Повесть
Опубликовано в журнале Урал, номер 10, 2009
Владимир Кочнев — публиковался в поэтических альманахах “Арион” и “Алконостъ”. В 2007 году победил в номинации “Поэзия” независимой литературной премии “Дебют”. Живет в Перми.
Герой подворотен
****
Здравствуйте, меня зовут Ярик, я звездую по улице, я не выспался и хочу спать.
Вчера мы пили какую-то гадость, и я никак не могу очухаться, прийти в себя, но на работу просто необходимо, и я спешу не опоздать.
Я, как могу, срезаю путь: иду дворами, иду по тропинкам, известным мне, или же наугад. Тут можно и заблудиться, но я часто гуляю по городу и хорошо знаю все закоулки.
Кое-где перепрыгиваю через лужи или обхожу их. Кое-где топаю прямо по воде. Сегодня пасмурно и прохладно.
Дворики, качели, дома — все это выглядит тускло и кисло, словно дожди разъели реальность, и на город опустилась серая меланхолия. Людей в столь ранний час маловато, и они кутаются в плащи и легкие куртки. На мне же надета только старая черная кофта и джинсы, на ногах драные кроссовки, которые иногда набирают воду. Но я не мерзну, потому что иду очень быстро. Когда-то я занимался спортом, правда, с той поры потерял форму.
Наконец пятиэтажки расступаются, и я вижу железный забор. Я ускоряю шаг, прохожу сквозь проходную, иду по двору. Видели бы вы наш завод, господа! Его коричневые ржавые стены, его здания, похожие на сумасшедший авангард, его жуткие трубы с картинок советских учебников, рассказывающих о борьбе пролетариата.
Пока я иду, все почему-то считают нужным протягивать мне свои клешни, со мной почти никто не знаком, и вряд ли мы общаемся как-то иначе, нежели прикосновением ладоней, но все почему-то жмут мне руки. Это своеобразная традиция.
Во дворе разбросан разный мусор, железные листы и балки, стоят даже прогнившие каркасы машин. Из зданий тут множество ангаров-цехов, кровяного черного цвета. Я ныряю в один из них.
Иду по глухому полутемному коридору, вскоре он расширяется до зала. Здесь у нас склад. Горит несколько лампочек, стоят груды ящиков и прочей туфты. Здесь бродят семь крупных пожилых женщин. Все они являются моими начальницами — указывают мне, что делать, какие ящики куда поставить (я грузчик). Есть еще главный шеф — мужчина, но обычно его не видать.
Иногда у меня возникает ощущение, что некоторые старушки настроены против меня. Где бы я ни сидел (в какой бы части огромного цеха ни примостился), проходя мимо, они обязательно заденут меня локтем или коленом. Все это достаточно больно. Прут как танки. То ли совсем ни хрена не видят, то ли специально толкают.
Сперва мне здесь было очень хорошо. То есть я хочу сказать, что вклинивание в новое место всегда вызывает у меня приятные галлюцинации: сеть разноцветных картинок, гром дальних труб, танец тоненьких нот, которые могли бы возникать от постукивания стальным ключом по жестяному листу. К сожалению, такие вещи долго не держаться, и теперь я не испытываю ничего, кроме скуки.
К счастью, работа идет не все время. Иногда появляются перерывы, и тогда можно отойти в каморку и посидеть там. Изредка я читаю какие-нибудь книги, но чаще всего сплю.
Вот и сейчас, раскидав за пять минут нужные ящики, я удаляюсь в избушку-каморку и ложусь на сдвинутых стульях.
Я почти моментально проваливаюсь в сон, улетаю глубоко-глубоко… Я вижу параллельные миры, налитые, словно груши. Я вижу лица, будто собранные из немытого и нечищеного картофеля. Я вижу сурового господина в пиджаке с лицом оленя или же с головой свиньи. Я вижу тоненьких длинных человечков, извивающихся и будто танцующих на фоне огня, гнущихся, словно пластмассовые линейки. Я вижу грозные розовые пространства, населенные насекомыми…
Я открываю глаза и вижу, как мой шеф смотрит на меня в окно. Вернее, ходит за избушкой и выглядывает в окна, что я тут делаю. Через секунду дверь открывается, и он появляется на пороге.
— Я видел — ты спал, — говорит он, — чтобы больше этого не было — на работе ты должен работать.
— Хорошо, — говорю я, — конечно. Вы, несомненно, правы…
Я встаю, отряхиваюсь, начинаю колесить по комнате.
Это не самая плохая работа, которая мне доставалась.
Помню, я работал в ночь грузчиком, посменно. Там было гораздо ужасней — по семь часов беспрерывного физического труда, да и деньги не все выплачивали.
Еще я работал охранником, разносил письма, сверял счетчик
Предпоследний раз мне посоветовали устроиться журналистом. Ты же можешь писать, сказал мне мой знакомый Точин. Почему бы не писать статьи?!
Я пошел. Приняли меня там как родного, но заработать я так ничего и не смог. В первый же день послали делать статью. Брать интервью у какой-то там партийной активистки, борющейся с диким капитализмом.
Сколько я ни мучился, так ничего написать и не смог. Слова совершенно не складывались в предложения, а те в абзацы. Я что-то вымучил, конечно, но это было совсем слабо. Руководитель устроил меня потом охранником этажом пониже. Но меня и оттуда выпнули вскоре. Я отовсюду очень быстро вылетаю. Здесь, на заводе, я, наверное, дольше всего проработал — примерно четыре месяца.
Я выхожу прогуляться во двор и вдруг вижу — вверху, прямо по проводам, ходят разноцветные клоуны и жонглируют…
Я, остолбенев, смотрю на них некоторое время, потом опускаю голову и иду к ящикам. Ничего тут не поделаешь, если клоуны ходят — так тому и быть…
Раз уж я начал обо всем рассказывать, должен вам сообщить — меня преследуют галлюцинации — я шизофреник, или как это — да, у меня распад личности. Так сказала жаба из военкомата, после того как я прошел несколько тестов.
Еще, увидев шрамы (следы аккуратных прикосновений лезвия) на моих руках, она начала визжать.
— Что ты хотел кому доказать! Что ты хотел этим доказать!
Сука она! — вот что я скажу. Я ничего никому доказывать не собирался, я просто так нервы расслабляю.
На самом деле я бы не назвал то, что со мной происходит, шизофренией, все дело, считаю я, — в параллельном мире
Этот параллельный мир преследует меня с самого детства. Но наиболее часто он стал заявляться лет с пятнадцати, я слышу разные голоса и слышу рычание чудовищ и другие звуки, все это иногда крутится вокруг меня, словно я нахожусь внутри вихря. Картины и бесы танцуют передо мной, свиваясь потом в языки пламени или в капли воды. Чьи-то безбровые и дико раскрашенные лица распахивают пасти, чтобы я узрел в их сгнивших зубах руины разрушенных мегаполисов…
Этот мир страшит и влечет меня одновременно, мы словно с ним близнецы, и хочется расстаться, и друг без друга никак.
У меня с ним сложные отношения. Но иногда здесь, в этой реальности, я вижу его отблеск.
Некоторые люди, некоторые мои знакомые — я знаю, они пришли оттуда, или, так сказать, они несут на себе печать параллельности…
Я стараюсь быть ближе к таким людям. Они приоткрывают некоторую завесу, они словно щелочки, сквозь которые я вижу иное. Это завораживает меня и страшит, заставляет сжиматься от ужаса, но и будто лететь над землей.
****
После работы, отлежавшись немного дома, я иду в парк на ЦГ. Там иногда собираются разные соцветья людей, необычные и грациозные букеты психов и наркоманов. Я люблю людей странных и необычных. Возможно, потому что я сам псих, меня к таким и тянет.
Я знаю, наверное, несколько тысяч людей в этом городе, но недавно я потерял телефон и никому не могу позвонить, поэтому единственная возможность встретиться — бродить по улицам и искать знакомых.
Единственный телефон кого я помню — это Точина. Точин — мой старый друг. Мы познакомились лет пять назад. Последний год он жил в Москве, но недавно вернулся и, кажется, очень устал.
Прежде чем я потерял телефон, мы успели договориться о встрече. Точин ждет меня в назначенном месте. Он практически не изменился, только, может быть, кажется более уставшим. Впрочем, он всегда кажется уставшим.
— Ты опоздал, — говорит он.
— Да, извини, я потерял телефон, поэтому не смог предупредить. Как дела в Москве?
— Хорошо, — отвечает он, — хорошо, но только вот стало скучно, и я вернулся.
Он никогда не рассказывает много, говорит в самых общих чертах, предпочитает слушать других.
— Хочу, — говорит, — в оппозиционную газету устроиться. Ну, в которой ты работал, помнишь?
— Давай, — говорю я, — глядишь, у тебя получится…
Он высокий, сутулый, постоянно улыбается, за что хочется его избить, потому что кажется, будто он издевается.
Его лицо все время меняется — бывают такие адски гибкие лица, с очень подвижной (пластичной, динамичной) мимикой, когда, кажется, каждая часть лица живет своей жизнью и вся физиономия в целом будто бы строит вам гримасы (а сам человек может даже и не подозревать об этом).
Одевается он в джинсы и какой-нибудь свитер. Чаще всего это мятое и потрепанное, словно внутри одежды он вьет гнездо. Из-за этого Точин иногда кажется толще, чем есть.
Точин немного побаивается меня. Тут дело в том, что иногда я не могу себя контролировать. Начинаю делать глупые вещи: говорить чужими голосами или размахивать кулаками. Иногда я начинаю бить Точина, и мы с ним деремся. Только я бью легко, а он в полную силу, потому что пугается и его очень злит, когда я дерусь.
Когда Точин в городе, мы встречаемся с ним очень часто. Но вдвоем нам скучно, и все наше общение сводится к тому, что мы ходим по городу и ищем других наших знакомых. В основном моих, поскольку точиновские, пока его не было, куда-то все подевались или тоже стали моими.
Сегодня нам везет, здесь людно. Я вижу свободного художника Нику, вижу Рому. Вижу еще людей.
Все они что-то пишут, или сочиняют, или на чем-то играют. Некоторые из них очень забавны. Ника ходит в огромных старых кроссовках и ковыляет ногами, будто бы это не ноги, а костыли. Рома говорит с задержками и очень высоким голосом. Реальность начинает двоиться, когда общаешься с такими людьми, и я чувствую себя хорошо.
— Мля, — говорит Точин, — где ты берешь таких шизофреников, — когда, поговорив с Никой и Ромой, я увлекаю его дальше. — Ты, я вижу, времени зря не терял!
Мы кружим по парку, но вот находим знакомых. Да еще каких!
Дактер, Устрица, Тема…
Сейчас я их опишу.
У Дактера вытянутое, сужающееся книзу лицо, тонкий прямой нос, большие глаза. Он немного похож на изображения римлянина с фрески третьего века и на лики с русских икон. Он среднего роста, носит клеши и кофту с вышитыми на ней цветами.
Дактер — человек, который нигде не живет и нигде не работает. Тусуется на вписках и иногда аскает. Он умеет классно играть на гитаре. И он очень красивый.
Его знают, наверное, несколько сотен людей. Многие очень его уважают, он же помнит далеко не всех. Часто его кто-то приветствует, а он даже не знает, кто это.
На улицах его постоянно бьют. Отчасти потому, что не умеет драться. Отчасти потому, что не боится темных закоулков и часто чем-то закидывается. Что удивительно, побои ничуть не портят его, он остается таким же красивым и трансцендентным.
Рядом с ним его герла Устрица. У нее светлые кудрявые волосики, которые торчат, словно у младенца (только их много, и они все же частично причесаны). Одета она просто, не по-хипповски, разве что иногда фенечка на руке мелькнет. Она обычно малоподвижна и молчит. У нее усталый вид и красное лицо с тонкими чертами. Она пьет вместе с Дактером, но напивается быстрее и иногда практически без чувств.
Мы садимся рядом. Я знакомлю их с Точиным.
— Привет! — говорит Дактер, всматриваясь в последнего. — Слушай, твое лицо мне почему-то знакомо, я тебя где-то видел…
— Я, наверное, тоже, — вежливо бурчит Точин, — вот только где, не помню.
— На самом деле я тоже не помню, — обижается Дактер, но тут же смеется сам над собой.
Они пьют какую-то ярко-цветную химическую гадость, которую внешне можно принять за газировку. Так называемый коктейль. Этикетка оборвана.
Я замечаю, что часть головы и уха Дактера, а также локоть замазаны зеленкой.
— Что с тобой случилось? — говорю я.
— Да я вот попал в Чердыни на фестивале, ночевал с баяном на скамейке, какие-то гопники подошли…
— Офигеть, — говорю я.
Я тоже хотел бы так жить, но гребаный завод не дает мне развернуться.
Мы беседуем и медленно потягиваем цветной коктейль. Когда он кончается, берем еще.
Мы сидим в тени, уютно развалившись на широкой скамейке. Можно свернуться калачиком и уютно поспать.
Парк в выходной день полон людей и веселья. Солнце светит нежно и ярко. Вскоре кто-то из нас замечает метрах в десяти детский резиновый красно-желтый мячик. Он яркий и свежий, словно воспоминания о детстве. И как детство же, манящий и недоступный.
Мячик интересует нас. Мы медленно размышляем о том, как неплохо было бы поиграть в футбол. Но нам не ясно, принадлежит ли этот мячик кому-то или же лежит сам по себе. Неподалеку от него бегают дети и сидят на скамейках мамаши.
— Надо забрать его, — говорит Тема, — подойти и забрать. Спросить, чей мяч, если некто не ответит, взять себе.
Однако никто не трогается с места, мы так и полусидим, полулежим наблюдая.
Разговор переключается на другую тему, часа через пол мы снова смотрим на мячик и видим, что он отдалился еще на несколько метров.
— Это особый мячик, — говорит Дактер, — он чувствует наши мысли, или, вернее, наши мысли обладают телекинезом и толкают его от нас, надо сконцентрироваться, чтобы привлечь его сюда…
Мы концентрируемся, но ничего не выходит, однако в последующее время мячик все так же совершает странные и непонятные перемещения.
Постепенно наша компания обрастает еще людьми. Приходят две девушки, она из них с ребенком. Приходит Танкист. Крепкий, грузный парень с веселым лицом и уже пьяный. Его зовут Вадим, и он на самом деле служил в танковых войсках. Даже сбрасывался в танке из самолета, говорит, что было страшно, но тех, кто отказывался, обещали сбросить просто так. И без танка, и без самолета.
Еще он не любит <…> и постоянно читает рэп про то, что <…> козел.
— Ну, что, — смотрит он на меня, прищуриваясь, — молодой человек… как ты относишься к <…>?
— Не знаю, — говорю я, догадываясь, что Танкисту не угодишь.
— Ну, что за молодежь нынче пошла, — говорит Танкист, — совершенно аполитична…
Надо отвечать “я на него х… ложил!”. Вот так! Понял теперь?!
Становится скучно сидеть просто так. Хочется музыки и веселья
Одна из новопришедших девушек достает телефон и начинает обзванивать знакомых в поисках гитары. Перебирает номеров шесть. Кого-то нет. Кто-то уехал или же находится слишком далеко. Кто-то не хочет вылазить из дома. Наконец девушка дозванивается до Инны. Та обещает вскоре прибыть с инструментом.
Внезапно где-то сбоку раздается шум и оживление. Я вижу троих старых людей в одежде, похожей на лохмотья, шагающих сквозь парк, по траве куда-то наискось. Они движутся, сильно рассредоточившись, и траектории их движений представляют собой не параллельные линии, но ломаные кривые…
— Хэй, — кричит Тема, — хэй, Леха!!!
Люди оборачиваются. Их старые, похожие на грузные, сползшие вниз маски лица оживляются, растягиваются в улыбках.
— Леха Питерский идет!!! — орет Тема.
Один человек оживленно взмахивает рукой (даже подпрыгивает) и направляется к нам. Остальные следуют его примеру. Все ободряются.
— А мы только что, — объясняет тот, что подпрыгивал, — из Питера сегодня приехали, идем вот в Перми вашей, потерялись…
— Серега говорит, — он кивает на стоящего рядом, — я Пермь знаю, сейчас проведу, и заблудились в итоге, где тут центр у вас?
— Так вам какой центр-то нужен? — пытается уточнить Дактер.
— Самый главный, — отвечает человек, улыбаясь все шире.
— Самый-самый главный, так это туда, — говорит Дактер, махая неопределенно рукой, — но можете здесь поторчать, здесь тоже центр.
Человек протягивает нам руку:
— Леха Питерский…
— Ярослав, — говорю я.
Второго зовут Серега, третьего — Адливан.
Перед нами, понимаю, не что иное, как сорокалетние панки.
Мятые щеки, глубокие и дряблые морщины, чей рисунок на щеках и лбу напоминает иероглифы. Зубов во рту почти нет. Они трясут мятые рваные карманы, вытряхивая оттуда скомканные десятирублевки и какую-то мелочь. Нужно скинуться на бухло. Все вместе мы идем за новым коктейлем.
— Мля… — шепчет Точин, — это звездец: впервые вижу старых панков.
— А что, — спрашивает он у кого-то, — этот Леха действительно из Питера?
— Да нет, — отвечают ему, — он никогда там не был, но постоянно про Питер рассказывает — поэтому и кличка — Питерский…
— А? — поворачивается Питерский к Точину, видимо, услышав, что речь идет про него, — если что, у меня мансарда на Невском, приезжайте, впишу…
— Это было бы здорово, — говорит сбитый с толку Точин.
Леха улыбается и идет дальше.
— Классные мужики, — говорю я.
— Да уж…— говорит Точин.
Точин почти меня понимает, понимает, почему мне нравятся такие люди. Правда, он больше пугается, чем восхищается, а это неправильно… Я считаю, что прекрасное и ужасное слиты воедино, что это стороны одной монеты — подлинно прекрасное ужасает, и наоборот.
Когда мы возвращаемся, гитара уже доставлена.
Дактер расчехляет ее и начинает играть. Знаете, как играет Дактер? Он делает это медленно и трансцендентно.
Сперва он на ощупь подыскивает пару аккордов и, когда какая-то мелодия (обозначена) подобрана, присоединяет к ним фразу или словосочетание, далее подобным же образом дополняя или меняя в ней какие-то слова, близкие по смыслу или звучанию, он накручивает весь текст
Ему помогают все остальные присутствующие, дополняют — подсказывают слова, гремят в такт бутылками с просунутою в них мелочью. Стучат ногами. У кого есть губная гармошка или еще какой-нибудь небольшой инструмент, присоединяются.
Это настоящий концерт, полный импровизации; вдохновение, повисшее в воздухе и улетающее в облака; стихийное творчество улицы; мантра, прочитанная алкоголиками и полубомжами. Иногда в результате подобных импровизаций получаются настоящие перлы, но никто ничего не записывает, и в следующий раз мы уже не можем повторить это снова.
Старые панки тоже трясутся и танцуют вместе с остальными. Они веселы, словно щенята, а с растрепанными рубашками и штанами и полуседыми немытыми волосами напоминают пугал.
Серега расстегивает рубашку и оголяет костлявую впалую грудь и живот. Так и стоит. Потрепанные лохмы волос рассыпались по плечам.
Постепенно праздник достигает апофеоза. Дактер перемещается со скамейки на асфальт. Он сидит, подвернув ноги, на расстеленной газетке и рубит там.
Тема бегает и собирает — выпрашивает мелочь.
Толпа вокруг нас собирается все плотней и плотней. Приходит какая-то зеленая молодежь. Стоит, наблюдая, не решаясь вступить в диалог. Подходят еще какие-то случайные люди. Все уже надежно пьяны и расхлябаны. Две струны на гитаре сорваны. На время перекура Дактер отдает ее своему верному оруженосцу Теме, и тот пьяными движениями пытается накрутить новые.
Появляется толстоватая женщина лет за тридцать. Она ностальгически смотрит на Дактера и просит сыграть какие-то песни своего детства, говорит, что скучает, однако ее никто не слушает. Зато к ней тут же начинают приставать пьяные панки, она незлобно отмахивается от них, потом говорит, что скоро придет, и уходит. Серега с впалой грудью волочится за ней, словно собачка на привязи, и исчезает в кустах.
— А-а-а!.. — кричит Леха — Куда делся Серега?!! Она его разводит… Серега, не ходи, — орет он вслед исчезнувшему. — Серега!!!
Серега скоро возвращается, идет своей обычной шатающейся-блуждающей походкой, с ним все в порядке. Скоро возвращается и женщина — она лишь хотела принести еще одну гитару. Однако ее усилия ни к чему. Тема наконец накрутил струны и отдает инструмент Дактеру. Тот кладет гитару на колени и тихо, задумчиво курит.
Неожиданно я вижу знакомую фигуру — к нам приходит местный попрошайка, маленький карлик — Санек. Он ростом с двенадцатилетнего ребенка, черноволос, с редкими усиками и хитрыми глазами. У него еще есть брат-близнец, который живет в подвале дома творчества, работая там уборщиком, сторожем, дворником и еще много кем. Этот же более свободолюбив — поэтому ходит по улицам и попрошайничает.
Однажды я и Дактер буквально спасли его от смерти. Мы гуляли по улице — и тут видим его — лежит, прямо на дороге, видимо, с приступом, мы вызвали “Скорую”, и его увезли, откачали, он потом притопал прямо из больницы в бахилах на босу ногу (свои ботинки, видимо, там оставил) и говорит “спасибо”…
В этот раз он типа нас не узнает и тоже опять протягивает руку для мелочи.
— О! Привет!!! — кричит радостно Дактер. И вскакивает с газетки, чтобы обняться.
Однако Серега делает недовольное изумленное лицо и отстраняется. Протянутая рука тыкается в грудь подпрыгнувшему Дактеру.
— Ну, и пошел ты тогда, — обижается Дактер и снова садится на землю.
Серега отходит в сторону.
— Вот свинья, — говорю я, — помнишь, мы его спасли.
— Да ну его, — говорит Дактер, — видимо, подавать ему перестали, вот он и придумал новую фишку — в обморок падать…
Дактер снова начинает играть, а мы петь. Но на улице постепенно темнеет, и движения Дактера делаются все более неровными, а голоса фальшивят. Я ощущаю себя слегка усталым. Исходящее солнце сквозит-серебрится в листве, машины гудят. Чьи-то тени шатаются по кустам. Становится все холоднее
Внезапно я чувствую, как мой мозг атакуют. Это немного похоже на тошноту, только приходит не из желудка, а будто извне. Словно ты в бронежилете и по тебе лупят из автомата. Такое состояние бывает перед глюками.
Наиболее распространенное явление моих галлюцинаций Лицо. То есть лицо какого-нибудь человека или существа. Фишка в том, что оно очень жуткое, например, без бровей, или полностью белое, или с клыками, или раскрашенное разноцветными квадратами. Или еще как…
Лицо возникает из ниоткуда, из воздуха. А бывает, оно мелькнет в лицах друзей или знакомых, даже в самых красивых и добрых лицах оно может иногда внезапно прорезаться и напугать до усрачи.
Я сижу, закрыв ладони руками, будто на дне колодца, пытаясь закрыться от неизбежного, но вроде бы отпускает. Я прихожу в себя и смотрю вокруг. На улице совсем потемнело, и большинство знакомых уже разошлись. Вокруг нас совсем немного человек осталось.
Дактер прекращает играть, откладывает гитару и натягивает на нее чехол. Мы собираемся, встаем и движемся вверх по улице. Инна обещает вписать Дактера, и я планирую вписаться вместе с ним. Пройдя метров триста, подойдя к памятнику имени Пушкина, мы решаем присесть отдохнуть. Здесь иногда собираются хиппи, однако сейчас никого нет. Стоит памятник и пустые скамейки.
— Слушай, — спрашиваю я Дактера, — почему ты такой красивый. Сколько ни звездошат тебя, ты все красивый. Почему так?
Дактер стеснительно улыбается.
— Правда ведь, Инна? — спрашиваю я у герлы.
— Красота — состояние духа, — вмешивается Точин, — а потом молодой ты еще…
Из темноты выплывают три фигуры молодых людей. Один из них уверенно подходит и протягивает руку Дактеру.
— Привет, как дела?
— Хорошо, — отвечает Дактер, — а у тебя?
— Тоже хорошо, — отвечает парень. Двое его друзей встают рядом с ним.
Все в черных костюмах, как из какого-нибудь говенного фентези или фильма про вампиров, пучки волос подобраны, редкие усы над верхней губой, за плечом гитара
Может, они специально одевались, думаю я, позируя перед зеркалом?
Лет им 19—20… Свежая поросль нефиров, мля.
— А мы вот только что из поселка подорвались, 50 км автостопом… три часа добирались, вот так. Хотели пораньше, а вышло целых пять часов, на улице уж стемнело…
— Да стопом проехать 300 км бывает иногда проще, чем пятьдесят, — улыбается Инна.
— А я тебя еще с фестиваля помню, — обращается к Дактеру парень. — Ты там сидел пьяный на сцене, с баяном, и орал:
“Чей баян? Чей баян? Заберите баян!!”
— Ну да, — говорит Дактер, — там был чей-то баян рядом — кто-то забыл — вот и я кричал, вдруг потерял кто…
Парень говорит еще, возможно, он ищет вписку, но Инна, кажется, не собирается звать его к себе. Наконец он вздыхает и протягивает руку для прощания.
— Ну, ладно, мы пошли на поиски приключений…
Они уходят, задевая плечами ветки с листьями, исчезают в темноте улицы почти бесшумно.
— Приключений вам полегче! — кричит Инна вдогонку.
— Кто такие, вообще, на хер, не помню, — трясет головой Дактер.
Он мало кого помнит.
Мы поднимаемся и идем. Внезапно Точин и Дактер начинают говорить про политику.
Начинается все, кажется, с темы отмены проездных для студентов и катится по нарастающей.
Я политику в рот пальцем имал, мне все это неинтересно, к тому же я просто иногда не понимаю, о чем они говорят — мой слух как бы отключается, и до меня долетают лишь отдельные фразы, словно в плохом приемнике. Или, знаете, как изображение искажается за витражами — вот так же и я слышу лишь части произносимого.
меня дед получает пенсию три тысячи…
как только ты не работаешь, ты этой системе не нужен, ты выкинут и забыт…
блу блу блу
я вот устроюсь в оппозиционную газету, и там поглядим…
кэш кэш кэш
а ведь все это достижения советской системы…
бла блабла та ла-ла
и прогресс на западе только противовес нам…
но трудовые армии тоже кем-то должны управляться
та-ра-ра бр-бр-бр
ты мыслишь стереотипами, Троцкий ни фига не забыт
поэтому государство так не любит торчков, потому что такие люди самодостаточны и им ни хрена не нужно…
ты правда читал “Капитал”?
тар бар лал
а китайцы, производящие около пятисот кроссовок робок, могут купить лишь один…
Надо не болтать, а на улицы выходить…
тэш тэш тэш
…
я бы ушел в партизаны, когда бы пришло время…
Разговор прекращается, когда Точин собирается свернуть в сторону дома. Жмет нам руки
— Ты правда читал “Капитал”? — спрашивает он Дактера.
Дактер кивает.
— А Троцкого я тебе, если надо, передам, через Ярика вон…
Хата у Инны дырявая. Бардак жуткий, истыканные стены и двери. Обои где-то ободранные. Куча дряхлых книг в углу. Мы роемся на кухне, находим что-то пожрать, потом ложимся спать. Днем я снова пашу на работе, мне случайно (о ужас!) удается увидеть трусы шестидесятилетней женщины.
Потом, чтобы нормально поесть и выспаться, я иду домой.
В моем дворе
В моем дворе уже почти не осталось народу. Кто-то снаркоманился, кого-то убили, кто-то уехал или исчез. Изредка я вспоминаю о старых знакомых или же кого-то из них случайно встречаю — но, в общем, выкосило всех.
Раньше я со многими здесь дружил. Мы играли в прятки, в футбол. Дрались. Была у нас особая игра в душилку. Это когда обнимаешь человека особым способом — зажимаешь ему рукой горло и держишь несколько секунд — у него начинает кружиться голова, и он падает в обморок. А потом у него видения. Главное, не переусердствовать — можно и убить.
Это мы во дворе когда-то придумали Лицо. Вернее придумал я, а остальные его подхватили. Лицо — это когда вы видите чье-то ужасное лицо. Лицо отца, который на вас орет, или лицо вахтера, который не хочет пускать вас в теплое и интересное помещение зимой, а еще Лицо — выражение ужаса и жестокости жизни.
Еще год назад я общался с сумасшедшими дадаистами. Людьми с зелеными лицами, употребляющими наркотики, а после читающими стихийные стихи. Насколько я понимаю, это было ближе всего к да-да. Но теперь что-то разладилось с ними, разорвалось. Я их не вижу, и даже мои старые друзья по колледжу куда-то запропастились.
Должен сказать, что я не считаю наркотики чем-то плохим. Наркотики помогают расслабиться и приоткрыть завесу иного мира. Того самого мира. Я люблю алкоголь, траву, но моя любимая вещь — ацетон.
Ацетон — это бог. Я обязан ему некоторыми мистическими трансцендентными переживаниями, о которых скажу чуть ниже.
Почему-то услышав, что я нюхаю ацетон или клей — люди приходят в дикий ужас. Хотя я не понимаю, что здесь такого — обычный препарат, не хуже, чем водка или марихуана.
Точно так же они приходят в ужас от моего знакомого Коли Айс-ве-опен — хотя он совершенно обычный чувак.
Сейчас расскажу, как нюхал клей первый раз.
Кто-то из пригрезившихся мне существ тоже его нюхал, естественно, что и я должен был попробовать. Я долго примерялся и сомневался, но однажды купил тюбик и принес его домой. Где-то на кухне нарыл салафановый пакет. Выдавил на него немного коричневой полосы и напялил на голову. Стал дышать
Дальше произошло следующее. Реальность раздвоилась, и я вдруг услышал собственное дыхание, как совершенно посторонние звуки со стороны: у-ху-у-ху-у-ху-у ху…
Потом я увидел картинку — словно я играю в компьютерную игру, то есть не (просто) я играю, а вот этот маленький человечек, который по разным лабиринтам в ней бегает — это я и есть, — то есть бежит он и не осознает, что это он бежит, что это он в компьютерной игре и разные косяки там на него валятся… Что это я на самом деле как полный мудак живу.
После этого я понял — надо что-то менять. Я тогда бросил есть мясо, пить и курить. Стал читать кришнаитские книги разные. Пытался даже медитировать (ни хрена у меня не выходило). Продержался я так несколько месяцев, а потом снова вернулся к старым занятиям.
После этого я еще два раза употреблял клей, но таких мощных прозрений больше не было.
В другой раз, правда, я увидел бога у себя за спиной. То есть я снова играл в компьютер, и я как бы компьютерному человеку бог был. А за спиной, сзади меня, тоже кто-то присутствовал и в меня играл, а за ним кто-то еще, и так семь раз.
Ацетон или клей — это вещь очень опасная. Желательно, чтобы присутствовал человек при вашем приеме препарата, чтобы в случае чего попытался вас откачать или вызвал “Скорую”.
Я и теперь подумываю снова попробовать, но мне нужен кто-то, кто будет рядом.
Отец
Я плохо помню моего отца. Вернее, не так. Некоторые эпизоды я помню до боли ярко, и они до сих пор меня ужасают. Но, в общем, все это туго складывается в какую-нибудь цельную картинку.
Мой отец был алкоголиком. Как я сейчас понимаю, он был еще и полным психом. Я вижу его с идиотской ухмылкой монстра, пляшущего с кинжалами в коричневых лапах.
Он исчез где-то, когда мне было лет шесть. То ли сел, то ли просто куда-то свалил, точно я не знаю, что было. Некоторое время я жил с ним, то есть я помню, как он таскал меня с собой на пьянки, как иногда трахал блядей практически в моем присутствии. Помню его дикие глаза — блевотные красноватые белки и черные недвижные зрачки.
Я помню, как он приходил домой веселый и пьяный, будто бы вывалившийся в грязи бродячий пес. Как радостно и гордо рассказывал, какого здорового мужика свалил сегодня одним ударом.
Помню, как мы ездили на дачу и, пропив все деньги и все съев, пошли утром воровать картошку у соседей. Сосед, плывший в это время в лодке, увидел нас, заорал и замахал руками. Мы, кажется, убежали тогда.
Он бил меня и бил мою мать. Когда он наконец сел (да, мать говорила, что он все же сел), мы были в ужасном состоянии, мать начала пить. Если бы отчим нас не подобрал, не знаю, что с нами и было бы. Я должен бы быть отчиму благодарен, но как-то это не получается у меня.
Мать вышла за него, и вроде бы все наладилось, но мне кажется, тогда она сломалась и уже никогда не вернется к нормальному состоянию. Когда я что-нибудь натворю, она материт меня или орет “е…ный сын своего отца”.
Дом
Я не люблю бывать дома. Мне кажется, меня здесь не очень любят и все напрягаются, когда я появляюсь. Видимо, тут дело и отчасти во мне — я уже говорил, что временами не могу себя контролировать. Иногда я делаю разные пакости, которые не в силах потом объяснить.
Больше, чем быть дома, я люблю шататься по улицам. Стараюсь не появляться там как можно дольше или не появляться вообще — вписаться у кого-нибудь в гостях.
В трехкомнатной квартире нас живет семь человек. Мама, отчим, деда Леша, моя сестренка, которую я очень люблю, бабушка и прабабушка.
Работает из всех нас один дед. Он какой-то крутой специалист на нашем заводе (это он меня туда устроил) и неплохо деньгу гребет. Работает еще отчим, но он как-то странно работает — денег почти не приносит. А еще я. Половину денег отдаю семье.
Еще одна (и главная на самом деле) причина моей нелюбви дома в том, что здесь меня наиболее часто посещают галлюцинации. Стоит мне прилечь на мою кровать или закрыть глаза — какой-нибудь голос или изображение врывается в мой мозг. Как правило, это очень жуткие вторжения.
Иногда я просыпаюсь на полу в холодном поту ужаса, потому что очередной глюк заставил меня подпрыгнуть с кровати и забиться в угол.
У меня есть несколько устойчивых галлюцинаций, несколько существ, периодически ко мне являющихся. Чтобы было проще, я дал им имена, а точнее, имена сами пришли вместе с ними, подобно тому, как рядом с продуктами в магазине висят их названия.
Есть месье Жерар — это господин с головой свиньи и в пиджаке. Морда у него наглая и ухмыляющаяся. Он большое западло, этот Жерар, и только и норовит подложить кому-нибудь свинью. Он, пожалуй, самый мерзкий и страшный из всех. Иногда он говорит, иногда хрюкает. Иногда он превращается в огромного борова, который ползает по земле и пожирает людей.
Есть Творожков. Он маленький и худой, с маленькими рожками, иногда в джинсах на голое тело, иногда в чем-то другом (он любит переодеваться). Творожков от слова “творец”, но только не Творец, он постоянно что-нибудь творит, какие-нибудь пакости. Подставляет, гадит, обманывает.
Он получше месье Жерара, но не намного. Творожков — это, по сути черт.
Есть еще у меня Доктор — он совсем крошечный, размером с куклу или гнома, сантиметров пятнадцать. Доктор очень добрый и хороший и помогает мне. Дает советы разные.
Я ведь болен, господа, болен по-настоящему. И Доктор мне просто необходим.
Сейчас расскажу, какой глюк случился со мной недавно. Я лежал на кровати, полуспя. Окно было открыто, и тут зашумел ветер. И ветер дунул в комнату, и тут — словно некое облако вошло внутрь, звуковое облако, то есть это был звук и одновременно я ощущал его плотность, материальность, звук как бы перерастал во что-то твердое… Оно вошло и окутало меня, стало шуметь, как бы скрести по ушам, и я увидел чье-то бородатое лицо, а потом все исчезло…
Я прохожу сквозь двери. Мама суетится на кухне. Ни деда, ни отчима нет. Я забыл сказать, у меня есть еще маленькая сестренка Аня. Она очень умная, хотя ей всего четыре годика, однажды она выпросила у меня книгу стихов Гийома Аполлинера и до сих пор читает. Еще она рисует забавные глючные картинки. Я ее очень люблю, хотя бывает, что она иногда начинает меня выставлять, шокирует. Спросит что-нибудь или скажет:
— А ты ведь, Ярик, улетевший, да?
Или какой-нибудь жест сделает, который меня убьет просто…
Да, глючная у нас квартира, глючная. В спальне родителей есть специальное место, где нельзя садиться. Если будешь там медитировать, почувствуешь мощный отток энергии.
Помню, я ввалился грязный с работы и стал хлебать суп. Жрать так хотелось, что даже руки не вымыл, прямо ложкой из кастрюли ел.
Мать увидела и давай орать. Встала напротив, рожа бешеная, поварешка в руке (из нее все валится), рот открыт, слюна тоже стекает…
Я тогда увидел господина с лосиной головой в кресле напротив — сидит так себе спокойно, курит, молчит.
Но я сказать не смог ничего ни про господина, ни про суп. Психанул я тогда, хлопнул дверью и ушел. Через полгорода прибрел к Точину. Он постонал сперва немного (он не любит ночных посетителей), но все же пустил, выслушал, чаем напоил… Однако господин с лосиной головой и у него присутствовал, все мелькал то в этом углу, то в окне, только под утро отпустило.
В моей комнате не особо разнообразно. Пара книг, коробка с дисками. Есть еще пластилиновые человечки, которых я иногда леплю. Есть старая, подобранная на свалке гитара. С пятью одинаковыми струнами. Эта гитара настроена мною особо, по-шамански (все пять струн как одна). Привычные аккорды звучат на ней необычно. Вы ожидаете какой-то определенный звук, а получаете совершенно иной. Потому играть на ней так хорошо и мистично.
Я ложусь на старую кровать с обломанной спинкой.
****
Сегодня мы с Точиным бродили по городу, но не нашли никого из знакомых. Телефонов большинства у нас нет, а хозяева тех, что есть, не откликаются.
Поэтому мы решили сходить в одно глючное место.
Речь идет об огромном заброшенном здании у реки. Два года назад там размещалось военное училище, казармы то есть. С тех пор курсантов разогнали, здание стали ремонтировать и до сих пор возятся. Оно так и стоит, опустошенное и бессмысленное. В него легко можно проникнуть.
Я уже приводил туда Точина. Мы обычно шатались по верхним этажам, но сегодня я хочу сходить вниз.
Миновав пустую будку охранника, мы спускаемся по лестнице и оказываемся в подвале. Здесь темно, валяется рухлядь, сквозь далекие щели (похожие на бойницы) впереди струится медленный дневной свет. Мы идем, утопая ботинками в трухе. Разные доски и бутылки мешаются, стукаются об ноги. Пахнет пылью, гнильем…
Точин, как это для него характерно, начинает паниковать.
— Пошли наверх, — говорит он, — мало ли кто здесь есть…
Мне кажется, я чувствую, как его нервы дрожат наподобие натянутой струны.
— Здесь никого нет, — отвечаю я. — Разве ты не видишь?
У Точина слабое зрение, и он затыкается, шаря по углам взглядом.
Я между тем иду вдоль стены и вдруг обнаруживаю квадратное углубление в две трети человеческого роста. Я просовываю туда голову и вижу темный коридор, будто бы пещеру в скале.
— Смотри, — говорю, — смотри, что я нашел…
Точин подходит и смотрит.
— Пойдем со мной, там будет здорово!
Точин замирает в нерешительности.
— Там глючное место, пойдем!
Согнувшись, я залезаю туда. Точин движется следом
— Мля, — говорит, — ну, ты придумал опять…
— Иди сюда, — говорю, — мне нужен твой фонарик.
(Это хорошая разводка — когда необходима его помощь, Точин не может кинуть.) Он светит сзади меня телефоном, и мы медленно движемся.
Коридор узкий, квадратный, по его бокам тянутся трубы, но один человек здесь может пройти без проблем
Я вижу справа углубление, в котором уютно можно было бы спать. Там и правда лежит чье-то старое темное пальто.
— Смотри, — говорю.
Точин вздрагивает, словно уже увидел бомжа или труп.
— Слушай, хватит, пойдем обратно, а то встретимся с хозяевами…
— Да нет здесь никого, немного осталось, пошли.
Мы ползем еще, и моя рука упирается во что-то мягкое, легкое и податливое — в клеенку, я отвожу ее в сторону и вижу еще один зал.
— Офигеть, чувак! Ты только посмотри!!
— Здесь наверняка кто-то живет! — говорит он. — Пошли отсюда, пока никто не пришел.
— Да пусто здесь. Все здание пустое. Пойдем, походим.
Я начинаю его исследовать. Бродить, разглядывать, отливаю в углу. Когда оборачиваюсь — Точина нет.
Я нахожу его через несколько минут на третьем этаже, он стоит прямо посередине, о чем-то напряженно втыкая, лицо у него просветленное, как будто бы он понял смысл жизни.
Здесь светло и пыльно. Огромные окна, с местами уцелевшими стеклами, белые квадратные столбы, подпирающие потолок, кое-где на крохотных балкончиках растет трава или даже маленькие деревца, словно это не здание, а гора. Ободранные подоконники и рамы печальны, на полу куски штукатурки.
Мы бродим по огромному залу, словно зомби или словно ослепшие и потерявшиеся, потом подходим друг к другу…
— Знаешь, — говорю я, — мне недавно кошмар был. Я стоял точно в этом здании на этом же месте, и вот оттуда, — я показываю на проем, где находится лестничная площадка, — внезапно появился очень страшный человек, у него было твое лицо. Только очень жуткое и глючное — рот открыт, глаза вытаращены, оно стало надвигаться на меня, и я проснулся — было звездец отчаянно.
— Вот так? — спрашивает Точин.
Открывает рот, высовывает язык и выпучивает глаза. Точь-в-точь как было в моей галлюцинации.
— Сука! — кричу я. Замахиваюсь и бью его.
— А мля…— говорит Точин.
Следующий удар он блокирует и отступает. Я, правда, уже успокаиваюсь. Точин ржет, а мне очень неуютно.
Предметы, сорвавшиеся было в пляс, медленно возвращаются на свои места. Я тоже возвращаюсь в себя, туман рассеивается.
— Ярик, Ярик, — зовет Точин, — ты где? С тобой все в порядке?
— Отстань, — говорю.
Вот за такие подколки я его и не люблю, никогда не знаешь, Точин ли это придуривается или параллельный мир вторгается в его тело…
— Ну, ты звездец, — говорит он, потирая ребро и с интересом и некоторым злорадством в меня вглядываясь, — извини, я больше не буду…
— Ты сейчас на Гитлера похож, — говорю я.
— Что за Гитлер?
— Да был у нас в классе коротышка такой мерзкий, — отвечаю.
Гитлер был порождением зла, мы прозвали его так за небольшие усики над верхней губой. Он, кажется, был связан с блатными, всегда ходил с большой компанией, поэтому трогать его было нельзя. Он махал своими корявыми, словно лапки жука, пальцами, смотрел мне в душу черными недвижными глазами (плевками) и тоже говорил.
— Ну, ты, Ярик, звездец, звездец…
В классе у меня все просекали, что я “звездец”. Видимо, видно было…
Позже, когда я поступил в колледж, отношение ко мне было похожим, хотя гораздо дружелюбнее. Там и без меня психов хватало. Один танцевал на переменах в наушниках, размахивая в стороны ногами. Вокруг него всегда собиралась аплодировавшая толпа…
— Давай, Дима, давай! — кричали они.
Один, здоровый толстый черт, с серьезным видом пердел на уроке… было и много других чудаков. Один парень двигался, словно робот, и говорил с завываниями.
Один раз на факультативе, когда я делал доклад, я стал рассказывать всем им про сюрреализм. Точин мне недавно дал книжку почитать со стихами и статьями и все уши выел, объясняя, что это. Вот и я тоже решил блеснуть.
Посреди галдящего класса, посреди обезьян, свесившихся с парт (гопники очень артистичны и издают примерно те же звуки, что и мартышки), я вышел вещать.
Сюрреализм, говорил я, есть особый вид поэтического творчества, основанный на особенно пристальном отношении автора к собственным мозгам. Предположим, что эта комната мозг, в таком случае, мысль можно было бы сравнить со случайным учеником, ворвавшимся в этот класс.
Сюрреалист внимательно следит за поэтическими образами и словами, врывающимися в его мозг, и спешит перенести их на бумагу.
Именно в этот момент кто-то из опоздавших ворвался в кабинет. Одногруппники заражали и стали мне аплодировать.
— Молодец!! Ура!! Чувак!!!
Я что-то еще говорил, но все это уже не имело такого успеха.
Мы выходим из заброшенного здания и идем по домам.
— Гитлер-Гитлер… — бормочет Точин.
— Пойдем еще в какие-нибудь катакомбы сползаем…
— Ты же перессышь опять, — говорю.
Я помню, как однажды все стонал, что ему хочется залезть на одну из крыш и то, как это было бы романтично. В результате я подвел его к ближайшему дому и сказал: “Полезли”.
Точин перепугался. Я полез первым, чтобы его взбодрить, но он так за мной и не последовал.
— Давай поменяемся, — сказал он, когда я спустился и стал ругаться, — я пойду первым. А то вдруг ты чего-нибудь выкинешь…
Мы стали искать новый дом с лесенкой (этот казался Точину неблагонадежным).
И в этот раз он действительно достиг крыши, но не прошел дальше края. Сел и вцепился в плоскость, словно бульдог, всеми четырьмя конечностями.
— Тут мокро, — хрипел он, — тут же, на хер, мокро, а эти заборчики по краям хлипкие, словно сопли.
Я в это время бодро скользил-взбирался по крыше в кривых кроссовках и шастал туда-сюда. А он так и сидел.
— Господи, — шептал он, — как же тут хреново, а ты просто псих, в натуре… У меня ощущение, что я в страшный сон попал, закрываешь глаза, думаешь, сейчас проснусь — а ни фига.
Кончилось все, помню, тем, что я зачем-то раскачался и прыгнул на одну трубу. Попал точно, но труба вдруг хрустнула под моими ногами, словно прогнивший зуб, рассыпалась, и груда кирпичей застучала по крыше, я тоже покатился вниз и чуть не опнулся. После этого мне стало страшно, и мы слиняли.
— Я борюсь со своими комплексами, — отвечает Точин, — ты бы тоже со своими боролся…
Мы идем вниз, в полусвете ухмылка Точина кажется издевательской, мне хочется как следует ударить его…
Какой-то бомж выползает из подворотни прямо на нас.
— Вася, — говорит он мне, взмахивая рукой, — так… я того… За зинбаром смотрел. Там.
— Вы меня с кем-то спутали, — говорю я.
Бомж глядит удивленно.
— Куда куеды, — говорит он.
— Чего-чего?
— Корда бельды, — повторяет бомж, хлопая ресницами.
Мы проходим мимо.
— Безумие! — шепчет-ржет Точин. — Когда я с тобой, вокруг происходит одно безумие…
— Что ты об этом думаешь?
— Ничего, — говорю я…
****
Сколько я помню, меня всегда влекло безумие. Еще с детского сада я дружил с различными шизиками.
Я уже говорил вам про дадаистов из моего двора. На самом деле они не были такими уж чокнутыми. Я несколько преувеличил. Конечно, они были диковатыми (Точин бы назвал их гопниками), но по одиночке не такими уж плохими. Зато когда мы собирались вместе — в нас будто вселялось сумасшествие, словно до этого оно носилось по воздуху, выбирая жертв.
Мы начинали беситься, громко орать, распевать только что придуманные песенки, драться, кидаться камнями в прохожих…
Теперь все они реальные и нормальные пацаны — на работы в хорошие места устроились, машины купили. Много ли гопникам надо. Я вижу их изредка, но, как правило, не здороваюсь. Не знаю теперь, о чем можно с ними говорить. Изменились неузнаваемо.
Они и тогда были практически нормальными. Все, кроме Миши. Миша, конечно, был псих…
Я и зависал больше всего с ним.
Мы лазали по разным логам, пустырям, свалкам, ползали по огромным трубам, несшим кипяток внутри. Оступиться — значило упасть и переломать себе кости (сейчас я, наверное, уже в такие места и не полезу).
Однажды в каком-то логу мы отковырнули люк, и оттуда полилось говно. Я не фантазирую — реальное говно.
— Пуки-пуки!!! — орет Миша. — Пуки всех людей вокруг! — Прыгает и машет руками, а я начинаю танцевать вместе с ним.
Миша тоже теперь машину купил (хотя сумасшествие в нем все же шевелится). Я видел его недавно. Он стоял на улице рядом с какой-то девушкой. Красивой и легкой, в воздушном платье. Он высокий, Миша, здоровый, а она такого среднего роста, нежная, изящная (словно цветок на высоком стебле). Он стоял и смотрел прямо перед собой, а девушка, прижавшись к нему сбоку, пыталась его поцеловать — тянулась к нему губами…
Но Миша всего этого не замечал, он все смотрел и смотрел в свою безумную точку и что-то полубесшумно наборматывал. Губы его шевелились, как если бы рот был полон червей.
Все это говорило о мире таком ужасном и отчаянном, было так страшно, что я невольно закрыл глаза и отвернулся.
Потом место старых психов заняли новые. Вы извините, что я так говорю, это все негативная лексика. Это я от Точина понахватался. На самом деле я ставлю безумие в плюс. Лучше сказать — трансцендентные личности.
Я скучаю по Роме Лядову. Он, к сожалению, недавно уехал в Питер, а до этого мы дружили с ним — ходили по разным тусовкам. Он был очень классный чувак, этот Рома Лядов. Иногда мы жестоко дрались с ним. Иногда он начинал стихийно беситься или бычить на окружающих. Но он был классный.
Ему было около тридцати, он был лысоват и часто носил с собой флейту. Мы все время хотели познакомиться на улице с какими-то девчонками. Часто знакомились — Рома был очень общительный, но дальше знакомства не шло. И через пару дней мы опять шли знакомиться.
Ночью я обычно не отключаю сотовый. Мало ли что ночью может случиться. Во времена, когда я еще работал охранником и отсыпался дома после очередной смены, раздался телефонный звонок. Это был Лядов.
— Ярик! — закричал Лядов в трубку. — Ярик!! Он мне не отвечает! Я его зову, зову, а он мне не отвечает!
— Кто? — спросил я.
— Бог! Ярик, Бог! Он мне не отвечает! Что же мне делать?!! А!!
Выяснилось, что Рома забрался в какой-то лог, измазался глиной и принялся молиться и звать бога, но бог молчал, тогда Рома взял телефон и стал звонить всем своим знакомым. Но никто не брал трубку, потому что час поздний. Рома перебрал нескольких знакомых, пока не добрался до меня. После (поговорив со мной) он выкинул телефон в грязь, а потом стал искать, но не нашел.
Я очень его любил, вернее, люблю и сейчас. Он начинал прыгать и скакать, танцевать на улицах. Внезапно на вписке глубокой ночью мог поссориться с хозяевами. Выпивая, становился агрессивен. Однажды на улицах ему проломили череп, и он ходил потом с перемотанной башкой.
Может, и лучше, что он уехал, последнее время он становился совсем безбашенным, в вытрезвитель его три раза забирали. Дрался все с кем-то по ночам.
Однажды мы пошли ночью за водкой и немного заблудились, — забрели на закрытый рынок, а там стая собак. Они выскочили и давай лаять — так Рома нагнулся, стал рвать на груди одежду и тоже на них зарычал. В результате собаки испугались и спрятались. Вот такой он был чел.
Один раз мы с ним серьезно поцапались — он сломал мне плеер, а я ему фингал поставил.
Не выясненные отношения с богом все не давали ему покоя. В другой раз когда не получилось дозвониться — он бежал по дороге навстречу машинам и орал. Суицидом то есть хотел закончить. Но все машины его объезжали, и с ним ничего не случилось…
Где б мне теперь достать его телефон…
Еще один замечательный человек — Коля Айс-ве-опен.
Поскольку Коля никуда не уехал, можно описать его поподробней.
Точин в прошлый свой приезд вписывался у него и познакомил нас. Коля сразу меня поразил — я понял, это ОН. Пришелец из иного мира.
Коля живет в коммунальной квартире, где ему принадлежит одна комната. Когда он уходит на улицу, то запирает свою дверь на огромный ржавый замок. Сбоку от него живет сосед-алкоголик, потерявший тридцать процентов мозга на заводе. С другой стороны еще какие-то дикие люди. Коля ходит всегда в черном (напоминая этим пастора или священника) — черный пиджак, галстук, черные брюки и ботинки.
Плечи при ходьбе у него не двигаются.
Мне иногда кажется, что ночью он тоже не снимает свой в пиджак, но в него просовывают плечики, и он так и висит-болтается в каком-нибудь шкафу, а утром его снимают, ставят на ноги, и он куда-то идет.
Еще он похож на куклу-клоуна. У него светлые волосы и огненно-рыжие бакенбарды.
В его комнате все будто припорошено прахом времени. Стоит грузный и старинный 19 века письменный стол, рядом такой же старый висит кухонный шкаф. На полу красный ободранный и будто бы намертво прилипший ковер. На окнах тяжелые темно-синие шторы, не пропускающие и лучика света.
Есть еще мебель двадцатого века — это неплохой мягкий диван (видимо, купленный совсем недавно) и телевизор “Панасоник”, но эти вещи вяжутся с Колей меньше, чем предыдущие. Характером он похож на столетний стол своего деда — крепкий, непрошибаемый и упертый. Есть еще две белые облупленные табуретки.
Что касается стен, то одну из них украшают две старинных картины-репродукции в почерневших резных бронзовых рамах и череп коровы с частично выбитыми кусками. На другой висит несколько медно-черных икон и мощное желтое распятие.
Кушает Коля за журнальным столиком у дивана. Как правило, этот столик завален немытой посудой и объедками. В пыльном коричневом напротив и сбоку шкафу спрессовано множество книг, некоторые тоже в пыли.
Большинство из них производят впечатление грязных и залежалых. Кажется, что последние лет тридцать они провели на каком-нибудь забытом, заброшенном чердаке.
Точин говорит, что у Коли неплохая библиотека.
У него хорошо сидеть в гостях. Коля радушный хозяин. Всегда накормит или напоит чаем.
Правда, иногда, когда за окнами начинает темнеть и тусклый свет одной лампочки освещает лишь часть комнаты, а Коля смотрит на тебя своими недвижными глазами и в уголках его губ прорастает ухмылка… — может показаться, что сейчас он достанет из-под стола топор и прихлопнет тебя, словно жука…
Однажды, несколько лет назад, когда его полоумный сосед часа в три утра начал что-то шумно ремонтировать, Коля взбесился, выломал топором дверь и избил его.
— А что было дальше? — спросил Точин, присутствовавший при рассказе.
— Ничего, я пошел обратно в комнату досыпать, — сказал Коля.
— А сосед?
— Полежал, покряхтел. Потом поднялся и стал выломанную дверь ставить на место…
В Колиной комнате меня пробивает. То есть я вижу очень странные вещи, какой-то видеоряд идет. Куски параллельного мира. Иногда я просто сижу там, закрыв глаза, словно какой-то торчок.
Иногда Коля начинает проповедовать, и тогда его невозможно слушать.
Он говорит про духовность, несет какой-то бред (еще почище точиновского) про русский народ, у которого отобрали свободу, про то, что надо умирать за царя, и тому подобное.
Когда он открывает свой рот (словно рыба, шлепающая в воздухе пустыми губами) и его тихие слова наливаются истерией, я стараюсь его не слушать. Это очень важно — вовремя отключать слух, чтобы чей-то говор не сбивал вашу волну.
Иногда мне кажется, это сам сатана передо мной. Мне мерещится зловонное дыхание, черные подземелья, демоны в пиджаках, монахи инквизиции в длинных, как крылья чудовищ, накидках. Карлики с раскрашенными лицами, щупальца птеродактилей. Зловонные коридоры-ущелья канализации…
Я как-то пытался (не знаю, что меня подвигло на это) рассказать ему о своих глюках. Но он только продолжал тихо улыбался, видимо, считая меня полным дебилом.
Однажды мы бились с ним на палках, он мне все пальцы отбил. В другой раз, когда я стал чудить, он пребольно врезал мне по яйцам. С ним вообще надо быть очень осторожным.
Некоторые буквы Коля не выговаривает — шепелявит.
Я сперва этого не замечал, честно говоря, но однажды мы ехали с ним в трамвае и он начал проповедовать, делая это так громко, что пассажиры оглядывались.
— Ты долзен копить писю, — говорил он мне, — писю духовную. Ее с юности надо копить, с раннего возраста, — продолжал он (а меня начало колбасить от его слов), — в юности пися — сила, а в зрелости — это мудрость… Копи, копи писю духовную… Не трать по пустякам…
****
Когда мы выходим, начинается дождь, но заброшенное здание так надоело, что мы просто тупо идем по улице.
Через несколько метров Точину звонит наш знакомый Стахарин и зовет в гости. Я говорю, что идти туда не стоит — там стремно, а Точин говорит, что деваться больше все равно некуда. Мы ссоримся, я прошу его сходить со мной к Пушкину поискать знакомых, но он все равно уходит, а я кричу матом в его удаляющиеся спину.
На Пушкине я встречаю Дактера и Устрицу. С ними еще какие-то люди. Я сперва радуюсь, но понимаю, что и тут все идет на убыль. Дактер даже на гитаре не играет — устал.
Через полчаса становится холодно и печально, темнеет. Толпа рассеивается. Мы остаемся втроем, водка допита, денег нет, делать нечего.
К Стахарину, что ли, пойти, думаю.
А больше, похоже, ничего не остается. Меня начинает пошатывать. Пошли, говорю, к Стахарину. Мы встаем и плетемся. Движемся, чтобы быстрее дворами, продолжает моросить мелкий дождь, и очень хочется жрать.
Ближе к местам, где обитает Стахарин, я вдруг вспоминаю, что не помню точно ни его дома, ни подъезда…
— Алло, — звоню, — ты где живешь-то?
Стахарин уже совсем пьяный, орет, объясняет, куда идти.
Наконец пролазим в подъезд, взбираемся по лестнице, дверь на пятом этаже открыта.
Мы заваливаемся внутрь, я, Дактер, пьяная в друбадан Устрица, которую Дактер практически тащит на себе.
— О, — орет Стахарин. — Какие люди!
Стахарин высокий, выше нас всех, наверное. Даже Точина на полголовы. Он очень худой, но гибкий, словно в нем пружина или стержень. Когда он выходит на улицу, то надевает кепку — и тогда (если отвлечься от размеров) по повадкам (манере держать шею и двигаться) похож на двенадцатилетнего пацана. Кажется, дашь ему мячик или велосипед погонять, он и обрадуется до ушей.
Стахарин человек очень откровенный, если ему кто-то не нравится, он так и орет: вы все говно! Потом спохватывается и говорит: говно, но за исключением — такого-то такого и такого-то — и перечисляет всех присутствующих.
У Стахарина куча сочиненных им стихов и песен. Он не пытается их куда-то продвигать — тусовки и фесты презирает, но когда сильно нажирается у себя дома, начинает мучить своими песнями гостей. Другой вид пытки, которую он применяет — ставить своих любимых бардов, из-за этого атмосфера у него в квартире удушливая, и из-за этого я не хотел к нему идти.
Нефоров он не любит и называет их попрошайками, однако не прочь с ними (то есть с нами) забухать иногда.
Стахарин, наверное, самый обеспеченный из моих знакомых, и работа у него всех престижней. Днем он работает, вечером напивается. Пьет и блюет, потом снова пьет и опять блюет.
Я знаю, Стахарин иногда даже нюхает клей. Может, поэтому, когда он пьяный, лицо его расплывается, словно пластилин, губы вытягиваются в прямую линию, слюна брызжет, глаза пучатся, становятся круглыми и дикими.
Однажды мы с ним чуть не подрались. Было это около месяца назад. Я и еще пара девчонок сидели у него на хате. Я отчего-то заскучал и пошел покурить на кухню, а у Стахарина курят только на балконе. Естественно, вскоре он прискакал и стал орать:
— Прекрати курить! Эй, ты!! Прекрати курить!
Я сидел, не слушая его и думая о чем-то своем, мне хотелось тихо посидеть и подумать, чтобы никто не мешал.
В результате разозленный Стахарин крепко схватил меня обеими руками за горло, стал душить и трясти, словно моя шея была стволом дерева.
— У-я-бы-вай отсюда, у-я-бы-вай отсюда, — шипел он. — Слышь, ты. Ты больше ко мне не зайдешь!
Он не такой сильный, этот Стахарин, поэтому некоторое время я сидел не двигаясь, продолжая его игнорировать. И лишь потом, задыхаясь, стал пинать его по ногам. Тогда он схватил меня за шиворот и стал выталкивать из квартиры и в конце концов вытолкал.
— Больше не приходи! — крикнул он, захлопывая дверь.
Я посидел некоторые время на лестничной клетке, потом решил, что меня опять заглючило, постучался и извинился.
Мы проходим внутрь.
У него уже Точин и почему-то Коля Айс-ве-опен. Коля Айс-ве-опен в обычной позе окаменения, Точин лыбится, созерцая картину вокруг.
Молчат. Видимо, до нашего прихода у них был тяжелый и глубокий диалог. Возможно, Коля опять вентилировал чьи-то мозги разговорами о религии.
Мы располагаемся на диване. Я сажусь скраешку, рядом с Точиным. Устрица ложится, занимая всю оставшуюся часть. Она ползает-ворочается на диване, словно гусеница, словно ей мешает одежда и она хочет сбросить ее.
Дактер берет гитару и садится на стул у окна, он как бы на сцене — напротив нас, настраивает.
— Сыграй бардов, — просит Стахарин, — про ангелов, Залецкого…
Залецкий — какой-то дохлый бард, из любимых Стахариным. Он всегда трахает всем мозги своими бардами, когда к нему приходишь. Но Дактер не таков, чтобы им командовали. Он садится и играет “Оборону”, “попсня”, играет что-то еще полусвое полузаимствованное в стиле регги.
Стахарин сперва смиряется, слушает, выжидает. Потом выбегает на балкон, нервно курит (делает две или три затяжки). Наконец возвращается и грозно, выпрямившись, говорит:
— Нет! Здесь главный я! Сыграй мою песню, если Залецкого не хочешь.
— Давай, — говорит Дактер
Стахарин дает ему текст. Дактер кладет листок на коленку, прижимая его сверху гитарой.
— А аккорды?
Стахарин называет аккорды.
— Ок, ок, я понял, — заверяет Дактер и, прорепетировав пару раз, начинает рубить:
По стране гуляет бомж,
В сапоге припрятан нож…
— Что-то не то, — говорит он, — бомжи не носят ножей…
— Это не бомж, — орет Точин, — это люмпен-пролетарий!
— Точно! — говорит Дактер и начинает бренчать в своей обычной манере, переставляя слова:
— Люмпен, люмпен, люмпен пролетарий…
Мы все орем:
Люмпен, люмпен, люмпен пролетарий
Гуляет по стране, пролетая, пролетая…
Стахарин сидит, обиженно раскрыв рот
— Ты не люмпен, — говорит он презрительно, кривя губы, словно выплевывая, — ты ушлепок.
Точин ржет. А Дактер наигрывает уже что-то другое…
— Ты знаешь кто? — спрашивает его Стахарин. — Ты Дактер-фуяктер.
— Ну, — морщится Дактер, — возможно…
И начинает варьировать пару дактер-фуяктер.
Мы катаемся по полу. Точин бьет себя по коленкам. Один Коля сидит прямо, словно его спина высечена из камня, наклонив голову и улыбаясь скромной загадочной улыбкой. Видимо, ждет случая вклинить своею телегу насчет бога и “писи духовной”.
Потом мы умолкаем — Стахарин может совсем обидеться. Дактер наконец играет пару песен по его просьбе, потом замолкает, чтобы перекурить.
Висит пауза. В Стахарине вдруг проявляется желание поговорить, установить душевный контакт.
— Расскажи что-нибудь, — внезапно просит он Дактера.
— Что рассказать-то?
— Про себя расскажи…
— Что про себя?
— Ну, что-нибудь. По порядку можно. Да, точно, давай по порядку.
— Ну…— видно, что Дактер смущен, это с ним случается крайне редко. Он сидит еще несколько секунд, потом начинает:
— Учился я в специальном лицее, имени Орджоникидзе, и до восьмого, нет, до девятого класса был круглым отличником. Участвовал в областной олимпиаде по математике… вошел в десятку лучших, не выиграл. В десятом-одиннадцатом быть отличником перестал, можно было, конечно, и там постараться, но я что-то забухал и забил…
Учился в музыкальной школе… Закончил.
Сейчас я нигде не учусь, не работаю, ничем не занимаюсь. Просто на белом свете живу.
— Маргинал, — говорит Точин.
— Люмпен, — язвит Стахарин.
Мы все молчим. Я испытываю радость от такого заявления. “Я на белом свете живу”. Я люблю на самом деле Дактера, очень люблю.
— Группа-то у тебя есть? — спрашивает вдруг Точин очень серьезно, он будто пытается спасти Дактера, вытянуть его откуда-то из западни, из тумана, будто ему кажется чем-то ужасным и странным, что человек может вот так ничем не заниматься, вроде существовать, а вроде и нет, попросту висеть в воздухе…
— А… пытался собрать, но не вышло. Было дело, да… но все развалилось… На самом деле, тут недавно люди из Москвы приезжали к нам на концерт — то есть я там играл среди прочих — так вот, говорят: ты, блин, классный музыкант, приезжай — нам такой нужен. Вот я и хочу уехать, правда в Питер, думаю, собираюсь, вот.
Мы все молчим, теперь уже будто провожая его, будто он уже уезжает, а мы стоим на вокзале и глядим, как он машет из двери вагона. Несколько печально так молчим, с сожалением и уважением.
— Слушай, — говорит Точин, — ты, когда будешь в Питере, обязательно там встреть Лядова и возьми у него, плиз, телефон. А то мы с Яриком очень хотим ему позвонить, а он номер сменил и не сообщил нам.
— Где же я его встречу, — удивляется Дактер, — Питер город большой…
— Питер, конечно, большой, но тусовка-то все равно одна, да и центр не такой огромный…
Они начинают орать, споря, можно ли встретиться случайно в Питере или нет, но Точин вроде бы убеждает.
— Знаешь, — говорит Дактер, — я, конечно, могу пообещать, но знаю, что как только туда приеду, мне будет не до телефонов и будет вообще насрать на, тех кто здесь, там специфика такая — по фиг на всех.
— Да ниче не по фиг, — говорит Точин.
— Насрать там, на всех насрать, я тебе говорю, — убеждает Дактер.
Они спорят, а я знаю, что Лядов исчез навсегда и нам его не найти. Еще я знаю, что этим летом обязательно поеду в Питер и там, может, с ним встречусь. Эти два знания, абсолютно не противореча, уживаются в моей голове.
— Интересно, — хихикает Точин. — Лядов и там бога ищет?
— А че бы ему не искать, — шутит Стахарин.
— Бог, он ведь как, — включается вдруг, словно старая, заезженная пластинка, Коля, — вот некоторые люди, например, в тюрьме в Бога от отчаяния веруют, потому что плохо им, а не из веры как таковой, не из убеждения…
Стахарин смотрит на него, и его скальп скользит по черепу чуть назад. Глаза округляются, губы растягиваются, как пластилиновые, словно недавно понюхал клея…
— Я от тебя вообще офигеваю просто, как на тебя смотрю. Ты откуда, вообще, ты, вообще, что?
Коля тихим голосом что-то отвечает и они продолжают метафизическую беседу. Точин сдавленно хихикает, а я закрываю глаза и засыпаю. Мне завтра на работу в шесть утра. Их голоса становятся все дальше и дальше пока не исчезают совсем.
Другая работа
Как я уже говорил, я перебрал множество работ. Сперва дорасскажу про работу в газете.
После провала с интервью у активистки послали меня писать статью о незаконном выселении из квартир. Омоновцы выбивали двери ногами, врывались в дома и выкидывали людей с их пожитками на улицу.
Я, конечно, что-то попытался накарябать. Но я так офигел, все это увидев, что это у меня надо было теперь брать интервью. Я мучился очень долго, однако слова совсем меня не слушались.
В общем, не вышло у меня ничего. Сдал я какую-то хрень в редакцию. Редактор, впрочем, что-то подправил и сказал, что повесит статью на сайте газеты, даже обещал заплатить, но так этого и не сделал, он это любит — не платить за работу.
А в редакцию я и сейчас иногда захожу, у меня там много знакомых появилось.
Иду осторожно, крадясь мимо кабинета редактора, но он запаливает меня и зовет к себе.
Я захожу, а он сидит, похожий на американского босса, на возглавляющего полицейский участок, в натуре. Круглый, бойкий, только сигары в зубах не хватает.
В кабинете у него уютно. Для посетителей стоят два кожаных мягких кресла. Сам он сидит за столом, лысый, маленький, толстоватый.
— А? — говорит. — Чего, как у тебя дела?
Голос у него писклявый, пронзительный.
— Да так, — говорю, — идут…
— А? Чего? — говорит он. — Устроился? Работаешь?
Он имеет в виду работу охранником на стройке, на которую меня взяли с его подачи
— Нет, — отвечаю я, — больше там не работаю,
— А? А чего?
Его лицо напрягается, словно он пытается разглядеть написанное что-то мелким почерком
— Нет, — говорю, — я уже не в той теме
— А? — переспрашивает он. — Так надо было сперва решать тему-то, а потом увольняться. Устроился куда-нибудь?
— Устроился…
— Куда?
— На завод, — говорю.
— На завод? На какой завод?
— По переработке руды…
— Руды? Какой руды? — изумляется он, его лицо напрягается еще больше.
— Словесной.
— Ладно, — говорит, лицо его распрямляется, — иди, если что надумаешь, заходи…
— Да… И не заходи тут ни к кому, нечего людей отвлекать
— Хорошо, — говорю, — хорошо, конечно…
Вот черт, думаю, так хотелось с людьми пообщаться… Ничего не поделаешь — ухожу.
После увольнения со стройки устроился я магазин сторожить. Сперва нормально справлялся. Ходил по магазину, незаметно подъедал там кое-какие продукты. Смотрел в окна, в которых бродили тени прохожих и горели редкие фонари…
Помнится, я решил тогда в очередной раз бросить пить. Там стоял аквариум с рыбами, и я частенько наблюдал за ними — рыбы плавали и целовались, все со всеми… А я вспоминал Сашу и тосковал.
Как-то раз вечером я вышел на морозное крыльцо покурить. Я сидел на корточках и смотрел на тусклое металлическое небо — тут ко мне и подошел тот самый бомж.
Не совсем бомж, конечно, но выглядел как бомж. Дедок лет шестидесяти. Ватник, ушанка, сапоги. Был он пьян и хлестал водку из бутылки.
— Хочешь? — спросил он меня.
Я отрицательно помотал головой. Но дедок не ушел, а встал рядом и продолжал отглатывать из бутылки.
— Эх, — сказал он, — а меня жена из дому выгнала, представляешь, тридцать лет прожили. Я вообще на заводе работаю, инвалидность там получил. Надоел я жене моей…
И дальше в том же духе. Стоял и жаловался. Не хотел уходить. Еще он говорил, что является местным мафиози, то есть авторитетом, что пару раз сидел и все внутренности у него больные…
В общем, мы нажрались с ним, а наутро, стукая палкой в бок, меня разбудил патруль. За сдачу бухого охранника у них 15 процентов к зарплате прибавляется.
Охранником вообще жесть работать…
Помню, я стоял я на Висиме. Висим — это место, где все висят. Метафорически выражаясь, место повальных наркоманов, гопников и убийц. Те, кого уже убили, кого не убили, и те, кто убивает.
Я работал там в баре. Место было самым наиговеннейшим, меня, может, туда и засунули оттого, что никто больше туда не хотел.
Во-первых, там сильно воняло. (Я так и не понял, откуда возникает этот запах, возможно, он имел чисто метафизическую подкладку.)
Во-вторых, гопота набивалась внутрь, пила, материлась и швырялась булочками. А я должен был все это контролировать
Бывало — я подхожу к горячей и орущей компании и говорю:
— Уберите коньяк, здесь со своим нельзя…
Они смотрят на меня, выпятив челюсти, я разворачиваюсь и ухожу, а за спиной слышу:
— Ты че, урод, мы тебя уроем щас, доходишь тут…
Однажды один чмырь показал мне на мою фразу фак, я ему тоже, соответственно, показал, все это как бы на животном уровне произошло…
Бывало, налетит дикая компания, начнет орать и мусорить, а ты должен ее одернуть. И чем ближе ты к ним подходишь, тем страшнее тебе становится, тем неуверенней твои движения, и в то же время спиной ты чувствуешь взгляд менеджера и обслуги — они тебя словно вдавливают, заставляют — иди, давай, давай, ты же охранник, ты должен что-нибудь сделать…
А что я сделаю против толпы?
Можно, конечно, в таких случаях вызвать ГБР и затеять драку (при нарушении порядка мы имеем право бить палками). Но ГБР может ведь и не приехать, и тогда будет совсем плохо.
Да и ГБР тоже нелегко приходится, хотя они шкафы просто по комплекции… Я говорил вам про танкиста, так вот, если взять пять танкистов и соединить — то получится один такой охранник. Да и то, когда они получают в зарплату, то все в бинтах приходят — у кого башки, у кого носы, у кого руки-ноги…
А еще иначе бывает. Сидишь себе в супермаркете. Ночью. Утешаешь себя тем, что грабить никто не будет — самим невыгодно — единственный алкогольный круглосуточный магазин на всем районе.
Ходишь из угла в угол. Сжимаешь в руке что-нибудь тяжелое, навроде, металлической пластины, на случай, если все же отморозок какой-то полезет.
Вдруг заходит здоровый квадратный мужик. Боров, видно, что сидел. Ходит из угла в угол, рассматривает что-то. Семечки ест. Не покупает ничего, просто так шатается, из интереса.
И что ему нужно на самом деле, понять невозможно.
Ко мне подойдет, посмотрит.
— Ну че, сколько платят?
— Сто рублей в ночь, — говорю.
— Хм, — вздрогнет и идет себе дальше.
То есть ему вообще по хер на все…
Был я и в фирме продажи газовых плит. Бизнес там идет путем нахлобучивания полуослепших полуживых старушек.
Очень хитрый бизнес. Делается все так. Сперва бабкам посылается приглашение по почте. Якобы от специального фонда, созданного, чтобы о них заботиться.
Для этого нанимается огромный зал, где стоят столы с бесплатной едой. Бабки приходят туда и смотрят на все, раскрыв рты. Потом (через пару недель) к бабкам направляется специальный агент, который говорит, что вот пришли газовые питы на ваше имя, что нужно для юридических форм отдать четыре тысячи, которые после будут возвращены.
Бабки отдают деньги и берут плиты. Денег им, естественно, никто не возвращает.
Я был почти принят в эту фирму по нахлобучиванию. Ездил с остальными курьерами и должен был перенимать секреты мастерства. Где-то на четвертый день, когда меня уже должны были выпустить на работу, мы возвращались на машине из одного пригородного района, я вдруг задумался и сказал
— Да ну, на хер такой заработок…
Это, конечно, я просчитался. Надо было схитрить и объявить об этом хотя бы по приезде в город. Тут же (услышав мои слова) мои учителя буквально озверели и высадили меня прямо на дороге, среди каких-то полудеревень. Я все ноги стер, добираясь потом до города.
****
Сегодня случился звездец. Сегодня параллельный мир меня выследил. Сейчас расскажу подробней. Началось все около двух дней назад, когда я зашел к Коле в гости.
Кроме него в комнате сидел какой-то придурок в драной кофте. Коля сказал, что это его родственник, которому сейчас негде жить. Родственник был на него совсем не похож. Черный, костлявый, с длинным носом, коричневатой кожей и хитрыми глазами.
Это был, видимо, Творожков. Но я не понял сразу, что это Творожков. Творожков любит являться в разных обличиях, любит запудрить мозги. Он сразу стал как-то на меня странно смотреть, недоверчиво. Не понравился я ему. А я, когда меня в чем-то подозревают, не могу себя контролировать, я бешусь просто. Ударить могу и т.п.
В общем, сидит этот чурка, сидит. А я с Колей разговариваю, свои дела там делаю. Потом Коля выходит на кухню, а я решаю вздремнуть на диванчике. Вырубился я немного, потом очухался. Коляна все еще нет, а этот придурок все там. Хреново что-то здесь, думаю.
— Колян! — кричу на кухню. — Можно книги у тебя посмотреть?
Стал в шкафу рыться — Лао-Цзы, Платон, Юнг. Пошастал по комнате, понял, что сегодня здесь что-то не то, взял пару книг и ушел.
Сегодня я снова пришел к Коле. Дома его не оказалось, но оказался чурка, он меня и пустил. Коля сейчас придет, говорит. Я зашел, сел на диван. Стал в блокноте своем ковыряться.
И вдруг сзади наклоняется чурка и тихо, проникновенно так, разъедающим шепотом говорит:
— Ну, ты, это… давай, это, обратно, что взял…
— Что взял?
— Тут вчера пятьсот рублей лежало, ты верни их, пожалуйста, на место…
Я чувствую, как меня начинает глючить, реальность троится, и Коля, и этот Творожков, и коммуналка встают вверх дном. Еще слышу ржание — будто бы сумасшедшая дикая лошадь взвилась на дыбы…
Я встаю и выхожу на кухню. Смотрю через дряхлый балкон на мокрые деревья, беру сигарету в рот. Медленно капает вода с ржавого крана. Возвращается Коля.
— Ярик, — говорит он, — отдай пятьсот рублей, пожалуйста. Вчера исчезли, больше некому. Ты, может, взял и не помнишь, подумай хорошенько…
— Че, я те не псих какой, чтобы не помнить, — говорю. — Я не брал.
— Отдай деньги немедленно, — говорит Коля строго, словно сельский учитель.
— Я ниче не брал, — говорю.
— Ты от нас не отвязеся, — говорит Коля. И уходит медленно, словно сутулая железная машина, кряхтя и скрипя двигателями. Как в больном сне, удаляется…
“Ты от нас не отвязеся!” Эти слова словно произносит чудовище, — я знаю, это фраза из параллельного мира. А Коля — огромный уродливый карлик.
“Ты от нас не отвязеся!!!” Творожков хохочет, скаля кривые зубы, я выхожу, спускаясь по мрачной лестнице. Я вижу снег и грязь, перемолотую машинами, черный, вонючий, с красным, цвета мяса, лицом бомж копошится в помойке. Рядом валяется дохлая кошка с развороченным, полным червей животом, и когда я прохожу мимо нее, то вдруг замечаю, что она тоже глядит на меня. Внезапно она открывает пасть и начинает орать. Истошно и невыносимо. Я медленно (быстро нельзя в таких случаях) ухожу от нее, стараясь не реагировать.
Дома я проверяю на всякий случай карманы куртки, но ничего нет и в помине, нахожу лишь две мятые десятки. Твою мать!!!
Иногда приходишь домой, а там черти сидят. Расселись рядком на кухне… “Оп твою мать”, — говоришь.
— Иди к нам, иди к нам, — кричат. Рога качаются, рожи веселые. Жрут все подряд на кухне…
— “Ну вас”, — думаешь, идешь по коридору в свою комнату. Заглядываешь в туалет. Ан и там черт примостился, глаза печальные, удивленные.
— Я вот сижу тут, — говорит, — и не могу никак, ну никак не могу.
Заворачиваешь в свою комнату, ложишься вниз лицом.
****
Через пару дней я и Точин тусуемся на ЦГ и встречаем Павла Баркаса.
После шока у Коли мне нужен отдых, нужен кто-то, кто отведет от меня тяжелую лапу реальности. Носитель светлого безумия Паша — именно то, что мне нужно.
Павла Баркаса всегда можно встретить только случайно. Но никогда намеренно. Паша — это стихия, лотерея случая: ты идешь по улице, и раз — он спешит мимо.
Как правило, он занят, и у него нет времени, но если его задержать и разговорить, он может взять вас с собой, и это весьма увлекательно.
— Привет, Паша, — говорю я, — как дела?
— Хорошо, — говорит он, — хочу сейчас пойти рисовать портреты, а потом пойду на репетицию, если че, — он осматривает нас, — пойдемте со мной…
Паша Баркас очень странный человек. Мама у него милиционер. Папа бандит. Мама и папа вместе не живут, и как так вышло, что у него столь разные родители, Паша не рассказывает.
Если позвонить к нему домой, то никогда его там не застанешь, а если даже он будет, мать скажет, что его нет. Я никогда не был у него дома, но Паша рассказывает, что раньше у него тусовалось много людей, однако, поскольку они начисто сметали все продукты, мать запретила ему приводить кого-либо.
Поскольку она работает посменно (на каком-то дежурстве), а ключи от дома Паше не доверяет, то у нее два варианта — либо она его запирает на сутки дома, либо выпроваживает, и он вынужден весь день скитаться по улицам или дожидаться ее в подъезде. Однажды, когда она закрыла его дома, чтоб не шатался и не спал в подъездах, Паша выпрыгнул из окна и вывихнул ногу.
Паша одевается в кепку, футболку, полуспортивные легкие штаны или шорты. Баркас — удачная кличка. Настоящей его фамилии я не помню, но она очень простая, типа Иванов или Сидоров.
У него темный цвет кожи, вытянутый тыквенный череп. Когда он танцует, или махает в такт музыке своими кистями, или просто разговаривает, отчаянно жестикулируя, он немного похож на жука.
У него всегда очень много энергии. Иногда он буквально не может стоять на месте от ее избытка. Его просто трясет. Себя он считает музыкантом, композитором и писателем.
— Может, это, — говорю, — лучше возьмем боярышника…
— Слушай, — раздражается Паша, его лицо кривится, — ты давай бросай свой юношеский экстремизм, я теперь уже взрослый, не такой, как раньше, не пью.
— Не пьешь? — переспрашивает Точин.
— Ну, почти не пью, вернее, пью, но немного, я раньше как пил — все время пил, потом лежал бухой где-нибудь на улице, прямо на асфальте, меня звездошили какие-нибудь гопники, теперь все не так, теперь я неделю бухаю, неделю нет.
— Так ты вообще не бухай, — говорит Точин, — лучше будет.
Паша загадочно молчит. Говорит, что ему обязательно надо попасть на репетицию. У него есть собственная группа, сколоченная из таких же диких людей, как и он сам. И с ней он собирается добиться многого. Также он считает себя писателем и художником, но дело, в котором он достиг совершенства, — аскание. Тут у него настоящий талант.
— Ну, что, мы идем или нет? — спрашивает он.
Мы идем. Когда ему становится стыдно просить за так, он начинает петь песенки или рисовать. Приходит в академию, стреляет у кого-нибудь ватман, режет его на куски и рисует людям портреты. Видели бы вы, что он рисует! Кого квадратами, кого просто овал лица и масса волос, сумасшедшая, как его мысли. В лучших случаях получается отдаленно похоже.
Мы следуем с ним по пыльной улице. Паша заходит в академию, возвращается с нарезанными кусками ватмана, и идем дальше.
Я уверен, Паша составил в уме план, который нам предстоит пройти.
— Стоп! — Он вдруг останавливается у старого дома и смотрит вверх, на какой-то дряхлый балкон.
— Здесь, — говорит Паша, чуть ли не поднимая важно вверх палец, — живет старый хипан и автостопщик Каган. Правда, теперь он уже никуда не ездит — только бухает и торчит, почти ни хрена не соображает и страдает шизой.
Паша частенько останавливается у какого-нибудь дома и начинает рассказывать про то, что кто-то где-то живет. Как правило, это старый хипан, который уже давно сошел с ума.
— Он может просто взять и человека убить, — продолжает Паша, — ну, ко мне-то он хорошо относится, и если что, говорит: “Ой, Паша, лучше уйди, будет лучше, если я себя самого порешу, чем кого-нибудь”…
— Зайти к нему, что ли? — спрашивает Паша риторически и ходит под балконом, высматривая…
— А его, наверное, дома нет, — решает он наконец, и мы движемся дальше.
Мы идем по центральным улицам города. Народу пока не очень много. Но Паша уже приступил к работе. Он может подойти практически к любому человеку и влезть к нему в душу, разговорить…
— Здравствуйте, — говорит он какому-нибудь случайному прохожему, — я Паша Баркас, гениальный художник, композитор, музыкант, писатель… Хотите, я вам портрет нарисую?
Если кто отказывается рисоваться, он просит дать денег просто так.
Если же нет, останавливается и начинает быстро и нервно водить карандашом по криво нарезанным листам.
Никто из нас никогда не слышал музыки Павла Баркаса и не видел его книг. Хотя про то и другое он периодически нам рассказывает.
— Я сейчас вторую книгу дописываю, — говорит он. — Называется “Девять жизней Сьюзи”.
— И про что там? — спрашивает Точин.
— Там? Очень просто. Сьюзи — это хиппушка такая безбашенная, у которой было несколько личностей. То есть каждый раз она была разная. Иногда она просто ходила по квартирам и с людьми знакомилась, общалась, нравилось ей это. А иногда, когда ей поговорить хотелось, она вместе с этим человеком садилась и писала…
— У вас нет десяти рублей для гениальных творческих людей, музыкантов и композиторов? — обращается он к очередному прохожему.
— Я Паша Баркас, автор группы “Мишка на Северном полюсе”.
Прохожий улыбается и удивленно переводит взгляд на нас с Точиным.
— А это вот, — он показывает на меня, — Ярик, автор офигенных галлюцинаторных мультиков…
— А это, — он кивает на Точина, — Виктор, тоже хороший человек, очень много умных книг прочел…
Ему протягивают десятку и Паша прячет ее в карман.
— Вы, это, — говорит он, — не суйтесь, когда я подхожу. Вы мне всю энергетику сбиваете… Особенно ты, — тыкает он в меня.
— Да уж, — говорит Точин, — ты выглядишь как гоп какой-то, ковыляешь — ноги расставлены, как у ковбоя, и не просишь денег, а требуешь. Подшибаешь будто.
— Да иди ты, — говорю я.
— Я знаете о чем сейчас вспомнил, — рассказывает дальше Паша, — помните мультик у Пинк флойда.
— Ага, — говорит Точин, — классный мультик…
— Так вот, этот художник, который его нарисовал, он же потом бомжевать ушел.
— Как бомжевать, — спрашивает Точин, — что, у него денег не было?
А он раздал все свои миллионы и пошел аскать. Возьмет гитару, выйдет, нааскает немного, пива выпьет и домой пойдет, мне много, говорит, не надо. Я свободный художник… Так и живет… на остановке какой-нибудь ошивается… А никто же не знает, что это гениальный художник, все думают, он бомж какой-то…
На наасканные деньги Паша берет бутылку пива. Это уже третья на сегодня. Первую он взял чуть раньше, еще одну купил ему я на свои сразу после похода в Академию.
— Мне нужно подзарядиться, — объясняет он, — отойти от вчерашнего.
После первой он действительно слегка взбодрился, однако теперь ему с каждым шагом все хуже и хуже…
— Мне плохо… — жалуется он. — Господи, как мне плохо!.. Что же делать? Во рту пересохло, глотать больно. У меня ведь давление повышенное, меня уже два раза “Скорая” увозила. Еле откачали…
— Боже мой, — шепчет он, — боже мой, только бы не умереть… только не умереть.
— Как вы думаете, я сегодня не умру? — обращается он к нам.
— Нет, — говорит Точин, — не умрешь…
Паша кивает и снова идет аскать. Однако депрессия у него продолжается.
— Скажите, — заглядывает он в глаза встречным людям, после того как вытащил у них пару десяток и немного рассказал о себе, — скажите, я сегодня не умру, ведь не умру, ну скажите?
— Нет, не умрешь, — пугаются, а иногда улыбаются люди, — не умрешь, сегодня точно не умрешь…
— Не умру, да?!! А завтра?? — не унимается Паша. — Ну, то есть после двенадцати ночи?
— И завтра точно не умрешь, — успокаивают его.
— Меня увозили, — рассказывает он, — однажды с инсультом тоже, я тут лежал прямо на асфальте под солнцем, “Скорая” приезжала, потом в психушке еще пробыл месяц…
Пройдя несколько улиц, мы заходим передохнуть в один из дворов. Тут есть прохладная арка сбоку, от которой лежит пыльный матрас. Я хватаю его и тащу на самую середину. Мы с Пашей садимся сверху. Паша, взяв у меня один наушник (страх смерти, кажется, у него прошел), начинает трястись и махать руками. Мимо идущие прохожие шарахаются от нас. Паша громко распевает слова английской песенки.
Я ложусь рядом с ним, здесь хорошо и прохладно, словно в пещере. По бокам на облупившихся стенах различные надписи и рисунки, словно наскальное творчество древних. Некоторое время мы лежим вместе, медитируя под музыку. Потом Паша отбирает у меня наушники. Дай мне расслабиться, говорит он. Я сперва сопротивляюсь, но с профессиональным аскером хрен поспоришь.
Точин стоит у железного забора во дворе, смотрит и ржет.
Я иду к Точину. В арке Паша выглядит счастливым как бог. Кажется, он сидит на утлой небесной лодочке и гребет широкими взмахами.
— Девушка, девушка!! — кричит он внезапно на прохожую. — Можно вам песенку спеть?
Девушка отшатывается и спешно стучит каблуками.
— Уф… Ну, ладно, пойдем, — говорит он, — отдохнул я классно.
Он встает. Я хватаю матрас и волочу его по бетону. Мы выходим из дворов и спускаемся к перекрестку, к одной из центральных улиц города. Здесь бабки торгуют ягодами, кучкуются пацаны, чуть дальше на остановке люди ждут трамвая. Тут я бросаю матрас на асфальт и опять ложусь на него.
Шум, пыльное небо, чьи-то далекие, смазанные разговоры… я собираюсь о чем-то подумать, но мне не дают.
— Эй, Ярик, Ярик, пойдем, — это подошедший Точин нежно хватает меня за руку. Я позволяю себя поднять, и мы идем дальше.
Паша берет еще пива и пьянеет с каждым шагом. Он уже не пытается нарисовать портрет, но налетает на прохожих с предложением спеть песню. Прохожие с ужасом отказываются, но Паша все равно поет сильно испорченную песню Умки, а уже потом говорит, что он гениальный композитор, и просит денег.
Дворами мы пробираемся все ближе и ближе к месту репетиции. Уже совсем рядом Паша находит знакомых людей. Это три девушки и два парня. Одеты как панки. Сидят на детской площадке между дугообразной лестницей и качелями.
— Привет! — кричит им Паша и подходит. — Это Элька, — показывает он нам на одну из девушек с капризным и нервным лицом, — мы с ней в одном доме живем.
Элька недовольно смотрит на него. Похоже, они действительно хорошо знакомы.
Панки выглядят бодро и уверенно, пьют водку из горлышка, передавая друг другу бутылку. Нам не предлагают…
— У вас десяти—пятнадцати рублей не найдется? — гнет запыхавшийся Паша свою тему.
— Нет, не найдется, — улыбается один из них…
Паша начинает рассказывать, кто он и куда идет. Рассказывает о том, как съездил в Москву и переспал с какой-то олдовой хиппушкой (она вписала его в отделении милиции), потом показывает рисунки. Панки смеются, но глядят с интересом.
Одна из девчонок рядом со мной ничего, только несколько толстовата. Зовут Стаси. Я, правда, не знаю, о чем с ней говорить…
— Вы на концерте не были? — спрашиваю. Внезапно я вспомнил, что здесь поблизости должен быть концерт.
— Были.
— И как?
— Никак, жутко там, одни гопники, кошмар, короче, лучше уж тут сидеть, чем там…
— Угу, — говорит панк, — можно получить там люлей…
— Гм, — говорит Точин.
— Ну, мы все равно зайдем, — говорю я.
— Да, зайдем, — повторяет-кивает шатающийся Паша, — концерт — это да…
Панки устало переглядываются между собой.
Рассказав о себе, Паша собирается идти. Он вдруг с сожалением смотрит на Эльку и с тоской говорит:
— Эх, Элька, зачем ты с этой гнилой компанией связалась, вышла бы замуж, ребенка бы родила, стала нормальной герлой…
— Я что, дура, что ли, — изумленно одергивает полу крича Элька, — в 16 лет замуж выходить?!
Под веселый хохот мы прощаемся и уходим
Еще через несколько домов подходим к мини-площади, к искомому зданию. Изнутри доносятся глухие, но мощные звуки, будто кто-то долбит огромным молотом по стене. Несколько человек, видимо, вышли проветриться и тусуются у фонтана. На самой площади уютно и тихо, по бокам дорожек растут цветочки, народу почти нет.
— Так, — говорит Точин, — вижу, вы все-таки собрались туда идти, а ты, как всегда, нарваться хочешь… Поеду я домой…
— Ну, и вали, — говорю я.
Мимо как раз идет трамвай, Точин машет рукой и бежит на него, успевает, запрыгивает…
— Ну и уе…й, — кричу я ему вслед.
А я иду к каким-то людям стрельнуть сигареты. На меня смотрят криво, с презрением, но прикурить дают.
Паша болтает с какой-то герлой. Я медленно подхожу ко входу в здание.
Вахтер куда-то подевался, и я попадаю внутрь бесплатно. На сцене плохо видимая мне группа людей что-то рубит и жжет. Вокруг меня дергаются измятые черные люди. Я просто стою, наблюдая, внезапно меня охватывает усталость, я выхожу на улицу и ложусь вздремнуть на асфальте.
Мне хорошо и уютно.
Просыпаюсь оттого, что кто-то меня шмонает. Это три гопника с говенными лицами.
— Че, — говорю, — че надо?
— Ты че тут лежишь?
— Надо, и лежу, проблемы какие-то?
— Да у тебя проблемы… Деньги есть?
— Отвалите, — говорю, — от меня.
Меня бьют, правда, не сильно, но несколько рук. Я падаю. Говно, думаю, будь я трезвый, можно было бы отбиться или базаром все решить. Но я пьян, я даже не могу стоять ровно. Меня лупят ногами, но больше для верности, чтоб не рыпался. Стаскивают плеер.
— Суки, — кричу. Закрываюсь руками.
— Заткнись, — бьют еще, теперь посильнее, разозлились…
В расплывшейся и мечущейся картинке реальности я замечаю на мгновение Пашу, сидящего неподалеку на бортике. Он тих, словно ягненок. С гопниками его способности общения потухают. Разобравшись со мной, они приступают к нему. У него забирают все наасканные нами деньги — рублей триста.
Через минут пять я поднимаюсь, и мы движемся дальше. Паша все-таки хочет попасть на репетицию. Он ведет меня через дворы. Вот и ПГУ. Как-то я сюда поступал на журналюгу, но не прошел, еще здесь есть одно творческое объединение, которое я посещаю. Точин называет их шизофрениками.
Мы подходим к одному из черных корпусов, Паша глухо стучит по двери. Ему открывает удивленный человек в шортах, футболке и сандалиях.
— Ну, Паша, ты опять нажрался…
— Мне для здоровья, — говорит Паша. — Чтобы не умереть. Вчера похмелье было…
— Давай быстрей.
Паша проходит внутрь, и тут человек замечает меня.
— Это, Ярик, — указывает Паша на меня, — автор офигенных психоделических мультиков, можно, он тут посидит?
— Пусть посидит, — говорят.
Пока они играют, я сплю. Потом поднимаюсь и начинаю бродить, — захожу в зал, репетиции не слышно, и никого нет. Один Паша молчаливо и бездвижно, словно труп, сидит над роялем.
Когда я подхожу, труп оживает и кладет пальцы на клавиши. Еще несколько секунд молчания, и вдруг раздается резкая грохочущая музыка. Играет он офигенно. Пальцы его рук бегают так быстро, что я никак не могу заметить, как они соприкасаются с клавишами, кажется, Паша просто подносит подушечки пальцев к клавишам и те послушно, без нажима исторгают звук. Это похоже на волшебство.
Я подбегаю и тоже начинаю молотить. Сперва получается плохо, но вскоре я просекаю, что к чему, и дело выравнивается.
Мы играем что-то сумасшедшее. Музыкальный сюрреализм… ежели есть таковой. Безумие входит в наши тела, и мне хорошо. Я то играю рядом с Пашей, то прыгаю по залу. Не знаю, сколько мы бесимся, но, когда нас выгоняет вахтер, на улице уже темно.
Мы медленно бредем в городской парк и, потусив еще немного, ложимся спать на скамейке.
****
— Вот смотри, — говорю я Точину, — только никому об этом не говори…
— Хорошо, — говорит Точин,
— Никому-никому, обещаешь?
— Хорошо, — говорит Точин
И хоть я чувствую, что он не сдержит слово, но удержаться все-таки не могу.
— Вот смотри, есть наш мир, а есть другой. То есть как — известно, что вселенная расширяется, беспрерывно расширяется, а значит, должна быть такая точка, где она рано или поздно начнет сужаться, но дело в том, что она одновременно и расширяется, и сужается, то есть времени как бы два и одно течет в одну сторону, а другое в другую…
вот… два параллельных мира. Помнишь, у Девида Линча в Твин Пиксе, когда показывают мир зазеркалья — карликов там, чудовищ, то они очень странно говорят, на непонятном языке, даже перевод внизу идет… Так вот, я как-то специально прислушался — они на самом деле говорят обычные английские слова, только наоборот, понимаешь?
— А я знаешь как вижу, есть вот иной мир, и там все иначе, то есть, например, то, что у нас человек — там, скажем, это чья-то рука, или нога, или же щупальца.
— Понятно, — кивает Точин, — чем позавчера закончились ваши приключения?
— Чем закончились? После того как нас выгнали из универа, мы взяли еще пива и пошли обратной дорогой на ЦГ.
— Что, опять через весь город?
— Ну да… Паша опять стал аскать, много веселого произошло…
Потом к нам подбежал какой-то смешной парень, с плаксивым выражением лица, и все психовал и нервничал. Я его спросил что с тобой такое? Выяснилось, что он из-за любви страдает, что его какая-то девушка бросила. Он все кричал “любовь”, “любовь”, все кому-то хотел морду бить, ну, я ему и сказал, так давай подеремся ради любви, он как двинул мне, видишь фингал вон…
А потом мы встретили мальчика, который нюхает клей. Лет двенадцать ему, с салафанновым пакетом стоял, говорил, что собираются идти с кем-то п…ться, ну, мы с Пашей тоже решили прийти, так что в следующее воскресенье пойдем…
— Гм, — говорит Точин, — не забудьте позвать меня — мальчик, нюхающий клей это, наверное, интересно…
— Позовем, — говорю я.
****
После неудачного шатания по ЦГ мы идем усталые и вымотанные, вечер уже переходит в ночь, душевные силы погасли, мы идем до перекрестка с целью разойтись по домам.
Огни машин и фонарей плывут мимо нас.
Внезапно Точин начинает бормотать. Кажется, у него поехала крыша, он несет совершеннейший бред, нелепые сравнения вылетают у него изо рта, некоторых слов я даже понять не могу.
Он тычет пальцами во все вокруг, призывая меня, и ржет.
— Ярик, — говорит он, — Ярик, — показывая на недавно построенный супермаркет, — посмотри на эти лезвия в пепельнице, это же фантасмагория…
Точин, он только с виду нормален, на самом деле псих еще тот. Помню, года два назад он предлагал мне создать террористическую организацию и метать бомбами в олигархов. Просил никому об этом не рассказывать. Меня это выставило тогда, но, как я говорил уже, — я политику в рот пальцем имал.
Иногда у него серьезно башню срывает. Однажды мы пришли в магазин. Тут, правда, надо пояснить, что шли со вписки. То есть сутки до этого пили и танцевали на дымной кухне, делая вылазки за водкой и пивом. Потом шли пешком несколько километров через весь город, то есть были голодными и чертовски устали, не ели целый день. Так вот, мы зашли в магазин. И Точин стал выбирать, какие булочки купить (а денег почти не было). Он долго размышлял, потом взял какие-то штуки под надписью “круассаны”. Мы вышли из магазина, он разорвал обертку, отломил кусок мне и вдруг начал орать:
— Вот уроды, вот свиньи, опять нахлобучили. Козлы вонючие, ну, где здесь сгущенка? Как теперь это есть… Блин, уроды! — Он развернулся и, быстро подумав, швырнул булки в сторону магазина, так что они, шлепнувшись о витрину, разлетелись на несколько частей по всему крыльцу. Потом он подобрал камень и тоже швырнул, камень также отскочил, правда, витрина на этот раз задребезжала, и мы смотались.
Все это, конечно, детские шалости, но видели бы вы его лицо — дикое, как у самого последнего гопа, из-за каких-то булочек так психовать! Я же говорю — безумие шевелится в каждом.
А сейчас он продолжает сыпать метафорами.
— Это дряхлый корабль нашего будущего, — говорит он, когда мы идем по деревянному туннелю у стройки, — видишь свет в конце — тот розовый квадрат впереди, это рай… Ты согласен?
Я молчу
Cбоку проплывают недавно посаженные нежные саженцы.
— Листья — это руки Иисуса, видишь, — показывает мне Точин на одно крошечное деревцо-ребенка…
— Не, — говорю я, — ни хрена не похоже.
— Ты дурак и не умеешь образно мыслить, — злится он и гонит дальше.
Он все болтает и болтает, и я понимаю, что нам сейчас расходиться нельзя, видимо, он что-то важное хочет сказать.
— Подожди, — говорю. Мы уже почти приблизились к точке расставания, но я немного сворачиваю и останавливаюсь у перекрестка.
— Давай постоим пока…
Точин все бормочет и бормочет. Случай клинический.
Я жалею, что остался, я чувствую, что под фразами Точина мой мозг нагружается и будто бы тонет куда-то…
Политика сводит меня с ума. Точин привел меня как-то к памятнику политических репрессий. Был, кажется даже тем доволен, ходил, смотрел, показывал фото погибших, что-то рассказывал, а меня это так грузануло, такой страшный мир показался мне, что я долго прийти в себя не мог.
Помню, я закрыл лицо руками и сидел так напряженно, что даже Точин испугался и стал меня уволакивать.
В другой раз, совсем недавно, он притащил меня к буддистам. В тихом зале кроме нас сидел только один человек, похожий на тряпичную куклу. Он снял свои коричневые ботинки, поджал ноги под себя и то закрывал, то открывал безразличный взор (на наш приход он не обратил внимания).
Два бритых буддиста в красно-желтых одеждах, ползали медитативно по сцене со своими палочками-тростниками — мастерили блестящую картинку, состоящую из цветного песка. Ворошили ими аккуратно под музыку…
— Мандала!.. — прошептал Точин.
Мы тоже уселись. Точин закрыл глаза и свел руки вместе, а я наблюдал за монахами. Были они похожи на двух калмыков. Хотя какое-то сияние шло от них, конечно….
Я пять минут проторчал и больше не выдержал. Ушел. Монахи — это хорошо, но больше я люблю монахов с гитарами, употребляющих смешанный сок яркого цвета с оторванной этикеткой.
Вот где-то в Африке, я слышал, люди достигают особого состояния (сатори, кажется), танцуя и безумствуя. И это здорово. И это то, что нужно.
— Слушай, Ярик, — Точин вдруг оживает, язвительно улыбается и поворачивается ко мне, почему ты не убьешь себя? Ты же подумываешь об этом, я знаю, так почему не убьешь?
— Зачем… — говорю я, — смерть и так среди нас, смерть — это как выдох, а жизнь — разложение….
Точин сам пару лет назад отговаривал меня от самоубийства, он плел что-то про карму и говорил, что если даже убить себя, то это ничего не изменит, ты родишься в том же теле и в той же обстановке, и все повторится сначала.
Мы сидим некоторое время молча. Точин опять улыбается, словно задумал что-то пакостное, смотрит на меня с любопытством.
— Слушай, Ярик, а ты знаешь, как правильно резать вены? Думаю, что не знаешь.
Я молчу, сперва мне абсолютно насрать на его слова, но потом интерес прорезается, и я уже не могу себя сдержать.
— Как? — говорю я. — Берешь да и режешь, вот так.
Черчу пальцем поперечные линии на руке…
— Не, — улыбается Точин, — ни хрена ты не знаешь, вовсе не так
— Ну, скажи…
Точин загадочно молчит, размышляя.
— Нет, не скажу. Ты ведь еще тот суицидник, ляжешь потом в горячую ванну, лепестков роз туда накрошишь для понта и ножичком себе раз-раз… А я себе карму испорчу…
— Нет, нет, не лягу, скажи, пожалуйста, я помнить буду, да еще детям своим завещаю, — прошу я.
Но Точин, сука, довольный, улыбается и молчит.
— Слушай, ты задолбал… отвали от меня уже. — Встаю и ухожу.
Точин тихо ржет в спину.
Я показываю ему “фак”.
****
Мы деремся на темной улице. Не совсем деремся, конечно, но в общем типа того. Бьем друг друга, пинаем, сбиваем кепки, кричим… Мы — это я, Коля и Точин.
Я уже не помню, с чего все закрутилось. Сперва мы просто гуляли. Пили пиво, бродили туда-сюда мимо галлюциногенных, похожих на выеденные червями грибы, домов. С нами еще была хиппи Инна. После того как ее проводили, все и понеслось.
Пацаны считают, что это я во всем виноват, но я, право, не знаю… Возможно, мсье Жерар вселился в мой мозг, однако мне кажется, он управляет и моими друзьями тоже.
Махнув на меня рукой (я дергал Колю за бороду, а Точина за подтяжку, словно играя на огромной струне), они отходят в сторону, и Точин, наклонившись к Колиному уху, начинает что-то бормотать.
Я не знаю, что он шепчет, но думаю, он хочет слинять от меня. Это его почерк — когда я начинаю беситься, он предпочитает свалить. Коля весело улыбается на его шепот, и внезапно они несутся вперед.
Бегут ржачно.
Точин ковыляет, как будто на нем каблуки. Коля же бежит в неком полуприседе, разбрасывая ноги в стороны, словно паук. При этом его ступни словно совершают круговые движения, как если бы ноги были колесами — нога вытягивается вперед, ставится на носок, носок прогибается, будто загребая под себя почву.
Коля может бежать очень быстро. Может трамвай обогнать, если понадобится.
Я не сразу догоняю их, сперва бегу медленно, даю немного уйти. Я еще не решил, стоит ли их преследовать или лучше пойти домой пить чай и играть в компьютер. Однако мысль об одиночестве непереносима, и, ускорившись, через пару минут я вижу их сутулые, трясущиеся от смеха фигуры — они идут медленно, видимо, решив, что уже оторвались.
Я обнаруживаю себя и бегу на них с криком. Они оборачиваются. Вижу их испуганные, удивленные лица.
Коля разворачивается и выставляет руку на уровне моего живота, видимо, пытаясь меня остановить, но я прыгаю на нее и прорываясь, а вот он сам почему-то падает — оборачиваясь, я вижу, как он катится по бетону, но тут же ловко вскакивает в стойку и начинает выкидывать вокруг себя кулаки, будто дерется с невидимым противником.
Я нападаю на Точина, и мы кружим с ним в спарринге. Точин не хочет идти на близкий контакт, отходит и отпинывается, в один момент я ловлю его и пытаюсь заставить его упасть, но Точин оказывается сильнее и отбрасывает меня назад
Словно в танце, я перехожу к Коле. Мы обнимаемся и пытаемся уронить друг друга. Теряем равновесие, делаем несколько шагов в сторону. Я оказываюсь в более выгодном положении и сейчас-сейчас повалю его на асфальт, он рычит, он не хочет сдаваться, сейчас он рухнет. Тогда мы начнем драться по-настоящему. Может, будут сломанные кости, но тут Точин хватает меня сзади:
— Я держу его, Коля, держу. Не бей его…
Коля вырывается, отбегает, но все же бьет носком ноги в бок.
Я тоже бью.
Точин встает между нами.
— Хватит, — говорит он, — все, брейк, пошли отсюда…
Мы медленно плетемся, усталые, по темной улице
— Я же говорю, — говорит Точин, — надо было во дворы сворачивать, там он бы нас не нашел…
— Нельзя во дворы, — говорит Коля, — там нас точно убьют, я знаю, я здесь живу.
Говорят между собой, я как бы в моральной изоляции.
Мы движемся мимо магазина, Коля пошатывается, хотя выпил лишь бутылку пива.
— Ну что, надо пожрать взять, — говорит Точин.
Они начинают спорить, что лучше купить и за какую цену. Исчезают в дверях магазина. Я жду их, сидя на корточках.
Через пару минут подходим к Колиному дому. Дверь в подъезд открыта и чернеет даже в ночи, словно это глубокая и темная нора в подземелье, в иной мир. Мы проходим туда. В подъезде совершенно темно, словно мы в могиле, сплошная чернь лепит глаза. Коля, видимо, ходил тут долгие годы и знает каждую ступеньку. Мы же движемся осторожно, стараясь не сломать шею.
— Твою мать, — шепчет Точин, роется в кармане, включает зажигалку, но она светит слабо — я вижу крохотный кусочек света и Колины пушистые бакенбарды.
Я тоже включаю этот примитивный фонарик-факел. Зажигалка жжет мне пальцы, но иначе никак. Машу ею…
— Волосы мне не подпали, мудак, — шепчет Точин.
Мы поднимаемся, и Коля чересчур долго ковыряется в замке, его слегка пошатывает — видно, что он не привык пить, а после заниматься единоборствами.
Мы светим ему как можем.
Наконец Коле удается что-то там повернуть, и мы проникаем в коридор. Здесь также темно и Коля уже ковыряется у своей двери. Снимает полуржавый замок.
Внезапно я решаю напасть — это происходит непроизвольно — я просто прыгаю вперед и бью Коляна. Реакция незамедлительна — Колян буянит, как медведь в берлоге — лупит по всему — по шкафу, по стенам, возможно, по Точину, который что-то пискляво кричит из-за угла. Только не по мне — я уже отпрыгнул далеко в сторону…
Когда я через минуту включаю свет, я вижу, как Коля отлетает назад, видимо, поскользнувшись — правая нога вытянута вперед, словно он широко размахнулся, чтобы шагнуть, или хотел пнуть кому-то в грудь, но не рассчитал равновесие.
Коля налетает на стены, слышится бум и треск, однако быстро оправляется и снова встает в стойку.
Мы хотим продолжить состязание, но Точин опять встает между нами, разнимает, и мы вваливаемся внутрь комнаты.
Падаем на диван. Отдышавшись, Коля уходит готовить есть — берет сковородку, продукты, доску и исчезает
Мы с Точиным остаемся вдвоем.
— Ну, что, — говорю, — урод.
— А… — говорит он, — успокойся ты. Достал уже. Опять у тебя галлюны…
Я достаю сигарету и сую в рот, подношу к ней зажигалку.
— Не кури здесь, свинья! — говорит Точин.
— Иди на х… — говорю я.
Нажимаю на зажигалку.
Точин выхватывает из моего рта сигарету, комкает, бросает на пол.
— Тебе сказали “не кури”, ты и не кури.
— Свинья! — говорю я.
— Ты хочешь выйти?
— Выйти? Да прямо сейчас, в любой момент…
Точин пугается и думает.
— Завтра выйдем, я боюсь черных ступенек, темноты, ты еще прыгнешь сзади и сломаешь мне чего-нибудь, тебе же нельзя верить…
— Я на самом деле тоже боюсь, — успокаиваюсь я.
Сидим молча…
Оставив Точина, выхожу на кухню. Колян суетится там со сковородкой. Сковородка громадная, черная, чугунная. Возможно, еще довоенная. Меня вообще ужасает местная посуда. Грохочущие котелки, кастрюли, поварешки, тут же висит мокрое белье. К счастью, в этот поздний час здесь нет жильцов.
(Жильцы, я думаю, сидят за дверями комнат, подобно животным в клетках, возможно, они только делают вид, что ничего не замечают, возможно, тщательно вслушиваются в наши шорканья и крики.)
Я пододвигаю грязное кресло в центр кухни и сажусь. Закуриваю.
Точин идет за мной следом.
— Ты опять куришь, свинья, иди на балкон курить!
Я не слушаю его, отмахиваюсь.
— Будешь хамить, — говорит Коля, — я тебя убью.
Он стоит, держа огромный нож, которым резал сейчас кабачки и помидоры.
— Серьезно, — говорю я, затягиваясь. — Убей!
Нож летит стремительно и внезапно по касательной к моей голове, так же внезапно замирает в сантиметре от виска.
— Опа… — говорю я, — Коля, ты че…
Его взгляд не оставляет никакого сомнения. Я начинаю дрожать
— Коля!…— мне становиться страшно. — Так ты зачем меня убить-то хочешь?…
Коля молчит. Он когда смотрит, то поворачивает голову немного вбок и глядит словно вкривь, по касательной. Кажется, что вместо глаз у него — черные дыры. Точки зрачков в них зафиксировать невозможно, и оттого не ясно, глядит он на тебя или же мимо.
— Ладно, ладно, — говорю я, — все будет отлично, только не убивай меня, хорошо?
— Здорово ты его успокоил, — говорит Точин, — аплодисменты.
Коля поворачивает голову к нему.
Я не понимаю, шутят они или нет, может, они сговорились, хотя Точин вряд ли на это способен. Но вполне возможно, у Коли поехала крыша.
— Звездец ты, — говорю я.
Мне вдруг дико хочется курить, а пачка уже опустела.
— Я пошел за сигаретами, — говорю.
Коля внезапно меняется.
— Не ходи, не ходи, — говорит он добрым голосом, — тебя там прибьют, я этот район хорошо знаю, я тут живу. Куда ты сейчас пойдешь, ночью.
Черт, думаю, и выйти нельзя, и оставаться хреново.
— Может, у твоего соседа стрельнуть?
— Так он спит, можешь посмотреть в ящике, в столе…
Я роюсь в столе и нахожу несколько забыченных беломорин. Раскуриваю… Дымлю…
— Ты опять, свинья, куришь на кухне, — говорит пришедший Точин, — иди на балкон!
— Коля, — говорю я, — давай лучше этого чувака убьем, он меня выставляет постоянно, запарил уже…
Веселое лицо Точина мрачнеет, становится испуганным, он опасливо косится на Колю.
Но в Коле, словно в мрачной неповоротливой глыбе, все, видимо, уже решено.
Он медленно поворачивается на меня. В нем снова прорезается маньяк-убийца.
— Ярослав, — говорит он, — веди себя спокойно, или я разрежу тебя на куски.
— А, черт, — говорю я и ухожу на балкон.
Наконец мы садимся есть. Едим, перекидываясь с Точиным ругательствами, а Коля все время говорит, что убьет меня. Я думаю, что, наверное, стоит убежать отсюда, выхожу в коридор, но внезапно меняю решение и возвращаюсь в комнату.
Пацаны решили лечь спать. Коля и Витек укладываются на диване — мое же место на матрасе у окна. Я ворочаюсь, но заснуть не могу.
— А вдруг это правда, — говорю я наконец внезапно вслух, — возьмет ночью и прирежет…
Точин тихо ржет.
Я встаю и начинаю ходить по комнате
— Надо кофе сварить, — говорю.
— Ярослав, — снова шепчет Коля, — я вытяну из тебя все жилы, ты будешь лежать расчлененный…
— Твою мать, — говорю я, чувствуя, что начинаю беситься, — я только кофе сварю.
Коля переворачивается через голову, встает ногами на пол. В нем снова прорезался ниндзя. Идет ко мне.
— Я-ро-слав…. Я разрежу тебя на части.
— Хорошо, хорошо, — говорю я, — я все понял, хорошо, сейчас кофе сварю и лягу.
Он идет как-то странно — немного похоже на перемещение в стойке — он вытягивает вперед ноги и идет полуприседом. Похоже на сильно исковерканный стиль кун-фу. Вдобавок он шарит в воздухе руками, в одной из которых нож.
Шарит нежно, будто трогает пальцами — мягко или нет. Подходит ко мне. Я увиливаю, обегаю его и спешу на кухню варить кофе.
Выпив кофе, прихожу обратно. Пацаны вроде спят. Ложусь на матрац.
Просыпаюсь в середине ночи оттого, что по руке ползает какая-то странная гусеница. Скидываю ее с криком. Понимаю, что по мне ползают еще какие-то жуки. Пытаюсь их прихлопнуть. Всю оставшуюся ночь меня кусают клопы. Иногда я вскакиваю и начинаю отряхиваться.
Однажды от неожиданности громко ругаюсь.
— Опять у этого психа галлюцинации, — говорит Точин.
— Да нет, — отвечает тихо Коля, — это у нас подвал ломают внизу, вот и лезет всякая гадость оттуда.
Сами они тоже постоянно ворочаются с боку на бок и чешутся.
****
Утром, в шесть утра, Коля поднимает нас — ему нужно идти на работу. Мы провожаем его до остановки, а сами садимся передохнуть на скамейку. Утро пронзительно яркое, а мы ни хрена не выспались. Что делать, не ясно…
— Хочешь, — говорю я, — пойдем ко мне и я покажу тебе свой недавно снятый мультик?
— Что? — смотрит на меня косо Точин. — Приступ шизофрении прошел?
— Ну, да, — говорю я, как бы извиняясь.
Точин медленно думает.
— Ну, пойдем, — говорит он. — Только не звездошь меня.
— Да ты что, — отвечаю я, — я же спокойный как танк.
Мы приходим ко мне. Сегодня дома никого нет — все мои смылись на огород. Мы проходим в мою комнату, и я открываю ноутбук.
Мультик называется “Маша + Вова = Мир и Любовь”.
Я делал этот мультик несколько недель, приходя с работы, отлеживался на диване и потом начинал соединять отснятые и спроектированные картинки.
История о любви Маши и Вовы. Вова уходит на войну и попадает под обстрел, его ранит, а Маша вытаскивает его с поля боя. Она санитарка. Пока она тащит его, их накрывает взрывом, и они оказываются под землей. Там их губы встречаются…
Потом снова появляется пулемет и осколки, война.
Значительная часть мультфильма — женское тело падает в кровавое пятно, его трясет — стреляет пулемет. Тело становится все меньше и меньше, пока не превращается в точку, но и точка в конце концов исчезает в океане крови. Именно так человек сходит с ума — сознание уменьшается, уменьшается, растворяется, как капля крови в воде… пока наконец последний его огонек не сольется с фоном — и все, звездец…
Точин, может, скажет, что это напоминает абстрактную живопись. Картинка то и дело разлетается на куски, но собирается снова. Женское тело то дробится, то превращается в пулемет, то в изрезанную линию горизонта…
Параллельно идут кадры из реальной жизни, заснятые мною на дешевый фотоаппарат.
Кое-какие из них я снял, бродя по грязным дворам или залезая в колодцы и открытые люки (места, доступные избранным).
С историей Маши и Вовы перекликается история обычной любви. Парень приходит к девушке в гости — залазит через окно, утром через окно же и выбирается — выпрыгивает, и его тело медленно падает в сине-розовую бездну рассвета.
Под надписью “Партизанские будни” я снял несколько эпизодов из жизни родных, как дед рубит мясо, например. Или мать вешает белье.
Ведь война никогда не прекращается, каждый из нас воюет. Мир погряз в сумасшествии и войне…
Смена картинок прекращается, конец.
Точин смотрит серьезно, его лицо холодно, безэмоционально.
— Знаешь, — говорит он наконец, — я не разбираюсь, но, по-моему, хорошо… Хотя, конечно, лучше бы специалисту показать…
— Тут все неспроста, — говорю я. — Ты врубился, например, почему Вова и Маша.
Точин молчит.
— Почему?
— Вова, — говорю я, — это ВОВ — Великая Отечественная война, а Маша — это сумаша, сумасшествие то есть…
Точин думает.
— То есть получается война плюс сумасшествие?
— Ну да. — говорю я
— Прикольно, — говорит он.
— Я сейчас еще один мультик делаю, про легкоатлетов. Догадываешься, почему про легкоатлетов?
— Нет, затрудняюсь сказать…
— Потому что про тех, кто легко отлетает.
— А, — говорит Точин, — ясно…
Он уже почти ничего не соображает, движения его вялы. Я отвожу его в спальню родителей. И он прямо в одежде отрубается.
Сам же я ложусь (мне так хочется) на полу в коридоре у туалета, надеваю наушники и слушаю музыку.
Со стороны Точина, не очень вежливо говорить мне о самоубийстве. Он, тварь, прекрасно знает, что эти вещи для меня мучительны.
О самоубийстве я думал с раннего детства.
Я рассказывал вам про параллельный мир, так вот, в параллельном мире есть такой необычный город. Город моих снов. На самом деле он точь-в-точь похож на город, в котором я живу. Все то же самое — люди, здания, дома, улицы
Раньше я думал, что, стоит мне убить себя, и я полечу в этот город. И все будет отлично, я окажусь в месте более светлом и радостном.
Мысль о самоубийстве постоянно приходила ко мне. Я видел себя самого как бы со стороны. Как я медленно подношу револьвер к виску. Как спускаю курок. Как появляется Доктор и забирает меня…
Во сне я тоже вижу, как летаю в этом городе, вижу разные штуки — лица знакомых или друзей, иногда различных чудовищ.
Вижу строения, знакомые мне, те же самые улицы, которые и здесь, но несколько иные, те же дома.
Бодрствуя, я нюхаю клей, пытаясь приблизить это состояние.
Но однажды ночью я заснул и увидел, как убиваю себя.
Сон был удивительно реальным и теплым, как, впрочем, большинство подобных снов. В нем я наконец вышиб свои мозги и полетел на свободу.
И, конечно, попал в город. Я ходил по нему, но только улицы были пусты, как будто выпотрошены. И было в них что-то жуткое, мертвое. И все было опустошенным и словно вымершим.
Это было, как если бы, стоя на полу, вы вдруг поняли, что все доски гнилые, а дальше под вами пустота.
Я понял, что если убью себя — это ничего не изменит, все останется прежним.
А значит, утром я встану и пойду в город моей мечты, на ЦГ или к Пушкину. И пусть туда придут все, кого я люблю. Дактер, Устрица, Паша, Коля Айс-ве-опен, Точин. Мы будем петь, веселиться и танцевать, а потом поднимемся в воздух и улетим. И солнце будет ярким. И боль нас отпустит.