Опубликовано в журнале Урал, номер 12, 2009
ИЗЯЩЕСТВО ПЕЧАЛЬНОЙ ПРЯМОТЫ
Вадим Ямпольский. В первом приближении. — Спб.: Прага—Санкт-Петербург, 2008. (Серия “Новый Орфей”, вып. 62)
Само название книги петербургского поэта Вадима Ямпольского ёмко формулирует специфику ракурса лирического взгляда и организующую художественную стратегию автора. Предметы внешней реальности воспринимаются и фиксируются именно в “первом приближении”, когда они еще не застыли, не определились, еще не захвачены целиком. Остраненный взгляд скользит, оценивает предмет как бы впервые. Эта своеобразная “робость” принципиальна для Ямпольского, она вполне мотивирована серьёзностью объекта, к которому подходит поэт. А объект этот — смерть, умирание, бренность жизни — главная тема весьма небольшой по объёму книги.
“Первое приближение” объясняет и ту простоту прямоговорения, которой Ямпольский абсолютно не стыдится. Простая, человеческая, искренняя, в чём-то детская интонация являет себя, в первую очередь, в заклинании смерти, в естественном нежелании умирать, не нуждающемся ни в какой искусственной маскировке. И заклинание это, сохраняя внутреннее напряжение, отличается поразительно ровным и спокойным тоном, в котором коренится хрупкая надежда на счастье, на перемены к лучшему, на уплотнение выматывающей зыбкости и неустойчивости бытия.
Любовь к жизни у Ямпольского — это печальная любовь “вопреки”, жажда “иного опыта”, прорыва за грань (при осознании его невозможности, недоступности высшей мудрости, к которой стремится поэт), от “полубольных этих фантазий двуногих” в “первоначальную тишь, синеву, прохладу” — прорыва, дающего свободу знания о смерти, страшную, но единственную свободу “от всего отказаться на земле и в душе”. Катализатором этих стихов становится тяжёлое ощущение собственной беспомощности, экзистенциальная неуютность от понимания собственной слепоты, от горького признания себя и человека вообще лишь игрушкой, марионеткой в руках бессмысленной смерти. Горькое признание абсолютности смерти, ее тотальной энтропийности, невозможности даже воспоминания “об отведённом нам узком отрезке”, “потому что и память забирают у нас”, формирует ведущую интонацию книги: “Никто не виноват, что жизнь проходит даром”. Абсолют абсурда хрупкости жизни непоколебим: человек, умирая, теряет самое дорогое — жизнь, при этом “некто, расцепляющий объятья” ничего не получает от этого. Номинируются все болевые точки, исходящие из этой, ядерной и центральной, обескураживающе, ошеломительно прямо: “Мне жизнь глубоко претит / этой чёрствостью, этим слепым безразличным оком”, “И бед всего — что жизнь кончается, она проходит. Вот и всё”. Счастье, даже если оно есть, тяготит, ибо “с одиночеством легко, счастье тяжелее”, в нем заключено одиночество другое — гибельное, ведь “разделить счастье не с кем… Не с кем”. Счастья нет ещё и потому, что оно осознается как таковое, лишь когда уходит: “Счастье — миф, эфемерида, наглухо закрытые врата”. Часто стихи разворачиваются по отработанной русской поэзией модели логически-интуитивного обобщения: повседневная мелочь, приметы социального неблагополучия плавно перетекают в размышления о неблагополучии метафизическом, изначальном. Смерть неизбывно маячит в перспективе авторского взгляда, так, смотря на ребенка, лирический герой испытывает пронзительную горечь от того, что его обязательно коснется и сомнет деструктурирующая сила постепенного огрубения души и затирания восприимчивости. Трагедия тленности жизни раскрывается в привычном, примелькавшемся и порождает тягучую боль от невозможности изменить ход вещей. Самоуспокоенность, равнодушие гибельны: “поблажки совести”, не позволяющие видеть, как “мировое ширится уродство”, нивелируют в человеке подлинно человеческое.
Ямпольский — поэт простых и симпатичных в своей простоте истин, и поэт, безусловно, многообещающий. Его классичная поэзия интересна своеобразной попыткой синтеза пушкинской прозрачности и весомой философичности Боратынского. Эксплицируется подлинная красота простейшей схемы перехода от внешнего к бытийному, от действительности к углублению в себя, как органичной художнической реакции на мир. Поэту удается избежать ложного надрыва, говоря о беспросветности с какой-то мужественной и чистой усталостью, утомленностью. Однако ему предстоит еще пройти длинный путь к высотам поэтического мастерства. Специфическая поверхностность — запланированная и даже “освященная” заглавием сборника — в ряде случаев все-таки оставляет неприятное “послевкусие” дилетантизма и непрофессионализма, когда простота лирического высказывания становится подозрительна и начинает граничить с упрощенностью. Тяжелое искусство говорить стихами иногда изменяет автору и снижается до речевых и смысловых “провисаний”, привнося ту самую искусственность, “накрученность”, недопустимую в избранной поэтом тональности вольного размышления о вечном. Впрочем, таких примеров в книге не слишком много. В основном же простота стиля Ямпольского формирует у читателя чувство особого изящества прямолинейности, создания красоты по “рецепту” Микеланджело — отсекая от бесформенного и темного знания “всё лишнее”. Вообще, разум и эмоция, интуитивное приятие жизни (в котором она не нуждается, но которое необходимо человеку) неявно противопоставляются и уравновешиваются друг другом на протяжении всей книги, обеспечивая ей целостность и эстетическую законченность — ключевое, идентифицирующее для любого произведения искусства свойство.
При всей трагедийности лирики В. Ямпольского ощущения абсолютной безвыходности не возникает. Подобное лечится подобным, трагедия преодолевается стоическим и спокойным признанием ее изначальности и неизбежности (эта философия стоического пессимизма сближает автора с Бродским). Ведь все же “слабее печали земной / судьбы беспощадная сила”, и “приятно сознавать, что жизнь еще проходит / в замызганных дворах, на улицах пустых”. Возможно, так происходит потому, что главный герой этой поэзии — не жизнь и не смерть, а сама способность говорить о них. Важны сами “проклятые вопросы”, адресованные богу и мирозданию, а не ответ на них, сама мучительная сладость спрашивания, “талант двойного зренья” (Г. Иванов): видеть себя во временном и вечном единомоментно, пусть и переживая тяжело несоответствие одного другому. Способность к творчеству — динамичная, пластическая и, в конечном счете, нетленная. Ведь даже извечная недостижимость желаемого, его неоформленность, лихорадочная неуверенность в бессмертии созданного служат залогом душевной активности, нравственного максимализма. Это и просветляет, неуловимо и ненавязчиво, общий пессимистический настрой стихов Ямпольского, объясняет краткие моменты воодушевления, мимолётного счастья, вычёрпываемые наряду с горечью из внешней реальности обыденной жизни: “кому-то, мой друг, и до нас есть дело”. Принять именно то, что, кажется, невозможно принять в принципе — простой и действенный секрет если не избавления, то облегчения повседневной муки существования, выцветающего, как фотоснимок, в неумолимом приближении к смерти, “в коконе пустом”, при умолкнувшей музыке среди невнятицы “цветной мишуры жизни”:
А в том, мой милый друг,
и состоит награда,
чтоб радоваться вдруг
тому, чего не надо.
Так и заканчивается книга — выстраданным признанием жизни в её жестоком, но единственном варианте, и благословляется-таки “всё, что кончится скоро, всё, что важно начать”.
Константин КОМАРОВ