Рассказ
Опубликовано в журнале Урал, номер 8, 2008
По фамилии Вихров
Рассказ
Олег шел по лесу, молодому и довольно густому соснячку. Все время приходилось защищаться от колких веточек, и Вихров то отворачивал голову, то пригибался, то выставлял вперед локоть, то раздвигал ветки руками. Кажется, это был один из институтских коллективных выездов на природу, и, кажется, Вихров немножко заблудился.
Он вышел на крохотную полянку и увидел перед собой Согрину. Он уже хотел было спросить у нее: “Слушайте, а где все?”, но тут она подошла к нему, неторопливо положила руку ему на плечо и поцеловала прямо в губы.
Вихров сразу же проснулся. Он лежал, не шевелясь, слушал гулкие удары сердца и осторожно дышал, боясь спугнуть то необычное ощущение, которое только что пережил во сне.
Он был один в тихом номере аэропортовской гостиницы, где отдыхал летный состав, но где при крайних обстоятельствах размещали и пассажиров, особенно тех, кто путешествовал не по личным надобностям, а был, как Вихров, в командировке. В небольшой комнате стояли четыре широкие деревянные кровати, круглый стол посередине и четыре тумбочки. Три кровати были пусты, четвертую занимал он, Вихров.
По сумеречному освещению в комнате и серо-молочной неподвижности за окном он сразу понял, что стоит все тот же густейший туман, а, значит, ни о каких вылетах не может быть и речи. Он посмотрел на часы: восемь Москвы. Торопиться было некуда.
Обычно он никогда не помнил своих снов: все, что снилось, всегда начисто стиралось из памяти в момент пробуждения, и оставались только какие-то смутные воспоминания и ощущения. Сегодняшний же сон поразил его своей яркостью и абсолютной достоверностью происходившего. Когда во сне он пробирался по лесу, то отчетливо слышал даже шорохи веток, соскальзывавших с рукавов его куртки неохотно, с оттяжкой, точно стараясь удержать его, не пустить дальше.
Но самым потрясающим, самым невероятным был, конечно, этот поцелуй, такой нежный, волнующий и такой сладостный. Он испытал то, что поэты в стихах называли полетом души или, быть может, восторгом души. Да, здесь участвовала душа, не плоть и кровь, а именно душа. И именно восторг, воспарение души и ощущение еще неизведанного им, фантастического блаженства, счастья — вот что было во всем этом необычно.
“Как странно… — бродило в то же время в его голове. — Странно, очень странно… Согрина… Хм! Почему вдруг Согрина? И при чем тут Согрина? Но как это было все-таки… — он не находил нужного слова — Как это было… здорово! Хм! А все-таки странно. Очень, очень странно…” Он счастливо, разнеженно улыбался, глядя в потолок, потом подбирал губы, словно пытаясь стереть улыбку, и снова начинал улыбаться. Закрывая глаза, он снова и снова погружался в пережитое состояние. Согрина… Согрина… Вот она стоит перед ним такая, какой он видел ее во сне… Но он ведь как будто даже и не разглядел ее хорошенько. Он не мог бы сказать точно, как она была одета, кажется, спортивная куртка, кажется, брюки, а что было, скажем, у нее на голове или, может быть, вовсе ничего не было — этого он не запомнил, он даже лицо ее как следует не разглядел…
Согрина… Согрина… А ведь он, кажется, даже и словом-то никогда с нею не обмолвился, здоровался — и только. Он подумал, что за все эти годы (три? или четыре?) он, кажется, и видел-то ее всего несколько раз. Знать они друг друга, конечно, знали, не могли не знать, в таких небольших коллективах, как их институт, все знают всех, здоровались они при встречах, потому что все друг с другом здороваются, — вот и все. Да и где он мог ее видеть? Так только разве, случайно, мельком. Ни по работе, ни по каким-либо другим делам они никогда не сталкивались. Он — в своей лаборатории, она — в своей…
И оба они были не из тех, кто со всеми по-свойски, кто вхож в любую дверь и кто любит шататься с делом и без дела по кабинетам и лабораториям. А, может быть, он просто ее не замечал? Все-таки были ведь и общие собрания, и конференции, и в столовой они бывали в одно и то же время, и в библиотеке могли оказаться одновременно, и на работу, наконец, ездили в одних автобусах… Значит, все-таки просто не замечал? Может быть… Очень даже может быть… И, кажется, они в самом деле никогда, ни разу, не обмолвились ни единым словом. Но тогда что же мог означать этот сон, этот странный, очень странный сон? И как все это было реально, как живо…
Он снова прикрыл глаза и точно на легких волнах тихо поплыл куда-то. Было тихо. Он лежал, не шевелясь, осторожно, бесшумно дыша, чтобы не потревожить, не вспугнуть, не нарушить дивного продолжения удивительного сна. Было хорошо, необычайно, удивительно хорошо.
Однако сколько ни блаженствуй, а нужно было, наконец, подниматься. Вихров резко встал, быстро оделся и вышел на улицу. Туман, туман… Один только сплошной, неподвижный, молчаливый густой туман, растворивший в себе все краски, все звуки и воцаривший, кажется, во всей вселенной только это ватно-белое безмолвие. На летном поле едва можно было различить смутные контуры самолетов. Слева сумрачно и хмуро проступало здание аэровокзала. Чуть вдалеке возникла и быстро скользнула мутноватым видением человеческая фигура, потом в стороне возникла еще одна, еще более смутная.
Вихров засунул руки глубоко в карманы пальто, поднял воротник и стал неторопливо прохаживаться вдоль летного поля, походил, посмотрел вокруг и направился в здание аэровокзала. Зал был почти пустой. Пять или шесть незадачливых пассажиров сидели в креслах или слонялись по залу. На все вопросы Вихрова и летный состав, и работники аэродромных служб только пожимали плечами:
— Да сами ничего не знаем… Может, к обеду разойдется, а может, и нет… Сутки вон уже такая канитель…
— Ну, а метеорологи-то что говорят?
— А-а… Тоже ничего не знают. Когда они что знали?
“Ни-че-го себе! Хорошенькое дело! Капитальненько я, кажется, здесь застрял”, — подумал про себя Вихров и — не почувствовал ровно никакого огорчения. Кажется, ничто не могло испортить ему того праздника, который так неожиданно, так нечаянно вдруг поселился в нем.
Он поднялся в буфет на втором этаже, взял кофе, два бутерброда и стал неторопливо жевать, почти не ощущая вкуса, погруженный все в то же блаженное и волнующее состояние, тем более ничто этому и не мешало — посетителей в буфете не было. Буфетчица сначала тихо возилась у себя за стойкой, а потом и вообще куда-то исчезла. И даже пейзаж за окном, выходившим на летное поле, не отвлекал внимание: никаких самолетов, никакого гула моторов — один туман, плотно прилипший к стеклам и делавший их матовыми, а помещение буфета глухим. Допив кофе, Вихров постоял еще немного с пустым стаканом, потом спустился вниз, побродил по залу, сунулся было к киоску Союзпечати купить газету, но киоск был закрыт.
Делать было нечего, оставалось только вернуться в гостиницу. Вихров снова улегся на кровати, вытянувшись поверх одеяла, заложил руки за голову, закрыл глаза и погрузился в то состояние, которое испытал после пробуждения, разве что сердце билось теперь уже не так отчаянно и гулко.
Он стал старательно вспоминать все, что было связано с Согриной. Оказалось, что Вихров очень хорошо помнил, как увидел ее впервые. Как-то раз приятель его, Борька Швыдкой, показал ее Вихрову в столовой. Посреди обеда он кивнул на очередь к раздаточной:
— Вон, смотри, новая специалистка…
— Которая? — Вихров поднял голову от тарелки. — Вон та, что ли, маленькая?
— Не-ет, это новая лаборантка у Зеленина. Дальше смотри… А, тебе из-за колонны не видно, сейчас подвинутся — увидишь…
Очередь подвинулась, и Вихров увидел среди сотрудниц физхимлаборатории, одетых в белые халаты, незнакомую девушку.
— Ну, как? — не унимался Борька.
— Ничего, — Вихров пожал плечами.
— В смысле — ничего особенного, — пояснил Борька. — А вон ножки какие, смотри, — ничего?
Как ухитрялся Борька через столы и стулья увидеть ножки, было непонятно, но Вихров, чтобы отвязаться, сказал:
— Ножки — ничего. Она откуда?
— А кто ее знает? Что-то говорили, да я забыл. Но не из столиц, это — точно.
Впрочем, не все ли было равно. Девушка не то чтобы не понравилась Вихрову, скорее даже наоборот, понравилась. Среднего роста, стройная. Очень милое, даже, пожалуй, красивое улыбчивое лицо, обрамленное темными, немного вьющимися волосами, серые умные живые глаза. Нет, девушка была славная, даже очень славная, отметил про себя Вихров. Просто дело было в том, что она была не в его вкусе.
Олегу нравились совсем другие девушки, яркие, эффектные, которые всегда были и одеты, и причесаны, и подкрашены — все по последней моде, но при этом все же и с чувством меры, и с чувством стиля. И держались они чуть надменно, с полным сознанием своей исключительности. Эти девушки сразу бросались в глаза, мимо них невозможно было пройти, не обратив внимания. Быть рядом с такой девушкой в качестве кавалера льстило самолюбию любого мужчины.
Вихров умел легко знакомиться с ними. Его ненавязчивая и мягкая манера и в то же время спокойная уверенность располагали к себе, и когда он расчетливо, уже попрощавшись, вдруг неожиданно спрашивал разрешения позвонить, отказа никогда не было. После двух-трех звонков его неизменно приглашали либо заглянуть в гости, либо к подруге на день рождения, либо в компанию — отмечать очередной календарный праздник. Завязывались необременительные, ни к чему не обязывающие отношения, которые со временем так же легко прекращались, как и возникали. Он каким-то чутьем, еще издалека чувствовал, когда к нему начинали относиться слишком серьезно и возлагать на него какие-то надежды, и всякий раз ухитрялся плавно и незаметно уйти в сторонку.
А к простым и скромным, “положительным” девушкам, к которым, судя по всему, принадлежала и Согрина, Вихров интереса никогда не испытывал. Если не считать деловых отношений, то он даже и не знал, как себя с ними вести и о чем с ними разговаривать. Ему казалось, что тут действуют какие-то совсем другие правила. Знаки внимания предполагают, по-видимому, наличие каких-то нежных чувств, а знаки особого внимания — наличие серьезных чувств и, как следствие, серьезных же намерений. А если нет ни того, ни другого, а просто хочется немножко поболтать вполне по-дружески, немножко даже пофлиртовать слегка с какой-нибудь симпатичной девушкой? Казалось бы, почему бы и нет? Что в этом плохого? А вот и нельзя. Всего этого с этими девушками нельзя, не стоит — так он думал. Девушки эти серьезные, очень рискуешь быть неверно понятым, посеять, не дай бог, напрасные надежды и ожидания или же прослыть волокитой и бабником. Борьку, например, все таковым и считают, но его это ничуть не задевает и не беспокоит. Вихрова же подобная перспектива не привлекала, и он старался держаться подальше от этих “правильных” девушек.
Единственная женщина в институте, которой он мог без опаски и с удовольствием оказывать знаки внимания, была Татьяна Васильевна, кстати, руководительница Согриной, они работали по одной теме. Татьяну Васильевну, пожалуй, нельзя было назвать красавицей, но в ней было все то, что так нравилось Олегу: эффектность, элегантность, однако без вызова — это что касается внешности, но, самое главное, свобода и непредвзятость во взаимоотношениях. Татьяна Васильевна была замужем, имела трехлетнего сына и была, судя по всему, примерной и добропорядочной супругой. В то же время она была умна и не страдала узостью мышления. С ней свободно можно было обсуждать любые, порой даже довольно рискованные, щекотливые темы, не скатываясь в пошлость и не опасаясь быть неверно понятым.
Татьяна Васильевна приучила весь институт называть друг друга по имени и отчеству: “Никакие Мани и Пети здесь совершенно неуместны, мы же не в капустнике каком-нибудь участвуем”. Вчерашним студентам, конечно, ужасно льстило такое, с порога, уважительное к ним отношение и сразу повышало их самооценку. В конце концов это стало своеобразным институтским стилем. Поэтому и Олег, в силу привычки, даже в мыслях называл Согрину Верой Сергеевной.
И вот сейчас Олегу вспомнилось, что когда он, бывало, подходил к Татьяне Васильевне на автобусной ли остановке или в столовой или подсаживался к ней на собрании или конференции, чтобы поболтать, нередко рядом с нею оказывалась и Согрина. Он всегда вежливо кивал ей и тут же забывал про нее, целиком переключаясь на разговор с Татьяной Васильевной. Согрина же всякий раз куда-то незаметно исчезала из поля его зрения. И вот сейчас Олег остро пожалел о том, что никому из них, ни ему, ни Татьяне Васильевне, ни разу не пришло в голову вовлечь в разговор и Согрину, слишком увлечены они были общением друг с другом. То, что Татьяна Васильевна и Согрина часто оказывались вместе, было естественно: они вместе работали. Но, судя по всему, они были не просто коллегами, они были, кажется, еще и очень дружны, и это заставляло Олега Ивановича предположить в Согриной не менее интересного человека, чем Татьяна Васильевна. Это соображение сразу добавило теплоты и доверия в его мыслях о Согриной.
Вспомнился Олегу и прошлогодний институтский новогодний вечер. Вот тогда он точно обратил внимание на Согрину, он успел заметить, что она была в облегающем голубовато-сером платье, отметил, что у нее прекрасная фигура и действительно чудесные ножки, но затем все его внимание отвлекла на себя Шахерезада.
Так называли в институте 19-летнюю лаборантку Риту, смуглую, черноволосую, похожую на цыганку, с огромными черными глазами. За эту внешность ее и прозвали Шахерезадой. Рита была нетороплива, не очень разговорчива и даже немного надменна. Она давно уже докучала Олегу своим вниманием, которое выражалось в том, что она то и дело устремляла на него свои огненные глазищи и смотрела неотрывно, а еще в том, что она по малейшим пустякам заходила в его кабинет с вопросами. Все это, конечно, не могло остаться незамеченным.
— Мм? — подмигивал ему Борька, кивая головой в сторону Риты.
— Да иди ты! — злился Олег.
— А чего? — недоумевал невозмутимый Борька.
Все это стесняло Олега, но как-то резко отшить Риту он не мог, “хамства не хватало”.
Он помнил истерику, которую она закатила ему минувшей осенью, когда посылали людей в колхоз. От их лаборатории требовалось выделить всего одного человека, и он безо всяких колебаний включил в список Шахерезаду. Но она заявилась к нему в кабинет и объявила, что ехать не может. На вопрос, какие у нее на то причины, она не отвечала и только твердила, что ехать не может.
— Но без причины-то я не могу тебя освободить, — говорил ей Олег.
— А почему именно меня посылаете? — с обидой спрашивала Рита.
— Ну, а кого? У всех же семьи, дети… Сама знаешь. А тебе — что? Ну, разомнешься, проветришься, погода — смотри, какая! Чем в лаборатории-то тут торчать… И всего-то на две недели!
— Да, всего-то…
Она шмыгала носом, прикладывала к глазам платочек, и так продолжалось чуть ли не целый час. К нему в кабинет заходили, заглядывали в двери, с живым интересом переводя взгляд с убитой позы Шахерезады на него самого. Олег ерзал на стуле и злился. Наконец Рита резко встала и с обиженной миной выплыла из кабинета. “Не-ет, мне такие сцены без надобности”, — решил тогда Олег. Он был уверен, что все это было разыграно только лишь для того, чтобы лишний раз заявить о себе и обратить на себя его внимание. Он давно уже подумывал о том, что нужно как-то избавиться от Риты, перевести ее в другую лабораторию, что ли, но все как-то не представлялось удобного случая.
А на новогоднем вечере Рита вообще не отходила от него, ухитрилась сесть за столом рядом, ухаживала за ним, подкладывала ему на тарелку салаты, а потом чуть ли не силой потащила его танцевать. Чувствуя ее волнение, беззащитность и преданность, Олег начал сознавать, что его нравственные устои не беспредельны, и благоразумно сбежал с вечера, воспользовавшись тем, что кто-то ненадолго отвлек Шахерезаду.
Вспоминая сейчас этот вечер, Олег отчетливо видел Согрину, стоявшую на противоположной стороне зала в этом эффектном облегающем серо-голубом платье. А ведь если бы не Рита, он вполне мог тогда пригласить Согрину потанцевать. Теперь он подумал об этом с острым сожалением.
Что же еще он мог вспомнить? Да, был еще один, правда, совсем коротенький эпизодик. Как-то заглянул он в читальный зал (маленький зальчик, всего на восемь столов, примыкавший к институтской библиотеке), заглянул в буквальном смысле слова, просто открыл двери и заглянул, зачем? — он теперь уже и не помнил, видимо, кого-то искал. И увидел Согрину. Она была в зале одна, сидела и читала какой-то журнал. Она подняла голову и взглянула на него, а он тут же закрыл дверь. Теперь он ясно вспомнил, что ведь шевельнулось тогда в нем чисто донжуанское движение — подойти, небрежно наклониться над ее плечом и спросить: “Что читаете?” Борька Швыдкой непременно именно так бы и сделал и тут же завел бы какой-нибудь полушутливый, игривый разговор… А он просто взял и закрыл дверь. И опять его кольнуло сожаление.
Что же еще? Вихров продолжал тщательно перебирать, вспоминать все те моменты институтской жизни, когда Согрина могла оказаться у него на виду — и ничего больше не мог припомнить, как ни старался. Да, видимо, он ее просто не замечал, не интересовала она его нисколечко. И вот сегодня вдруг, ни с того, ни с сего, она приснилась ему, и приснилась так необычно, так странно, и сон этот так взволновал его, что теперь и сон этот, и сама Согрина никак не шли у него из головы.
Загадала ему загадку эта самая Вера Сергеевна! И теперь он бьется над ней, но, кажется, все напрасно. Он, наконец, устал от напряженных, но бесплодных усилий что-нибудь еще вспомнить. Надо было отвлечься и попробовать думать о чем-то другом. И он вспомнил Сосновку. Сосновка, Сосновка… Незабвенная Сосновка! Неужели прошло уже четыре года с тех пор, как он уехал оттуда?
Олег Иванович Вихров окончил физический факультет педагогического института. Он любил физику, с удовольствием изучал ее в институте и как-то вовсе не думал о своем будущем педагогическом поприще. После окончания института он попал по распределению в далекое село Сосновку учителем физики в средней школе.
Он никогда не жил в деревне, он даже и не был в ней никогда, выезжая в детстве летом из города только в пионерлагерь или на юг, к морю. Совершенно неожиданно деревня ему понравилась. Она встретила его тихой, солнечной, благодатной порой самого конца августа. Олега сразу же оглушила тишина, безлюдье, непосредственная, ощутимая близость реки, леса, полей, умилили деревенские улочки, опрятные бревенчатые домики, смотревшие чистенькими стеклами окон, за которыми приветливо улыбались голубенькие и розовые цветочки комнатных растений, а сбоку выставляли напоказ кружевные уголки беленькие занавесочки. Зеленое шелковистое покрытие улиц с серой лентой проезжей части посередине и узенькими утоптанными тропочками по бокам вместо тротуара… Олег чувствовал себя немножко в сказке и испытывал одновременно и очарованность первооткрывателя, и умиление эмигранта, возвратившегося к истокам, на родину предков.
Это первое его впечатление от деревни, очарованность ею, странным образом распространилось потом и на тихие осенние дождики, и на зимние морозы, метели и вьюги.
Сельская школа, беленькая, двухэтажная, стояла в стороне, на взгорке, недалеко от левого крутого берега реки и встретила его пустыми еще, чистыми классами со скрипящими половицами, по которым водил его, знакомя со школой, директор, старенький сельский интеллигент.
Поселился Олег Иванович вместе с Николаем Егоровичем, Колей, преподавателем математики, в доме бабы Мани. Николай Егорович приехал в Сосновку почти одновременно с Олегом, и тоже по направлению, и тоже после окончания, но не института, а университета.
Широкий, на четыре окна, дом бабы Мани был разделен на две половины, каждая из которых имела отдельный вход. В одной половине проживала сама баба Маня, а вторую половину она сдавала школе для поселения в ней приезжих учителей. В этой половине и разместились Олег Иванович и Николай Егорович, Иваныч и Егорыч, как они вскоре в шутку стали называть друг друга.
Обстановка их жилища была более чем скромной: две кровати, стол, три табуретки и полки для книг, прибитые прямо к стене, по-видимому, прежними постояльцами. В углу помещалась солидная голландская печь, “голландка”, а за нею — закуток, отделенный ситцевой занавеской, являвшийся кухней. Там был кирпичный беленый очажок, “плита”, как называли его в деревне, на котором можно было готовить еду, и шкафчик с кое-какой посудой.
Николай Егорович, человек деревенский, проживший в деревне всю свою жизнь до самого поступления в университет, деловито оглядел их будущее обиталище, заглянул в топку плиты, осмотрел кухонные принадлежности и пошел о чем-то договариваться с бабой Маней.
Олег с интересом осваивал деревенский быт. Его не смутили ни скудость обстановки, ни эмалированное ведро с водой и ковшиком вместо водопроводного крана, ни жестяной умывальник у двери, ни помойное ведро, которое периодически нужно было выносить в огород, ни даже уборная-“скворечник” во дворе вместо теплого туалета с унитазом. Все это он воспринимал скорее как некую экзотику. Кроме того, оказалось, что он достаточно неприхотлив. Он даже нашел в деревенском быте некоторые преимущества. Сравнив городскую ванну и душ с деревенской банькой, очень скоро Олег начал отдавать предпочтение именно баньке. А близость улицы, открытого пространства! Шагнул за порог — и ты уже во дворе, и ни души кругом, и можно выйти хоть в одних трусах, и щурить глаз на солнышко, и чувствовать всем телом охвативший тебя свежестью прохладный утренний воздух. Красота, да и только!
Вскоре благодаря деловому альянсу с бабой Маней быт молодых педагогов устроился вполне недурно. А началось все с того, что они выкопали ей картошку. Первым заметил проблему Николай Егорович. Как-то увидев бабу Маню с лопатой в руке, Николай Егорович окинул взглядом необъятный огород с уже пожухшей картофельной ботвой, спросил:
— Что, баба Маня, копать уже пора?
— Дак пора уж… — неуверенно откликнулась баба Маня.
— А кто копать-то будет? — поинтересовался Николай Егорович.
— Ой, дак вот и не знаю… — вздохнула баба Маня. — Некому теперь копать-то…
Баба Маня не так давно похоронила мужа, и все хозяйственные заботы свалились на ее плечи.
— Так давайте мы вам поможем! — бодро предложил Олег.
— Дак… не знаю… — замялась баба Маня.
— А что? Самой-то тяжело, наверно, будет!
— Дак, конешно… Дак вы ведь, поди, дорого запросите?
— Что? — не сразу понял Олег. — Вы думаете, мы деньги с вас возьмем? Да нам это как разминка будет, вместо физзарядки!
Олег все пять студенческих лет играл в институтской сборной по баскетболу и сейчас испытывал некоторый дискомфорт из-за отсутствия регулярных тренировок. Поэтому перспектива хорошей физической разминки его взбодрила.
В ближайший же выходной, в теплую солнечную сентябрьскую погоду Олег Иванович и Николай Егорович выкопали бабе Мане всю ее картошку, просушили ее на солнышке и спустили в погреб. Совершенно вымотавшись за день, напарившись потом в баньке и объевшись необыкновенно вкусными бабы-Маниными щами, они спали потом как убитые, и баба Маня едва добудилась их на следующее утро.
А примерно через месяц бабе Мане привезли дрова и сбросили бревна прямо перед воротами. Иваныч с Егорычем распилили бревна, перетаскали чурки во двор и сложили в поленницу. Колоть решили постепенно, по мере надобности, заменяя колкой дров утреннюю физзарядку.
После этого баба Маня стала усердно подкармливать своих квартирантов пирогами, а потом и вовсе поставила их на полное пищевое довольствие. По утрам она приносила в их комнату полную сковороду жареной картошки и кринку молока. Опустошив и сковороду, и кринку, молодые педагоги убегали в школу. После уроков они ненадолго заглядывали домой.
— Баб Маня, чего-нибудь дашь поесть?
И баба Маня кормила их щами. А вечером у бабы Мани были какие-нибудь пироги. Лишь иногда она сдавалась:
— Ой, робята, че-то седне нече у меня нету, нече не сготовила…
И тогда они доставали банку повидла, буханку хлеба и уничтожали все это с той же кринкой молока.
В конце месяца после каждой получки постояльцы отдавали бабе Мане определенную сумму денег, которую баба Маня всегда принимала с некоторой стеснительностью, причем примерно к одной и той же сумме, определенной, впрочем, вполне произвольно, она каждый раз относилась почему-то по- разному. В одном случае, принимая деньги, она соглашалась:
— Ну-к че, ладно…
В другой же раз она начинала упираться:
— О-ой… Дак вроде че-то шибко много… — и брала деньги только после уговоров. Зависело ли это у бабы Мани от настроения, или она делала какие-то свои прикидки (что маловероятно), неизвестно.
На работе, в школе, все у Олега Ивановича сразу сложилось удачно. С первых же уроков у него не возникло никаких затруднений с учениками, нашлись нужные слова, нужные интонации, жесты. Он не мог пожаловаться ни на плохую дисциплину на уроках, ни на непослушание школьников, ни на плохое выполнение ими домашних заданий и с удивлением слушал жалобы некоторых своих гораздо более опытных коллег-учителей, работавших в школе уже далеко не первый год.
Деревенские школьники ему понравились. По сравнению с городскими, с которыми Олег Иванович был знаком по педпрактикам, они показались ему более простодушными, более доверчивыми и непосредственными.
Сразу же выяснилось, что состояние дел с физикой у старшеклассников весьма плачевное. Они встретили его ленивыми, отсутствующими взглядами, и по тому, как нехотя доставали они учебники и раскрывали тетради, было ясно без слов, что физика для них — предмет неинтересный и докучный. На первых же уроках Олег постарался блеснуть. Кажется, ему это вполне удалось, во всяком случае, уже через несколько уроков скука на лицах старшеклассников стала исчезать, а в глазах начали появляться внимание и интерес. И он принялся настойчиво и методично заполнять те бреши и пустоты, которые обнаруживал в их знаниях.
Поначалу все свое свободное время Олег проводил в физкабинете. Дорвавшись до своих любимых физических приборов, которым он теперь был полный хозяин, он с удовольствием занялся их ремонтом, настройкой и подготовкой к демонстрации на уроках. Скоро к нему в кабинет, сначала робко, потом все смелее, стали заглядывать школьники, задавать вопросы и просить разрешения тоже чего-нибудь поделать. Их становилось все больше, и вскоре кабинет стал тесен, все желающие не могли в нем поместиться.
К счастью, к этому времени у него уже появился помощник, серьезный, основательный парень, девятиклассник Слава Санников. Слава переписал всех желающих заниматься в физкабинете, составил график, к младшим ученикам назначил ответственных из старшеклассников, он же беспощадно выдворял из кабинета шалунов, приходивших только для того, чтобы побаловаться. Словом, Слава упорядочил работу физического кружка — так все это стало теперь называться, и ребята с увлечением принялись налаживать приборы, повторять опыты, обновлять, подклеивать довольно уже потрепанные плакаты, делать макеты, рисунки, паять электрические схемы. А Олег Иванович не забывал о своих учительских обязанностях. Парнишку, увлеченно мастерившего систему блоков, он спрашивал:
— Егоров! Масловку знаешь?
— Ну-у…
— У него там тетка живет! — добавлял чей-нибудь звонкий голос.
— Ну вот. Пошел ты, допустим, к тетке в гости… На блины…
— Хи-хи! — тут же радостно прыскали со всех сторон.
— Сколько у нас до Масловки? — продолжал Олег Иванович. — Пять километров? За сколько дойдешь? За час дойдешь?
— Дойду-у…
— Та-ак. Значит, с какой скоростью шел? Ну? За час прошел пять километров. Какая скорость?
— Пя-ать…
— Чего пять?
— Километров… в час…
— Так и говори. А если поедешь на велосипеде? За полчаса доедешь?
— Доеду…
— Ну? И какая была скорость?
Егоров, заведя глаза, соображал.
— Два с половиной… километра в час…
— Ну-у?! На велосипеде медленнее, чем пешком? Пешком пять километров в час, а на велосипеде два с половиной? А? В два раза медленнее? Как же так, Егоров? А? Математика подводит? На дроби делить не умеем? Вот я скажу Николаю Егоровичу… Ну-ка, ребята, погоняйте-ка его… до Чернобровки, что ли! Пешком, потом на велосипеде, потом — на чем еще?
— На лыжах!
— На телеге!
— Во-во. На лыжах, на телеге… Давайте. А с тебя, Егоров, учти, я потом спрошу.
Закрывая дверь кабинета, он с довольной улыбкой слушал, как за его спиной начинался спор о том, сколько километров до Чернобровки, и как к спору начинали подключаться только ухмылявшиеся до того старшеклассники, выясняя, какая будет скорость при езде на телеге. Он и с ними постоянно проделывал такие же штуки, уже на их, естественно, уровне, заставляя их между делом разбираться в других, гораздо более сложных задачах. И вся эта работа и на уроках, и в кружке ему нравилась, и сам он себе нравился, и как-то хорошо все у него получалось.
Довольно скоро Олег Иванович сдружился с физруком и одновременно военруком школы Петром Афанасьевичем. Петр Афанасьевич, бывший танкист, имел, с точки зрения Олега Ивановича, идеальную мужскую внешность — фигуру и особенно лицо, как бы рубленое, без округлостей, лицо именно танкиста, само олицетворение мужественности. Такими рисуют на плакатах лица воинов в касках, бескозырках и шлемах. Хорош был физрук, нечего сказать, и даже имя его было ему под стать: если Олег Иванович не ошибался, Петр в переводе с латинского означало “камень”.
А жена Петра Афанасьевича, Нина Николаевна, учительница начальных классов, неуловимо напоминала Олегу одну знаменитую киноактрису. То ли из-за прически — валик надо лбом, то ли из-за шерстяной кофточки с острыми плечиками, а, может быть, из-за походки, чуть-чуть наивно-косолапой, носками внутрь, то ли из-за чего-то еще, но это неуловимое сходство завораживало Олега Ивановича и заставляло его незаметно, исподтишка наблюдать за Ниной Николаевной и завидовать Петру Афанасьевичу.
Узнав, что Олег Иванович баскетболист, Петр Афанасьевич быстро отыскал среди школьного инвентаря все необходимое, и вскоре в спортзале уже висели баскетбольные кольца, и Олег Иванович, облаченный в спортивный костюм, с наслаждением водил мяч по залу и пробовал свой любимый фирменный бросочек. А в зал уже просачивались школьники, они, как вода, всегда просачивались везде и всюду, и уже стояли вдоль стен, наблюдая за Олегом Ивановичем. А Олег вдруг резко бросил мяч в самую долговязую фигуру. Парень от неожиданности едва успел поднять руки.
— Ну, чего зеваешь? А ну-ка еще разок! — и Олег Иванович снова резко метнул в него мяч. На этот раз парень неожиданно цепко схватил его.
— О-о! Молодец! — Олег Иванович сразу отметил и оценил его хватку.
Вскоре по вечерам в спортзале уже стучал об пол тяжелый мяч, раздавались выкрики, носились взад и вперед ребячьи фигуры, а Олег Иванович, неожиданно превратившись в тренера, время от времени их останавливал:
— Так! Стоп! Соломеин, как уходишь? Туда… Сюда… Зачем? Вот сюда сделал ложный выпад и… в сторону! И пошел… Ну-ка еще раз!
Четыре месяца до нового года пролетели совершенно незаметно. На зимние каникулы Олег отправился домой, где его с нетерпением ждала мать, Антонина Григорьевна, и младший брат.
Антонина Григорьевна была бесконечно горда своим старшим сыном, особенно когда он поступил в институт и стал студентом. Как многие люди, не получившие высшего образования, она ревниво завидовала всем тем, кто его имел, а как человек энергичный и предприимчивый полагала, что, будь оно у нее, это самое высшее образование, она свернула бы горы и для нее не существовало бы никаких преград.
Хотя Антонина Григорьевна растила двух своих сыновей одна, семья никогда не испытывала нужды. Антонина Григорьевна работала заведующей столовой, и поэтому холодильник в ее доме был всегда до отказа набит едой не просто первоклассной, а, можно сказать, деликатесной.
Столовая, которой заведовала Антонина Григорьевна, была небольшой, но располагалась в самом центре города, в глубине квартала и была окружена важными городскими учреждениями. В столовой, кроме основного обеденного зала с самообслуживанием, был еще один небольшой, чистенький, со столами, покрытыми белыми скатертями, отдельный зальчик, где обслуживали официантки и куда захаживали пообедать такие люди, что Антонина Григорьевна сама выходила их встретить и посоветовать насчет меню. А высокие гости с видимым удовольствием поглядывали на статную, холеную, с пышной копной волос, закрученных в привлекательный узел, хозяйку, обедом оставались всегда довольны, хвалили кухню, а Антонина Григорьевна приветливо улыбалась им и приглашала заходить еще. Антонина Григорьевна везде числилась на хорошем счету, а если и случались какие-нибудь маленькие неприятности по работе, то у нее всегда находились покровители и заступники из числа высокопоставленных посетителей столовой.
Ей был доступен любой товар, вплоть до самых дефицитных. Только возникала какая-нибудь новая мода — на золотые украшения, хрустальную посуду, на ковры или мягкую мебель, как все это тотчас же появлялось в доме Антонины Григорьевны. Об одежде и обуви и говорить было нечего. Весьма немаловажно то, что все это приобреталось по дешевке. Впрочем, все было совершенно законно. При осмотре товароведом дефицитной вещи, поступившей на склад магазина, в ней усматривался совсем маленький, заметный разве что специалисту изъян, составлялся акт, и существенно уцененная вещь шла на продажу, разумеется, не на прилавок магазина, а “своим” людям. Антонина Григорьевна повсюду входила в число “своих” и успешно пользовалась этим.
Хотя Олег и учился в педагогическом институте, Антонина Григорьевна и мысли не допускала, чтобы ее сын стал учителем в средней школе, а уж то, что он станет учителем в деревне, не могло ей присниться даже в страшном сне. Она была совершенно уверена, что, когда сын окончит институт, ей ничего не будет стоить освободить его от направления на работу по распределению, от этой трехлетней “обязаловки”. Но сын неожиданно для нее почему-то вдруг заупрямился и заявил, что поедет туда, куда пошлют. Сначала Антонина Григорьевна страшно обозлилась на него, но быстро остыла, сообразив, что все к лучшему. Пускай едет. Пускай понюхает этой самой деревни! Она была совершенно уверена, что его хватит на один-два месяца, ну, в крайнем случае, до зимы, а потом он явится домой и будет ее же упрашивать вытащить его как-нибудь оттуда.
Но прошла осень, пришла зима, а никаких жалоб от сына не поступало. А потом он приехал на зимние каникулы, был бодр, доволен и весел, с увлечением и юмором рассказывал о своем деревенском житье-бытье, и никакого нежелания ехать обратно у него и в помине не было. Наоборот, Антонине Григорьевне показалось, что он как будто бы даже с нетерпением ждет отъезда.
Антонина Григорьевна заподозрила неладное. Ей вдруг пришло в голову, не обольщает ли ее сына там, в деревне, какая-нибудь колхозница, и перспектива получить в качестве снохи деревенскую девку заставила Антонину Григорьевну действовать. Вскоре после окончания каникул и отъезда Олега в деревню она отправилась к сыну в гости. Пробыла она в Сосновке полтора дня, никаких следов “девки” не обнаружила, зато тщательно обследовала все сыновнее житье-бытье, не уставая повторять при этом: “Ужас! Ужас!”, так что после ее отъезда баба Маня долго еще недовольно что-то ворчала себе под нос.
После поездки Антонина Григорьевна осталась в еще большем недоумении и в каждый приезд сына домой стала встречать его какой-нибудь ядовитой фразой вроде:
— Ну, что? Приехал, колхозник? Что-то не в телогрейке еще, не в сапогах…
И все то время, пока сын гостил дома, она настойчиво внушала ему, что жить в деревне — это позор и падение, что всем тем, кто там живет, просто деваться больше некуда, что это неудачники, ни на что больше не способные, и что она готова провалиться сквозь землю от стыда, когда кто-нибудь из знакомых спрашивает о нем. Впрочем, заботами своими она сына не оставляла, и всякий раз после поездки в город он возвращался в деревню в обновках и привозил неподъемные сумки всякой городской снеди, которую и делил по-братски с Егорычем и бабой Маней.
Целыми днями Олег пропадал в школе: уроки, проверка тетрадей, физкабинет, физический кружок, баскетбол… А еще он пристрастился к лыжам, которые любил и раньше. В городе, чтобы покататься в парке, надо было ехать с лыжами на трамвае семь остановок. Здесь же лыжня начиналась прямо от школы. Вышел из дверей, надел лыжи и — пошел. Чуть заметный недлинный подъем, потом наискось через поле, и вот уже по обе стороны лыжни встает лес, заваленный по самые верхушки снегом. Энергичный поскрип снега под лыжами, мощная, радостная работа всех мышц и хрустальный ядреный воздух, до самого донышка вентилирующий легкие! Выскочишь на какую-нибудь поляну, остановишься, чтобы передохнуть, и замрешь. Солнце сияет на ясном синем небе, кругом чистейшая белизна, сверкание бесчисленных блесток и такая тишина, что хочется затаить дыхание. Стоишь, как в сказке, зачарованный, завороженный, и с неохотой наконец трогаешься с места и продолжаешь бег.
Олегу полюбилось именно в одиночку бегать на лыжах по лесу. Но кроме этого он всегда охотно помогал Петру Афанасьевичу в организации и проведении школьных лыжных соревнований: проверять, промерять и помечать разноцветными флажками лыжню, а потом, в день соревнований, стоять на старте с секундомером и отмахивать рукою старт очередному маленькому напружинившемуся лыжнику.
Весною случился апофеоз приобщения Олега Ивановича к крестьянским работам. Так получилось, что постояльцы бабы Мани взяли на себя всю мужскую работу: кололи и носили в дом дрова, зимой убирали снег и расчищали дорожки, натаскивали в дом и в баню воду, бегая с ведрами к роднику за бабы-Маниным огородом, и Олег Иванович с удовлетворением отмечал, что физическая нагрузка, необходимая для тела, в деревне является еще и полезным делом.
А по весне они вычистили бабе Мане стайку, где помещалась корова. Надев самые задрипанные телогрейки, какие только нашлись в доме, они с прибауточками, посмеиваясь над “субстратом”, над его запахами, и над собой, демонстративно лихо сморкаясь “а-ля мужик”, как выразился Николай Егорович, вскопали вилами слой утоптанного вперемешку с соломой навоза и вывезли его на тележке в огород, разбросав там по всему полю, после чего Олег Иванович сказал:
— Ну, — все! Осталось только научиться корову доить. А ты корову умеешь доить? — обратился он к Николаю Егоровичу.
Тот ответил уклончиво:
— Надо будет — подоим.
Однажды Николай Егорович извлек из бабы-Маниного сарая нечто плетеное из ивовых прутьев и на вопрос Олега ответил, что это “морда” и предназначена она для ловли рыбы. Олег Иванович немедленно предложил посмотреть эту штуковину в действии. На что Николай Егорович ответил, что “морду” еще нужно поправить, провозился с нею часа два, после чего они отправились на реку. Как выяснилось, “мордой” можно было ловить по преимуществу мелкую рыбешку для кошки.
Бабы-Манина кошка Муська была дика, неласкова и не позволяла себя гладить. Как выяснилось, Муська была крысоловкой и ей, в соответствии с родом ее занятий, именно такою и полагалось быть. С задачей своей она, видимо, справлялась исправно, и баба Маня периодически находила на крыльце дохлую крысу с прокушенной головой, а один раз Олег Иванович и Николай Егорович слышали в подполе у бабы Мани возню и чей-то отчаянный писк.
Не видя от Муськи никаких кошачьих нежностей, Олег Иванович и Николай Егорович взяли себе котенка, Муськиного же сына. Муська сперва забегала к ним проведать Мишку и даже два раза ухитрялась утащить его и спрятать под крыльцом. Но по мере подрастания Мишки материнский инстинкт у Муськи ослабевал, и вскоре она уже не обращала на него никакого внимания. Мишка же вырос нормальным котом, очень ласковым, очень песенным, и Олег Иванович и Николай Егорович очень его любили, а Мишка щедро отвечал им тем же. Педагоги даже часто препирались из-за кота, переманивая его друг у друга.
К наловленной “мордой” рыбе Муська отнеслась довольно прохладно. Зато Мишка с сумасшедшими глазами завывал над своей кучкой на какой-то немыслимо высокой ноте. Но так как рыбы оставалось еще много, то баба Маня каким-то непостижимым образом вычистила всю эту мелочь, изрубила ее в корытце вместе с зеленым луком и заявила, что будет стряпать пельмени. Пельменный репертуар для Олега и так расширился в деревне необыкновенно. У бабы Мани ему довелось отведать пельменей с редькой, с картошкой, с грибами свежими, сухими и солеными. Но рыбные? Олег недоверчиво смотрел на темную серо-зеленую массу в корытце, не веря, что из этого может выйти что-нибудь съедобное. Готовые пельмени он пробовал с осторожностью, но потом распробовал, и ему понравилось, так что впоследствии он иногда сам предлагал бабе Мане:
— Баб Маня! А давай постряпаем пельмешков!
— А из че? Не из че ведь…
— А из рыбы!
— Из рыбы? Ну-к иди тогда, лови…
Олег Иванович брал “морду” и шел к реке, а потом садился стряпать пельмени вместе с бабой Маней. Вполне освоив раскатывание сочней, он все же едва поспевал за бабой Маней, которая ловкими неуловимыми движениями лепила маленькие аккуратные пельмешки.
Олег, с детства избалованный материнской кухней, считал, однако, что ничего вкуснее бабы-Маниной стряпни он не ел нигде и никогда. Впрочем, он благоразумно никогда не говорил об этом Антонине Григорьевне, которая страдала оттого, что “мальчик питается в деревне просто ужасно”.
Заканчивался учебный год. Последние контрольные, выставление годовых оценок, заполнение табелей, выпускные экзамены у десятиклассников… На последнем педсовете директор школы сказал:
— И мне бы еще хотелось особо отметить работу наших молодых коллег Юрия Ивановича Вихрова и Николая Егоровича Котова…
И дальше директор разразился целым панегириком в их адрес. Тут были и “прекрасное владение своим предметом”, и “педагогическое мастерство”, и “преданность своему делу”, и “самоотверженное служение”… Слушать все это было немножко неловко. Старенький директор был человеком интеллигентным и деликатным, он совершенно не умел разносить и распекать, и иногда только по осторожным и уклончивым фразам можно было догадаться, что у него имеются претензии к тому или иному педагогу. Но зато на похвалу, особенно если дело касалось начинающих учителей, он никогда не скупился. К тому же Олег Иванович действительно ее заслужил. С физикой дела в школе стали обстоять весьма неплохо, десятиклассники, с которыми ему пришлось особенно много “попыхтеть”, сдали выпускные экзамены прилично, а за тех, кто собирался поступать в вуз, Олег был совершенно спокоен.
А на следующий год у Олега Ивановича появилось в школе и еще одно занятие. Как-то, проходя мимо пионерской комнаты, он услышал за дверью неуверенное потренькиванье. Войдя в комнату, он увидел там девятиклассника Костю Попова, который разучивал на мандолине по самоучителю какую-то мелодию. Олег Иванович неплохо играл на гитаре: в детстве его пытались учить в музыкальной школе. Ничего, правда, из этого не вышло, и школу он через два года бросил. Но кое-чему все-таки успел там научиться и гитару не оставил, осваивая ее в дальнейшем уже самостоятельно.
Выяснилось, что в шкафах пионерской комнаты, кроме двух мандолин, есть еще гитара и три балалайки. Гитара была вполне приличная, и, настроив ее, Олег Иванович с удовольствием начал вспоминать свой прежний репертуар, а заодно подсказывал кое-что Косте. Потом они попробовали играть дуэтом, и у них что-то стало получаться. И теперь они иногда с Костей после уроков забирались в пионерскую комнату, чтобы поиграть. А через некоторое время к ним присоединилась бойкая конопатая шестиклассница Люба, которая ловко играла на балалайке. В итоге получилось трио, которое и стало на всех школьных праздничных концертах вдохновенно исполнять вальс “На сопках Маньчжурии”, “Во поле березка стояла”, но особенно задорно у них получался “Светит месяц”.
“Та-та-та-та, та-та-та-та”, — лихо выводила балалайка, а под нее журчащим ручейком стлалась мандолина, и, глуховато выводя такт, им вторила гитара. Трио всегда имело успех, и под громкие аплодисменты музыканты чинно раскланивались с залом, взволнованные и довольные.
Незаметно и быстро прошло время. Заканчивался третий учебный год, а с ним и срок обязательной отработки по направлению. Теперь можно было возвращаться в город. К этому времени дома у Олега Ивановича произошли некоторые перемены. Младший брат, опередив старшего, женился и переехал жить к жене. Антонина Григорьевна, рассудив, что дети уже выросли и больше в ней не нуждаются, решила как-то устраивать свою собственную судьбу. Нашелся и претендент на ее руку и сердце, вдовец и очень солидный мужчина со своей жилплощадью. Антонина Григорьевна стала засыпать Олега письмами, торопя его с возвращением, так как ему необходимо было срочно прописываться в квартире. Стать единовластным хозяином двухкомнатной квартиры — такая удача мало кому выпадала. Надо было возвращаться.
Однако Олег находился в замешательстве. Ему не хотелось уезжать. Все у него здесь, в Сосновке, складывалось прекрасно. Ему нравилось жить в деревне. Ему нравилась его работа. Преподавание физики в школе оказалось для него увлекательнейшим занятием. Он любил целыми днями пропадать в школе, где вечно все кипит, галдит и щебечет. И вся его жизнь была до того наполнена, насыщена и интересна, и сам он с такой полнотой реализовывал здесь себя, что вдруг ни с того, ни с сего все это бросить и уехать… Это было странно, нелепо и непонятно.
А вот Егорыч спал и видел, как бы ему обосноваться в городе. Он все эти годы вел переписку со своими бывшими сокурсниками в нескольких городах, и, кажется, у него уже была где-то договоренность не то насчет аспирантуры, не то насчет преподавания в каком-то техникуме.
— А что, в Сосновке остаться не хочешь? — спросил его как-то Олег.
Егорыч только презрительно фыркнул:
— Ага, нашел дурака!
— А чего? Ты же деревенский, в деревне вырос!
— Ну, вот и хватит с меня. Я тоже хочу по асфальту ходить, а не по… — недоговорил Егорыч.
“При чем здесь асфальт?” — подумал Олег. А сам он все колебался. Остаться? Но на сколько? На год? На два? И жить все так же у бабы Мани с кем-то, кто приедет вместо Егорыча? Но сойдутся ли они так же, как сошлись с Егорычем? А потом, дальше? У него не было твердой уверенности в том, что он готов остаться в деревне навсегда, слишком уж это был бы неординарный, а для всех окружающих непонятный и даже дикий поступок.
А в школе уже давно привыкли к тому, что молодые учителя, приезжавшие в Сосновку по направлению, отработав положенные три года, уезжали, а на их место присылали новых выпускников вузов. Постоянно работали в Сосновке только те учителя, у которых были здесь дом, семья, хозяйство и которые учились в институте, как правило, заочно. Поэтому никто не догадался предложить Олегу Ивановичу остаться в Сосновке поработать еще, и это показалось ему даже обидным.
Словом, делать было нечего, и как ни жаль, а надо было уезжать.
А в городе его уже ждало сообщение о том, что какому-то новоиспеченному институту требуются сотрудники, и Вихров, не успев еще даже как следует оглядеться после приезда, тут же поехал туда “на разведку”.
Институт временно размещался за городом, в двух деревянных двухэтажных зданиях. Поскольку здания эти находились в санитарной зоне завода, а по новым правилам жилым домам здесь быть не полагалось, то после освобождения от жильцов в зданиях разместили только что созданный отраслевой институт, разместили временно, так как сразу же начались разговоры о строительстве для института нового здания в городе. Пока же в одном из домов разместились лаборатории, а в другом — администрация, бухгалтерия, библиотека, склад и прочее. Столовая и медпункт были заводские. Завод считался “своим”, так как он стал первой и ближайшей экспериментальной базой института.
Из отдела кадров Олега сразу же направили к директору.
Директор, Шаповалов Василий Андреевич, дородный мужчина лет сорока пяти, с крупной лысеющей головой, с мясистым холеным лицом и сочными, прихотливо изогнутыми губами, встретил Олега с благосклонностью великодушного барина. Благосклонно поглядывая на него небольшими серыми глазами и мягко рокоча своим красивым баритоном, он расспросил его, где тот учился, где работал, каково семейное положение, и тут же предложил Олегу возглавить новую, только что созданную лабораторию. От неожиданности Олег даже опешил:
— Но-о… Я же…
Василий Андреевич довольно рассмеялся:
— А что? У вас есть возражения? Какие же?
— Ну-у, во-первых, я… — с трудом формулировал Олег, — у меня нет никакого опыта, и-и… потом… у меня же нет технического образования!
Василий Андреевич снова добродушно рассмеялся.
— Пустяки, — сказал он с убедительной интонацией взрослого, обращающегося к ребенку. — Нет технического образования — зато есть физическое! У нас институт новый, люди приходят разные — и с педагогическим образованием приходят, и с биологическим, и даже с гуманитарным… Ничего, всем находится дело, все осваиваются. Было бы желание! А перспективы у нас, сами понимаете, — дело-то новое! У нас вот уже несколько человек диссертации пишут… Да-а. Человека четыре, не меньше. Ничего-ничего, не боги, как говорится, горшки обжигают. Производство вы освоите, дело это не хитрое. Почитаете литературу, поездите по заводам, тут ничего сложного нет, станете специалистом что надо! А что касается лаборатории… Лаборатория небольшая, пока всего два научных сотрудника. Но это — пока! Мы ее в ближайшее время будем, конечно, расширять и укреплять, лаборатория эта — очень важная. Ну, а для вас, я думаю, даже хорошо, что она пока такая маленькая, проще будет освоиться. Женщины там, научные сотрудницы — серьезные, ответственные, они вам первое время помогут…
Так Олег стал начальником лаборатории, совершенно неожиданно для самого себя и к вящей радости матери. Антонина Григорьевна могла теперь торжествовать. Именно она разузнала об институте и позаботилась о том, чтобы Олег отправился туда сразу же после приезда из Сосновки. Назначение же сына начальником лаборатории в научно-исследовательском институте превзошло все ожидания. Теперь ее амбиции были вполне удовлетворены, и о его “деревенском прошлом” она могла с гордостью говорить, что сын после института “честно отработал три года по направлению”.
В первый же день работы в институте Олега ждал довольно приятный сюрприз: неожиданно для самого себя — мир тесен! — он встретил старого, еще со студенческих лет, знакомого — Борьку Швыдкого, который обрадовался ему точно закадычному другу, хотя друзьями они, собственно говоря, никогда и не были, так, встречались иногда в компаниях. Впрочем, Олег тоже был Борьке рад — хоть одна знакомая физиономия.
Поначалу кое-что на новой работе показалось Олегу необычным и даже странным, в особенности то, как много времени кругом разбазаривается, тратится впустую, на досужие разговоры, на болтовню, причем всеми, начиная от лаборантов и кончая, пожалуй, даже самим директором.
В школе Олег привык к очень плотному заполнению времени. Урок есть урок, на нем ни на что постороннее не отвлечешься. Норм времени ни на проверку тетрадей, ни на подготовку к урокам, ни на ведение кабинета не было, были только денежные доплаты, и если все это делать не торопясь, вразвалочку, времени ни на что другое попросту не оставалось бы.
В институте же, куда ни зайди во время рабочего дня, везде о чем-то беседуют. Почти в каждой комнате обязательно торчит кто-то посторонний: то ли по делу зашел человек да задержался, то ли просто пришел поболтать… И сидит такой гость, развалившись на стуле, возле чьего-нибудь письменного стола и поигрывает карандашиком, рассуждая о том, о сем…
То же самое было и в лаборатории Олега Ивановича, и это сильно его беспокоило. Он попробовал было поговорить о растранжиривании времени в институте с Борькой Швыдким, но тот только меланхолично хмыкнул:
— А сколько им платят-то? Платили бы нормально, они бы и работали… А за такие-то гроши… Кто диссертации пишет, те только и пашут, так у них хоть стимул есть…
Получив от Борьки столь не обнадеживающее разъяснение насчет трудового энтузиазма институтских работников, Олег Иванович решил для себя: пускай все идет, как идет. Но чтобы хоть как-то успокоить свою совесть, он считал своим долгом всячески помогать в работе своим вполне самостоятельным дамам. Не особенно вникая в существо их научных занятий, он тем не менее старался во что бы то ни стало выполнять все их просьбы и требования, касалось ли это приобретения приборов, оборудования, материалов или каких-нибудь договоренностей с заводом. Всегда охотно шел им навстречу и в тех случаях, когда дело касалось каких-либо личных дел. Чаше всего это были просьбы о том, чтобы уйти с работы пораньше или, наоборот, прийти утром попозже по семейным обстоятельствам.
От неблестящего, по его мнению, состояния дел в лаборатории его отвлекали довольно частые командировки.
Каково же было удивление Олега, когда в конце года все отчеты были написаны, доклады о выполненной работе, серьезные и содержательные, были сделаны, и оказалось, что его лаборатория в полном порядке. Ученые дамы его не подвели. Директор не преминул похвалить Вихрова:
— Молодец, Олег Иванович, молодец! Ну, вот видите, все у вас прекрасно получается, а вы сомневались. Молодец. Поздравляю!
Олегу ничего не оставалось, как продолжать свое, как оказалось, вполне удачно начатое руководство лабораторией. Так и сложился постепенно его “руководящий стиль”: давая руководителям научных тем полную самостоятельность, не нервируя их мелочной опекой и напоминанием сроков, помогать им в то же время всем, чем возможно, и идти им навстречу во всех их проблемах и просьбах. Кроме того, он всегда считал своим долгом защищать и выгораживать своих людей и всегда брал вину, если подчиненные допускали какие-либо оплошности или провинности и им грозили неприятности. За это его впоследствии очень ценили и даже любили все его коллеги, и даже сам директор, упрекавший иногда Вихрова в мягкотелости, отдавал ему тем не менее должное.
Директор сдержал свое обещание и посылал Олега Ивановича из одной командировки в другую, чтобы тот имел возможность познакомиться с производством. Олегу нравилось ездить по заводам, знакомиться с новыми людьми, нравилось лазить по цехам, разбираться в оборудовании, вникать в технологию, разговаривать с начальниками цехов, мастерами, рабочими. А те, в свою очередь, чувствуя в Олеге искренний и дружелюбный интерес к их делам, охотно водили его по заводу, объясняли, разъясняли, показывали, делились своими соображениями и проблемами, жаловались на начальство. Олегу было интересно все, и он подробно интересовался даже теми цехами и участками, которые к делам его лаборатории прямого отношения не имели. В последующие приезды на завод его встречали уже вполне дружески, здоровались за руку, называли на “ты” и спрашивали:
— Ну, чего? Куда тебя сегодня вести? Куда полезешь? Да ты, поди, и так уж все знаешь, вон какой дотошный! Что-то у нас таких раньше не бывало. Прибегут — ваши же — тык-пык, туда-сюда, парочку вопросиков задаст, что-то там у себя в книжечке запишет, глядь — и уж нет его…
На Южном заводе, с которым у института сложились наиболее тесные деловые отношения и куда чаще всего приходилось ездить в командировки, у Олега завелись даже друзья. Особенно дружески встречались они с Женькой Сливенко, технологом обжигового цеха, энергичным, подвижным, “беговым” парнем, примерно одного с Олегом возраста. Долговязого Женьку, облаченного в серую куртку, “спецуру”, можно было видеть то стремительно несущимся по цеху, то бешено размахивающим руками — это он разговаривал с кем-то, точнее, кому-то устраивал “втык”. В каждый приезд Олега Женька неизменно встречал его радостной многозубой улыбкой, крепко жал руку и весело блестел большими карими глазами:
— Привет дармоедам! Ну, что? Опять по нашу душу? Не можете без нас, да? Не мо-ожете… Ну, ладно, пошли. На печку, что ли, хочешь слазить? Ну, давай. Но газ-зит она, зар-раза… Никакие пэпээры ей уже не помогают, перекладывать давно пора. Меня уж работяги всего изматерили. А я-то что могу? Ну, докладываю по начальству, а там мне: “Они у тебя за вредность получают? Получают. Ну и нечего, сами знаем, что делать”. А-а!.. — махал Женька рукой.
— Но когда-то же все равно надо что-то решать? — спрашивал Олег, шагая рядом с Женькой.
— А чего решать? — Женька деловито сплевывал себе под ноги. — Одно из двух: или эту перекладывать, но тогда завод надо останавливать, или новую класть. А где? Места-то, видишь, рядом нету. Значит, где-то в сторонке надо строить. А это — коммуникации, всю схему надо менять. А это знаешь, сколько работы? А какие деньжищи?
— А о чем думали, когда завод строили?
— А хрен их знает, о чем они там думали. У нас ведь всегда так… Ну, ладно, давай вот здесь пройдем… Но ты бы надел чего-нибудь… А то ведь это… измазюкаешься весь…
Василий Андреевич, директор института, человек опытный и искушенный, скоро заметил, что молодой начальник лаборатории, обладая, по-видимому, естественным обаянием и мягкостью, очень легко сходится с людьми, вызывая в них дружескую симпатию, и что у него складываются прекрасные отношения не только в его лаборатории и в институте, но и с заводчанами на заводах. Те задания, которые давал директор, посылая Олега Ивановича в командировки, тот выполнял без видимых затруднений, тогда как для некоторых других сотрудников те же задания оказывались почему-то невыполнимыми, по-видимому, как полагал директор, как раз из-за их неумения общаться с людьми. Приезжая из командировок, они, как правило, жаловались на заводчан, на какие-то трудности и шероховатости во взаимоотношениях с ними.
Со временем директор стал брать Олега Ивановича с собой в Москву, понемногу знакомить его с сотрудниками министерства, а потом и посылать его в столицу одного с теми или иными поручениями. Особенно удавалось Олегу общение с высокопоставленными дамами, и неоднократно случалось, что какая-нибудь непробиваемая начальница, удерживая на своем лице неприступно-надменную мину, тем не менее говорила:
— Ну, Олег Иванович! Только для вас! Другому бы ни за что не подписала. Так и знайте! — и ставила свою сановную подпись на крайне нужном для института документе.
Директор очень ценил и успешно использовал эти столь драгоценные качества Олега Ивановича и, весьма ему, по-видимому, симпатизируя, незаметно для постороннего глаза покровительствовал и наставлял по-отечески:
— Ну, что, Олег Иванович? О диссертации думаете? Надо-надо. Обязательно! А как же! Вы же завлабораторией, вам и карты все в руки. Определяйтесь с темой и — вперед! Если понадобится помощь — обращайтесь, пожалуйста. Поможем. Пока молоды, пока ничем не связаны… Что ж время-то зря терять?
Прав был, конечно, директор, прав, ничего не скажешь. Действительно, надо, надо было думать о диссертации. Олег и думал, правда, изредка, под настроение. В один из таких моментов он даже взял чистую папку и написал на ней название. Сперва он хотел было написать: “Диссертация”, но передумал, слишком громко это звучало при никаком фактически состоянии дел с этой самой диссертацией, да и приставать начнут, расспрашивать, если увидят. И он дал папке название более неопределенное — “Тема”. Папка не была совсем пустой, в ней лежало несколько листов бумаги с вариантами названий двух-трех предполагаемых возможных тем диссертации и самыми общими набросками планов. Вихров даже съездил два раза в пединститут на свою родную кафедру обговорить эти темы и договориться о заочной аспирантуре или соискательстве и о кандидатуре будущего руководителя.
Но дальше дело все как-то не шло. Для себя Олег находил оправдания этого то делами в лаборатории, то частыми командировками, понимая, однако, в глубине души, что дело совсем не в этом. Текущие дела, понятно же, никто не отменял, но ведь и у других дела, и у других командировки, но люди тем не менее над диссертациями работают, и работа у них, хорошо ли, плохо ли, но подвигается.
Дело в том, что Олег был вполне доволен своей жизнью. Ему нравилось холостяцкое житье-бытье в его просторной двухкомнатной квартире, нравилась личная свобода. Его нисколько не тяготили частые разъезды. Со временем, говорят, они надоедают, но пока он был легок на подъем и всегда охотно срывался с места. И в лаборатории все у него было в полном порядке. Численность сотрудников увеличилась вдвое. Его главные ученые дамы, руководительницы тем, у которых теперь появились помощники, с работой своей успешно справлялись. Жизнь шла день за днем, своим обычным порядком. Олегу вполне хватало текущей работы с ее проблемами, заботами и хлопотами. И не было у него никакого внутреннего стимула для того, чтобы делать над собой еще какие-то дополнительные усилия. Разве что вот это докучное сознание того, что надо, что положение обязывает его, хочешь не хочешь, заниматься диссертацией.
Олег смотрел на Ольгу Михайловну, одну из своих ученых дам. Заурядная внешность: полноватая и довольно бесформенная фигура, простое лицо… Неторопливая, уравновешенная, спокойная… И ума она, кажется, совсем небольшого. Но вполне серьезно считает себя ученым, горда самим фактом, что работает не кем-нибудь, а научным сотрудником в научно-исследовательском институте. И — пишет диссертацию. И тема-то у нее какая-то, по мнению Олега, совсем чепуховая. Но она старательно трудится над ней с серьезностью, дотошной кропотливостью и с сознанием значимости своего труда. И ведь напишет, в конце концов, как пить дать напишет! И защитит! Что ж, хотеть — значит, мочь. Не боги, в самом деле, горшки обжигают.
Олег смотрел на Ольгу Михайловну с некоторой даже завистью. В себе же он не чувствовал ни исследовательского зуда, ни честолюбивого задора, а может, просто лень была всему причиной? Даже в деньгах он особенно не нуждался благодаря матери, которая по-прежнему не оставляла его своими заботами, щедро снабжая продуктами, балуя обновками, так что своей зарплаты ему вполне хватало.
А для других деньги были еще каким стимулом! Для кого-то, может быть, и дополнительным, но, скорее всего, все-таки главным. Вот у Борьки Швыдкого денежный вопрос всегда стоял остро, а особенно теперь. Перевалив тридцатилетний рубеж, Борька всерьез начал подумывать о женитьбе и все чаще стал повторять: “Все. Хватит. Хватит шляться по бабам. Надо остепеняться”. Он даже, кажется, уже и невесту себе присмотрел, остановив свой выбор на лаборанточке Тане Алексеевой, девице красивой, черноглазой, статной, пышущей здоровьем, что называется, кровь с молоком, и у которой к тому же отец был, ни много ни мало, главным энергетиком завода. Но предполагаемый тесть — это одно, но не мешало бы и самому обзавестись приличным заработком. Правда, написание диссертации Борьку не привлекало, отчасти из-за огромности трудов, отчасти из-за неопределенности сроков и перспектив защиты — вероятность неудачи всегда существовала, поэтому он начал подумывать о переходе на завод и уже вел там кое-какие переговоры, в том числе и при посредстве будущего тестя.
“Созрел Борька, — думал Олег. — И для женитьбы созрел, и для приличной должности… Ну, что ж, всему свое время”. Однако поворот, наметившийся в Борькиной биографии, был для Олега все же неожиданностью, настолько он привык к Борькиному амплуа сытого, ленивого и блудливого кота. Казалось, что он будет таким вечно, а вот поди ж ты… Олег тут же почувствовал, что остается в неуютном одиночестве: теперь он становился едва ли не единственным холостяком среди своих сверстников. Невольно приходили в голову мысли о том, что и ему уже скоро тридцать, что настает, видимо, и его черед остепениться и подумать о женитьбе. Но так же, как и в случае с диссертацией, это были чисто умозрительные соображения, осознание того, что надо бы, что уже, кажется, пора, что все женятся, не оставаться же ему, в самом деле, вечным холостяком.
Кроме того, Олег не очень хорошо представлял себе, как это могло бы с ним случиться. В ранней молодости люди женятся по причине страстной любви. А в его возрасте, когда уже “остыл огонь души”? Только потому, что “уже пора”? Неужели этого может быть достаточно? А интересно, как пришел к этому Борька? Неужели им руководил лишь голый прагматизм и трезвый расчет? Расспрашивать об этом Борьку было бесполезно, все равно ничего толкового не скажет. Начнет сыпать шуточками, анекдотами…
Однако Танечке Борька оказывал совершенно определенные знаки внимания и, кажется, небезуспешно, во всяком случае, невооруженным глазом было видно, как Танечка всякий раз вспыхивала и начинала рдеть, как только Борька оказывался рядом с нею. Олегу это казалось даже несколько странным, он полагал, что Борька с его уже существенно поредевшей шевелюрой и довольно помятой физиономией должен казаться юной Танечке безнадежно старым. Умелец все-таки Борька, ничего не скажешь.
Да, вот и Борька с места сдвинулся и, кажется, всерьез вознамерился решительно изменить свою жизнь. А он, Олег, все топчется на одном месте, и дальше размышлений и общих соображений дела у него не идут.
Прошло уже почти две недели с того дня, когда на маленьком аэродроме местных авиалиний, затянутом непроглядным плотным туманом и отменившем по этой причине все рейсы, в пустом номере маленькой аэропортовской гостиницы приснился Олегу Ивановичу так сильно поразивший его, удивительный сон.
Олег успел побывать на двух заводах, он пролетел и проехал не одну сотню километров, разговаривал с разными людьми, улаживая разного рода производственные дела, но впечатления того сна не потускнели, не сгладились, отходя понемногу вдаль, заслоняемые и вытесняемые впечатлениями последующих дней. И стоило ему хоть немного отвлечься от дел или остаться одному, как они тут же захватывали его, и он снова погружался мыслями и чувствами в пережитое. Снова он испытывал состояние удивительного, счастливого блаженства, снова замирало, а затем начинало взволнованно биться сердце.
Вера Согрина… Вера Сергеевна Согрина вдруг нежданно-негаданно и фантастическим образом вторглась в его жизнь, и вторглась так основательно, что занимала теперь все его мысли и чувства. Да, как это ни было странно, приснилась, поцеловала и — завладела им целиком, обрела над ним безраздельную власть. А он был нисколько не против этого. Наоборот, он был этому рад.
Олег наконец понял, что влюбился. Невероятным, странным образом, но — влюбился, все симптомы этого были налицо. И как всякий влюбленный с волнением и надеждой ищет признаков ответного чувства, так искал их и Олег, и искал все в том же самом сне. Ему стало казаться, что сон этот был вовсе не случаен, что он не мог присниться просто так, возникнуть из ничего, не мог совершенно ничего не означать.
Олег всегда был абсолютно здравым и трезвым человеком и никогда не проявлял ни малейшей склонности к мистике. Теперь же он все больше начинал воспринимать этот сон как знак, как весточку, как любовное послание, как неявное, эфемерное, но все же отчетливо читаемое признание в любви. Ничего другого этот поцелуй означать не мог.
Кажется, случилось именно то, что нужно, чтобы стряхнуть наконец с себя безволие и пассивность.
Чем он хуже Борьки Швыдкого? Он же понимал, что ему, как и Борьке, как и всякому другому, придется когда-нибудь сказать себе: “Все. Хватит. Надо остепеняться”. И он был, в общем-то, к этому готов. Но молоденькие девочки вроде Танечки Алексеевой или Шахерезады его не привлекали. Не мог он сделать выбор и среди своих подружек. Он, конечно, не раз слышал разговоры о том, что девушки, “хорошо погулявшие” в молодости, становятся впоследствии прекрасными женами. Он с этим и не спорил. Он был с этим даже вполне согласен, но лично его всегда останавливало чувство некоторой брезгливости.
И вот теперь, если правдой окажется то, что напророчил ему его удивительный сон, — все наконец должно сойтись. Вера Согрина! Вера, Верочка Согрина! А ведь это было бы замечательно! Ему даже стало казаться теперь, что она всегда ему безумно нравилась, но он заглушал это в себе, прятал где-то в глубине, поскольку даже и предполагал, что мог бы представлять для нее хоть какой-то интерес. Но теперь, когда она как будто сама дала знать… Нет, сон не мог его обмануть. Олег чувствовал себя влюбленным, счастливым и переживал это состояние ярко и взволнованно, как никогда в жизни.
Да, Вера Согрина — именно то, что было ему нужно. Он вспоминал ее, какой видел иногда в институте, особенно на новогоднем вечере в том голубовато-сером платье, с приподнятыми к затылку волосами. Виделась она ему смутно, в общих чертах, но все в ней было для него заведомо приемлемо и близко. Такое безоговорочное и решительное приятие было даже удивительно при его разборчивости и избалованности.
Кажется, это был именно тот самый случай, когда Олег готов был на решительный шаг. И этот шаг нисколько не пугал его. Наоборот, он вполне готов был с охотой, без колебаний и сожалений распрощаться со своей холостяцкой жизнью. Юное, бесшабашное “очертя голову” бродило в нем хмелем, он ничего не боялся, он верил в себя, верил в Веру Согрину и в то, что все теперь неизбежно должно было измениться и пойти по-новому.
Никогда еще не ждал Олег своего возвращения домой с таким волнением. Пожалуй, только однажды, давно, в детстве, он испытал примерно такое же нетерпеливо-счастливое состояние, когда в первый раз в своей жизни ехал в поезде на юг, к морю, и жадно ждал, прилипнув к окну, когда же наконец он увидит это загадочное, волнующее и долгожданное море.
Теперь его переполняло точно такое же нетерпеливое волнение. Его ждала встреча, которая должна была все поставить на свои места и зыбкую неявность сновидений, предчувствий и предположений обратить в реальность, дать ей твердую почву под ногами. Почему-то Олег совсем не боялся несовпадения, ошибки, он был убежден, что все обязательно разрешится счастливо, что все, что напророчил ему сон, должно обязательно сбыться.
И на работу в первый день после командировки никогда еще не шел Олег с таким настроением. Со знакомым скрипом хлопнула за спиной дверь подъезда. Олег зажмурился от ударившего в лицо солнца, радостно вдохнул свежий весенний воздух. Постоял, натягивая перчатки, с удовольствием огляделся и узкой тропочкой пошел к автобусной остановке, с удовольствием слушая, как крошится хрупкий ледок, образовавшийся за ночь, под его новыми, так удачно купленными в командировке, удивительно приятными на ноге импортными ботинками. Он чувствовал себя молодым, упругим, сильным, готовым к каким-то дерзаниям, и все казалось ему ясным, простым и замечательным. Он нес в себе затаенное ожидание, и это наполняло и его, и все вокруг особым, значительным смыслом.
В автобусе Олег поприветствовал коллег и между вопросами и ответами, чуть волнуясь, стал незаметно оглядываться. Наконец он убедился, что Согриной в автобусе не было, видимо, уехала в том, который ушел несколькими минутами раньше. Олег испытал даже некоторое облегчение, так как откладывалась первая, самая тревожная и волнующая минута встречи.
Но в этот день Согрину он так и не увидел. Не успел он, придя в свою лабораторию, поздороваться со всеми, поинтересоваться, как идут дела, чтобы убедиться, не произошло ли в его отсутствие какого-нибудь ЧП, как раздался телефонный звонок, и голос секретарши директора известил: “Олег Иванч-ч, вас ожидает Василь Андрейч-ч…” Захватив папку с бумагами, Вихров поспешил к директору.
Разговор с директором, как это всегда бывало после командировок, был долгим и обстоятельным. Взаимоотношения института с заводами, как начал со временем замечать Олег Иванович, были не такими уж простыми. Конечно, договоры с институтом, как это предписывалось сверху, заводы заключать были обязаны, но вот дальше… Будут ли на заводе благосклонно и доброжелательно относиться к институтским сотрудникам и идти им навстречу или же будут, в лучшем случае, равнодушны, а в худшем — неприязненны и даже враждебны вплоть до скрытого или откровенного противодействия — во многом зависело именно от того, какие отношения сложатся между институтскими и заводчанами.
Был случай, когда руководитель темы Атаманцев разругался с начальником цеха одного из заводов. Атаманцев никак не мог добиться, чтобы рабочие приварили какую-то полочку, на которую он хотел поместить свой прибор. В разговоре с начальником цеха он вспылил, раскипятился и сказал ему что-то о том, что тот — темный, отсталый человек, не понимает значения науки и вообще тормозит научно-технический прогресс. После чего начальник цеха, мужчина крупный и здоровый, собственноручно вынес злополучный пятидесятикилограммовый прибор за ворота цеха и сказал мастерам, указав пальцем на Атаманцева: “Чтобы этого я здесь больше не видел”. Как ни бегал потом Атаманцев, как ни доказывал всюду свою правоту, а работу в цехе пришлось свернуть, ограничиться лабораторными испытаниями, а испытания производственные проводить уже позднее и на другом заводе. Директор не уставал вспоминать эту историю на совещаниях с начальниками лабораторий, а Атаманцев нервничал и сердился:
— Ну, что уж вы прямо, Василий Андреевич, ну на каждом совещании поминаете! Ну, елки-палки, уж сколько времени прошло!
На что директор невозмутимо отвечал:
— Ничего-ничего, Геннадий Иванович, вы нам надо-олго дорогу в этот цех перекрыли, так что мы эту историю будем поминать и поминать, и учиться будем на вашем примере, и новых сотрудников учить…
Директор был хорошо осведомлен о состоянии дел на заводах, знал весь руководящий состав, со многими был знаком лично и строил политику взаимоотношений с заводами аккуратно и осторожно. Он внимательно следил и за производственной стороной заводских дел, и за всеми кадровыми перестановками. Поэтому вернувшихся из командировки работников он нередко вызывал к себе, а начальников лабораторий — обязательно, и вел с ними долгие и обстоятельные разговоры. Вот и сегодня он подробно расспрашивал Олега сначала о разных заводских технических новшествах, потом они довольно долго обсуждали перспективы некоторых тамошних технологических изменений, потом поговорили о том, как справляется новый начальник механического цеха и в каком состоянии оставил ему “хозяйство” прежний начальник. А потом уже пошли разговоры о делах совсем “домашних”: не собирается ли тот-то на пенсию, женил ли такой-то сына, поступила ли дочь того-то в институт, кто получил квартиру в новом доме и так далее, и так далее. Директора интересовало все, и за всеми этими разговорами и расспросами шел час за часом, и об обеде вспомнили уже ближе к концу рабочего дня.
Не увидел Вихров Согрину ни на второй день, ни на третий. Это немного взволновало его. Может быть, случайность? Сколько раз он вообще видел ее за все эти годы? Вот и сейчас — сидит себе в своей лаборатории в одном крыле здания, а он — в другом… И в столовой они легко могли разминуться. Он стал оглядываться внимательнее, и всякий раз у него екало и начинало учащенно биться сердце, едва ему казалось, что она мелькнула где-то поодаль или что он услышал ее голос.
Но, кажется, в институте ее вообще не было. Заболела? В отпуске? В командировке? Спросить у кого-нибудь? Но как только он собирался это сделать, на него вдруг тут же нападала паническая нерешительность. Ему казалось, что он обязательно сразу же себя выдаст, и все сразу догадаются о том, что с ним происходит. И начнутся взгляды, намеки, шушуканья, хихиканья… Олег отчетливо представлял себе, как, допустим, та же Жирковская заходит в какую-нибудь лабораторию и — с порога: “Ой, девки, че я вам щас скажу-у…”
Он подождет. Ведь появится же она когда-то, в самом деле! Должен же закончиться когда-нибудь и больничный, и командировка, и отпуск.
Между тем он постоянно находился теперь в состоянии какого-то вдохновения, душевного подъема, бодрый и деятельный дух теперь неизменно обитал в нем. Он не мог усидеть в своем кабинете. Он заходил в комнату к своим ученым дамам, бодро спрашивал их, как идут дела. Заходил в лабораторию, хвалил лаборантов, без всякой опаски хвалил и Шахерезаду, не боясь дружелюбно на нее поглядывать. Он вдруг вспомнил обо всех незаконченных или отложенных в долгий ящик делах лаборатории и, не довольствуясь телефонными переговорами, сновал между конструкторским отделом, мастерской, бухгалтерией и другими кабинетами и службами, чтобы что-то проверить, кого-то поторопить, кому-то напомнить, с кем-то о чем-то договориться. Он пересмотрел и привел в порядок все деловые бумаги, беспорядочно рассованные по ящикам стола.
Наконец он достал папку с названием “Тема” и выложил ее перед собою на стол. “А ведь действительно, — подумал он, — хватит валять дурака! Время-то идет, надо и делом заняться”. Он раскрыл папку, просмотрел все ее содержимое, и тут же две-три весьма дельные, интересные идеи пришли ему в голову. Голова была свежа, работала бодро и ясно, он взял ручку и на одном дыхании исписал восемь листов бумаги. Перечитал — понравилось. “Неплохо получается”, — удовлетворенно подумал он. Встал, прошелся по кабинету, энергично потирая руки: “В самом дел, интересная может получиться работа! Оч-чень, очень даже интересная! Да, надо тут будет еще посидеть кое над чем, а потом съездить на кафедру”.
Олег подошел к окну. Весна в этом году была поздней, долго стояли холода, но вот уже несколько дней, как ярко светило солнце, дул теплый ветерок, и сразу все ожило. Окно его кабинета выходило на северо-запад, зимой солнце в него совсем не заглядывало, а с весны появлялось, но только в самом конце рабочего дня. Но вот тополь, который стоял на углу дома, всегда был у Олега перед глазами, когда он сидел за своим столом. Именно на него он переводил взгляд, отрываясь от бумаг или разговаривая по телефону, и именно этот тополь был для него полномочным представителем природы во всех ее состояниях и проявлениях.
Олег оглядел окно, оклеенное полосами бумаги, запакованное на зиму. “Не рано будет?” — подумал он. Тем не менее открыл шпингалеты и дернул за ручку. Створки не поддались. Он дернул еще раз, покрепче. С треском лопнули бумажные полосы, заскребли по подоконнику, тащась за створками. Легкий ветерок повеял в окно весной, Олег стоял, вдыхая запах тополя. Его заворожила игра, затеянная солнечными лучами и легким ветерком с молодыми, свежими листиками тополя. Все в природе было созвучно состоянию его души: лепет листьев, блеск солнечных лучей, порывы ветерка… Весна… Какой замечательной была нынешняя весна!
Телефонный звонок отвлек Олега. “Сказать надо уборщице, чтобы вымыла окно”, — отряхивая руки, подумал он, отходя к столу.
Он теперь все время чувствовал в себе необычно серьезный и бодрый настрой. До того все в его жизни совершалось как будто само собой, а сам он словно плыл по течению, без особого напряжения, без каких-либо усилий, все время находясь в состоянии более или менее приятного времяпрепровождения. Теперь он вдруг почувствовал себя способным на какое-то серьезное действие, усилие, чувствовал желание и потребность выполнить какую-то нужную и значительную работу. Да, пора всерьез приниматься за диссертацию, он и так уже упустил несколько лет.
Вихров зачастил в библиотеку, листал журналы, просматривал каталоги, отыскивая необходимые ему статьи и книги. Росла стопа книг и журналов и в его кабинете. Предстоящая работа казалась ему все более и более интересной и увлекательной. Он начал всерьез обдумывать ее технические и организационные стороны: прикидывать, какое потребуется оборудование и где его можно будет взять, кого из сотрудников надо будет привлечь, где проводить испытания, в лаборатории ли поначалу, а может быть, и сразу на заводе, если все как следует обдумать и хорошо подготовить заранее. Словом, с диссертацией в общих чертах все становилось более или менее ясно.
О том же, что так волнующе забрезжило наконец в его личной жизни, Олег, суеверно боясь сглазить, старался не думать. Он ждал. А Согрина все не появлялась. Но однажды ему показалось, что кто-то произнес ее имя вместе со словом “путевка”. И он тут же решил, что Вера уехала куда-то в отпуск по путевке, и настроился на дальнейшее терпеливое ожидание.
У него по-прежнему не было никаких сомнений в том, что встреча, которая ждала его впереди, непременно будет счастливой, а там, дальше, за нею будет тоже что-то счастливое и замечательное. Может быть, сказывался жизненный опыт: раньше у него никогда не было осечек в отношениях с женщинами. Конечно, Вера Согрина — это совсем другое, но ведь сон… Нет, сомнений у него не было. В его мыслях о будущем не было ничего конкретного, определенного, никаких планов, он просто ждал и наслаждался состоянием счастливого предвкушения.
Но однажды после работы, вскочив в автобус, он увидел свободное место возле Татьяны Васильевны, плюхнулся рядом с нею и вдруг совершенно неожиданно для самого себя спросил:
— Что-то Веры Сергеевны давно нигде не видно…
Татьяна Васильевна взглянула на него с удивлением:
— Так ведь она уехала…
— В командировку? — бодро уточнил Олег Иванович.
— Не-ет, — произнесла Татьяна Васильевна. — Она совсем уехала. К себе домой, в Н-ск. А вы разве не знали?
Олегу удалось сохранить тон просто так любопытствующего человека.
— Вот как! Нет, не знал, — он немного помолчал, как бы раздумывая, потом заговорил нарочито спокойно и рассудительно: — Она ведь к нам, кажется, как молодой специалист приехала, да? И что, уже три года прошло? О-о, как быстро… Нет, погодите! Три года… Три года должны ведь где-то в августе или сентябре заканчиваться? В это же время приезжают молодые специалисты?
Татьяна Васильевна вздохнула.
— Да. Формально-то — да, но она у нас все равно не хотела оставаться. А там как раз работа для нее нашлась, ну директор и отпустил ее раньше срока…
— Да-а, не прижилась, значит, у нас Вера Сергеевна…
— Да, жалко! Вы даже не представляете себе, как жалко! Вы-то ее мало знали…
И Татьяна Васильевна стала что-то рассказывать о Вере Сергеевне, и Олегу хотелось и нужно было бы все это услышать, но он не слышал, а только чувствовал, как что-то болезненно сжимается в нем, как неумолимо уходит, утекает, гаснет все то бодрое, радостно-взволнованное, что было в нем все эти дни, и как вместо этого начинает заполнять его что-то безрадостное, тяжелое, серое.
Придя домой, он как-то машинально, безвкусно поужинал, потом включил телевизор и долго сидел в кресле, тупо глядя на экран. Он ни о чем не думал и только ощущал во всем теле унылую тяжесть. Потом он выключил телевизор и лег спать.
Дни деятельной, энергичной бодрости сменились для Олега днями вялого, унылого безразличия. В нем словно сразу что-то потухло. Все как будто шло по-прежнему, своим обычным порядком. Утренние встречи в автобусе, потом совещания у директора, потом обед. А после обеда он сидел у себя в кабинете в состоянии вялого бессилия, чувствуя, что ни к чему у него не лежит душа, что ничего ему не хочется делать и что все валится у него из рук. Он бездумно глядел в окно, машинально перекладывал с места на место какие-то бумаги. Борькины посещения его тяготили, он вяло слушал Борькин треп и старался поскорее от него отделаться. С правой стороны стола лежала папка с надписью “Тема”. Он придвинул ее к себе, раскрыл, просмотрел несколько листов, посидел над ними еще и не почувствовал ничего, кроме полного безразличия и равнодушия. Те самые две-три идеи, которые недавно пришли ему в голову, теперь показались банальными и скучными. Он сложил листы обратно в папку, закрыл ее и отодвинул в сторону.
Все вокруг стало каким-то бесцветным и безвкусным. Он чувствовал себя обманутым. Точнее, это он сам обманулся как самый последний дурак. Он ощущал теперь тяжелую, гнетущую досаду оттого, что так глупо увлекся, так по-детски, по-мальчишески поддался самообману. Он злился на себя и за то, что умудрился впасть в это идиотски-восторженное состояние, и за то, что позволил себе теперь раскиснуть и скатиться в какую-то нелепую, дурацкую хандру. И все это было так невыносимо глупо, нелепо, смешно. Хорошо, хоть никто ни о чем не догадывается.
Но как ни клял себя Олег, как ни раскаивался теперь, ни тот злосчастный сон, ни сама Согрина Вера так и не шли у него из головы. И гвоздем сидела в нем мысль, что сон этот все-таки приснился ему не зря, не просто так, не случайно, не мог он возникнуть из ничего, на пустом месте, не мог он быть простой фантазией его сознания, не мог он совершенно ничего не означать. Но ответ на это могла дать только она, Вера.
“Но она же уехала, — думал он. — Ну и что? Это еще ничего не значит, — тут же отвечал он себе сам. — Раз я, осел этакий, ни разу даже не взглянул на нее… Она не из тех, кто станет завлекать, заигрывать…” Он много бы сейчас дал, чтобы узнать, где была Вера в то самое утро, в момент его сна, и что она при этом делала. Почему-то это казалось ему очень важным, как будто могло что-то разъяснить. Но пытаться что-то разузнавать, выспрашивать Олег не решался.
Как-то Олег зашел в библиотеку и увидел на одном из столов целый ворох фотографий. “Андрей принес, — пояснила библиотекарша. — Говорит, может, пригодятся… А то выбросит…” Андрей, штатный институтский фотограф, фотографировал все, что нужно было для научных отчетов: графики, схемы, приборы, установки, образцы и прочее. Заодно фотографировал он и сотрудников. Часть этих фотографий шла для стенгазеты, а часть он просто раздавал всем на память, чем все всегда были очень довольны.
Олег с интересом ворошил фотографии. Вот это на конференции, Зеленин докладывает… Это на совещании у директора… А это на картошке, все в телогрейках, в сапогах, с ведрами… Это чья-то установка… Это… Олег вдруг почувствовал сильный толчок в сердце: на него, повернув голову, вопросительно и строго смотрела Вера Согрина. Сидит рядом с кем-то не то на собрании, не то на конференции… Видимо, Андрей ходил, как обычно, по рядам, фотографировал, она повернулась на шорох, и он ее заснял. Воровато оглянувшись на библиотекаршу, Олег сунул фотографию себе в папку.
Дома он поставил фотографию перед собой на стол. Он пристально вглядывался в Верино лицо, в ее глаза. Тоскливо и сладко ныло сердце. Как смотрит… Совсем чужой человек. И в то же время такой до боли близкий и такой необходимый. “Что же это такое, Вера Сергеевна? А? — мысленно спрашивал он. — Как же нам с вами теперь быть? Как развязать этот узел?” Ответа он не находил.
Но однажды вдруг пришла ему в голову простая и спасительная мысль: “А что, если взять да и съездить в этот самый Н-ск? А в самом деле, взять и поехать! Ведь всего-то каких-то пятьсот километров…” Олег сразу оживился. Действительно, вместо того, чтобы киснуть, хандрить и мучиться, взять да и съездить. И все выяснить. Ведь ему что, собственно, нужно? Ему нужна ясность и больше ничего. А для этого ему нужно увидеть Веру, увидеть всего только один раз, и тогда все сразу станет ясно, тогда все сразу встанет на свои места. И наступит конец всей этой нелепой истории.
С этой мыслью к Олегу начала возвращаться бодрость, это был выход из тоскливого тупика. Снова все стало оживать, снова появилась надежда. Вихров вспомнил, что в Н-ске есть, кажется, какой-то приборостроительный завод, а значит, туда можно устроить командировку. Шаповалов наверняка подпишет, он всегда охотно поддерживает всякую инициативу, если речь идет об установлении каких-то нужных связей, налаживании деловых контактов. Надо только все обдумать как следует.
Обосновать командировку, это — во-первых. Выяснить, что это за завод, что за приборы там делают. Все это надо будет где-то разузнать. Затем надо как-то узнать адрес Веры. Узнать можно будет, пожалуй, только у Татьяны Васильевны, они наверняка должны с нею переписываться, не может быть, чтобы Согрина не прислала Татьяне Васильевне хотя бы одну весточку. Но вот как узнать, под каким предлогом? Вихров все время боялся выдать себя, боялся, что кто-нибудь может обо всем догадаться. Хотя в данном случае догадаться могла только Татьяна Васильевна, а это — наименьшее зло, к тому же Татьяна Васильевна, кажется, была совсем не болтлива.
Казалось бы, чего проще — завести разговор: вот, собираюсь в командировку, в Н-ск, не надо ли чего передать Вере Сергеевне? А если окажется, что передавать ничего не нужно? — тут же возникало растерянное сомнение. Тогда как? Что делать дальше? А что бы сделал на его месте Борька Швыдкой? Да очень просто бы сделал! Плевал бы Борька на все хитрости, подъехал бы эдаким фертом — вот, мол, Татьяна Васильевна, в Н-ск еду, ни единого знакомого человечка у меня там нет, вот и думаю: а не заглянуть ли в гости к Вере Сергеевне, а? Не прогонит ведь бывшего коллегу? У вас есть, наверно, ее адресочек? И начхать ему, Борьке, на все. Пусть думают что хотят. Но сумеет ли так Олег? Пустяковое дело почему-то вдруг оказывалось непростым, неудобным и неловким.
А дальше… Что может ждать его в Н-ске? Скорее всего, конечно, ничего хорошего. И окажется, скорее всего, что сон этот чертов ровным счетом ничего не означает и означать не мог, что все это — чепуха, дурь и наваждение. Но думал он так, скорее, следуя принципу: надейся на лучшее — готовься к худшему. В глубине его души все-таки жила надежда, что, может быть, сбудется то предчувствие счастья, которое так уверенно жило в нем столько дней. А если нет — ну, значит, нет. Отрицательный результат — тоже результат. Но как тогда все это будет выглядеть неловко, нелепо! За три года ни единым словом не обмолвился, а тут вдруг — нате, в гости припожаловал… И встретить холодный, безразличный, удивленно недоумевающий взгляд…
Да, положение обещало быть до крайности неловким, унизительным, дурацким… “Ну, и что? — храбрился Вихров. — Ничего! Один раз в жизни можно побывать и в дурацком, и в унизительном положении”, — убеждал он самого себя. — Переживешь как-нибудь, переморгаешься”. Зато покончено будет с этой изматывающей неизвестностью и неопределенностью. И наступит, наконец, ясность, холодная и трезвая ясность.
А вдруг окажется, что сон был не пустяк, не наваждение? При этой мысли сердце Олега начинало учащенно биться и прежнее состояние счастливого ожидания снова охватывало его. Но потом опять приходили сомнения и нерешительность. Ну, допустим, думал он, подтвердится его предположение, сон окажется вещим. И что тогда? Что дальше? Ведь он эту Веру Сергеевну, в сущности, совершенно не знает и не имеет ни малейшего представления, что она за человек. А не ждет ли его разочарование теперь уже не в ее чувствах, а в ней самой? Вот если бы она не уехала, оставалась здесь, тогда было бы совсем другое дело, тогда можно было бы не спеша, спокойно во всем разобраться…
И чем дольше обо всем этом думал Олег, тем все больше запутывался, тем больше все расплывалось, заволакивалось туманом, становилось все более неясным, неопределенным и эфемерным, а он все так и не решался приступить к каким-нибудь реальным, конкретным действиям.
Распоряжение о командировке стало для Олега полной неожиданностью. Командировка предстояла, конечно же, не в Н-ск, а на Южный завод. Опять на Южный… Обычно в командировки Олег всегда ездил охотно и был легок на подъем. На этот раз он никакой легкости не почувствовал. С одной стороны, откладывался вопрос о поездке в Н-ск, но это было даже и кстати, он мог немного отвлечься и еще раз все хорошо обдумать. С другой стороны, у него вызвало раздражение задание на командировку. Ну, уперся там главный инженер, не хочет он пускать институтских на новые установки. Мухлюют они там что-то, скрывают, это ясно, а институтские начнут совать нос куда не надо и могут вывести их на чистую воду. Но он-то, Вихров, здесь при чем? Договаривались бы между собой сами директора или их замы, это же их вопрос, их уровень! А он что? Всего-то какой-то завлаб, к тому же к его лаборатории все это не имеет ни малейшего отношения. Что же он им, в самом деле, в каждой дырке затычка, что ли? Надоело! Такие мысли пришли ему в голову впервые.
Командировка через три дня, а завтра с утра — на работу. И вдруг Вихров почувствовал к ней, к своей работе, смутную неприязнь. “И что я там делаю? Чем занимаюсь?” Ему вдруг вспомнился Женька Сливенко, его крепкое рукопожатие, широкая улыбка и обычное приветствие при встрече: “Привет дармоедам! Ну, что? Опять приехал по нашу душу?” То, что заводчане относились к институтским немного скептически и полушутя, полусерьезно называли их между собою то бездельниками, то лодырями, то дармоедами, для Олега не было новостью, но он не принимал это всерьез. Он относил это отчасти на счет недоверия к ним, сомнений, способен ли новоиспеченный институт на что-то серьезное, отчасти же на счет зависти: как-никак, институт — это наука, высокая материя, а они, заводские — черная кость, хлеб свой насущный в поте лица, в грязи и в пыли добывают, а эти, институтские, ходят тут, чистенькие, и только от работы отвлекают.
Но как-то раз Олег все же вступился за честь мундира и полушутя возмутился на “дармоедов”, и тогда Женька рассказал ему такую историю.
— Ты Ганюшкина знаешь?
Конечно, Олег знал Ганюшкина, как было не знать.
— Между прочим, самый толковый мужик у вас в институте.
От кого-то Олег уже это слышал, но вообще-то впечатление Ганюшкин производил совсем иное. В институте все над ним потихоньку посмеивались и подшучивали, как обычно посмеиваются и подшучивают над странноватыми и нелепыми людьми, к которым, несомненно, относился Ганюшкин.
Толстогубый, пучеглазый, нос картошкой, лысина и при неполных сорока годах отчетливо наметившееся брюшко. И был он всегда как-то неопрятен. Носил, казалось, всегда одну и ту же клетчатую фланелевую рубашку с никогда не застегивавшимся воротом, поверх нее — тоже никогда не застегивавшийся серый клетчатый, довольно потрепанный пиджак, серые брюки и не знававшие обувной щетки туфли с безобразно стоптанными каблуками, левый — на левую сторону, правый — на правую. Соответствующей была у Ганюшкина и походка. Человек он был, по-видимому, добродушный и, пожалуй, даже простодушный.
— Ну, так вот, — продолжал Женька. — Он же, Ганюшкин, до этого на “вашем” заводе работал, в техотделе, чуть ли даже не начальником. Ну, вот. И придумали они там, в техотделе, для какой-то марки изделий заменить связующее. Взяли связующее не с химзавода, а из какого-то другого места, с какого-то другого завода — не знаю. Ну, сделали пробную партию, пометили соответственно и отправили потребителю. Потребитель — в восторге. Шлют им отзыв не просто положительный, а прямо-таки хвалебный: мол, пробные изделия обладают повышенной устойчивостью к рабочей среде и температуре, срок службы — повышенный, расход, соответственно, сокращается, и даже цифры приводят — что-то там на пятнадцать—двадцать процентов. Представляешь? Ну, все, конечно, довольны, начинают этим делом активно заниматься, проверять, перепроверять, еще одну партию запустили, уже думают представление в министерство писать — так, мол, и так, есть возможность резко повысить качество продукции…
А в это время директор химзавода, мужик, видно, ушлый, все это дело как-то просек: ага, люди-то от его связующего отказываться собираются! А оно же у него — отход. Откажутся — и чего с ним тогда делать? Его же надо будет как-то утилизировать. А как? Эту же пакость ни сжечь, ни захоронить, а надо будет как-то перерабатывать. Опять же — как? А на хрена ему, директору, такая головная боль? Ну мужик, недолго думая, — в Москву, в министерство. Так, мол, и так, смежники отказываются от связующего (а у тех еще — ничем ничего, одни благие намерения). Ну, вот. Обегал он там всех, кого надо, всем в уши надул, приплел тут и загрязнение природы, и удорожание своей продукции, а это, мол, все — товары для народа, а партия, мол, учит — больше товаров хороших и разных, а главное, дешевых…
Короче говоря, вызывают теперь в Москву уже директора “вашего” завода, и с места в карьер, не дали даже рот открыть: “Вы чем там занима-аетесь? Вам что — делать больше не-ечего?” Ну, и как водится у нас: узковедомственный подход, отсутствие государственного мышления, непонимание народнохозяйственных задач, в общем, навкладывали мужику — будь здоров!
Приезжает он обратно, естественно, злой как черт, Ганюшкина — к себе. Вдрызг они там, видно, с ним разругались, ну, и Ганюшкин — заявление на стол. А тут как раз институт ваш образовался, ну, Ганюшкин к вам и подался.
Так что — вот! Моментально можно повысить качество аж на пятнадцать-двадцать процентов, была б на то воля верхнего начальства! А вы тут уже сколько лет колупаетесь? И что? Все чего-то изучаете, измеряете, пробуете, щупаете, а — толку? Вот я и говорю: бездельники! Но зато диссерта-ации пишете!
Вихров тогда не очень-то поверил Женьке, решив, что это, скорее всего, какая-нибудь очередная производственная байка. Да и откуда мог знать Женька, что происходит на “их” заводе, за несколько тысяч километров? Хотя, с другой стороны, Олег не раз убеждался, что на заводах отрасли довольно неплохо осведомлены друг о друге.
И все-таки история эта Олега заинтересовала. Он все собирался расспросить самого Ганюшкина, но как-то все не представлялось удобного случая. Да и как к нему, такому странноватому, подступишься? Вот если бы, допустим, какая-нибудь совместная командировка, тогда бы, скажем, в гостинице, вечерком, в непринужденной обстановке, за бутылочкой… Но никаких совместных с Ганюшкиным командировок не предвиделось. И еще одно казалось Олегу странным: почему Ганюшкин, попав в институт, не продолжил начатую работу, тем более, если она такая перспективная? Ведь, наверное, как научную разработку института внедрять ее на заводах было бы проще? Да, все это показалась ему тогда очень сомнительным.
И вот теперь, вспомнив об этой истории, Олег вдруг подумал, что, скорее всего, все именно так и было, как рассказал ему Женька. И стало ясно, что все они, в том числе, конечно, и он сам, именно бездельники, занимаются ерундой, но только не сознаются в этом самим себе и изображают, что заняты серьезным делом — “делают науку”. А потом навязываются заводам с этой самой наукой, а тем она — как собаке пятая нога, одна морока с ней, разве что для галочки.
А он-то сам? Ну, какой из него ученый? Чем он все эти годы занимался? По заводам разъезжал? Экскурсантом этаким… Любознательность свою удовлетворял… Дела все какие-то улаживал… Никакой он, конечно, не ученый, это ясно. Завлаб — это не ученый, это просто должность. Стало совсем тоскливо. По настоящему-то, по-честному, — он ведь просто учитель. Самый обыкновенный школьный учитель. Учитель физики деревенской средней школы.
Опять вспомнилась Сосновка, вспомнилась с ностальгической теплотой и нежностью. Хорошая все-таки была у него там жизнь, и работа хорошая, не то что здесь! Он вспомнил, как сутками пропадал в школе, как все, что в нем было, все его способности, умения, таланты, даже самые незначительные, все шло в дело. И польза от него была несомненная. И уж никто, по крайней мере, не мог бы назвал его там дармоедом или бездельником.
Да, жаль Сосновку, ох как жаль! А ведь Слава Санников, его первый, незабвенный “зам” по физическому кружку, в прошлом году должен был уже окончить институт. Олег вспомнил, как Слава жаловался ему когда-то, что физики на вступительных экзаменах он нисколько не боится, а боится только сочинения. И Олег учил его, как надо писать сочинение — простыми предложениями, никаких причастных или, не дай бог, деепричастных оборотов. Слава тогда успешно поступил в институт и первое время даже писал Олегу письма.
А каким хорошим был его последний выпуск, те ребята, которых он учил с восьмого по десятый классы, все три года, пока работал в школе. Из этого выпуска человек шесть собирались поступать в вузы, где на вступительных экзаменах надо было сдавать физику. Но особенно жалко было оставлять тех ребятишек, которых он взял в первый год работы шестиклашками и проучил три года. Если старшеклассников ему приходилось доучивать, переучивать и доводить до ума, то в этих он с самого начала заложил все, что было нужно. Доучи он их до десятого класса — вот это был бы выпуск! Кто там учил их после него? Небось, испортил все…
А последний выпускной вечер! Как подходили к нему поговорить теперь уже бывшие десятиклассники, посерьезневшие, повзрослевшие… Как взглядывали на него девушки… Ох уж эти их взгляды, они всегда были для него, пожалуй, самым трудным на уроках. А как тащили его нарасхват от одной группы к другой фотографироваться…
Вспомнилась Любочка. В сосновской аптеке, стоявшей некоторое время закрытой, появилась новая аптекарша — Любочка, человек серьезный, даже сердитый и очень деловой. Любочка окончила какой-то фармацевтический техникум и теперь стала, ни много ни мало, заведующей аптекой: она да уборщица — вот и весь штат. Любочка деловито орудовала в аптеке: разбирала коробки с лекарствами, обновляла витрины, наводила порядок. Олег Иванович и Николай Егорович, случайно забредя в аптеку, внимательно изучали витрину, обсуждая что-то между собой и не обращая на Любочку никакого внимания.
— Скажите, пожалуйста, — обратились наконец они к ней чрезвычайно вежливо, — вот это вот лекарство — от чего?
— Это? От давления.
— От давления, — значительно посмотрели педагоги друг на друга.
— А у вас что, давление? — Любочка смотрела на них очень серьезно.
— У нас давление, Николай Егорович? Да, у нас давление.
— У нас всегда давление, — добавил Николай Егорович.
— А какое? Повышенное или пониженное? — уже с подозрением спрашивала Любочка.
— Какое у нас сегодня давление, Олег Иванович? Повышенное или пониженное?
— Э-э… Утром я посмотрел, было семьсот сорок. Пониженное. Я думаю, к дождю.
Любочка испытующе переводила строгий взгляд с одного на другого.
— Ой, ну, вы шутите! — воскликнула она все так же строго, но уже с долей кокетства. — Такого давления не бывает, — и стала демонстративно переставлять коробочки с лекарствами. — Работать только мешаете.
Олег Иванович с Николаем Егоровичем стали пылко уверять Любочку, что такое давление бывает, приглашали пойти посмотреть на прибор и убедиться, и балагурили так до тех пор, пока Любочка не развеселилась и не стала посматривать на них весело и дружелюбно.
Егорыч начал было тогда регулярно захаживать в аптеку, но потом бросил, видимо, не имел успеха. А Олегу казалось, что заинтересуйся аптекой он, то был бы гораздо успешней, во всяком случае, именно его, взглядывая своими черными вишнями, строго спрашивала Любочка:
— А вы почему в клуб не ходите?
Олег шутливо пугался и говорил:
— Все-все! С завтрашнего дня — хожу!
Но все-таки в клуб он ходил только на кинофильмы, танцев же (“После кино — танцы” — обычная подпись внизу клубной афиши) он не посещал, так как не был любителем потанцевать, и танцевал, будучи еще студентом, только на дружеских вечеринках, когда намечалась какая-нибудь интрижка. Но заводить интрижки в Сосновке, на виду у всей школы — нет, это было Олегу ни к чему.
А какое замечательное было у них с Егорычем житье-бытье у бабы Мани… А лыжи с баскетболом он давно уже забросил из-за этих бесконечных командировок. Да и гитару тоже.
Вот интересно, смог бы он остаться тогда в Сосновке? Если бы не мать, не Егорыч с их снобистским презрением к деревне, не квартира в городе? Смог? А почему бы, собственно, и нет? И жил бы он сейчас в свое удовольствие в Сосновке, сеял бы доброе, вечное… Со временем стал бы директором школы… Женился бы на Любочке… Из нее вышла бы замечательная хозяйка! “Коро-ову бы завел…” — ехидничала мать, когда он, дразня ее, говорил, что останется в Сосновке насовсем. Ну и что? И завел бы. Но сначала он купил бы дом. То есть нет, не купил бы, а построил бы его сам, своими собственными руками. Дом обязательно надо строить своими руками. И он представил себе, как сидел бы он, раздетый до пояса, на срубе, крепко тюкал бы острым как бритва плотницким топориком, вдыхал бы сладкий запах свежей древесины и смахивал временами пот с загорелого лица…
***
В зале ожидания местного автовокзала пассажиры, кто стоя, кто сидя на скамейках вдоль стен, ждали, когда из громкоговорителя раздастся название их рейса, после чего, подхватив сумки, направлялись к выходу. На улице сыпал мокрый снег с дождем, поэтому все дожидались автобусов не на улице, а здесь, под крышей.
Невысокая женщина средних лет, стоя возле своей большой, туго набитой сумки, все время крутила головой, точно птичка, все поглядывала вокруг, окидывая взглядом зал и пассажиров. Наконец ее внимание привлекла смуглая, похожая на цыганку, очень красивая женщина с черными волосами, уложенными в прическу и покрытыми платком с крупными красными цветами и блестящей серебряной нитью. Первая взглядывала на нее все чаще и чаще, долго присматривалась, наконец подошла и заулыбалась ей:
— Здравствуй! Не узнаешь, что ли? Ну, помнишь, в институте вместе работали? Ты — у Вихрова в лаборатории, я — у Зеленина…
Смуглянка некоторое время молча смотрела на нее сверху вниз, потом наконец откликнулась:
— А-а… Правда… Вспомнила.
— А ты чего здесь?
— Да вот, в гостях была, домой еду.
Маленькая стала оживленно и заинтересованно сыпать вопросами, и чернявая, невольно уступая ее натиску, рассказала, что живет она в небольшом шахтерском городке, что муж ее работает на шахте, а сама она — в СЭС, что у нее хорошая квартира, двое взрослых детей, словом, все у нее в полном порядке, все — как надо.
Пришла очередь и чернявой задавать вопросы:
— Ну, а ты? Все там же, в институте?
— Да-а, все там же.
— Ну, и как там у вас теперь?
— Да ничего-о… Мы же теперь в новом здании! Мы теперь почти в центре города, такое здание у нас — большое, красивое!
— Ну, а наша лаборатория как?
— О-о! Теперь ведь она уже не лаборатория, а отдел — три лаборатории.
— Надо же… А Вихров-то работает?
— Рабо-отает, куда он денется.
— Диссертацию-то защитил?
— А ему зачем? Он же теперь у нас начальник техотдела, правая рука директора. Давно уже. Он у нас все по командировкам, все в Москву гоняет… А мы ведь ему в прошлом году юбилей справили — пятьдесят лет!
— Да ты что!
— Да-а. Ой, так здорово было! Столько было адресов, столько подарков всяких! А лаборатория ваша бывшая — теперь отдел — такой альбом роскошный ему подарила! Его же в лаборатории все так любили, они и сейчас его любят. Он ведь мужик-то не вредный. Как они отпускать его не хотели, ты бы знала, когда его в техотдел забирали! А какой банкет был! — вернулась рассказчица к юбилею. — Весь институт гулял.
— М-м… — покивала головой черноволосая. И спросила: — Он женатый?
— Не-е-е…
— Что, так и не женился?
— Не-а!
— А чего так?
— А кто его знает… Всяко болтают. Кто говорит — из-за матери, она, мол, всех его невест браковала, все не нравилось ей, все не то да не так, все хотела для любимого сына чего-то очень уж необыкновенного… Вот и доразбиралась. Ну, а кто опять говорит, что со здоровьем у него, мол, что-то неладно, ну… там… по мужской, что ли, части… Бабы, известное дело, чего только не болтают, языки-то у всех — сама знаешь… Никто, в общем, ничего не знает. Так, выдумывают, кому чего не лень… Завидно просто, что такой мужик пропадает!
Чернявая опустила глаза, как будто обдумывая что-то, потом повернула голову, прислушалась к объявлению диктора.
— Мой. Ну, ладно, пойду, — она наклонилась, подняла сумки. — Привет там всем передавай, если кто меня еще помнит.
— Ладно, передам. А Вихрову-то передавать?
— Передай, — пожав плечом, сказала женщина и направилась к выходу. Маленькая проводила ее взглядом, пока та не скрылась за дверью, вздохнула и стала снова оглядываться вокруг, словно надеясь встретить еще кого-нибудь из знакомых и скоротать время до отхода автобуса.
То и дело из громкоговорителя доносились объявления о начале посадки на очередной рейс, а под высоким перекрытием автовокзала громко чирикали и носились туда-сюда залетевшие в тепло воробьи.