Опубликовано в журнале Урал, номер 3, 2009
Букет земляники
Деревянный мост над речкой Ямбаркой, ветхий, латаный-перелатаный, на подпорках, закрыли: мог рухнуть от любой перегруженной машины. Пришло время заменить его современным, бетонным. Все теперь ездили вброд, ожидая с нетерпением, когда закончат строительство нового моста. Отсыпали новую дорогу, подъезд к мосту, укладывали бетонные пролеты, работали без выходных.
Любопытствуя, я подошел к мосту, и мое внимание привлекли насыпи: там, отмытые после дождя, лежали куски прекрасного пегматита. Удивляться было нечему: в лесочке, что отделял Южаково от Корнилово, находились знаменитые копи “Чернуха”, “Золотуха”, “Богатое болото”. Лес был перепахан так, что походил на место боев: лет уже двести местные горщики добывали здесь топазы, аквамарины, цитрины, морионы да и многое другое. Я вспомнил, что прямо у въезда в карьер была как-то зацеплена мной жилка, из которой, почти сверху, добывал морионы с турмалином, а иногда на друзочке и кристалл берилла. Жаль, вспомнил все это я немного поздновато, времени-то прошло вон сколько, скоро и отсыпку, поди, закончат.
И вот я у карьера. Узнать его трудно, и прежде он походил на большую яму, а этот такой глубины, что экскаватор, если бы задрал ковш кверху, и то не достал бы кромки карьера. Новенькие “КамАЗы”, наполненные породой, с натугой вылезали из карьера, чадя соляркой. Я стоял на его краю и любовался: на отвесных стенах отпечатались геологические катаклизмы, что случились за миллиарды лет. Мешанина жил и пород, разнообразных по цвету и толщине, напоминала картины авангардистов, но куда им до творений природы. Стоял и думал: сколько жил прямо под ногами, а в них — занорыши! Спускаюсь на дно карьера, любуюсь стенкой: она блестит миллионами слюдинок в белой, как сахар, породе полевого шпата, а в прожилках пегматита — маленькие пещерки с наросшими, чуть толще спички, черными турмалинами, мелкие мориончики с глянцевитой поверхностью. Зеленые породы змеевиков пересекались и смешивались с гранитогнейсом. Все сохранилось. Рисунок жил сохранился, и создавалось впечатление, что перед тобой прочнейший гранит.
Экскаватор черпал эту породу ковшом, а вместе с ней — твердые куски пегматита, желваки лимонита, больше походившего на окаменелую красную глину, с тысячами мельчайших кристалликов хрусталя, наросших на кварцевую пленку, желваки халцедона пронизывали лимонит, и можно было выбрать прекрасный образец в виде пещерки, в глубине которой светилось и переливалось кварцевое чудо.
В середине карьера когда-то проходила жила с гранатом-альмандином, от которой уже не осталось и следа, и только кое-где попадались мелкие щетки наросших кристаллов граната, которые найти было можно уже с большим трудом во всей этой мешанине. На дне, где экскаватор дорылся до неразрушенных пород, образовалось голубое озерцо, оно под лучами солнца переливалось осколками аквамарина. Видимо, никель окрасил воду до такого цвета.
Замолк грохот работающих машин, мужчины у костра разливали чай в алюминиевые кружки, хлеб ломтями лежал на доске со шматками сала и колбасы. Видимо, обед. Я подошел и, не зная с чего начать, сначала пожелал “хлеб да соль”, а потом без перехода спросил, не встречались ли им кристаллы и разные минералы. Они, перестав жевать, с удивлением уставились на меня, словно я задал вопрос, который к ним не относится. Один, видимо старший, ответил: “Ты, это, спроси о чем-нибудь полегче! Что такое кристаллы, мы понятия не имеем. Порода все это, для отсыпки дорог, за которую нам платят, и бывает разной категории”. Все закивали и стали наперебой спрашивать меня, зачем я пришел да еще с кайлом и лопаткой.
И тут меня прорвало: “Да знаете ли вы, что на дорогу, которую вы отсыпали, ушли такие самоцветы, за которые в музеях дали бы большие деньги!” Меня понесло, и я, как перед большой аудиторией, начал рассказывать об этих местах и о тех чудо-находках, которые вызывали восхищение у минерологов всего мира. Когда зашла речь о стоимости самоцветов, мужики перестали жевать и уставились на меня, как на инопланетянина или сбежавшего из сумасшедшего дома.
“Так, значит, мы сидим на миллионах, а горбимся здесь день и ночь ради тыщи. Ну и мастер ты заливать!” Все потонуло в общем хохоте. “Так вы мне не верите?” Я бросился к стене карьера, где выделялась особенно мощная жила пегматита, кайлом обрушил породу, и открылся небольшой занорыш: в красной глине “сидел” чистейший кристалл дымчатого хрусталя, размером чуть больше спичечного коробка. Я обмыл кристалл в воде озерца и положил на раскрытой ладони. А он, как принц в золотистой одежде, поблескивал всеми гранями, и мужики повскакали с бревен и уставились на ладонь.
“Ты его, наверно, с собой принес?” — спросил один, пока другие, передавая друг другу кристалл, прищурившись, смотрели сквозь него на солнце и удивленно переглядывались. Я подозвал их к жилке и, пару раз ударив, выковырнул еще один кристалл, чуть поменьше. Мужики тоже с остервенением начали дербанить жилу. Я остановил их, чтобы рассказывать, как рождаются камни в занорышах.
Теперь они уже по-другому смотрели на породы, которые окружали их. Я попросил их быть внимательными и, если подвернется что-то стоящее, оставлять для меня. “Я вам огранку сделаю из этого камня, и вот тогда вы поймете, что такое самоцвет”. — “Ну, ты и так заморочил нам голову. Как теперь работать? Или на ковш смотреть, или на породу? А у нас план! Чудной ты, однако”.
На следующий день готовый ограненный дымчак, который больше походил на золотистый цитрин, был у меня — завернутый в тряпочку, лежал в кармане. Лева, друг мой, огранил его так, что просто залюбуешься: площадку сделал побольше, чтоб свет проникал в камень, дробился в нем на тысячи искр, и казалось, что внутри не одно солнце, а целый солнечный хоровод, особенно когда камень поворачиваешь вокруг оси.
Я с нетерпением ждал встречи с рабочими. Опять заглох двигатель экскаватора, перестали урчать моторы “КамАЗов”, и все окружили меня. А я, как факир, достал тряпочку и незаметным движением сбросил ее с камня. Солнце влилось в каждую грань, и я, раскачивая ладонь, стал подставлять камень лучам солнца. Грязные руки потянулись со всех сторон, но он не давался им. Пришлось рассказать, как следует брать его за рундист, а им все еще не верилось, что из вчерашнего кристалла я смог получить “осколок солнца”.
Последним взял в руку это маленькое чудо молодой рабочий. Он отошел ото всех, сел на глыбу и с каким-то детским восторгом поворачивал камень туда-сюда, и видно было: что-то проснулось у него в душе, и он с сожалением вздохнул: “Жаль, что я раньше не видел такой красоты”. Встал, подошел к тому месту, откуда был добыт кристалл, и с нежностью погладил породу черной, измазанной солидолом и маслом рукой. “Слышь, а в Чувашии мне, поди, не поверят, что в простой породе, которой я вывез тысячи тонн, скрываются такие солнечные камни?” Я засмеялся: это де только малая частичка того, что спрятано в земле, причем не самая ценная. “Нет, самая ценная, — возразил юноша. — И, наверно, будет мне сниться” — “Знаешь, забери тогда его себе”, — сказал я.
Парень хотел вернуть мне камень — ему не верилось, что можно так вот просто расстаться с такой красотой. Мужики спрашивали меня, сколько он стоит, и только этот юноша не задал подобного вопроса. Рабочие трудились еще около недели, и вскоре около дома, где мы живем летом, затормозил “КамАЗ”. Кто-то постучал щеколдой в ворота. Я открыл дверь — передо мной стоял, улыбаясь, тот самый парень. Он, смущаясь, протянул мне букетик земляники с крупными сочными ягодами. “Я знаю: денег ты не возьмешь, цветы дарят женщинам, а это — как те камни-самоцветы, о которых ты рассказывал. Спасибо тебе! В Чувашии я всем буду показывать твой самоцвет” — и он неловко обнял меня.
Хлопнула дверь, взревел “КамАЗ”, а я еще долго стоял на дороге, смотря вслед уходящей в далекую Чувашию машине. Веточки земляники я поставил в стакан с водой, и когда падал взгляд на этот букет, на моем лице появлялась улыбка.
Нерчинские топазы
На станцию Приисковая, это с Транссиба отворот на Нерчинск, прибыли ночью. Выгрузились. Вокзальчик, как все, что не в городе, а так — для тех, кому не во Владивосток ехать, а в какой-нибудь городишко местный или села окрестные. Они везде однотипные, вроде бараков, но обязательно со сквером и белой гипсовой фигурой железнодорожника, который держит в вытянутой руке фонарь путейца. Само собой, рядом водокачка для паровозов, теперь, правда, тепловозы ходят, но водокачки все же стоят. К запахам железной дороги запах черемухи примешивается, правда, не очень заметный. Да нам и не до него, устроиться в комнату приезжих мечтаем.
Устроились: чисто, тепло, что еще надо. После дороги спишь, а вроде бы и не спишь. Все еще слышится стук колес: ты куда, ты куда, ты куда? Утром я выглянул в окно и увидел огромную реку прямо за железнодорожным полотном. Это была Шилка, она текла величаво, казалось, что вода не движется, и только у самого берега было заметно течение. От восторга, что я на Шилке, во все горло запел: “Шилка и Нерчинск не страшны теперь”. Ребята поднялись и, увидев в окно яркое солнце, реку, цветущую черемуху, не могли скрыть своего удивления.
Я с гордостью, как петух, распустил хвост и начал: “А что я вам говорил, что говорил! А вы мне не верили”. Правда, доехать-то мы доехали. Да ведь это полдела. А где этот Балей, где Борщовочный хребет, где копи? Это под Свердловском все понятно, а тут тысячи километров давят на тебя, ты в другом мире, и еще не известно, примет ли он тебя. Ну да, здесь, как кто-то мне сказал в вагоне, в сто лет не старуха, а сто километров не расстояние. Из Нерчинска в Балей автобус ходит не каждый день. Ловим попутку и, побросав шмотье в кузов, усаживаемся кто на чем. За Шилкой горы, ну, примерно, как у нас на станции Исеть, только между ними лога, или, как тут говорят, пади, поглубже и обрывы покруче. Лес такой же: сосна, береза, а между берез кусты, красивые, цветущие, с человека ростом и все в розовых цветах — рододендрон или багульник. И это край каторжан, Акатуй, Зерентуй, где декабристы каторгу отбывали! Потом-то я и в штольне побывал, где, прикованные к тачке, они руду серебряную возили. Да и позже, уже в наше время, там после отсидки многие оставались — без права выезда на вольную землю. Словом, нерчинская каторга одним могилой стала, другим — домом родным… Едем. Вот машина тормознула — Балей!! Это золотой Балей, здесь открытым способом золото добывают уже не один век. Хорошей карты нет. Где взять? А в рудоуправлении. Приходим, на нас смотрят, как на людей с Луны. Приехать с самого Урала, где своих минералов не перечесть, и куда — за тридевять земель. И все же нам дали карту и разрешили снять кальку. Вот и они, “Дорогие утесы”! Совсем просто найти, имея такую карту. Вперед и с песней!
Вот и первая копь. “Киберевская”. Давно наши лопаты и каелки не взрыхляли древние отвалы, не ковыряли пегматитовые жилы. Как хочется найти первый образец с бериллом! Наконец удача, да какая! Морион! И сбоку, как прилипший, отличный аквамарин. И пошло: еще морион, и прямо из него торчит головка берилла. Это же сколько добыто здесь, если в отвал ушли такие образцы! У каждого уже что-то есть, и вот можно оглядеться, умерить свой пыл, побродить вокруг.
Сама копь впечатляет, штольня разрезает гору на две половины, ширина около двух метров, глубина — трудно сказать, она частично завалена. Сколько лет назад была открыта жила, трудно сказать, видимо, ее начинали и бросали, потом опять разработка, и так неоднократно.
Первая настоящая ночевка в палатке, а не в приезжих комнатах. Под незнакомым небом ищу знакомые ориентиры, Большую медведицу, но все кажется перевернуто, непривычно. В тишине раздается незнакомый рев какого-то животного. Мы сидим у костра, смотрим друг на друга, не зная, что сказать. Рев то громче, то тише. Валера, делая вид, что знает, говорит: “Это гон у изюбря”. Удивительный край! Стоило сюда забираться. И это в начале мая, когда еще во многих местах, где мы проезжали, лежат снега, да и на Урале не каждый раз в это время тепло бывает.
Теперь наш путь — на “Дорогие утесы”. Десять километров по прямой от “Киберевской”, и вот оно, чудо! Представьте себе хребет, заросший соснами до середины, а дальше глыбовый развал — на Приполярном Урале его называют курумник. Стоит идеальная стена, похожая на китайскую, только высота ее — около четырехсот метров, а ширина — около десяти метров. Впечатляющее зрелище. И в этой стене вместо окон — дыры странные. Что за дыры, одни больше, другие меньше, откуда они взялись? Из них вдруг с криком вырываются вороны, огромные, орут хрипло, им уж точно лет сто. От новизны впечатлений как-то забылось, что завтра 9 Мая — День Победы. Собираемся, проверяем инструмент. Подошли к хребту и, пройдя до середины леса, оказались около осыпи: глыбы, отваливаясь от основной скалы за тысячи лет, ложились как угодно: одни торчат перпендикулярно, другие под уклон, и получается полный хаос. Пробираясь сквозь этот каменный пояс, я думал: где же копь? Подойдя ближе к стене, мы увидели внизу лаз, похожий на вход в пещеру. Чтобы проверить свою догадку, начали прямо у начала дыры разгребать мох и среди глыб обнаружили кучу угля, головешек и пегматит, черный от копоти.
Неужели таким старинным способом здесь рвали жилу? Разводили огонь, накаляли породу, поливали водой? Это же какая работа! А может, мелькнула догадка, когда стена была толще и от нее отваливались куски породы вниз, в них были занорыши? Значит, если отворачивать часть глыб, то среди обломков могут попасть кристаллы? Но для этого надо ломы, веревки. Некоторые плиты и вчетвером не поднять. А если много народу, наверное, можно отворотить и такое.
Включаем фонарики, протискиваемся и замечаем, что стены абсолютно гладкие, но все черные. Под ногами хрустит уголь. Нет, на такой труд способны только китайцы. Проход становится то шире, то уже, в некоторых местах чувствуется, что лезть легче и кое-где можно встать в рост. Всего вероятнее, это бывший занорыш. Выключаю фонарик и впереди вижу свет. Боже мой, я на высоте около десяти метров от основания скалы, выглядываю из норы и вижу внизу верхушки сосен, нагромождение гор, уходящих за горизонт, огромную птицу, неподвижно висящую в небе. Такого путешествия сквозь скалу я еще в своей жизни не совершал.
А где же ребята? Они поначалу ползли за мной. Неужели есть отвороты? Пятясь назад, с трудом пытаюсь возвратиться, колени ломит от острых обломков. Оказывается, не только мягкий уголь от дров находится на дне лаза. Как я и предположил, есть разветвления, но ребята ушли недалеко. Встретили они меня диким хохотом: я был похож на того трубочиста.
В лагере долго отмывались и потом, сидя у костра, делились впечатлениями. Первое: разочарование — пока ни одного образца, может быть, где-то рядом с этой стеной есть еще копи. Надо будет поискать. Второе: место уникальное. На Урале мы привыкли к ямам, штольням, видеть такое нам еще не доводилось. Как дышали в этих червячных ходах, когда жгли, нагревая породу, чтоб она лопалась, когда поливали ее водой? А пар, а дым, а жара в замкнутом пространстве! Я высказал предположение: они пробивали дыру с противоположной стороны, чтобы был сквозняк, чтобы проветривалось. Но это же какой труд! И что это были за старатели? Это могли быть только китайцы.
На следующий день решили поискать нормальные копи, эти не для нас, даже если остались жилы нетронутые, нам их не взять. Утро 9 мая — мы снова у этого бастиона. Привязал на колени берестяные наколенники, привязал конец веревки к камню — и вперед. Ну, прямо спелеолог, только те лезут вниз, а я — вверх. Жутковато, но интересно. Весь в поту, кое-где еле продираешься в щель, видимо, китайцы были помельче. Нашел отворот, чувствую, что резко поднимаюсь вверх. Фонарь высветил щель, похоже на ответвление жилы, видимо, не главная. Главную выбрали. Свечу фонарем, и луч высвечивает головы кристаллов. Засовываю руку, глажу грани кристаллов. Руки уходят на всю длину, и вдруг пальцы нащупывают что-то мягкое. Захватываю в пятерню, осторожно руку вытаскиваю, в ней оказывается береста, свернутая в рулон.
Не похоже, что это растопка. Медленно протискиваюсь обратно, свет солнца слепит, жду, когда привыкнут глаза. Осторожно раскручиваю рулон бересты, между ее пластинами вижу пожелтевшую бумагу. Вот это да! Сюрприз. Ору во всю глотку. Ребята еще не отошли далеко, вижу, как торопливо карабкаются по камням: “Что, топаз нашел?” Смотрят на бересту с недоумением, не понимая, почему из-за этой ерунды я их оторвал от дела. Осторожно раскручиваю свиток — бумага с царским гербом. Печатными буквами написано: “Его Императорское географическое общество, г. Санкт-Петербург”, затем — фамилия попечителя с ятями, читается с трудом, год 1849, месяц июль. Дальше карандашом. Мы, такие-то, четыре фамилии: старший топограф, младший топограф, двое казаков, они же рабочие. Обращаемся к тем, кто найдет этот свиток, с великим приветом и подтверждением, что земля эта русская, координаты такие-то — указаны долгота и широта. Дальше читалось плохо, но два слова еще можно было разобрать: “будущему поколению”.
Валерка воскликнул: “Вот дома покажем, обалдеют, это надо же! Такие же люди, как мы, приветы передают будущим поколениям. Я тоже на Конжаке в походе записки писал, в консервной банке оставлял тем, кто после меня придет”. — “Да уж, дела, вот чего не ожидал, так не ожидал”, — это Стас, он у нас самый умный, кандидат наук, поэтому и предложение сделал самое умное: “Давайте все перепишем, сфотографируем и отправим в Академию наук. И напишем, что вот такие-то 9 Мая, в день Победы, в таком-то году были здесь и передаем привет будущим любителям минералов и путешествий”.
Сбегал Стас в лагерь, принес бумагу, фотоаппарат. Свою записку завернули в новую бересту, и я положил эту историческую реликвию на старое место, еще раз погладил кристаллы, жалея, что их не взять, так как веревки не хватило. Один выход опять привел меня на противоположную сторону, на краю лежала куча веток — воронье гнездо. Я оказался выше той дыры, которую нашел в первый раз. Вернулся к ответвлению, что заметил еще раньше, и стал забираться в него, еле протиснулся и через несколько метров оказался в еще более узкой щели. Извиваясь, попытался пролезть дальше, но что-то держало меня. Несколько раз дернулся, но, увы: ни взад — ни вперед. Ну, это уже не шутки. Лежу, стараюсь выдохнуть и попятиться.
И зачем бросил веревку? Найдут ли ребята этот отворот? Успокойся, приказал я себе, подумай: что держит, за что зацепился? Начал ворочаться влево, вправо — без толку. Заклинило. Господи, опять со мной случилось то, что случалось уже не раз! Может, дернуться сильнее вперед, там возможно раздутие, и я смогу развернуться. Не получается. Может, расстегнуть штаны и выползти из них. Но как добраться до ремня? Руки вытянуты вперед, под себя не засунуть. А если одну руку все же под себя? Царапая, выворачивая ее, пытаюсь подсунуть под живот. Ноги холодеют, но шевелить ими чуть-чуть могу. Надо сапоги стащить: голыми пальцами упираться легче. Начинаю тихонько шевелить пальцами, тру друг о друга, прижимаю их к стенке. А если еще руку под себя? Смотри-ка, поддается. Вот и пряжка. Ага, расстегнул. Теперь надо пальцами ног зацепить второй сапог. Снялся, поддается, выскальзываю и из него, как из потной резиновой перчатки. Вроде все, теперь упираюсь пальцами о стену. Ага, подвигаюсь. Все, выполз из штанов, так, теперь надо ногами все хозяйство сдвинуть обратно. Ага, пошел, ох и холодрыга от камней. Так и буду сдвигать сапоги и штаны, а сам — за ними. Где пошире будет, над ними проползу, в руки возьму. Да уж, без бересты колени в кровь, да и зад, видимо, не первой свежести.
Вот и отворот. Жаль, нигде развернуться нельзя. Так голым задом и выползу. Лишь бы ребят не было. Нет, вон кто-то пыхтит, фонарь светит. Вот и конец веревки, значит, половину от конца веревки я прополз. “Ты чего там? Умер?” — это Вовка, он самый беспокойный. — Давай двигай за мной!” Двигай. Я еле шевелюсь, сиплю да чихаю.
Парни сначала увидели голые черные ноги, ну, потом что выше, потом — меня, ослепшего от света. Фотоаппарат у Стаса щелкал без перерыва. Вот гад, потом всем будет показывать. Вопросы, вопросы и ни одного ответа. Я счастлив. Костер, макароны с тушенкой, чай с брусничным листом и сто граммов спирта на золотом корне. Ура, день Победы! Тем более они нашли отвал, куда стаскивали породу и где разбирали ее.
P.S. На разборке нашли-таки топазы, один, лучший, остался у меня. Его даже сфотографировали. А в Нерчинский край мы еще ездили не один раз, и не без приключений, конечно.
Турмалиновое кольцо
Камень был один из самых редких — многоцветный, полихромный, часть его была абсолютно черная, а другая, на стыке с черным, бледно-розовая, переходящая в кроваво-красную. Александра Алексеевна, учительница математики, часто переворачивала его вокруг пальца, надолго задерживала на нем взгляд, подходила к окну и, замерев, стояла, отрешенная от нас, от класса, от города. Вдруг вздрагивала, проходила между партами, взлохмачивала нам волосы.
Поселок Эльмаша в те годы был похож на деревню. Частные дома, огороды, в каждом доме — или корова, или поросенок. Утром петухи взлетали на забор и, перекрикивая гудки заводов, орали так, что поднимали весь поселок. Над домами поднимался дым из труб, топились печи, стучали калитки, мычали коровы. Утром мне слышно было, как мать ворчала на корову: “Ну, ты, стой, не маши хвостом-то, беда мне с тобой”. Мне до школы надо было взять бидон и идти по баракам продавать молоко. Сначала, по первости, было стыдно этим заниматься, но ко всему привыкаешь, и меня уже звали в поселке “Тавье Молочник”. То молоко, что не продавалось в бараках, я нес в двухэтажные шлакоблочные дома, где жили инженеры, офицеры, словом, не рабочий люд, а ИТРовцы.
И вот в один из дней на втором этаже дверь мне открыла Александра Алексеевна. Господи, провалиться бы мне со второго этажа на первый. Я мгновенно покраснел от стыда, пот пробил меня, язык отнялся. А она, в красивом халате, в домашних тапочках, уже подталкивает меня в комнату, и я, еле придя в себя, вдруг чувствую, что мне не страшно: она такая же, как моя мама, как другие знакомые женщины. Я налил молока, она прямо из банки отпила, и на ее губах остался молочный след. С удовольствием вытерла его руками и засмеялась: “У нас в Мичуринске тоже была корова, и я тоже разносила молоко”.
Эти слова словно прервали какую-то преграду, и я почувствовал, что у нас есть что-то общее. “Пойдем, я познакомлю тебя с моей мамой”, — она взяла меня за руку и повела во вторую, небольшую комнату. Около окна стоял на подставке валик, на нем натянута бумага с рисунком, и в него воткнуты сотни иголок с пупырышечками, тянутся белые нитки, к которым привязаны деревянные палочки. За устройством сидела бабушка, такая уютная, и перебирала сморщенными руками эти палочки. “Ну-кось, ну-кось, подойди на свет-то. Это ты мне молочка-то принес? Вот справно, вот ладно-то. Да к чему ты такой взъерошенный, ну, право, воробей! Звать-то как?” — “Ильдар”. — “Красивое имечко, впервой слышу. И кто же тебя так назвал? Вроде русский с виду, а имя ненашенское”. — “Бабушка, нацменка. А папа у меня русский”. — “Хорошее имечко, Богу-то мы все одинаковые, только меж собой делимся на русских да нерусских. А ему-то все едино”. Она перекрестила меня так ловко и быстро, что я не успел отскочить и стоял пораженный: мне же скоро в пионеры вступать!
Александра Алексеевна, видя мое смущение, сказала: “Пойдем, чаем тебя угощу”. Я, как ни отнекивался, а все же высидел за столом и уже с гордостью думал о том, как стану рассказывать ребятам, что я пил с учительницей чай дома у нее. Поди, не поверят? Договорились, что молоко приносить буду с вечерней дойки, так удобней. И, бывая почти ежедневно, я все больше и больше сближался с этой семьей и старался молоко им приносить последним, чтобы подольше задерживаться у них. Бабушка живо интересовалась, чем я занимаюсь, и, узнав, что собираю коллекцию минералов, попросила приносить ей камни и рассказывать о них. Мне того и надо было, и я с радостью делился с ней своими находками.
Александра Алексеевна вечером, накормив мужа, начинала проверять тетради и слушала, как старый и малый ведут беседу. Иногда она вдруг замирала над столом, поворачивая на пальце кольцо, вглядываясь в него. Лицо ее становилось каким-то незнакомым, грустным, взгляд затуманивался, и потом она с трудом возвращалась из далекого далека, где она только что была, но уже просветленной и даже, как мне казалось, удивленно счастливой. А когда я принес турмалины и стал показывать их бабушке, она попросила рассказать все, что я знал об этом камне. Я с таким увлечением рассказывал, что даже муж и сын сидели, не шевелясь, но самым внимательным слушателем была все же Александра Алексеевна. Она брала в руки каждый камень, подолгу разглядывала, переспрашивала и иногда взглядывала на свое кольцо с турмалином.
“Вот самый распространенный — черный турмалин, — повествовал я. — Шерл называется. А вот синий — индиголит. Ну, а тот, что в кольце у вас, полихромный называется. Это значит, что в нем цвет разный: и розовый, и зеленый, и черный, и в разных камнях сочетание цветов не повторяется. А вот еще сибирит — раньше Урал тоже Сибирью называли, он впервые и был найден у нас. Есть дравит — от зеленоватого до коричневого, и ахроит, вообще бесцветный”.
Время летит быстро. Быстро кончилось детство, в стайке много раз менялись коровы, я уже не продавал молоко по баракам. Пришло время прощаться с Александрой Алексеевной, с бабушкой, с друзьями. В армию уходил, уже отработав несколько лет в геологической партии и собрав неплохую коллекцию. И все же такого турмалина, как у учительницы, у меня не было.
Три года на границе в Карелии, и вот я дома. Учеба в институте, работа, женитьба, но камни остались страстью, как в детстве, и теперь уже с женой по выходным бродили мы по копям Палкино, Северки, Пушкинитовых ям и все дальше забирались за своей мечтой — турмалинами. С Александрой Алексеевной мы продолжали встречаться, она все еще работала в школе, и казалось, что годы не берут ее. С ней мы ходили на родник за водой на Калиновку, или, как она говорила, на ключик. Иногда, когда спешить было некуда, разводили костерик недалеко от родника и сидели, вороша палкой огонь. Над головой летали синицы, и некоторых мы подкармливали — крошки и семена они брали прямо с руки.
Как-то Александра Алексеевна спросила, верю ли я в любовь. Причем не в ту, какая бывает у многих, а в ту, от которой и через многие годы все еще задыхаешься. И неожиданно начала свой рассказ. Я сидел, не шелохнувшись, а она говорила быстро, словно боялась, что у нее не хватит времени или ее перебьет кто-то.
В Мичуринске был у нее любимый, курсант военного училища, он ей, студентке педучилища, и подарил это кольцо: дескать, мать велела подарить той, которая станет его женой. Но подруга однажды сообщила ей, что ее курсанта видели в парке целующимся с другой. Вскоре она, забрав документы, перевелась в Свердловск, в здешнее педучилище. Дальше школа, замужество, сын.
Она подкинула сучьев в огонь, пламя полыхнуло. “Я, ты знаешь, не сняла кольцо, не выбросила его, что-то останавливало меня. И однажды я с неодолимой силой захотела увидеть того, кто мне его подарил. Никому не сказав, куда еду, отправилась на каникулы в Мичуринск. Там от сокурсницы узнала, что сплетни распускала моя самая близкая подруга: на курсанта она сама имела виды. В городе ее нет. Нет и курсанта. Дожидаясь поезда, зашла я в кинотеатр, где и дала волю слезам. Но что-то мешало мне полностью отдаться моему горю. Кто-то сзади скрипел сиденьем, и у меня в затылке “бегали мурашки”. Я повернулась и увидела копну пшеничных волос. Что стало со мной! Я потрясенно смотрела на него, и он тоже то надевал фуражку, то снова снимал ее. Мы вышли, не дожидаясь конца сеанса, и молча стояли, окаменев, под яблоней, не находя слов. Придя в себя, наперегонки стали рассказывать и расспрашивать друг друга. Он так и не женился и каждый год приезжал в Мичуринск, веря в то, что я тоже приеду”.
С тех пор каждые каникулы она ездила в те места, где он служил. Господи, какие это были встречи! Казалось, сердце не выдержит. Возвратившись домой, не могла смотреть мужу в глаза, он все понимал, но ни разу не попрекнул ее, только стал в одиночку пить. У нее родились девочки-двойняшки, не похожие на мужа, но он любил их не меньше, чем сына.
“Если бы я могла раздвоиться, если бы я могла осчастливить и того, и этого. Да, я любила и мужа, правда, какой-то другой любовью. Но лиши меня моей первой любви, и я уже буду не я, и что-то во мне погаснет, что-то во мне исчезнет, и это уже будет кто-то другой”, — твердила она.
Мы возвратились от родника молча и даже у дома не попрощались: она была все еще где-то там, в своих воспоминаниях, в своих мыслях. Несколько лет мы ходили с ней на ключик и больше ни разу не говорили на эту тему, но она по-прежнему иногда задерживала взгляд на кольце, поворачивала его и, как всегда, вдруг отдалялась от меня, взгляд ее затуманивался, и счастливая улыбка бродила по лицу.
Однажды, возвратившись с родника, мы зашли к ней в дом попить чая из святой водички, как она выражалась. Наливая воды в чайник, она вдруг выронила канистру из рук и с криком: “Кольцо, кольцо пропало! — медленно опустилась на пол. Вода из канистры с хлюпаньем выливалась и растекалась по всему полу. Она не замечала ничего и глухо шептала: “Он умер, нет его, нету моего милого, голубчика моего… Радость моя, горе мое, нет тебя, нету…” — “Успокойтесь, может, соскользнуло с пальца, когда наливали воду на родник, — тормошил я ее. — Сейчас сбегаю и найду”. Побежал на родник, обыскал все, но кольца не нашел. Когда возвратился, она все еще сидела на полу и смотрела в одну точку: была опять где-то там, далеко. Пыталась повернуть несуществующее кольцо вокруг пальца, и крупные слезы, как у обиженного ребенка, катились по лицу. Посмотрела на меня с надеждой и, не увидев радости на моем лице, тяжело поднялась. Легла на кровать, повернулась к стене и тихо что-то прошептала. Пришли дочери (муж умер несколько лет назад), стали снимать с нее мокрую одежду. Я тихонько вышел, и во мне тоже словно какая-то часть умерла. Вскоре она получила письмо, что знакомый ее действительно умер, и вышло так, как она предполагала: день смерти совпал с днем потери кольца.
Жизнь тихо уходила из нее, и в один из дней мне позвонила дочь, что Александры Алексеевны нет. До похорон времени оставалось мало, я достал полихромный турмалин из своей коллекции, который, правда, оказался не красно-черным, а красно-зеленым, и пошел на похороны. Все было, как обычно. Старые учителя, знакомые, дети, тихий разговор о том, что хорошо пожила, детей вырастила, много учеников выпустила. Но никто не знал, какую большую любовь хоронят, какую судьбу пережила эта седая старушка, какое большое чувство сотрясало это маленькое тело. Я тихонько, чтобы никто не видел, вложил в ее руку, на которой она носила кольцо, турмалин, и спазмы сдавили мне горло. Когда уходил, то, взглянув последний раз на лицо учительницы, увидел едва заметную улыбку. Или это только мне показалось.