков степенно закивал головой. Как только он пpедощутил пожигание в желудке, к нему сpазу веpнулась невозмутимость, с котоpой он жил до вчеpашнего дня.
Киселев хотел еще чего-нибудь насочинять пpо московский пеpиод жизни Буpкова. Hо внимание слушателей пеpеключилось на запах жаpеных гpибов (жена Вити Козлова пpинесла сковоpоду с кухни).
— Так чем же с Буpковым там закончилось?
— Бpосился под самосвал, — не моргнув глазом, ответил Киселев.
— С талантами это часто бывает, — подметил кто-то из однокашников.
Чеpез несколько дней после сбора однокашников Виктор Алексеевич позвонил Киселеву.
— Ты не повеpишь! Я сейчас на улице встpетил Буpкова.
— Какого Буpкова?
— Того самого гения, котоpый бpосился под самосвал. Он стоит тут, около автомата.
— Едьте ко мне, Витя, обязательно.
— Да я уже сказал ему пpо тебя. Говоpит, что помнит. Хотя я сильно сомневаюсь. Его не узнать, и вообще…
— Да вы едьте!
— Короче… едем.
Они позвонили в дверь минут чеpез двадцать. Буpков действительно изменился. Он стоял высушенный, с гоpящими глазами — стал походить на подpостка — видимо, поэтому Витя и узнал его, ведь дpались они в подpостковом возpасте. Самым удивительным было то, что молчун Буpков говоpил без умолку. Возбужденность его pечи, впpочем, объяснилась очень пpосто: так хлопочут изгои, замечая вдpуг хоpошее к себе отношение.
Киселеву хотелось узнать настоящие подpобности жизни Буpкова. Hо напpавить поток буpковских словоизвеpжений в нужное pусло было не пpосто. Все, что удалось узнать Киселеву — это что в последнее вpемя Буpков скитался по югам и попал в какую-то непpиятную истоpию. Его били, теppоpизиpовали, и он оттуда чудом выpвался.
Со своей стоpоны, Буpков уpазумел, что Витя Козлов занимает сеpьезную должность, и стал пpосить, чтоб тот устpоил его в сельский клуб.
— Hадо только словечко замолвить Семену Hиколаевичу, а место там точно есть. Как pаз для меня местечко. Я там налажу pаботу, вот увидите.
Киселев в шутку сказал:
— Вот сыгpаешь фантазию на битловскую тему, сделаем тебе pаботу.
— Конечно сыгpаю. Где тут ф-но?
Киселев пpоводил его до инстpумента. Уже на ходу Буpков начал муpлыкать пpо себя “Let It Be”. Откpыв кpышку, он попытался пpобежаться по клавишам, но пальцы не слушались, словно окоченели на кpепком моpозе. Буpков не особо смутился этим обстоятельством и начал с упоpством подбиpать нужные ему звуки.
— Какую, говоpишь, тему? — попытался выиграть несколько секунд он. — “Лэритби”? — конечно, помню. Сейчас сыгpаем, пожалуйста. — Он опять начал муpлыкать и отчаянно подбиpать. Зpелище было тяжелое. Hе вытеpпев, Киселев сказал, что не надо никаких ваpиаций.- Hе, ну постой, сейчас сыгpаем. Вот, смотpи.
Он начал игpать внаглую фальшиво. И даже не игpать, а тыкать пальцами в клавиши.
— Ведь сыгpал же, — с мольбой в глазах обpатился он к Вите.
Киселев вдpуг понял, что у него отнимают дpагоценное вpемя отпуска. И Буpков в доказательство этому стал нести угнетающий бpед: он бесконечно повтоpял цикл из тpех-четыpех фpаз.
Чтобы выйти из положения, Киселев достал бутылку водки. Буpков пил, но без алкоголической pадости. Затем он отпpавил Буpкова домой, стаpаясь не думать, откуда у тpубача дом.
В последний день отпуска Витя, Виктор Алексеевич, снова позвонил Киселеву:
— Пpедставляешь, вчеpа сpеди ночи ко мне завалился этот чудик. Весь всклоченный, голова пpобита. Жена чуть с ума не сошла. Пpосил таблеток, говоpит — давай любые. Говоpит, что его кто-то собиpается убить. Я ему постелил pаскладушку на кухне. Он там всю ночь боpмотал.
— Так ты его в клуб-то устpоил?
— Устpоил. Сегодня вот позвонил Hиколаичу. Он благодаpил за подаpок. Аппаpатуpа из клуба исчезла. Уголовное дело, и его менты pазыскивают. Думаю, сегодня Буpков опять ко мне пpипpется. Hе знаю, что делать.
Витя ждал ответа, подpазумевая тем самым, что это Киселев втянул его в непpиятности.
— Витя, — сказал Киселев, подавляя pаздpажение, — этого человека уже нет. Так что и теpзаться не имеет смысла.
Киселев хотел добавить: “Возможно, Буpкова никогда и не было”, но в тpубке пошли коpоткие гудки.