Опубликовано в журнале Урал, номер 2, 2009
Василий Чепелев. Любовь Свердловская.— М.: АРГО-РИСК, 2008. — (Серия: Поэты русской провинции.)
Так бывает.
Выходит книжка, которую ждешь семь лет, открываешь ее на середине, заглатываешь до конца, а потом с начала, и понимаешь: все не так. Нет ключевых текстов, благодаря которым поэт стал известен и узнаваем, которые любишь и перечитываешь с экрана. Все такое свеженькое, точно эта книжка как минимум третья.
Тем не менее “Любовь Свердловская” — первая поэтическая книга Василия Чепелева. Тут мне вспоминается эпизод двухлетней давности. Поэт Елена Сунцова, которая ныне перебралась за океан, звонила в те поры часто — сообщить разные новости и обсудить судьбы. В каком-то, не помню, контексте возникла тема старого стихотворения Чепелева о поездке в Каменск-Уральский, и мы обе тут же нашли сетевую подборку на “Вавилоне”. Читали параллельно, не отрываясь от телефона, всю — не могли остановиться. Потому что точность и пронзительность стихов зашкаливали, как в кино, когда ожидание развязки томит до рези в глазах. Прочитав стихи, мы хором заговорили о том, что я только что написала: оторваться невозможно.
Стоит ли говорить, что тексты эти в книгу не вошли, как и знаменитое стихотворение “Гитлерюгенд”, как и стихи с “медицинским уклоном”, где Чепелев (детский врач по образованию) сопоставляет опыт переживания любви и жизни с опытом болезни и смерти.
Как многажды отмечал поэт Олег Дозморов, стихи Чепелева хороши уже потому, что они — о любви. Это городская любовная лирика, страдающая и осознающая невозможность прекратить это страдание, фоном которой обозначен пейзаж современного Екатеринбурга, как у Бориса Рыжего незадолго до этого местом любви и смерти был выписан промышленный постсоветский Свердловск. Страсти их несопоставимы, как и города, оттого поэтика Чепелева скорее отталкивается от Рыжего, чем продолжает ее. Минимум силлабо-тоники, ради одного усиления чувства хаоса, разрыва, давления, изменяющего привычный мир: в какой-то жуткий мартовский такой/ у недостроенного перехода/ подземного проходит под рукой/ твоё дрожащее колено/ ты выключаешь радио свобода/ биограф зажигает игрек свой…/ и ты уже не движешься домой/ а движешься по улице гражданской/ сквозь железнодорожные пути/ их стрелки/ не отогнуть и не перевести.
Собственно любовная лирика Чепелева к выходу книги претерпела некоторые изменения и, можно сказать, сменила ориентацию — с внутреннего мира на внешний. Вот что пишет об этом екатеринбургский же поэт и литературный критик Георгий Цеплаков (тот самый “биограф”): “В “Любви Свердловской” (и в цикле, и в книге) лирический герой — не только страдающее от любви, но социальное, недовольное, желчное существо, пробивающееся-таки к гармонии. Это и сообщает книге своеобразие. Лирическое начало, нежность к мальчику подается теперь как реакция героя на вызов удушливого Города и Страны. Он нежен и страдает от любви, чтобы не умереть. Это-то и напрягает тех, кто знал и любил стихи Чепелева раньше: в прежних стихах он был чистым и честным городским лириком, а остальное призрачно маячило на заднем плане. Теперь же невнятный фон стал ощутимым, колким, острым и вышел на первый план. И оттенил собой гендерное страдание, добавил ему выразительности”. Здесь следует прибавить, что блистательное стихотворение из цикла “Любовь Свердловская” “Внутри Кремля куранты не слышны” наследует известному тексту Цеплакова “О смертности в офисах” (хотя и весьма условно: и там, и сям в пародийном ключе описывается “смерть на миру” в новейшей истории страны, но Чепелев помещает действие в Самый Главный офис, и какие уж тут шутки).
Лирический персонаж Чепелева — менеджер неопределенного звена, житель большого, но глубоко провинциального города, чей антипод — “неумолчальный мальчик — но неответчивый”, придуманный им вечером после трудного дня сплошных переговоров, разборок с кредиторами и двух стаканов виски под жалобную музыку в кафе. Этот мальчик в той же степени возлюбленный, в какой и он сам, ибо все, что герой ему говорит (или хотел бы сказать, боясь быть услышанным), относится к тщательно скрываемому от посторонних глаз трогательному и нежному в нем самом. Потому возлюбленный так редко доступен. Как телефон в пылу переговоров, как собственная тень в сумраке кафе, как столица в круговерти провинциальных буден, наконец, как лучшее в нас под ворохом бумажного глянца, квитанций, должностных инструкций и чеков из супермаркета на приобретение дорогих подарков для укрепления дружбы и любви. Судьба героя по отношению к нему самому постоянно как бы в роуминге: времени нет, денег нет, надо экономить и то, и другое.
Важным подтверждением вышесказанного мне видятся сны героя. Точнее, его способность в снах проговариваться о том, что пугает в реальности, но сознаваться в своем страхе нельзя: либо сорвется сделка, либо любимый разлюбит. Но когда не нужно “держать лицо”, приходит сон номер семь приказывает смотри/ приходит пёс укладывается в ногах/ приходит старость и придирчиво выбирает волосы на висках/ кто-то слабый атакует меня во сне. Или, например, так: я засыпал ты снова говорил/ о сказочных каких-то существах/ сам сказочный как можешь ты один/ я засыпал и видел в своих снах/ татнефть кругом качает свой бензин. Лирический герой обладает специфическим зрением: он видит жизнь сквозь сон. И в этой оптике становится возможным видение пластов времени, культурных разломов не только в плоскости географической, но и в поколенческой: с табличкой на стенке украденной из депутатского штаба/ с кружкой пивной на столе украденной из кафе нигора/ с меню оранжевым украденным из пирогов на никольской/ с пепельницами полными украденными из родительского серванта.
Он, конечно, кривит душой, когда утверждает, что литература ему для писания стихов не нужна. На самом деле в его стихах бездна литературы, в том числе и актуальной, и даже массовой. И вовсе не из тщеславия или развлечения Чепелев играет в стиль, разбрасывает цитаты и аллюзии, а именно оттого, что вместил в себя этот избыток русской (и не только) словесности, подобно любому современнику, и стал тем, чем стал — самим собой, одиноким голосом в городских и офисных джунглях. Мир удаленного мегаполиса словно отразился в толстых линзах очков, чтобы стать картиной, а точнее — кинолентой о нашей жизни, осложненной детализацией до масштаба индивидуальной судьбы.
Кино, в большей даже степени, чем литературу, Чепелев привносит в тексты и как опыт, и как прием. Центральная часть книги — давший ей название цикл “Любовь Свердловская” — написана по всем правилам современного монтажа: со сменой крупных и общих планов, с объединением случайных линий в одну скоростную магистраль, с раскрытием внутреннего мира персонажей через их видение заоконного пейзажа, с виртуальными обманками и стыками замкнутых сюжетов по принципу “смешно-страшно”. Так за номером 12 в цикле стоит стих, пародирующий советскую военную лирику, где ожидание смерти вытесняется воспоминанием о любви: когда погода — лечь и плакать,/ и накрывает, как беда,/ как ожидание атаки,/ усталость, — ты не приходи./ Ты мне не снись…/ пока мне нужен только он,/ тогда запомнившийся мальчик/ с тогда запомнившимся взглядом./ Бой был короткий, а потом —/ по эскалатору и рядом,/ с бутылкой водки под пальто,/ спокойной ночи и удачи. И вслед мы читаем длинный верлибр “В примерочных бутиков”, перечисляющий все круги ада современного работающего городского жителя, оказывающиеся на поверку “местами боевой славы”: нам поначалу делается смешно от сопоставления с интонацией предыдущего стиха, но нескончаемый список приводит в трагический ужас своей нескончаемостью, призрачностью и разрушительной центробежной энергией: на скамейках в парках/ во дворах/ на вокзалах/ в поездах в вагонах СВ/ в поездах в купе/ в поездах в плацкартных вагонах/ в вагонах-ресторанах/ в туалетах поездов/ в туалетах самолётов/ в самолётах/ в туалетах аэропортов/ в аэропортах/ в аэроэкспрессах/ в очереди за багажом/ в очереди на паспортный контроль/ что там ещё?
Открывается цикл Свердловском Рыжего, который выходит чисто покурить и отбывает пассажирским поездом дальше некуда, а заканчивается (связывая в один узел всю любовную историю и офисную драму с предсказуемой развязкой) в медленном поезде у окна, где стеклянная едет тьма. Герой вот-вот остановится, о чем и предупреждает неожиданно просто: В небесном везде,/ когда я умру у деревни Кузино, подобно звезде/ бесконечной, как на бубновом тузе/ изображённая, буду светить тебе… И уже ничего не отмотаешь назад.
Степень откровения иных текстов такова, что сам автор периодически отстраняется от них и даже на прямой вопрос, мол, ты в порядке вообще? — отвечает, улыбчиво закуривая: да вы что! это же просто сделано.
Возможно, все это обман. Чепелев любит, прищурившись, сообщить собеседникам, что он “просто хороший менеджер”. Чтоб не обольщались. (“Смерть — это мама”, — пишет Алексей Сальников. “Жизнь — это мама-пенсионерка,/ ждёт со службы сына своего клерка”, — уточняет Чепелев.) И вот уже становится зябко и тревожно, возникает ощущение, что все это — тщательно выстроенная кампания по завоеванию твоего человеческого сердца. Остается вопрос: зачем? Зачем ему все это надо? Какой выгоды ищет автор (или его лиргерой?), вынуждая читателя любить его?
Ответ на поверхности: это любовь в нем самом ищет пищи — ответной любви, потому что никому не нужна карусель, всем нужна звезда. Верить ему иногда страшно и не хочется. Потому что “хороший менеджер” не вполне человек, но функция — он не живет, а решает поставленную задачу, как солдат: есть ли у последнего сердце и сострадание — неведомо и неважно. здесь сегодня я не люблю решительно никого/ никого не хочу целовать гладить по голове/ продолжать не хочу незаконченный разговор/ возвращаться к четвёртой недописанной главе/ я серьёзен и зол как бог приглядывающийся к земле/ как есенин когда его бил пастернак/ как женщина на корабле/ как не знаю кто как дурак.
И, может быть, не стоит ему верить и уж тем более любить: он не подобен тебе, он другой, всю эту нежность и пронзительность нужно приписать мастерству, а не страсти. Но вот ты открываешь книгу с середины, проглатываешь до конца и потом с начала и — проживаешь чужую жизнь.
Наталия САННИКОВА