Опубликовано в журнале Урал, номер 2, 2009
Пустыня часто, особенно в христианской традиции, воспринимается как прибежище инфернальных, хаотических, деструктивных сил. Пустота не что-то исключительно внешнее, инобытийное человеку — она часто проникает вовнутрь, в сердца человеческие. Подобная эрозия разъедает и внешний мир, и внутреннее духовное пространство.
В пустыне теряешься, блуждая в сыпучем песке, пытаясь обрести в нем смысл. Она — бесконечный лабиринт, засасывающий в себя, дурная бесконечность механистичного круговорота жизни.
Но в пустыне ты можешь и обрести себя. Пребывание в пустынном месте — это период испытаний, который нужно пройти, пережить. Из нее ты либо выходишь обновленным или гибнешь в ее жгучих песках. В качестве общеизвестной иллюстрации можно привести сорокалетнее странствие Моисея со своим народом по пустыне. Да и в агиографической литературе этот мотив широко представлен.
Бесплодная пустыня — аллегория души, покинутой Богом, грехопадшей. Но в то же время это особый этап на пути к Нему. Место испытаний, аскезы, через которые подвижник переживает новое рождение, расстается со старыми привязанностями, обретает новое имя, новую судьбу.
Пустыня — место наиболее полного раскрытия не только физических, но и душевно-духовных качеств человека. Здесь он предстает как бы нагим, ибо тут, по словам святого Исаака Сирина, “усыпляются страсти”. Человек-подвижник своими духовными усилиями трансформирует окружающее пространство, делает из него “пустынь”, возвышает по космологической вертикали.
Пустота может свидетельствовать и о молитвенном погружении человека, отстранении его от всего внешнего, готовности к преображению. Это состояние можно охарактеризовать фразой из романа Захара Прилепина “Санькя”: “На сердце тихая пустота”. Она как будто почерпнута из “Добротолюбия”.
Этот образ-символ может соединять в себе противоположные полюса, антиномии добра и зла, жизни — смерти. Поле битвы, где реализуется непременное условие свободы человеческого выбора.
Образ “пустыни” крепко закрепился в современной литературе. Ощущение давящей пустоты окружающего мира перерастает в особый поколенческий признак. Можно говорить о целом явлении переживания пустоты в литературе начала XXI века. О мире с предлогом “без”, как в знаменитом пушкинском стихотворении:
Без божества, без вдохновенья,
Без слез, без жизни, без любви.
Василина Орлова. Пустыня внутренняя
“Кому я расставляю метки? Рассчитываю ли я, что по следам, затерянным в безвременье, пройдут ноги нового человека? Ведь я уже постигла, любовь — основа мира, подкладка всего, так что, открыв ее в отношениях с одним, не так уж сложно докопаться до той же основы в отношениях с другим мужчиной”. (Василина Орлова. “Пустыня”)
Образ необжитого, хаотического пространства “пустыни” вынесен в заглавие одного из романов, увидевших свет в 2006 году. Известный молодой московский прозаик Василина Орлова выпустила роман с символичным названием — “Пустыня”.
По словам Романа Сенчина, “большинство читателей, наверное, увидят в “Пустыне” три десятка глав-новелл, слабо друг с другом связанных, да и вдобавок посеченных внутри себя сценками-эпизодами, внутренними монологами героини” (Литературная Россия, № 26, 30.06.2006). Действительно, тематика для литературных гурманов покажется мелковатой: бесконечные разноцветные кусочки слюды, толчком для появления которых явилось неудавшееся замужество. Можно легко отмахнуться: “женская проза”, что с нее взять… Если бы не многочисленные “но”. Пусть в романе говорится о нисхождении и растворении любви, о порушенных и несбывшихся личных надеждах, этот поток сознания выступает попыткой прикоснуться к структуре сознания, психологии человека, формирующегося на рубеже веков. В таком контексте лирическая героиня “Пустыни” выступает персонифицированным образом поколения.
Пустота, пустыня в романе выступает многоуровневым понятием, многозначным символом. В первую очередь, это объективация личной внутренней потерянности, растерянности, одиночества, крушения прежних представлений: “Дмитрий оставил меня. Надо было справляться”. Излияние этой интимно-личностной сферы равносильно актуализации внутренней боли. В пустыню превращается пространство внутреннего дома, опустошенного вихрем переживаний, драмой интимных чувств. Этот образ становится метафорой некоего подобия личного ада: “Зачем меня сюда поместили, в тело, в подвижное заключение, переносную тюрьму? Жить — и есть быть в аду”. Пишу “из кювета”, я — сломанная “червивая кукла” — так характеризует себя лирическая героиня Василины Орловой. Для других людей она будто “летучий голландец”. Как сказал героине один парень: “ты будешь все время разбивать людям сердца”.
Пустыня — растрачивание себя по мелочам, размена на сор, гадание на кофейной гуще. Возможно, это особое свойство исключительного женского мировосприятия: пристальное внимание к мельчайшим деталям, нюансам. Мир воспринимается через его части, вторичные, незначительные черты. Но в любой самой малой песчинке предполагается отыскать образ всего целокупного бытия: “Коллекционирую пустоты, каверны, провалы, и скоро накоплю на истинную пустыню. Кто бы знал, как она густо заселена, моя пустыня, место отшельничества, молитв и религиозных песнопений в виде рекламных слоганов, попсовых хитов и разговоров о тряпках и ювелирных украшениях с сотрудницами”. И в этом нет ничего удивительного, ведь и сам человек — песчинка, отражающая в себе величие целого. Этот тезис не всегда очевиден, скрепы нужно еще отыскать, отделить от мертвенного мусора.
Пустыня — это не просто пустота, но еще и отсутствие какой бы то ни было осмысленности, бессмысленное нагромождение чего-либо, отсутствие порядка. Этот мир дробный, предельно дифференцированный, но тем не менее в нем сокрыта определенная логика, которую и пытается нащупать автор. Орлова в подробностях представляет читателю географию, архитектонику пустынного пространства, ставшего практически лабиринтом Минотавра. Пустыня и есть лабиринт, в ней ты блуждаешь, ежечасно подбрасываешь монетку, гранями которой являются жизнь и смерть.
Автор во всевозможных песчинках, в гуле окружающего мира, его отзвуках силится отыскать смысл, дешифровать его. В уже упоминавшейся рецензии на книгу Роман Сенчин говорит об этих зыбучих песках: “она взяла жизнь (свою ли, вымышленную) и, не прибегая к помощи фильтра (отсев лишнего, загромождающего повествование, засоряющего сюжетную канву), выложила эту жизнь на бумагу. И книга получилась, героиня есть, иссушающая ее пустыня среди сотен людей — тоже. Правда, у меня лично возникает опасение, что Орлова увязнет в этом песке мелочей и деталей, окончательно откажется “фильтровать” материал для прозы”.
Вещный, предметный ряд часто становится чуть ли не единственной доказуемой константой мира: школа, университет, замужество, развод, “а стул стоит, как стоял. Неприглядный, страхолюдный — он есть единственная незыблемая деталь быстротекущего мира. Впрочем, нет, не единственная. Есть несколько и других вокруг”. Связка ключей, полка с книгами и всевозможными безделками — будто особые видеокамеры, фиксирующие окружающую жизнь, губки, впитывающие ее в себя.
Жизнь — смена различные состояний, декораций, “нор”, предметов. Человек создает их для себя, они отражают его всецело. В этом отражении важно подметить любой нюанс, здесь “поражает каждая подробная деталь, мы видим, что у нас есть былое и что былое можно пощупать руками, у него есть запахи и формы, оно неабстрактно. И мы также предчувствуем, что придут времена, когда былого не станет, потому что не станет нас”.
Круги лабиринта-пустыни во многом создает память, накапливающая бесконечный и часто несистематизированный поток информации. Память человека эфемерна, зачастую обманчива, поэтому она должна быть запечатлена в каких-то материальных образах, и пока они остаются, пока живы мы — воспоминания сохранены. Отсюда и проза лирической героине романа “нравится бессюжетная”, потому как в вихревом хаосе мусора воспоминаний нет порядка, нет осмысленного сюжета. Поэтому и темпоральные координаты здесь приобретают совершенно иные, чем в эмпирическом мире, характеристики.
Прошлое — “виселица памяти”, будто черная дыра всасывает в себя настоящее. Перспективы рисует не будущее, а прошлое, которое предстает самодостаточным и самоценным “золотым веком”. Героиня “Пустыни” восклицает: “Зачем я помню все детали, мелочи разной степени гадкости? К чему они мне тут, в новой жизни?” Воспоминания лишь бередят ноющую рану, усиливают тот провал, который возник между положением до и после близости с любимым человеком. В какой-то момент память перестает обладать какой-либо ценностью, становится пустынным песком, поднятым ветром. Так во сне прошлое представилось героине заброшенным на помойку: на пустыре за домом у мусорных баков выброшены два “заветных чемодана с дневниками и рисунками” — “придуманное богатство, величайший груз моей памяти”.
Прошлое — это и акцентация своей непохожести, “я” — иное, отличное от всех, совершенно автономная вселенная: “Но плакать, жалеть себя, убиваться — удел других женщин. Я с детства гордилась, что не такая, как все”. Инаковость становится причиной непонимания, отсутствия адекватной коммуникации между “я” и другим. Как следствие — обострение переживания своей чуждости, замыкание в своей внутренней пустыне.
Сконструированный, герметичный и в то же время привычный мир рушится, а вместе с тем приходит понимание, что он являлся не чем иным, как пустынным миражом: “Господи, какую счастливую жизнь сулило детство — и как обмануло”. Отсюда развивается, к примеру, тоска по ушедшей в небытие стране: “я ощущаю себя человеком не из этих мест. Рожденная в СССР. Я хорошо помню об этом”. Это важная мета сознания героини, где личная драма находит аргументы и отражение в глобальной трагедии нации. Отсюда нарождается проект счастливой утопии, минувшего “золотого века” страны, как последняя соломинка, последняя скрепа рассыпающегося в песчинки индивидуального мировосприятия.
Пустынное сознание характеризует людей нарождающейся цивилизации, людей, выросших у разлома: родившиеся в СССР и заброшены в совершенно иные условия, в которых хочешь — не хочешь затеряешься. В этой ситуации все приходится начинать заново, вновь собирать себя, рассыпанного, потерянного, расхристанного.
Блуждающая в пустынных кругах героиня романа преодолевает тяжкие ступени поиска личностной гармонии, до тех пор пока: “В гулком зале несостоявшегося вальса душа полнится спокойствием. Море будет гладким, теплым и густым, а где-то там, в далекой глубине вселенной, в черной высоте пустыни, однажды зажжется звезда”. Именно так завершается роман и начинается новая космогония.
Захар Прилепин. Человек — это огромная, шумящая пустота
Искусственный мир, возведенный вокруг нас, не более чем декорации, хрупкие и пустотелые. Мы к ним привыкли, а потому и не можем уже адекватно воспринимать. Этот пластмассовый мир создает стереотипы, по которым человек безропотно соглашается жить. Попытка преодоления виртуального мира болезненна, покушение на него чревато гибелью человека.
Проблема еще в том, что в этой ситуации ты ставишь себя в позицию “экстремиста”, которая едва ли будет понята и принята обществом. Скорее оно даже тебя проклянет, отвергнет, будет побивать камнями. Однако в какой-то момент ты уже не можешь себя пересилить перед тягой к осознанию простых вещей. Открывается умное зрение, которое показывает, что на самом деле все обстоит не совсем так, как ты привык видеть.
“Город оказался слабым, игрушечным — и ломать его было так же бессмысленно, как ломать игрушку — внутри ничего не было — только пластмассовая пустота” — такое ощущение возникло у Саши Тишина, главного героя романа Захара Прилепина “Санькя”. К слову сказать, сходный образ пустотелого города присутствует и в повести Сергея Шаргунова “Малыш наказан”: “Пустой город всегда похож на пустыню. Крупные теснящиеся дома воспринимаются как беспомощная гладь песков. Пустыня сияет витринами закрытых на ночь магазинов. Пустыню чувствовал башмак, шершаво шаркнувший по тротуару”.
Город слаб, поиск смысла здесь ни к чему не приводит, он — лишь искусная имитация реальности. Желая преодолеть это разочарование, Тишин едет в естественный мир, в деревню. С ней у него связаны детские воспоминания. Но и здесь следует ряд откровений-разочарований: улица в этой деревне “пустынна, темна и грязна”. На всем лежит печать умирания. История последних лет деревенского бытия свелась к длинному мартирологу: кто умер, кто разбился, кто удавился. К рассказу о женщинах в черных платках, похоронивших своих бесшабашных сыновей. Этих женщин в траурных нарядах Сашка помнил еще из детства. Их печаль — своеобразный траур по будущему.
Тишин — блуждающий осколок, его “деревенская порода”, да и многие бывшие прежде еще в силах связи с этой малой родиной “давно сошли на нет”, что особенно печально, так как деревня есть проекция, микрообраз центрального понятия аксиологии героя — Родины. В работе “Крушение кумиров” Семена Франка есть высказывание, удивительным образом созвучное умонастроениям Саши Тишина: “Одно родное существо есть, впрочем, у нас всех: это — родина. Чем более мы несчастны, тем более пусты наши души, тем острее, болезненнее мы любим ее и тоскуем по ней. Тут мы, по крайней мере, ясно чувствуем: родина — не “кумир”, и любовь к ней есть не влечение к призраку; родина — живое, реальное существо”. Из-за ощущения ускользающей Родины у героя прогрессирует внутренняя опустошенность, постепенно разъедающая его изнутри.
Единственное лекарство — переживание живоносной связи не просто с географическим пространством места рождения, которое подвержено неумолимому процессу запустения, но с особой материально-духовной субстанцией. Это одновременно и процесс собирания собственной личности из кусочков разноцветной смальты, осколков, в которых “можно было увидеть лишь непонятные черты, из которых никогда не составить лица”.
В романе Прилепина прорисована ситуация тотального одиночества героя, он пребывает в некоем вакууме. Тишин вне города и деревни, уже практически ускользнуло прошлое, а будущее под большим сомнением, да и люди, встречающиеся на пути, лишь случайные попутчики. Санькя находится в некоем промежутке и никак не может прибиться к какому-то берегу, ведь сами координаты берегов размыты. Он между прошлым и настоящим, между семьей: дедом с бабушкой, почившим отцом и матерью, а с другой стороны, группой, партией, идеей, с которой также слитно связан еще от рождения. Он как Парус Лермонтова завис в пространстве, вне вертикальных и горизонтальных координат. Он “счастия не ищет”, да и не бежит от него, а вожделенный покой обретается лишь в борьбе, “буре”.
О пустоте в “Санькя” говорит и бывший ученик отца Тишина, преподаватель философии, ныне советник губернатора Алексей Безлетов, который выступает в романе антагонистом главного героя. Философ-чиновник исповедует, условно говоря, особый либеральный нигилизм. Тишинской позиции неприятия существующего порядка вещей противопоставлена та точка зрения, что никакого порядка и нет. Безлетов заявляет: “здесь нет ничего, что могло бы устраивать. Здесь пустое место. Здесь даже почвы нет… И государства нет”. Страны никакой нет, людям лишь надо дать дожить “спокойно по их углам”, потому как “народ… невменяем”.
Следующий шаг из подобного нигилизма — человекобожеский проект: лепить из ничего, из собственного материала все что угодно по личному разумению, внушить народу то, о чем с восторгом заявляет герой платоновского “Котлована”: “Я же — ничто!” Таковы реальные выводы из безлетовских либеральных пристрастий. “Народ перестал быть носителем духа”, “Россия должна уйти в ментальное измерение”, то есть стать особого рода мифологемой, которая не имеет никакой связи с реальностью.
“Пустое место” Безлетова — это безвариативное небытие, без потенции к восстановлению. “Пустота” же в терминологии Тишина имеет ресурс, это нечто становящееся, как ДНК нового мира. “В этой стране революции требует все” — заявляет Саша. Сам герой планирует в вакууме, но в нем, в этой сквозящей пустоте, зачинаются и постепенно оформляются очертания будущего.
Человек — микрокосм, но не украшенный, не упорядоченный, с огромными зияющими провалами внутри: “это огромная, шумящая пустота, где сквозняки и безумные расстояния между каждым атомом. Это и есть космос. Если смотреть изнутри мягкого и теплого тела, скажем, Сашиного, и при этом быть в миллион раз меньше атома — так все и будет выглядеть — как шумящее и теплое небо у нас над головой. И мы точно так же живем внутри страшной, неведомой нам, пугающей нас пустоты. Но все не так страшно — на самом деле мы дома, мы внутри того, что является нашим образом и нашим подобием. И все, что происходит внутри нас — любая боль, которую мы принимаем и которой наделяем кого-то, — имеет отношение к тому, что окружает нас”.
Эта интуиция, это переживание Прилепиным сформулировано практически в духе православной традиции. Тот же Семен Франк приводит образ, довольно распространенный и часто используемый в святоотеческой литературе: “подобно тому, как листья дерева отделены и как бы обособлены друг от друга, непосредственно не соприкасаясь между собой, но в действительности живут и зеленеют только силою соков, проходящих в них из одного общего ствола и корня, и питаются влагой общей почвы, так и люди, будучи вовне обособленными, замкнутыми друг от друга существами, внутренне, через общую связь свою с всеобъемлющим Источником жизни, слиты в целостной единой жизни” (“Крушение кумиров”). В этом и состоит рецепт преодоления пустыни.
В трухлявую пустоту превращаются и окостеневшие идолы представления о нравственности, о вере в обществе. Один древний дед проговорил Саше и его друзьям: “Вы там в церкву, говорят, все ходите. Думаете, что, натоптав следов до храма, покроете пустоту в сердце. Люди надеются, что Бога приручили, свечек ему наставив. Думают, обманули его. Думают, подмяли его под себя, заставили его оправдывать слабость свою. Мерзость свою и леность, которую то милосердьем теперь назовут, то добротой. Чуть что — и на Бога лживо кивают…” Механистическому принятию чужих штампов, прямому бездумному заимствованию противостоит живое личное переживание, ощущение общей незримой слитности.
Основа романа “Санькя” — вовсе не бунт, а внутренняя брань, преодоление внутренней опустошенности, душевной пустыни молодого человека, выросшего в новой России, личность которого формировалась вместе с корчами, муками становления еще не до конца оформившейся, во многом уродливой государственности. Это период, как писал в “Степном волке” Герман Гессе, “когда целое поколение оказывается между двумя эпохами, между двумя укладами жизни в такой степени, что утрачивает всякую естественность, всякую преемственность в обычаях, всякую защищенность и непорочность!”
Время великих, но пустых знаков. Роман Сенчин и другие
………………………………
………………………………
………………………………
А.С. Пушкин. “Евгений Онегин”, глава IX
После известного исторического провала, разрыва наступила пустыня, как после гигантского взрыва образовалась мертвенная воронка. Всех, можно сказать, поработила апокалипсическая ядерная зима — “День без числа”, именно так называется одна из книг Романа Сенчина.
Живое переживание тотального тектонического пролома стало практически общим местом в литературе: “Эта жизнь проживается между волком и вошью, между бездной и небом, между правдой и истиной, между “надо” и “не могу”, между будущим и апокалипсисом, между верой и Фрейдом, между прозой и жизнью, между болью и похотью, между городом и канализацией, между возрастом и страхом, между безнадегой и молитвою о судьбе, между совестью и правдой, между ХIХ веком и пустотой…” (Сергей Чередниченко. “Потусторонники”, Континент, № 125). Даже личная интимная драма проецируется во внешние сферы и становится аллегорией глобального неустройства, мировой хвори, геополитического разлома, как у Василины Орловой.
У того же Сенчина есть рассказ-миниатюра “В новых реалиях”. Он написан еще в 1993 году. Главному герою Егорову с бухты-барахты позвонил его давний институтский приятель Макс Бурцев, пригласил в гости на небольшое торжество. Бурцев вольготно обустроился в “новых реалиях”, у Егорова “завод прикрыли. Денег нет. Хреновенько, одним словом”. Во время дружеской попойки Бурцев показал видеозапись демонстрации 89-го года: “Егоров увидел себя, в руках плакат “Прошу Слова! Гражданин”, а рядом свою жену с картонкой на груди — “Долой 6-ю статью!”. Они шли по центральной улице, среди десятков других людей с плакатами и трехцветными флагами”. В какой-то момент Егоров попал в кадр крупным планом: его “глаза были большие, светящиеся; он что-то выкрикивал”. Убеждения, горящее сердце, деятельный романтизм — все это пылало в человеке, сейчас же ему все фиолетово. Плакат в руках способен легко превратиться в рекламный слоган — средство пропитания человека-бутерброда, а на картонке вместо революционного лозунга может проступить надпись “Опарыш”. Единственное, чего в настоящий момент хочет Егоров, так это сохранить достоинство хотя бы перед своими детьми: “Чтоб меня человеком считали!” В такой ситуации лучше уйти, вовремя уйти, и он повесился. Подобная судьба страшит своей типичностью, программа самоистребления была включена повсеместно нагнетанием ощущения всеподаваляющей пустоты.
“Пустота. Холод. Химеры” — эту триаду вывела в своей повести с говорящим названием “Химеры” Мария Кошкина (Континент, № 125). Таким воспринимает мир человек, осваивающий “новые реалии”, пытающийся обустроиться в них. Он поставлен перед выбором между идеологией беспечного прожигателя жизни и попыткой осознания ценностей, установления целей и задач, которые, однако, достаточно эфемерны, потому как “пустота впереди, пустота под ногами” (Александр Иличевский, “Матисс”).
На наших глазах сложилось практически поколение эмигрантов новой волны, схожей с той, что была в постреволюционной России. Но на этот раз эмигрантов внутренних. Новую страну они не приняли, остались жить в той прежней, во многом виртуальной, закрепленной в их воспоминаниях. Создается особый мир, чем-то похожий на тот, о котором свидетельствовал главный герой романа Гайто Газданова “Вечер у Клэр”: “Я привыкал жить в прошедшей действительности, восстановленной моим воображением”.
Страна, в которой родились эти люди, канула в Лету, перед ними разверзлась пропасть неизвестности, которую предстоит обживать. Прежний уклад порушен, неотвратимо врываются, все круша на своем пути, “новые реалии”, к которым надо еще адаптироваться, попытаться их принять. Так разрастается пустыня на месте бывшего леспромхоза в повести Ирины Мамаевой “Земля Гай”.
Человек, целые поколения насильственно поставлены наедине с пустотой, они и сами могут превратиться в нее, ведь воли что-то изменить практически не осталось. “Да здравствует пустота! Да здравствует вакуум! Да здравствуем мы!” — воскликнул один из героев повести Сергея Чередниченко “Потусторонники”. В его же торжественной тираде есть и такие слова: “мы живем… в среде великих знаков, великих, но пустых…” Да и, собственно, мы не более как “оболочки без содержания и смысла”. С одной стороны, все ощущают важность и величие происходящих перемен, с другой, — эти коренные трансформации не несут какого-либо позитивного аспекта, это провал, в котором все пропадает, его значимость в том, что он несет урок для будущего.
Следуя базаровской методике, чтобы подготовить появление чего-то принципиально нового, прежде нужно основательно расчистить плацдарм от мусора. Будем считать, что таким образом мы проходили время эрозии, этап испытаний и искушений, внутренней и внешней брани. Что впереди?
Будем надеяться — период освоения пустыни, ее мелиорации, своеобразной поднятой целины.