Опубликовано в журнале Урал, номер 7, 2008
Владимир Вейхман (1934) — родился в Хабаровске, в 1935—1952 гг. жил на Урале (Невьянск, Кировград). Закончил судоводительский факультет Ленинградского высшего инженерного морского училища им. адм. Макарова. Работал помощником капитана на рыболовных траулерах, преподавал мореходные науки в вузах Дальнего Востока и Калининграда. Кандидат технических наук. Печатается в литературных периодических изданиях России и Израиля. В 2002—2007 гг. опубликованы две книги его стихотворений, четыре книги художественной и документальной прозы. С 2000 г. живет в Израиле.
…Каждый день я прихожу
на пристань
I
Невьянск — небольшой уральский город.
Коренные местные жители говорили на “о”: “Чо, почо да нечо”.
Поздней осенью мокрый снег летел наискосок, желтый в свете редких уличных фонарей. А в морозное зимнее утро — столбик термометра опустился ниже пятидесяти! — из печных труб поднимались вертикальные столбы сизого дыма.
Днем и ночью грохотали на стыках колеса товарных вагонов, увозящих на запад, на фронт, продукцию местного военного завода
Тогда, на третьем году войны, я, мальчонка неполных десяти, познакомился с семьей Смиренских, каким-то неведомым мне образом заброшенной сюда из Франции. Старшая дочь, Мими, — года на два младше меня, а младшая, Жаннин, — еще малышка, лет пяти-шести. Полное имя Мими было Марианна; мама сестричек, Фаина Марковна, как-то сказала, что ее назвали так в честь статуи Французской республики. Интересно — назвать живого человека в честь статуи! “Она была очень красивым ребенком, и врач-акушерка посоветовала дать ей это имя, имя красавицы Марианны”, — пояснила Фаина Марковна. А полное имя Жаннин — Жаннин-Валери, она так названа в честь какого-то Жана.
Конечно же, я с детской непосредственностью влюбился в старшую сестричку, так непохожую на моих одноклассниц, знакомых еще с детского сада, и даже посвятил ей стихотворение, из которого в памяти сохранились только две строчки:
“Твоя родина — Париж.
Мое сердце, ты горишь!..”
Смиренские занимали две комнаты в двухэтажном деревянном доме с оштукатуренными стенами, который находился рядом с механическим техникумом на улице Пролетарской. Отец девочек, Дмитрий Михайлович, работал на механическом заводе, уже не ассенизатором, как сначала, а шофером, а мама преподавала где-то, кажется, в техникуме, немецкий язык.
Дома у Смиренских члены семьи говорили между собой по-французски. Фаина Марковна по моей просьбе пыталась дать мне уроки французского, но дальше двух слов — “ле ливр” — книга и “ле пюпитр” — парта — дело не пошло.
Истинное наслаждение доставляло мне разглядывание марок великолепной коллекции, привезенной Дмитрием Михайловичем из Франции. Он и сам любил показывать свои альбомы, которые так волновали меня, начинающего филателиста. В самом деле, где увидишь, например, марки Вольного города Данциг, о существовании которого я вообще не подозревал. Или серии красивых швейцарских марок с надпечаткой “Для юношества” (так, во всяком случае, я понял ее значение). Я как раз недавно прочитал книжку “Марка страны Гонделупы” и был очень разочарован, что среди многих тысяч марок коллекции Дмитрия Михайловича не было ни одной марки этой таинственной страны.
Мне трудно было понять, почему в коллекции были не только отдельные, штучные, что ли, марки, но и целые их листы; почему, со слов Дмитрия Михайловича, негашеные марки ценились выше, чем гашеные, но зато марки на конвертах с гашением первого дня — выше, чем негашеные. Я постигал прописные истины филателиста: что марки нельзя брать руками, а только специальным пинцетом, что коллекционные марки нельзя наклеивать на листы, а следует прикреплять с помощью специальных наклеек-шарниров, а еще лучше — помещать их в альбомы с прозрачными полосками — кляссеры.
Дмитрий Михайлович показывал мне толстенные книги — каталоги, в которые занесены описания и изображения всех выпущенных в мире марок, учил пользоваться зубцемером, объяснял, что для включения марки в коллекцию ее зубцы не должны быть повреждены и что марку с зубцами нельзя с помощью ножниц превращать в беззубцовую.
Уже намного позже я понял, что Дмитрий Михайлович, предусмотрительно позаботившись о будущем, все свои имевшиеся во Франции денежные средства вложил в покупку коллекционных почтовых марок. Хорошо разбираясь в филателии, он понимал, что, в отличие от франков, почтовые марки не подвержены инфляции и даже, наоборот, со временем возрастают в цене.
Дмитрий Михайлович в моей памяти остался добрым и сильным — недаром в молодости он был азартным спортсменом, даже участвовал в велосипедных гонках “Тур де Франс”. У него был хороший голос и музыкальный слух, мне понравилась строгая и чеканная мелодия песни, которую вместе с девочками он пел на французском языке. Ее русский текст я узнал намного позже: “Заводы, вставайте, шеренги смыкайте…”. Еще он любил петь “Варяга”: “Плещут холодные волны, бьются о берег морской…”.
Семья Смиренских была для всех, кто ее знал, примером благополучной семьи, в которой родители были связаны друг с другом и с детьми прочной, не показной любовью. Несуетливо деловитая Фаина Марковна, невысокого роста, с бездонно глубокими глазами цвета бархатной южной ночи, казалось, безмерно обожала супруга, а он платил ей тем же, но мне, ребенку, еще не дано было понять, что за этой привязанностью стоят годы испытаний и жестких проверок на прочность.
А до Франции было гораздо дальше, чем до Луны, которая, круглая, как блин, выкарабкивалась по вечерам из-за горы Лебяжки.
II
Жаннин показывала мне свою коллекцию стеклышек, которую она хранила в коробочке, склеенной из оберточной бумаги старшей сестрой. Бумага была самого низкого качества, из нее в разных местах торчали кусочки дерева — вынь щепочку, и получится дырка. Зато стеклышки были одно к одному: темные, почти не прозрачные, и светло-коричневые — это от аптечных склянок, зеленоватые — от бутылок с шампанским, синие — неизвестно от чего. Мими тщательно следила за сестричкой, чтобы она не порезалась сколом, который острее лезвия папиной бритвы. Моя мама о чем-то разговаривала с Фаиной Марковной, скорее всего, насчет шитья, в чем они обе были большие мастерицы, а я рассказывал девочкам о страшном событии, очевидцем которого был сегодня утром.
На виду у всего города сгорел человек. Взрослые говорили, что завод, находившийся в самом центре города, нельзя было ни на секунду останавливать — это привело бы к недовыполнению задания по выпуску продукции, так необходимой для фронта, для победы. Поэтому, когда потребовалось устранить какую-то неисправность на верху опоры линии высоковольтной передачи, было принято решение сделать это без отключения электричества. Монтер, забравшийся на опору, по-видимому, допустил какую-то ошибку, и его поразило насмерть электрическим током. Там, наверху, осталось его горящее тело. Хлопья его праха несильный ветер разносил над городом, а отключить электричество без разрешения какого-то очень высокого московского начальства директор завода не имел права. Пока это разрешение не было получено, жители города, в том числе и я среди других мальчишек, с ужасом смотрели на это страшное зрелище вплоть до того времени, когда другие монтеры после отключения тока забрались на опору и сгребли в мешок то, что осталось от тела их товарища.
Напуганная Жаннин забралась ко мне на колени, прижалась своим худеньким тельцем и задремала, а мы с Мими невольно вслушались в разговор Фаины Марковны с моей мамой, который они вели у остывших чашек чая. Собственно говоря, это был уже не разговор, а монолог Фаины Марковны, начало которого мы упустили.
“…Итак, я с детьми на советском пароходе “Мария Ульянова”, который шел из Гавра в СССР. В Испании шла гражданская война, и все пассажиры, кроме нас, были испанцы. Мне выдали паспорт: “Митина Ф.М., родилась в Киеве в 1910 г.” На самом-то деле я на три года старше, и родилась я в Сороках, в Бессарабии, которая потом была под Румынией. Все документы из Румынии, все фото Мити с его друзьями надо было уничтожить, что я и сделала.
Приехали в Ленинград, нас посадили на поезд.
Вдруг в поезде с двух сторон вагона сели двое, в руках у них были газеты “Последние новости” (это милюковская газета, издававшаяся в Париже). Я испугалась: опять шпики за мной следят. На вопрос: “Вы Смиренская Фаина Марковна?” я не стала отвечать. “Вы не бойтесь. Вы в СССР. Ваш муж Дмитрий Михайлович уже в Харькове, уже работает”. Только тогда я успокоилась. “Вы с детьми поедете в Занки, в дом отдыха харьковского завода. Отдохнете три месяца, а затем поедете к мужу”.
В Занках я пробыла три дня. Все, кроме еды и постели, получали деньги. Я от денег отказалась, сказала, что у меня муж в Харькове, который уже работает. Я очень скучала по Мите. Мите было запрещено поехать в Занки, так как боялись провокации”. — “Какой?” — спросила моя мама. Фаина Марковна ничего не ответила и продолжила рассказ. “Я отказалась от гостеприимного дома отдыха и поехала в Харьков к мужу. 10-го мая 1939 года. Митя с братом Сашей и его женой Шурой встретили нас. Какое счастье! Я свободна! Вся семья вместе!
Мы понемножку начали устраиваться. Кое-что купили из мебели. Комнату обставили, шторами разделили на две половины, и стало уютно. Митя поступил на курсы усовершенствования инженеров. Ведь у него не было никаких документов об образовании. Чтобы получить диплом инженера, надо было в вечернем институте учиться четыре года. Митя успел закончить только два курса и получил диплом техника. Началась война, и опять разлука”.
Фаина Марковна остановилась на минуту. Видно было, как тяжело ей даются эти воспоминания. Мама не торопила ее. Они отпили по несколько глотков холодного чая, а затем Фаина Марковна продолжила.
“Сентябрь 1941 года. Уже воюют более двух месяцев. Мы уверены, что Харьков не сдадут, немцев скоро отгонят. А вообще считали, что немцы на нас не нападут. Сталин целовался с Риббентропом после заключения торгового договора. “Мы только вчера отправили несколько эшелонов с мясом и маслом в Германию”, — так говорил Саша 21 июня, в субботу, когда у нас были гости. Я сказала: “Сегодня мы отправили мясо и масло, а завтра немцы направят на нас пушки. Гитлеру верить нельзя”. В ту же ночь немцы бомбили Киев.
Как только началась война, в Харькове было остановлено строительство. Все перешло на военные рельсы. Наши отступали. Митя домой с завода не приходил. Мы стали копать щели, куда прятались во время бомбежки. Когда объявляли отбой, мы, взрослые, выходили из щелей, чтобы детям что-нибудь приготовить для еды. Я говорю “мы” — женщины; мужчины тушили пожары. Дети одиннадцать суток жили в щелях, а когда выходили из щелей, они были как котята, не могли смотреть на свет.
Ночью я с другими женщинами дежурила, ходили группой, с противогазами. Днем приходилось ухаживать за больными детьми. Жанночка заболела корью, а затем коклюшем. За ней последовала Мими. Ходила с ними на улице, прислоняясь к стенам, так как бомбили и днем и ночью.
Завод, где Митя работал, эвакуировал жен и детей ИТР, и Митя решил, чтобы мы тоже эвакуировались. В три часа ночи он приходит с Шурой и Марусей (женой брата Саши и ее сестрой), чтобы нас отправить в эвакуацию. Шура и Маруся протестовали: Мими на еврейку не похожа, Шура возьмет ее к себе, Жанночку отправят в деревню к другой сестре, а меня спрячут. Ведь немцы долго в Харькове не задержатся. “Митенька, куда ты угоняешь свою семью, ведь они уедут в неизвестность”, — так Шура причитала, со слезами умоляя Митю нас не “угонять”. Митя настоял на своем. Он остается в ополчении, он, как фельдшер, будет лечить раненых, а мы должны уехать.
Начались сборы. Сшили мешки и начали закладывать вещи. Было два больших мешка, сшитых из штор, четыре чемодана, швейная машина и двое еще не оправившихся от болезни детей. Когда мы уже сидели на грузовике от завода, нам принесли два мешка с продуктами. Мы попрощались с Митей. “Береги детей! ” — были его последние слова.
У вокзала стояло множество грузовиков. Когда будет поезд, никто не знал. Наконец подали теплушки. У поезда давка. Митя бросил детей в двери теплушки, кто-то их подхватил. Затем бросили багаж. Наконец и я поднялась на нары. В теплушке было два ряда нар. Мужчина, который подхватил детей и багаж, расположился с двумя детьми и женой на втором этаже. Познакомились: Бергман Давид, Вера — жена, Оля и Маша — дети.
В вагоне были почти одни старики, старухи и женщины с детьми. Эвакуированные из Харькова и из Ростова. Надо было выбрать старосту и помощника, так как на каждой остановке надо было выходить — получать суп, хлеб и наполнять ведра кипятком. Выбрали Бергмана (ему было около сорока лет) и меня. Вера следила за нашими детьми. Теперь я себе не представляю, как я, такая непроворная, могла бегать с ведрами супа или кипятка через рельсы, через составы.
Поезд часто останавливался. Куда едем? Говорили, что в Семипалатинск. Двигались то вперед, то назад. Одиннадцать суток в пути. Немцы бомбили дорогу, но в наш состав не попали. Зато разбили состав из Киева, который шел с детьми из детдома. Из вагона мы видели валявшиеся на насыпи подушки, одежду, другие вещи и изуродованные тела детей. Долго еще стояла перед глазами эта ужасная картина.
Наконец приехали. Город Сердобск, Пензенской области. Все эвакуированные уже разместились на частных квартирах, только я с детьми оставалась в школе на полу. Никто не хотел сдавать квартиру. Пошла в горсовет. “У нас евреев не любят!” — сказал мне председатель горсовета. Что делать? Запасы кончаются. Мими все еще кашляла. Пока не найду квартиру, не могу устроиться на работу. Не работая, не могу получить хлебные карточки.
Вместе с нами была эвакуированная семья Никитиных. Он русский, она еврейка. Никитин — Иван Кузьмич — взял мой паспорт и искал квартиру на наши две семьи (у них тоже было двое детей). Он взял домовую книгу у одной женщины, которая сдавала квартиру, пошел и прописал нас, и мы переселились. Мария Ивановна, хозяйка, была поставлена перед свершившимся фактом. Но, кроме денег, мы должны ее снабжать дровами.
Пришлось мне с Иваном Кузьмичом ходить в лес за дровами. Валенок у меня не было. Из детских одеялок сшила бурки себе и детям. А зима была снежная. По метровому снегу еле передвигались, одолевая сугробы. Ноги, руки замерзали. Никитин был веселым человеком: “Давайте, — говорил, — станцуем камаринскую!”. Еле передвигала ноги, а он мне согревал руки. До сих пор я благодарна этой семье. К сожалению, когда в первый раз освободили Харьков, они из Сердобска уехали.
У Марии Ивановны я с детьми занимала одну комнату в четыре метра, комнату в шесть метров занимали Никитины, другую комнату в шесть метров занимала жена военного с мальчиком. А хозяйка с сыном-хулиганом и внуком занимала маленькую кухню, где была большая русская печь, которая служила постелью. Дочь хозяйки с мужем-евреем была на фронте, и внука она все время обижала как “жида”.
А я ждала известия от Мити. Каждый день кто-нибудь из эвакуированных ходил на почту — узнать, нет ли писем кому-нибудь. Известий не было. Харьков сдали. Куда эвакуировался завод? Куда девались наши мужья? На этот вопрос ответа не было.
Как только мы устроились, я стала искать работу. Так как у меня была ручная машина, я нашла работу в мастерской, где шили военное обмундирование. Работали с восьми утра до восьми вечера (час на обед). Детей я устроила в детсадике. Забирала детей и продолжала шить в мастерской частной клиентуре. Я была обеспечена сахаром, маслом, медом и т.п. Дети были одеты, обуты, сыты.
В нашу мастерскую приезжал за готовым обмундированием часто один офицер, инженер из Киева. Как-то дети играли около мастерской, а я еще работала. Когда я вышла из мастерской, он играл с детьми. Мы познакомились. Его жена и такие же две девочки погибли при бомбежке. Так мы и подружились. Как-то раз он мне сделал предложение. Хотел оставить мне аттестат. Он все меня уверял, что, если бы Митя был жив, он бы давно нас нашел. “Я буду верна Мите до конца своей жизни! Митя нас не мог забыть и даже с того света он даст мне знать!”. Так мы продолжали дружить, и он жил с надеждой, что рано или поздно я стану его женой.
Когда Никитины уехали, я с детьми должна была оставить квартиру Марии Ивановны. Переселилась временно к одной знакомой, которой я шила много. Спали мы втроем на полу. Мими простудилась, стала сильно кашлять. Доктор ей запретил спать на полу. Нашла маленькую комнату в двух километрах от города. В комнате стояла одна железная кроватка, куда я поместила Мими, а я с Жаннин устроилась на полу. В другой комнате поместилась хозяйка с двумя девушками. Хозяйка оказалась очень хорошей, услужливой старушкой.
Немцы подходили к Сталинграду. Мы полдня работали, а полдня расчищали землю для аэродрома. Возвращались поздно вечером. Домой из садика мы шли через лес (я, такая трусиха, тогда не боялась). Жанночку несла на руках, а Мими рядом, держала ее за ручку. Я много говорила детям об отце: “Вот война закончится, и папа к нам приедет…”
Однажды я заблудилась и пришла домой в 10.30. Наташа (моя знакомая) видела, что меня долго нет, взяла детей из детсада к себе, накормила и отвела домой. Как это дети не капризничали, не плакали? Война и детей научила быть более выносливыми…
Мими становилось все хуже и хуже. В поликлинике мне дали адрес одного врача из Киева. Прослушав легкие Мими, он сказал, что у нее, возможно, начинается туберкулезный процесс. Он мне дал направление в рентген-кабинет
В шести километрах от Сердобска находился военный госпиталь. Военный врач, доктор Сегал, оказался очень хорошим человеком. Посмотрев снимок, он сказал, что у Мими туберкулеза нет, но лечиться надо, и дал мне бутылочку с какой-то коричневой сладкой жидкостью. Несмотря на то, что мне было тяжело нести Мими на плечах шесть километров, обратный путь мне показался более близким и легким. Доставала я также собачий жир. Мими начала поправляться. Сколько хороших людей я повстречала на своем пути во время эвакуации! Сколько русских и еврейских людей мне помогали в такое тяжелое для меня время!
Прошел почти год. Как-то раз в мастерскую пришла одна моя знакомая из Харькова и сказала, что на мое имя есть на почте письмо “до востребования”. Попросилась у мастера сходить на почту во время работы. На почте мне письмо не хотели выдать, так как у меня при себе не было паспорта. Я попросила девушку показать мне конверт. Почерк Мити! Я его почерк, четкий, каллиграфический, ни с каким смешать не могу. Я разрыдалась. Девушка мне отдала письмо без паспорта. Митя нас нашел! Я сразу же написала своему знакомому офицеру об этом радостном известии. Он тоже был рад за меня.
Как же Митя нашел нас? Всех женщин, у которых не было детей, а также молодежь, которая еще не подлежала мобилизации в армию, мобилизовали рыть окопы, далеко за Сердобском. Были мобилизованы две сестры Волошины. Их мужья были преподавателями института, в мастерских которого работал Митя. Мы с Волошиными подружились в Сердобске. Из окопов они сбежали и сели в ближайший эшелон с солдатами. Эшелон остановился в Свердловске. Обе сестры направились на центральный почтамт послать письма мужьям. Как и все мы, они тоже писали куда-то. Одна из них повернулась (что значит инстинкт!) и… увидела своего мужа. Он ее не узнал. Обе они были грязные, в куртках-ватовках, в ватных штанах с котомками на плечах. Старшая из них вскрикнула… Встреча с мужем, о котором она даже не знала, где он! Какое счастье! Он повез часть заводского оборудования из Харькова в Красноуфимск, а часть была отправлена в Невьянск, где был Митя. Приехал в Свердловск по делам завода, зашел в главпочтамт написать жене письмо. Куда? В неизвестность!
Она поехала к нему в Красноуфимск. На столе лежала открытка от Мити: “…Если вы узнаете что-нибудь о вашей жене, сообщите мне…”.
Волошина, как была еще одета, сразу написала Мите открытку, что мы находимся в Сердобске. Все здоровы. Фаня работает… Получив эту открытку, Митя отправил мне тысячу рублей и письмо. Деньги шли из города в город, а до нас не дошли; мы получили их уже в Невьянске. На письмо Мити я сейчас же ответила. О том, что я получила письмо от мужа, узнали сразу все эвакуированные и мои сердобские друзья. Все стали писать Мите, узнавать о судьбе своих близких.
А Митя нас встретил в Челябинске, его для этого специально с завода отпустили на целую неделю.
Вот теперь и собрались мы все здесь, на Урале”.
III
Детство проходит, а вместе с ним проходят детские привязанности и детские влюбленности. Много еще чего интересного рассказывали и показывали мне Дмитрий Михайлович и Фаина Марковна, только одной темы они никогда не касались — о том, как они оказались во Франции и что там с ними происходило. Мими ничего не могла мне на этот счет сказать, а Жаннин тем более.
Став постарше, я уже реже посещал гостеприимную семью Смиренских, тем более что они переехали на другую квартиру, более благоустроенную, но расположенную подальше от моего дома.
А потом мы с мамой переехали в другой город, и лишь позже я узнал что-то о семье Смиренских. Мими, а следом и Жаннин выросли и закончили школу с золотой медалью. Они уехали учиться — Мими в Москву, Жаннин в Свердловск; родители получили две комнаты в престижном “доме ИТР”, построенном в конце 30-х. Некоторое время комнату в одной коммунальной квартире с ними занимала моя тетя, мамина сестра. От нее я узнал, что у Дмитрия Михайловича и Фаины Марковны появился еще один ребенок, поздний сын Михаил. Дмитрий Михайлович был уже не простым рабочим, а переводчиком в заводоуправлении. Его дом был открыт для всех. Приходили, например, жены рабочих-алкоголиков. Дмитрий Михайлович как член профкома цеха по их просьбе отдавал им зарплату непутевых мужей. Вместе с Фаиной Марковной и другими учителями папа ходил заниматься с мальчиком-инвалидом, больным полиомиелитом. Обучал его французскому языку, а потом ездил в Свердловск, чтобы достать работу — технические переводы, которые этот юноша делал с его помощью. Появился у парня хоть какой-то смысл в жизни, да и подспорье семье какое-никакое.
По Бог весть откуда дошедшим до меня слухам, семейная жизнь Мими сложилась неудачно. Вроде бы Мими уезжала куда-то в Южную Америку (а, может быть, Жанна?), но за достоверность этого воспоминания я уж никак не ручаюсь. Жанна вроде бы защитила кандидатскую диссертацию, что-то насчет Бразилии. Наверное, изучила португальский язык. Я однажды мельком видел ее: она была очень похожа на свою маму; жаль, что тогда нам не удалось даже толком поговорить
Много лет спустя я совершенно случайно наткнулся в Интернете на коротенькую справку:
“Смиренский Дмитрий Михайлович (1897 —?) — он же Марсель Роллэн. Русский эмигрант, участник Белого движения. Во Франции с 1922 г., работал на заводе Рено, член французской компартии, член парижского “Союза возвращения”.
Завербован Эфроном в советскую разведку. Входил в оперативную группу, выслеживавшую Седова, а затем в ту, которая преследовала И. Рейсса. Был арестован и год провел в парижской тюрьме. Выпущен за недостатком улик. Вернулся в СССР весной 1939 года. Арестован в 1940 году. Дальнейшая судьба неизвестна”.
“Вот те на! — подумал я. — Именно дальнейшая-то судьба известна, а вот что касается того, что предшествовало моему знакомству с этой милой семьей, мне — да не только мне — совершенно неизвестно!”.
Но мне было трудно даже вообразить, что Дмитрий Михайлович, добрый отец подружек моего детства, был — советским разведчиком! Я стал искать в Интернете другие сведения о Смиренском; наткнулся на упоминание о том, что он был сыном священника. Предположил, что он и сам мог учиться в семинарии или духовном училище.
Обнаружил фамилию и имя Дмитрия Смиренского в списке окончивших в 1913 году Калужскую духовную семинарию по первому разряду и предположил, что это мог быть отец Мими и Жаннин. Впрочем, мои предположения насчет происхождения Дмитрия Михайловича из Калуги весьма произвольны — мало ли в России было Дмитриев с фамилией “Смиренский”! Эта фамилия, происходящая от старинного славянского корня “Смирена”, была распространена в среде духовенства.
Ведь еще один Дмитрий Смиренский значится среди окончивших в 1912 году Екатеринодарское духовное училище. Может быть, сохранившееся в моей памяти из времен далекого детства смутное представление о том, что Дмитрий Михайлович был из донских казаков, не лишено оснований? Вполне естественно предположить, что он не афишировал свое происхождение как сына священника, что определение “донской” я сам домыслил (“если казак, то, само собой, донской”); Екатеринодар — столица казачества, только не донского, а кубанского …
Все-таки Интернет — великая сила! Пытаясь найти следы Мими, я запустил поисковую систему на ее фамилию — Смиренская, и среди многих ответов обнаружился один подходящий: Хилкова Марьяна Дмитриевна, до замужества — Смиренская. Что она из Марианны превратилась в Марьяну, не было удивительно. Марьяна с мужем, потомком древнего княжеского рода, действительным членом Российского дворянского собрания, живет в ближнем Подмосковье, в Мытищах. Еще раз запустил поисковую систему на “Мытищи”, и открылось объявление: Марьяна Дмитриевна Хилкова дает уроки французского языка, перечислены ее профессиональные заслуги, и приводится номер телефона (по-видимому, домашнего) и адрес электронной почты (принадлежит ли он семье Хилковых, неясно). Отправил на этот адрес сообщение с просьбой об установлении контакта, но ответа не получил.
Я набрал номер телефона, и вот слышу чистый, милый голос подружки моего бесконечно далекого детства. Мы тут же вернулись к обращению на “ты” и детским именам — Мими, Володя…
Она поправила кое-что из того, что я почерпнул из разных источников или домыслил. Мими прислала мне большой пакет бесценных, никогда ранее не публиковавшихся материалов: страницы автобиографии Дмитрия Михайловича, объемные воспоминания Фаины Марковны и ее, Мими, собственные, фотографии, сохранившиеся от тех далеких времен. А потом три с лишним десятка страниц документов переслала мне по электронной почте Жанна. К этому еще надо добавить справку из архива русского зарубежья, которую по моей просьбе безотлагательно выслал научный сотрудник дома-музея Марины Цветаевой Дмитрий Анатольевич Беляев, обратиться к которому порекомендовала та же Мими. Мое дальнейшее повествование в значительной степени на эти материалы опирается.
IV
Оказалось, что с Калугой была связана жизнь не Дмитрия Смиренского, а его отца; сам же Дмитрий Михайлович — с Кубани. То есть, действительно, детская память меня не обманула.
В автобиографии он писал, что родился в селе Сергиевском Ставропольской губернии. Потом семья переехала в станицу Медведовскую Кубанской области. Отец был из центральной России, а мать — кубанская казачка, она считалась малограмотной, хотя писала хорошо, так как закончила церковноприходскую школу. Ее брат, Петр Шевель, был видным на Кубани человеком: он окончил московскую консерваторию и руководил хором кубанских казаков.
Отец Дмитрия Михайловича рассказывал шутя: “Искал, искал хорошую жену, в России не нашел. Приехал жить и преподавать на Кавказ, устроился в станице Медведовской и познакомился со своей будущей женой, Раисой Павловной Шевель — казачкой”. В молодости, до приезда на Кавказ, он учился в Калужской духовной семинарии, но не закончил ее и работал учителем. А так как он был духовного сословия (его отец, тоже Дмитрий Михайлович, был священником в Калужской губернии), то Михаил Дмитриевич решил стать священником. Разрешение мог дать только архиерей, отцу пришлось несколько раз съездить к архиерею, и тот посвятил его в священники. Михаил Дмитриевич получил бедный приход в какой-то станице, а потом уже ему разрешили служить в зажиточной станице Медведовской. В его семье было 12 детей и еще приемный сын. Четверо детей умерло от скарлатины. Все остальные учились и получили среднее и высшее образование.
Дмитрий после церковноприходской школы окончил духовное училище. Он рассказывал, что в училище был шалуном, даже имел “тройку” по поведению за то, что одно время курил, а курить в училище было запрещено. После Екатеринодарского духовного училища, которое закончил по второму разряду в 1912 году, он поехал в Ставрополь и поступил в духовную академию. Учился на тройки — признавался, что ленился, а увлекался, как всегда, охотой.
Когда Мите исполнилось 18 лет, он поступил на военную службу вольноопределяющимся первого разряда. Собирался поступить в военное училище, но потом раздумал. Пошел в армию добровольцем, и его послали в фельдшерскую школу.
О своей службе в армии Дмитрий Смиренский рассказывал больше в юмористических тонах: “Стояли мы в какой-то деревне в Минской губернии. Мы были “хозяевами” одной избушки. Я взялся предсказывать будущее. Мне стало известно, что было демобилизовано какое-то ополчение, и я “предсказал” хозяйке, что муж должен вот-вот вернуться. А ночью кто-то постучал: приехал муж. Всё, как я предсказал; карты мне показали, и вот он уже дома. И тогда стали ходить ко мне как к предсказателю, а я говорил то правду, то неправду”.
Скоро их запасный батальон оставил эту деревню, продолжая отступление. Митя был легко ранен, лечился. Потом снова вернулся к своим обязанностям фельдшера.
Дмитрий Михайлович уже в пожилые свои годы однажды сказал: “Я даже на войне не убил ни одного человека. Сколько спас как фельдшер, — нет, никогда не считал”.
Война для Дмитрия Смиренского закончилась быстро и внезапно. Однажды в августе 1915-го его послали с двумя солдатами за медикаментами, и они все втроем попали в плен к немцам.
Это я узнал уже позже, а вначале предполагал, что он попал во Францию, пройдя тернистый путь эвакуации Белой армии: Крым, Стамбул-Константинополь, лагерь на полуострове Галлиполи… А потом — кто в Германию, кто в Болгарию, кто в Сербию, кто в Чехословакию… И, наконец, столица белой эмиграции — Париж. Ознакомившись с этой версией, Мими, хотя и не очень решительно, ее отвергла: папа никогда не говорил, что он эвакуировался с Белой армией. Дмитрий Михайлович не любил говорить о своем пребывании в плену, и даже дети смутно представляли себе, как он оказался во Франции. Жанна, младшая дочь Дмитрия Михайловича, высказалась более определенно: “Мы с Мими всегда были уверены, что в 1915 году папа попал в плен к немцам и бежал из Германии через швейцарскую границу. Но в конце своей жизни папа рассказал сыну Мише, что дело было иначе. Он был насильно мобилизован одной из банд под угрозой расстрела, а потом эмигрировал”. Но чтобы быть “мобилизованным одной из банд”, ему нужно было попасть из германского плена в Россию, а об этом нет никаких свидетельств.
Дмитрий Анатольевич Беляев на основании архивных источников сообщил мне:
“Д.М. Смиренский в 1915 г. добровольцем ушел в действующую армию, по окончании фельдшерских курсов был направлен на фронт, в начале 1918 г. (?) (знак вопроса поставлен Беляевым. — В.В.) попал в плен к немцам. Бежал в Швейцарию, скитался по Европе. В 1919 г. приехал во Францию…”
В военном билете Дмитрия Смиренского, выданном ему в 1943 году, указаны данные о его службе в “старой” армии: “Служил вольноопределяющимся в 33 пехотном полку с июня 1915 по август 1915 г.”. Никаких упоминаний о службе в Белой армии и вообще о возвращении в Россию после плена нет ни в военном билете, ни в других документах, достоверность сведений, содержащихся в которых, несомненно, тщательно проверялась. Можно предположить, что, попав в плен в августе 1915 года, Смиренский в 1918 году бежал из плена. Версия об эвакуации с Белой армией решительно отпадает: армия Врангеля эвакуировалась в ноябре 1920 года, а Дмитрий Михайлович оказался во Франции еще в 1919-м.
Так что историю о “мобилизации одной из банд” и последующей эмиграции, скорее всего, следует считать семейной легендой.
Я подробно останавливаюсь на этих фактах биографии Смиренского особенно потому, что они полностью опровергают распространенное заблуждение, в соответствии с которым его называли “бывшим офицером Белой армии” (например, в очерке В. Абаринова “Охота на Вальтера”, газета “Совершенно секретно”, январь 2007).
В скитаниях по Европе Дмитрий Смиренский полной мерой хлебнул “прелестей” эмигрантской жизни. Шахта в Бельгии, конвейеры заводов Рено и Ситроен, где он к своему русскому имени добавил французское — Марсель Роллэн. На Корсике он работал на уборке винограда и инжира, поднял бунт против хозяина, недоплачивавшего наемным рабочим, добившись, в конечном счете, чтобы им уплатили все заработанное и за счет хозяина отвезли на континент. Георгий Эфрон, он же Мур, сын Сергея Эфрона и Марины Цветаевой, в дневнике пишет о нем: “Marcel (фамилии не знаю). Видел его только во Франции, иногда заходил к отцу. Веселый и симпатичный (по моему впечатлению). Был (насколько помню) на Корсике”.
V
Я представляю себе, как Марсель Роллэн с приятелем-французом (назовем его Этьеном) сидит за столиком кафе, потягивая перно — анисовую настойку, в сильно разбавленном виде беловатую, как молоко.
“Марсель, ну зачем ты рвешься в свою большевистскую Россию? Там безбожники закрывают храмы, преследуют верующих. Неужели тебя, сына священника, не пугают зверские расправы над ни в чем не виновными священнослужителями и их семьями?”
“Понимаешь, Этьен, для меня Советский Союз — это Россия, в которой я вырос, в которой живут мои братья и на погостах которой спят мои предки. А какая это красивая страна! Где еще найдешь такую охоту на перепелов, как у нас в Ставрополье!”
“Ставрополье? А что это такое?”
“Это такая область, ну, провинция, что ли, вроде вашего Прованса. Там в конце сентября жирных перепелов — невероятное количество, особенно вблизи сжатых полей проса или гречихи. А то и неподалеку от лесной опушки, возле редкого кустарника.
Представляешь, снаряжаю патроны мелкой дробью и пораньше с утра отправляюсь на охоту со спаниелем. Собака посматривает на меня нетерпеливо и, стоит только сказать “Ищи!”, как она с радостью бросается в поиск. Заметь, что в поиск собаку надо направлять против ветра, чтобы на нее запах перепелов наносило. Сам двигаюсь за ней. Собака, как челнок, прошивает луг из стороны в сторону: туда-сюда, туда-сюда. Луг почти весь скошен, и перепела наверняка кормятся в узкой полоске не скошенной травы. Обленившийся перепел очень неохотно расстается с землей, собаку подпускает близко, взлетает чуть ли не из-под самой ее морды, и, поднявшись, летит быстро, но, однако, совершенно прямо.
И вот, на мгновенье приостановившись, собака в два прыжка подняла первого за сегодняшнее утро перепела, и вот он с каким шумом взлетает! Я командую собаке “Сидеть!”, вскидываю ружье и …” Марсель остановился, затрудняясь перевести на французский слово “выцеливаю”. “Ну, что ли, беру птицу на прицел. Собака, заметь, должна быть приучена после взлета перепела оставаться на месте и ложиться: перепел летит низко над землей, а если спаниель бросится вперед, то можно его задеть выстрелом. Отпускаю перепелку шагов на двадцать и стреляю. Спаниель бежит за упавшей птицей, приносит ее мне и садится, ожидая похвалы. Что ж, заслужил!
А я быстро перезаряжаю ружье: перепела — они обычно держатся выводками или большими группами, и после стрельбы по взлетевшим птицам вслед за первыми обычно подымаются и другие. А если сразу не поднялись и затаились, то подбираю убитых перепелов и заставляю спаниеля тщательно обыскать соседние места. Бывает, что спаниель как-то странно ведет себя — после выстрела не обращает внимания на упавшую добычу, а хотя и остался на месте, но смотрит в другую сторону от того места, где только что сидел перепел. Понятно: где-то рядом еще одна перепелка — перепела очень часто сидят парами. “Ищи!”. Два прыжка — и новая птица взлетела, а я не успел перезарядить ружье. К таким встречам надо быть готовым, ружье перезаряжать быстро.
…А время летит и летит, так, что не замечаешь. Солнце все выше, стебли травы пообсохли, под ногами сухо. Иду с собакой в места, где еще влажно, где высокая трава и бурьян. Найти-то перепелов в бурьяне спаниель найдет, но выйдет из него весь в репейниках. Расчесывать его — мучение для охотника, а еще больше для собаки.
Зато удачливый охотник за зорю (Марсель опять затруднился с переводом словосочетания “за зорю”) добывает до полусотни перепелов. Я, конечно, таких результатов не достигал, но удовольствие от охоты получал полной мерой.
Вот так-то, Этьен, а ты говоришь — зачем возвращаться…”
“Ты вот мне про этих, про перепелов, а не будет ли там ГПУ охотиться на тебя самого? Что там говорить о тех, кого там называют “классово чуждыми элементами”, но ведь там одни большевики преследуют других, с которыми вместе делали революцию! А то еще хуже: тебя самого заставят служить в ГПУ и там убивать своих соплеменников! А ведь охота на людей — это тебе не охота на перепелов, ты это знаешь не хуже меня, ведь ты воевал”.
“Этьен, я был на войне, но никого там не убивал, я фельдшер, я помогал раненым. Я все-таки добьюсь возращения на родину, чего бы это ни стоило”.
VI
Из письма Жанны Смиренской:
“Папа был активным участником профсоюзного движения. В 20-е годы вся Европа бурлила, рабочие бастовали. Папа из-за обостренного чувства справедливости, личной смелости, активной позиции в жизни и просто солидарности не стоял в стороне и нередко оказывался в первых рядах, т.е. среди “зачинщиков”. Его арестовывали несколько раз — он говорил, что семь раз сидел в тюрьме, держали — как иностранца — с уголовниками и били. Затем выпускали за недостатком улик, отвозили на границу с соседним государством (Франция — Швейцария — Бельгия) и отпускали”.
Вот копия ордера на арест “Смиренского Дмитрия, 34 лет, шахтера, родившегося в станице Медведовской Кубанской области в России… и не имеющего прав на проживание в Бельгии”. Судебному следователю округа Шарлеруа не хватило места на бланке ордера, и он дописывал на его полях:
“Подсудимый обвиняется в том, что:
A) на шахте в Гутру округа Маршьен-о-Пон или на шахте Фонтэн Л’Эвэк 4-го августа 1932 года совершал попытки спровоцировать гражданскую войну, вооружая отдельных граждан и восстанавливая жителей друг против друга;
B) готовил заговор с этой же целью и предпринимал попытки его осуществить;
C) совершал попытки вызвать опустошение, грабежи и резню в одном или нескольких поселках;
D) готовил заговор с этой же целью, либо акты для его осуществления;
E) произносил речи на собраниях и в местах скопления народа, либо расклеивал листовки, рисунки или эмблемы, либо распространял печатный материал, а также принуждал население совершать акты, квалифицируемые законом как преступления, хотя эта провокация ни к чему не привела…”
Сохранились профсоюзные билеты Дмитрия Михайловича; и во Франции, и в Бельгии он аккуратно платил членские взносы в 1926—1931 гг. Из того же письма Жанны: “Думаю, что в середине — конце 20-х гг. рабочее движение во Франции все более подпадало под руководство ФКП, а она — в свою очередь — под руководство “Москвы””.
Влияние Москвы, включая агентурную деятельность, за рубежом осуществлялось не только через органы разведки — НКВД и ГРУ, но и через Коминтерн и национальные коммунистические партии — секции Коминтерна, через подконтрольные компартиям “левые” профсоюзы и другие организации, среди которых не последнее место занимал МОПР — Международная организация помощи борцам революции.
Членство в МОПРе (а Дмитрий Смиренский состоял в его французской секции с 1928 года) еще не обязательно означало работу на советскую разведку, но уже было одним из признаков лояльности коммунистической российской власти — необходимого условия для возращения эмигрантов в Советский Союз. А в 1932 году Смиренский вступил в русскую секцию Французской коммунистической партии.
Мими вспоминает, как папа рассказывал, что однажды в одно из парижских кафе зашел Морис Торез (генеральный секретарь французской компартии). “Он обратился к молодежи со словами: “Eh bien, ca va la jeunesse?” (Ну как дела, молодежь?) — “Nous ne sommes pas plus jeunes que vous”, — пошутил папа в ответ (Мы не моложе вас). Действительно, папа был на три года старше Тореза. Где-то дома лежит маленькая фотография Анри Барбюса, французского писателя, симпатизировавшего Советскому Союзу. Их раздавали участникам его похорон в 1935 году. Папа дожил до 95 лет, когда его правнуку было пять лет (мама — до 82-х). Из пяти его внуков троим досталась голубизна его глаз, дочерям — музыкальность, сыну — спортивность, бесстрашие и легкий общительный характер, и всем детям — любовь к юмору, шутке, а главное — чувство собственного достоинства”.
…Когда в начале 80-х годов во Франции бастовали шахтеры, Дмитрий Михайлович, чтобы помочь им материально, отправил в забастовочный комитет несколько блоков марок из своей уникальной коллекции…
VII
А мама — Фаина Марковна — совсем из других краев.
Маленький молдавский городок Сороки на правом берегу Днестра, что в полутора сотнях верст от Кишинева, знаменит разве что толщиной стен старинной крепости, возведенной молдавским господарем Стефаном Великим. Кажется, что до сих пор из бойниц пяти ее башен на город глядят чугунные пушки. Город, на улочках которого смешались разные языки и наречия, а все больше идиш.. О таком городе уроженец Бесарабии поэт Довид Кнут писал:
“…Особенный, еврейско-русский воздух…
Блажен, кто им когда-либо дышал”.
Фанни Геллер в своей семье была старшей из трех братьев и четырех сестер. Она начала учиться в классическом лицее, когда Бессарабия была аннексирована Румынским королевством, и эта чуждая власть, навязывавшая свои порядки, свои законы, свой язык, вызывала у молодежи чувство протеста и отторжения. Но каждый избирал свой путь. Даже между братьями и сестрами не было единства. Одних привлекли идеи сионизма, других — коммунизма. Фанни преподавала языки — латинский, румынский, французский, немецкий, одно время — даже математику. Учительские заработки были невелики, и она подрабатывала еще лаборанткой в рентгеновском кабинете. Фанни сблизилась с подпольной коммунистической организацией. Ей и ее товарищам было душно в оккупированной Бессарабии — на задворках Европы. Они завидовала сыну бакалейщика из маленького Оргеева Додику Фиксману — будущему поэту Довиду Кнуту — который решил оставить родину и отправиться в далекий и привлекательный Париж.
А тут еще над Фанни и молодыми людьми ее окружения нависла угроза ареста, и они, набравшись духу, уехали во Францию, которая встретила их без особого радушия, тем более что они первым делом сблизились с коммунистической организацией: участвовали в собраниях и митингах, устраивали вечеринки. На одной из них Фаина и встретилась с молодым, красивым человеком из русских эмигрантов, с которым ее связали не только взаимные симпатии, но и общность взглядов.
Из воспоминаний Фаины Марковны, написанных много лет спустя.
“Итак, в январе 1930 года я приехала в Париж. Отправилась по адресу, который у меня был. Узкая длинная комнатка, каменный пол, каменный умывальник с кувшином — здесь мне предстояло прожить два месяца. Позднее я узнала, что на этой улице селились бедняки — студенты, рабочие. Устроилась на работу на фабрику детских колясок — тоже по рекомендации. Милые французские женщины! Они работали сдельно, им была дорога каждая минута, но, несмотря на это, они помогали мне, показывали, что надо делать. Спасибо вам!
Так как детские коляски, которые изготовлялись на фабрике, были металлические, то я записалась в профсоюз металлистов. В профсоюзе я часто слышала имя Мити Смиренского. О нем говорили, что он прекрасно говорит по-французски. “Хочешь знать французский — подружись с Митей”, — так у нас говорили. Мне очень хотелось с ним познакомиться, но из моих близких друзей никто его не знал. А на наших вечеринках рядом со мной все время оказывался один молодой человек. Наконец, я его спросила: “Как тебя зовут?”. Он ответил: “Марсель”.
Я очень много работала, большую часть денег отправляла домой — нужно было помогать сестре Ане, которая сидела в тюрьме за распространение первомайских листовок. Мой жених Йолик тоже сидел в тюрьме.
Однажды среди нашей бессарабской группы начались аресты. Многие боялись ночевать дома и ночевали у друзей. В мою маленькую комнатку набилось шестнадцать человек. Мы легли спать. Вдруг стук — это была моя знакомая Доба с мужем. Но места для них уже не было. “Ладно, мы пойдем к Мите Смиренскому”, — сказала Доба. “Приходите утром ко мне вместе с Митей”, — попросила я. Но оказалось, что Митя был уже арестован.
Позже однажды ко мне пришла моя подруга. “Я не одна, — сказала она. — Там внизу Митя Смиренский”. — “Так зови его сюда!”. И вот входит Митя — так это же Марсель!
С этого дня мы не расставались. Митя умел угадывать все мои желания. Он дарил мои любимые цветы — мимозу, мой любимый шоколад.
В те годы он часто бывал без работы. Голодал. Но он был очень гордый. Однажды, когда я уходила от него, — а я знала, что он был без денег, — я оставила на тумбочке 14 франков. Пришла через две недели — деньги лежат на том же месте нетронутые.
Митя занимался на курсах французского языка и был лучшим учеником. По окончании курсов ему вручили первый приз — полное собрание сочинений Вольтера. Когда Митя был безработным, эти сочинения пришлось продать.
Однажды мой приятель рассказал, что они всю ночь бродили с Алей Эфрон по Парижу. Мне тоже захотелось увидеть ночной Париж, и я попросила его сопровождать меня. На следующий день мне надо было зайти в наш бессарабский центр. Митя жил недалеко, и я решила зайти к нему. Прием — более чем холодный. Оказывается, накануне вечером Митя приходил ко мне, ждал до двенадцати часов и ушел домой.
Митя знал, что у меня на родине остался жених. Мои близкие сообщили мне, что Йолику удалось переправиться в Советский Союз. Я стала ждать от него писем. Но вестей от него не было.
Между тем я все больше привязывалась к Мите. Однажды я призналась своей подруге, что уже не могу жить без Мити.
А от Йолика все не было вестей. Наконец я решила, что, наверное, он встретил в Советском Союзе и полюбил другую девушку и поэтому решил мне больше не писать.
Однажды Митя сказал мне:
— Я люблю тебя. А ты?
— Ну да!
Этих слов Митя ждал четыре года.
На следующий день Митя повел меня в советское посольство и представил как жену. Это было 11 ноября 1934 года — большой праздник во Франции — День Перемирия (в Первой мировой войне).
Когда хозяйка Мити узнала, что он женится, она сказала мне: “Вы будете самой счастливой женщиной на свете”.
С того времени прошло 54 года. И все это время рядом со мной находился замечательный, добрый, щедрый человек”.
VIII
В записках Фаины Марковны не раз упоминается имя Сергея Яковлевича Эфрона, о котором она пишет: “Эфрон всегда был для меня Человеком № 1” (именно так, “Человек” с большой буквы), имя его жены Марины Цветаевой и их дочери Али — Ариадны.
Что жизнь в эмиграции для большинства участников Белого движения была крайне тяжелой — общеизвестно. Так, Сергей за гроши снимался в кинематографе как статист; хорошо еще, если съемки были два раза в неделю. Ариадна подрабатывала на дому вязанием. Конечно же, бедность — да что там говорить, нищета — способствовала появлению настроений к возвращению на Родину.
Русская эмиграция во Франции отнюдь не была однородной по составу и политическим убеждениям. Были в ней и такие, кто яростно боролся с советской властью, а потом вернулся в Советский Союз и поставил свои знания и опыт на службу коммунистическому режиму. Хрестоматийный пример — булгаковский Хлудов и его реальный прототип генерал Слащев.
Ностальгическая тоска по родине охватывала все слои белой эмиграции, и если одни были готовы на штыках принести освобождение России от большевизма, то другие, разуверившись в чистоте Белого движения и его способности реально оценить происходящие в России процессы, искали иные пути осуществления своей заветной мечты. Часть левой интеллигенции из эмигрантской среды, к которой относился и Сергей Эфрон, увлеклась идеями так называемых евразийцев.
Евразийская группа была одной из немногих в белой эмиграции, которая положительно расценивала Октябрьскую революцию. Евразийцы считали, что революция вырвала Россию и ее народы из пут западного капитала, западной культуры, западного политического влияния, сделала Россию самостоятельным, независимым государством. Не разделяя идеологии большевизма, евразийцы считали, что со временем коммунистическая власть трансформируется в национально-мыслящую, евразийскую, и желали подтолкнуть эту трансформацию. По их мнению, это должно будет произойти путем постепенной эволюции или в результате насильственного переворота, который будет совершен одной из сил, играющих реальную роль в советском государстве.
Как писал П.Н. Савицкий, один из идеологов этого движения, евразийцы вели работу “в среде русской эмиграции для последующего их использования уже в СССР после “перевоспитания” советского правящего строя и в перспективе соединения его с эмигрантами… Евразийские научные семинары и лекции, несомненно, способствовали росту национального самосознания в среде русских эмигрантов,.. их просвещению, развитию чувства патриотизма и любви к России… В специфических условиях эмиграции они позволяли слушать правильную русскую речь и общаться на родном языке, читать русские книги, журналы, брошюры, что было особенно важно в иноязычной среде при тяжелой ежедневной работе”.
Через несколько лет после возникновения евразийское движение раскололось на “правых” и “левых”. Раскол произошел по поводу отношения к СССР. “Правые” не желали иметь ничего общего с современным им Советским государством, а “левые” же открыто шли на сотрудничество с Советской властью.
Естественным результатом эволюции “левых” евразийцев стало создание “Союза возвращения на Родину”.
Сергей Эфрон, редактор газеты “Евразия”, был участником “левого” евразийского движения, а затем возглавил парижский “Союз возвращения”.
“Левые” евразийцы были готовы порвать с эмиграцией и уехать в СССР, но в обмен на перспективу получения советского гражданства советская власть требовала от них, как и от любых эмигрантов, желающих вернуться на родину, заработать право на возвращение выполнением заданий советского руководства, главным образом, участвуя в зарубежных акциях ОГПУ-НКВД.
IX
Может создаться впечатление, что советских шпионов было во Франции в то время — пруд пруди!.. Была агентурная сеть, работавшая на Иностранный отдел ОГПУ-НКВД. Другие агенты работали на военную разведку, возглавляемую Главным разведывательным управлением Красной Армии. И, кроме того, действовали разведывательные структуры Коминтерна со своей агентурой и резидентурой. У агентуры Коминтерна было определенное преимущество, потому что она составлялась из членов зарубежных компартий и других людей леворадикальных взглядов, хотя и не подготовленных к профессиональной разведывательной деятельности, зато включившихся в нее по идейным соображениям. Особенно активно использовались эти “идейные” агенты для борьбы с антисоветскими белоэмигрантскими организациями и злейшими противниками Сталина — троцкистами.
На допросах после ареста в Москве по возвращению в СССР Эфрон, отрицая все обвинения, напоминал о своих заслугах перед советской властью: “Я антисоветской деятельностью не занимался, а был сотрудником НКВД, работал под контролем соответствующих лиц, руководивших секретной работой за границей”…. В заведенном на него деле содержится справка:
“В 1931 году Эфрон был завербован органами НКВД, работал по освещению евразийцев, белоэмиграции… В течение ряда лет Эфрон использовался как групповод и активный наводчик-вербовщик, при его участии органами НКВД был завербован ряд белоэмигрантов…”
Возможно, Эфрона привлек к работе на советскую разведку Константин Родзевич — его друг и соратник по евразийству еще с начала двадцатых, с Праги, любовник без памяти увлекшейся им его жены, Марины Цветаевой. В биографии Родзевича много темных пятен. Константин и сам признавался незадолго до ухода из жизни, что ему “приходилось тогда разыгрывать роли, являвшиеся только внешним прикрытием и имевшие в действительности другие — скрытые предназначения”. По-видимому, он имел в виду свою многолетнюю работу на советскую разведку, начавшуюся, возможно, еще в годы гражданской войны. До сих пор неясно, как командир Нижне-Днепровской флотилии “красных” Константин Родзевич оказался в Белой армии — то ли попал в плен, то ли добровольно перешел на сторону противника, то ли был заброшен с заданием. Был приговорен к расстрелу, но генерал Слащев (да, да, тот самый “Слащев-вешатель”) отменил смертный приговор, и Родзевич оказался в рядах “белых” В эмиграции он стал, как сообщают некоторые источники, крупным резидентом ОГПУ. Родзевич, поддерживая уже с самого начала эмиграции тесные отношения сотрудничества с Сергеем Эфроном, поглощенным мучительным процессом переоценки прежних ценностей, мог использовать его для выполнения заданий советской разведки как информатора.
Первоначально Эфрон работал на советскую разведку безвозмездно, занимаясь информированием о настроениях в белоэмигрантской среде, но уже с 1934 года, по-видимому, стал получать “зарплату” как сотрудник ОГПУ-НКВД; с этого времени без всяких других видимых причин материальное положение его семьи заметно улучшилось.
Похоже, что никакой особо ответственной работы Сергей Эфрон как агент НКВД не выполнял — так, вербовка второразрядных фигур; все крупные личности были уже завербованы и без него.
X
Дмитрий Смиренский продолжает активное сотрудничество в профсоюзном движении. В июле 1931 года вступает в организацию “Международная Красная помощь” и как член этой организации участвует в профинтерне “Солидарность” и Европейском конгрессе шахтеров. В июне 1933 года он, под именем Морис, делегат Антифашистского конгресса европейских рабочих, проходившего в Париже. В сентябре того же года, уже под именем Марсель, — делегат металлистов Парижского района на национальном конгрессе Всеобщей конфедерации труда.
У дочерей хранятся фотографии отца. Вот он среди большой группы членов Французской компартии и активистов рабочего движения. А вот, вместе с Фаиной Марковной, в колонне демонстрантов под лозунгом Ассоциации революционных писателей и художников.
Дмитрий успел принять участие в гражданской войне в Испании. В его военном билете есть запись о службе в иностранной армии: “В испанской республиканской армии 1 отд. батальона рядовой, с октября 193… по декабрь 193…”. К сожалению, последняя цифра номера года на попавшей ко мне ксерокопии обрезана; это может быть 1936-й или 1937-й.
Неожиданно я обнаружил имя Дмитрия Смиренского на сайте ЦРУ. Там указывается, что, кроме имени Марсель (или Морис) Роллэн, он также использовал чешское имя Вацлав Хадек.
Использование Дмитрием Смиренским нескольких иностранных имен заставляет задуматься. Ну, мало ли зачем обычному эмигранту второе имя — как литературный псевдоним, что ли. Но три имени — это уже, извините, перебор, даже для рядового агента ВЧК-ОГПУ. Обходился же тот же Сергей Эфрон одним своим именем. И вообще, может быть, Смиренский стал профессиональным разведчиком, во всяком случае, платным агентом ОГПУ, раньше, чем Эфрон, и не Эфрон завербовал его в советскую разведку, а сам Эфрон был им завербован?
В пользу этого предположения говорит сообщение Жанны, младшей из сестер Смиренских: “Сотрудничество папы с ГПУ началось в 1930 году после вступления во французскую компартию и “Союз возвращения на Родину” (право на возвращение нужно было заработать, выполняя задания ГПУ)”. Он вступил в “Союз возвращения на Родину” и числился его членом с 1 января 1930 года. Если Жанна права, то, значит, ее отец начал сотрудничество с советской разведкой раньше, чем Эфрон. Скорее всего, Дмитрий Смиренский был вовлечен в разведывательную деятельность через агентуру Коминтерна — ведь он был, как упоминалось, членом французской коммунистической партии.
Когда Смиренский сблизился с Эфроном — на этапе увлечения Сергея евразийством или когда тот стал председателем “Союза возвращения на Родину”? Вряд ли Дмитрия Смиренского, члена компартии и профсоюзного активиста, предрасположенного к делам практическим, привлекали умозрительные теоретические построения евразийцев. Другое дело — конкретные цели “Союза возвращения”; они не противоречили ни коммунистическим убеждениям Смиренского, ни его связи с советским представительством во Франции, служившим надежным прикрытием разведывательной деятельности. Косвенно это подтверждается и приведенным выше сообщением Жанны. Смиренский стал политическим редактором журнала “Наш Союз”, периодического издания “Союза возвращения на Родину”, а Эфрон — литературным редактором …
Право на возвращение на родину нужно было отрабатывать.
Мое внимание привлекла скромная справка, как будто бы ничего не говорящая по заинтересовавшим меня вопросам, но которая заслуживает того, чтобы привести ее полный текст.
“СССР
Министерство внешней торговли
Москва, ул. Куйбышева, 23
Телефон К4-20-20
№ Х 0109
7 июня 1951 г.
Справка
Гр-н Смиренский Дмитрий Михайлович работал в Торгпредстве СССР во Франции с 10 мая 1932 по 24 декабря 1938 года в должности шофера.
Справка выдана для представления в органы социального обеспечения.
Основание: Списки работников Торгпредства за 1930—1940 гг.
Начальник Центрального архива МВТ СССР С. Романов.
Печать Министерства внешней торговли СССР”.
Ну что в этой справке, казалось бы, особенного. Подошло время подумать о пенсии, Дмитрий Михайлович послал запрос, ему ответили.
Сомнения начинаются с номера справки. Почему он начинается с буквы — то ли “ха”, то ли “икс”? Буквой “икс” обычно обозначается нечто неизвестное или скрываемое от непосвященных. А с нуля начинаются номера документов под грифом “Секретно”. Может быть, сочетание “Х 0” означает какую-то особую степень конфиденциальности?
Но что насчет того, что Смиренский работал в советском торгпредстве? На указанный в справке период приходится и участие в конгрессе Всеобщей конфедерации труда (с какой стати шофер советского торгпредства будет представлять на конгрессе металлистов Парижского района?), и служба в интербригаде, и пребывание в тюрьмах Франции и Швейцарии… Да и вообще ни он сам, ни Фаина Марковна нигде не упоминают о работе шофером в торгпредстве.
А дата окончания работы в торгпредстве подозрительно близка к 11 ноября 1938 года, когда освобожденный из швейцарской тюрьмы Смиренский перешел французскую границу, а в январе 1939 года он уже прибыл в Москву…
Предполагаю, что все эти странности легко объяснимы. Советское торгпредство во Франции было одним из центров руководства разведывательной деятельностью ОГПУ-НКВД в Западной Европе. Недаром именно туда для инспектирования агентуры приезжали под видом сотрудников торгового представительства руководители Иностранного отдела НКВД Слуцкий и Шпигельглас. Так что, скорее всего, 10 мая 1932 года — это дата, с которой Смиренский стал штатным агентом советской разведки, получающим через торгпредство зарплату, и время работы в разведке за рубежом ему зачли в стаж работы.
Эфрон стал штатным сотрудником НКВД, по-видимому, двумя годами позже. Вот тут и соображай, кто кого завербовал.
Одной же из главных целей, на которую Сталин направлял деятельность своей агентуры за рубежом, была смертельная борьба со своим злейшим врагом — Троцким.
XI
Зачем НКВД было выслеживать Льва Седова — сына Льва Троцкого? Нет сомнений в том, что слежка за Седовым была установлена по прямому поручению Сталина. В это время в Москве готовился процесс так называемого “антисоветского троцкистского центра”, на котором роль одной из ключевых фигур троцкистской оппозиции отводилась Пятакову, тому самому, которого Ленин упоминал в своем политическом завещании — “Письме к съезду”. Пятаков, который давно отошел от оппозиции и стал верным Сталину чиновником, должен был показать, что он получал задания непосредственно от Троцкого. Подсудимый послушно выполнял полученные от организаторов процесса инструкции и рассказал выдуманную от начала до конца историю о своей встрече с Троцким, организованной якобы при посредничестве Седова, с которым общался во время своих заграничных поездок.
Все это не только было чистым вымыслом, но и опровергалось непреложными фактами. Компетентнейшая международная комиссия доказала, что никаких встреч у Пятакова с Троцким не было и быть не могло.
Фамилия Седова называлась в связи еще с целым рядом эпизодов, представлявших собой вымысел от начала до конца.
Какой козырь получил бы в руки Сталин, если бы сам Седов подтвердил соответствие этого вымысла действительности!
А для этого подходил вариант похищения Седова во Франции и тайной его доставки в СССР — так, как был выкраден и тайно отправлен в СССР глава белоэмигрантского Русского общевоинского союза генерал Кутепов, к досаде похитителей скончавшийся от сердечного приступа до прихода в советский порт судна, на котором его везли.
А уж умельцы из НКВД заставили бы Льва Седова дать любые показания.
Трудно поверить встречающемуся у ряда авторов утверждению, что слежка за Седовым была организована, чтобы убить его. Что дало бы Сталину убийство Седова? Разве что доставить неприятность лично Троцкому, а заодно дать ему в руки еще одно свидетельство о нечистоплотных методах, используемых НКВД. Да и организация убийства — дело менее хлопотное, чем похищение.
XII
Когда Эфрон получил задание установить слежку за Седовым, он попытался лично выйти на него под предлогом получения интервью для газеты, но Седов заподозрил неладное и прогнал его. Тогда — по заданию Эфрона? — в доме, соседнем с домом Седова, поселился Марель Роллэн — Дмитрий Смиренский, наблюдавший за перемещениями и контактами своего “подопечного”. Помог Смиренскому снять квартиру и вместе с ним вел наблюдение еще один агент НКВД — француз Пьер-Луи Дюкоме, фотограф и детектив-любитель.
Тут возникает в окружении Эфрона Рената Штейнер — двадцативосьмилетняя еврейка, учительница, не то французская, не то швейцарская подданная. Она уже побывала в СССР, где ОГПУ-НКВД подставил ей своего сотрудника, некого Молиенко, с которым она зарегистрировала брак. Вернувшись во Францию, она стала добиваться разрешения переехать в СССР на постоянное место жительства, но ей прозрачно намекнули, что это разрешение надо заслужить. Ее вербовщиками и одновременно любовниками называют то Шварценберга, деятеля “Союза возвращения”, агента НКВД, то Эфрона, то Смиренского (либо каждого в отдельности, либо всех одновременно).
Когда Лев Седов выехал на отдых на юг Франции, в город Антиб, была пущена в дело Рената. Она поселилась в одном пансионе с Седовым и его любовницей Жанной Мартин, очаровала их легкостью манер и завязала с ними близкое знакомство. Все, что становилось известным Ренате Штейнер, она ежедневно передавала Смиренскому, который жил в том же городе в другой гостинце. Некоторые источники утверждают, что в Антибе поселился и Эфрон.
Осенью 1936 года “банда Смиренского-Дюкоме-Штейнер”, как ее титуловала пресса троцкистской оппозиции, похитила из парижского Института социальной истории находившиеся там архивы Троцкого. К сожалению для НКВД, в этих архивах не содержалось полезной для него информации. Тогда же было усилено наблюдение за Седовым; французской полицией был задержан осуществлявший внешнее наблюдение некий Чистоганов, впоследствии названный агентом Смиренского.
Акция по похищению Льва Седова была намечена, по-видимому, на январь 1937 года. Так хотелось заполучить важнейшего “свидетеля” к началу громкого процесса “антисоветского троцкистского центра”! Охотившимся за Седовым агентам НКВД каким-то образом удалось узнать, что у него в городе Мюлуз, на востоке Франции, намечено рандеву со швейцарским адвокатом. В Мюлуз была отправлена та же Рената Штейнер; ей предстояло изобразить случайную встречу и в дружеском общении выполнять роль приманки. Группа Смиренского и другие звенья агентурной сети, обеспечивающие проведение операции, были приведены в полную боевую готовность (Рената впоследствии рассказала на суде, что в Мюлузе в разных гостиницах поселились Смиренский и агент по кличке “Боб”). Смиренский, Дюкоме и их сообщники пять дней подряд вели непрерывное дежурство на вокзале в Мюлузе. Но по случайным причинам поездка Седова дважды откладывалась, а потом из-за его болезни и вовсе была отменена.
Хотя из-за завершения московского процесса задача похищения Седова утратила свою актуальность, слежка за ним продолжалась еще в течение полугода, пока перед ее участниками не была поставлена новая, более важная задача.
Лев Седов вскоре погиб — умер при загадочных обстоятельствах после заурядной операции аппендицита.
XIII
Если бы человека, ставшего известным как Игнатий Рейсс, спросили, какое у него настоящее имя, он бы, наверное, замешкался с ответом. В далеком детстве, в городке Подволочиск в Галиции, он был Натаном Порецким, Натаном Марковичем; потом пошли конспиративные клички — Герман Эберхард, какие-то еще, и, наконец, Людвиг.
В молодости вступив в польскую компартию, Рейсс начал со сбора информации для Коминтерна, а уже с 1921 года стал советским разведчиком, работая под контролем разведуправления Красной Армии. Он выполнял ответственные поручения в Австрии, Польше, Германии; возглавлял агентурную сеть в Великобритании (при этом находясь в Нидерландах). Словом, он был немаловажной фигурой в советской разведке и за выполнение секретных поручений был даже удостоен высшей для того времени награды — ордена Красного Знамени. Возвратившись в Москву, занимал высокий пост в военной разведке, но затем перешел на службу в Иностранный отдел НКВД и снова был направлен на заграничную работу. Глубоко законспирированный резидент НКВД много ездил из страны в страну: Германия, Франция, Швейцария, Нидерланды…
Но все чаще от руководства Иностранного отдела НКВД стали поступать задания, с которыми Рейсс никак не мог согласиться: “Все внимание должно быть сосредоточено на борьбе против троцкистских бандитов”, то есть тех людей, причисленных к сторонникам Троцкого, которые в Испании воевали с фашизмом на стороне республики! Порецкий приходил к выводу, что Коминтерн больше не служит делу пролетарской революции, в котором он видел смысл своей жизни, а превратился в покорный инструмент сталинской диктатуры. “Московские процессы” деморализовали советскую агентуру в Европе; в ее кругах оставалось все меньше тех, с кем можно было говорить откровенно.
Получив предписание возвратиться в Москву “для консультаций”, он отчетливо представил себе, как будет выглядеть это возвращение. Его встретят на вокзале, поселят на спецдаче, после доклада какому-нибудь второразрядному начальству предложат поехать на юг, отдохнуть, а на первой же станции снимут с поезда, и он для всех бесследно исчезнет, как исчезли уже десятки его коллег по загранработе.
Итогом длительных размышлений разведчика стало решение о невозвращении в СССР. Свои мысли он попытался изложить в письме, адресованном Центральному Комитету партии большевиков. Письмо получилось не очень убедительным: ведь он должен был осудить дело, которому верно служил всю жизнь, и попытаться как-то обосновать свои дальнейшие шаги, что вовсе уж плохо получалось. Что было толку в принятии на себя ответственности за то, что он, Натан Порецкий, раньше не поднял голос протеста во время расстрелов в подвалах Лубянки вождей старых большевиков — а, в сущности, соперников Сталина в борьбе за власть. “Тот, кто сегодня молчит, становится сообщником Сталина и предает дело рабочего класса и социализма! Сталин ответит за свои поступки. Рабочее движение должно избавиться от Сталина и сталинизма”, — адресованный неизвестно кому призыв профессионального разведчика.
Натан подписался: “Людвиг” и, подумав, добавил: “В 1928 году я был награжден орденом Красного Знамени за заслуги перед пролетарской революцией. Я возвращаю вам этот прилагаемый к письму орден. Было бы противно моему достоинству носить его в то время, как его носят палачи лучших представителей русского рабочего класса”.
А дальнейшее поведение Порецкого плохо согласуется с его репутацией опытного конспиратора. Вместо того чтобы, отправив свое письмо в печать, немедленно скрыться, он стал играть в джентльменство. Письмо в ЦК ВКП(б), а также аналогичное письмо, адресованное руководителю Иностранного отдела НКВД, Натан передал Лидии Грозовской, сотруднице советского торгпредства в Париже. Он решил, что его письма дойдут до адресатов через советское посольство не раньше чем через неделю, а потом он сделает публичное заявление в подконтрольной Троцкому прессе.
Как бы не так. Письма немедленно были вскрыты оказавшимся по своим шпионским делам в Париже Шпигельгласом, заместителем начальника Иностранного отдела НКВД, который пребывал во Франции легально, с советским паспортом, как атташе при советском торгпредстве в Валенсии. Опытнейший организатор разведки ни секунды не колебался. Он хорошо запомнил слова Сталина по поводу одного из невозвращенцев: “А этого со дна морского найти. Если не найдут, не уничтожат, свою голову пусть положат!”. Рейсс не только слишком много знал — он обладал обширной информацией о советской агентуре во Франции, в Германии, в других странах Европы, — его пример мог оказаться заразительным для других резидентов советской разведки. Шпигельглас считал своей обязанностью уничтожить “Людвига” немедленно, но тут система дала осечку: через своего старого товарища Порецкий тут же был предупрежден о грозящей ему опасности и скрылся из Парижа.
Ликвидация “Людвига” стала для советской разведки задачей номер один. На поиск беглеца были брошены все силы, группа Смиренского даже была снята со слежки за Седовым. Помогла выйти на Порецкого, скрывшегося в Швейцарии, еще одна его ошибка.
XIV
Перед бегством в Швейцарию Порецкий получил записку из Рима от своей давней сотрудницы Гертруды Шильдбах, которая оказалась в тупиковой ситуации и просила о помощи. Гертруда (настоящая фамилия которой, разумеется, другая — Нойгебауэр), одинокая, некрасивая и психически неуравновешенная немецкая еврейка, и раньше говорила Порецкому о потрясении, испытанном ею от массовых политических репрессий в СССР, и Натан считал, что она готова последовать его примеру. Он назначил ей свидание в Швейцарии.
Между тем в это время Гертруда Шильдбах прочно попала в сети, расставленные Шпигельгласом. Ей был подставлен бывалый авантюрист Аббиат (известный также как подданный Монако Ролан Франсуа Росси), разыгравший пылкую любовь к немолодой женщине.
К встрече Гертруды с “Людвигом” были подключены крупные силы советских агентов — более двадцати человек. Важная роль отводилась Ренате Штейнер, которую, впрочем, как и раньше, использовали “втемную”, не сообщая ей ни цель операции, ни ее детали. Сначала ей было поручено забрать в Париже коробку конфет (как позже выяснилось, отравленных) у некого “Лео”, с которым она познакомилась через Дюкоме и еще одного агента, Этьена-Шарля Мартиньи.
Вездесущей советской разведке стало известно также, что у Людвига намечена встреча со Львом Седовым в Реймсе. На случай, если покушение в Швейцарии не удастся, в Реймс была направлена резервная группа боевиков.
Далее события разворачивались по всем законам детективного жанра. Рената, умевшая водить машину и имевшая швейцарские права, получила от “Лео” задание отвезти коробку конфет (отравленных!) и письмо в Берн и передать это там на вокзале Росси-Аббиату. Росси поручил ей взять в гараже напрокат на свое имя автомобиль, на котором куда-то уехал. Это было 2-го сентября 1937 года. Ренате он дал указание дожидаться в отеле, куда заехал вечером того же дня. В машине, по словам Ренаты, сидели знакомый ей журналист из белоэмигрантов Вадим Кондратьев и Смиренский, а также Шильдбах, которую она видела впервые. Ренату и Кондратьева Росси высадил в городке Мартиньи (название совпадало с фамилией одного из участников акции!), оттуда они должны были направиться в расположенную неподалеку горную деревушку Фино. Штейнер получила задание следить за женой Порецкого Эльзой (Елизаветой). В Фино Рената чуть ли ни носом к носу столкнулась с Порецким и приветливо помахала ему рукой, как старому знакомому. В тот же день Штейнер и Кондратьев остановились в отеле в Мартиньи.
Надо же было такому случиться, что 3-го сентября Кондратьев, которому, по-видимому, была отведена активная роль в планируемом покушении, нечаянно “засветился”. Его задержала в Лозанне швейцарская полиция, которая у всех прохожих проверяла документы в связи с намеченным приездом маршала Петэна в качестве наблюдателя за маневрами швейцарской армии. Но у Кондратьева документы были в порядке, и его отпустили.
4-го сентября, убедившись в том, что Эльза прибыла в селение Террите на Женевском озере, где остановилась в одном из пансионов, Рената позвонила Шильдбах в “Отель де ла Пэ”, произнеся условленную фразу: “Дядя уехал”. Шильдбах приказала Ренате немедленно возвращаться в Берн и ожидать там Росси. Кондратьев тогда же получил телеграмму, предписывающую ему возвращаться в Париж.
В тот же день Натан и Эльза встретились с Шильдбах в Лозанне, в условленном кафе. Она предложила приехать вечером в Пюлли, что вблизи Лозанны, чтобы вместе поужинать в ресторанчике и разрешить возникшие у нее проблемы. Шильдбах страшно нервничала. Эльза хотела взять у Гертруды привезенную ею коробку конфет, но та нервно, даже озлобленно, буквально вырвала ее у нее из рук: “Это не вам!”. Порецкий не знал, что нервозность собеседницы объяснялась еще и тем, что в кафе за ее поведением наверняка следили сообщники. Эльза возвратилась в Террите, а Натан купил билет на поезд до Реймса, куда он собирался выехать после вечерней встречи с Шильдбах.
XV
6-го сентября Елизавета Порецкая купила утреннюю газету и с ужасным предчувствием прочитала, что накануне полиция обнаружила неподалеку от Лозанны, в стороне от дороги, труп мужчины средних лет. Убийцы сделали все, чтобы погибшего нельзя было опознать: кроме двух пуль, всаженных в грудь, пятью выстрелами было обезображено лицо. В придорожные кусты тело волочили от дороги, на что указывал протянувшийся след. В карманах убитого был обнаружен паспорт на имя чехословацкого гражданина Германа Эберхарда, часы, пробитый пулей железнодорожный билет и бумажник с крупной суммой денег, что сразу же исключило версию ограбления. В кулаке был зажат клок волос, по-видимому, женских.
Проведенная проверка установила, что паспорт — фальшивый и чехословацкого гражданина с такой фамилией вообще не существовало.
Эльза тут же обратилась в полицию и опознала убитого как своего мужа, которого она назвала видным советским разведчиком Игнатием Рейссом — так Натан Порецкий уже после смерти получил это имя, под которым и вошел в историю советской разведки. Эльза заявила, что его убили за отказ от дальнейшей работы по выполнению заданий НКВД. Клок волос, как Эльза уверенно утверждала, принадлежал Гертруде Шильдбах.
А Рената Штейнер тщетно ждала, когда ей вернут взятый ею напрокат автомобиль. Она звонила в Лозанну и Париж, чтобы получить указания о дальнейших действиях, но никто ей не отвечал. Сообщения в газетах о жестоком убийстве не вызвало у нее никаких мыслей о своей к нему причастности. Между тем машина с салоном, перепачканным кровью, была обнаружена полицией на одной из улиц Лозанны. Не составляло труда найти хозяина гаража, которому принадлежал автомобиль, а затем и установить, кто брал машину напрокат. Но разыскивать Ренату не пришлось: она сама, прождав два дня, явилась в гараж, чтобы узнать, возвращена ли взятая ею напрокат машина. Там ее уже ожидала полиция. Штейнер рассказала все, что знала, и назвала отель, в котором останавливались Шильдбах и ее спутник Росси-Аббиат. Прибывшая туда полиция обнаружила, что после убийства они не возвратились в гостиницу и бросили там свои вещи, включая коробку с отравленными конфетами. А в чемодане Росси лежал план дома Троцкого в Мексике. Эльза знала, что у Гертруды заранее был куплен билет до Рима. Следов Росси-Аббиата обнаружить не удалось.
Загадка убийства Рейсса стала достоянием гласности много лет спустя.
Росси, он же Аббиат, он же Пи, в действительности был агентом советской разведки Виктором Правдиным. Вместе с ним в убийстве участвовал другой нелегал, Борис Афанасьев. Может быть, Афанасьев и Мартиньи — одно и то же лицо? Ведь не случайно же Росси-Правдин и Мартиньи совсем недавно, в феврале 1937 года, вместе выполняли в Мексике задание по подготовке покушения на Троцкого? Впрочем, “Правдин” и “Афанасьев” — вряд ли подлинные имена; просто по прибытии в Советский Союз им выдали такие документы, так же, как Эфрона сделали “Андреевым”.
Афанасьев и Правдин, вызванные в Москву, за успешное выполнение особого задания были награждены орденами. На имя матери Правдина, проживавшей в Париже, специальным постановлением советского правительства была переведена награда в 10 тысяч франков. А вернувшийся в Москву Шпигельглас, осуществлявший руководство операцией, вскоре был расстрелян при очередной чистке органов НКВД.
XVI
Рената Штейнер рассказала полиции все, что знала. Она показала, что выполняла поручения, которые давали Эфрон, Шварценберг и Смиренский, пообещавшие через “Союз возвращения на Родину” помочь ей получить визу в СССР. Поручения заключались в слежке за людьми, которых она не знала, и о целях слежки не имела никакого представления. Рената назвала имена Дюкоме, Кондратьева, Мартиньи. Она утверждала, что к убийству Рейсса Эфрон не имел отношения. Никаких доказательств ее участия в убийстве швейцарская полиция также не получила.
Женевский суд, разбиравший дело об убийстве Рейсса, обратился к французским властям с просьбой об аресте Эфрона, Кондратьева, Смиренского, Дюкоме и Мартиньи, но их и след простыл, как и непосредственного исполнителя преступления Росси-Аббиата. Полиция арестовала Лидию Грозовскую как причастную к убийству, но по решению суда она была выпущена под залог в 50 тысяч франков, после внесения которого также бесследно исчезла.
Цветаева дважды вызывалась на допрос в префектуру Парижа, но каждый раз заявляла, что к делам мужа никакого отношения не имела и о его теперешнем местонахождении ничего не знает. Вряд ли она была искренна, когда на допросе утверждала: “Я не знаю Смиренского или Роллэна Марселя”. Ведь со Смиренским-Роллэном были знакомы все члены ее семьи: и сын Мур, и дочь Ариадна, которая даже фотографировалась с ним.
Убийство Игнатия Рейcса тут же получило резонанс в “левой” прессе, которая приписывала его “банде Смиренского — Штейнер — Дюкоме”. Троцкий опубликовал статью, в которой говорилось:
“В Лозанне убит 4-го сентября Игнатий Райсс (фамилию убитого писали то “Рейс”, то “Райсс”, то с одним “с”, то с двумя. — В.В.) только потому, что, ужаснувшись преступлений Сталина, публично порвал с Москвой. Часть убийц Райсса арестована. Это члены Коминтерна и агенты ГПУ из русских белогвардейцев. Расследование французских и швейцарских судебных властей дает все основания полагать, что та же самая банда выполнила целый ряд нераскрытых ранее преступлений.
…Уже в июне этого года тов. Райсс твердо решил пойти на разрыв с Кремлем. Он начал с письма Центральному Комитету, которое было послано им в Москву 17-го июля. Тов. Райсс считал нужным выждать еще некоторое время, чтоб письмо его дошло по назначению, прежде чем предать его гласности. Чрезмерное рыцарство! Само письмо, принципиальное по содержанию и твердое по тону, заключало в себе только объявление разрыва, без точных фактов и разоблачений и было к тому же подписано именем “Людвиг”, которое никому ничего не говорило. ГПУ получило, таким образом, в свое распоряжение совершенно достаточный срок для того, чтоб подготовить убийство. Между тем общественное мнение Запада оставалось в полном неведении. Более благоприятных для себя условий ГПУ не могло желать”.
В другой статье говорилось:
“Кто такие Смиренский, Дюкоме, Рената Штейнер? Участники убийства Райсса, арестованные швейцарской и парижской полицией в сентябре-октябре этого года. (Автомобиль, которым, для совершения преступления, воспользовались убийцы Райсса, был нанят Ренатой Штейнер.) Бандой руководили другие агенты ГПУ — опять-таки белогвардейцы из “Союза возвращенцев” — Шварценберг и Эфрон, в свою очередь руководимые резидентом ГПУ и его помощниками, находящимися в советском посольстве”.
XVII
А Фанни Геллер — Фаина Смиренская — еще в июне уехала с маленькой Мими в Румынию, к своим родителям.
Полвека спустя она вспоминала события того времени в письме к другу юности.
“Начну с 1937 года, когда я гостила у своих родителей, и мы встретились с тобой в Сороках. Вернувшись в Оргеев к родителям, я получила телеграмму от Мити, чтобы я немедленно вернулась в Париж, так как он “простудился”. Я быстро собралась, оставила все купленные мною в Румынии ковры и тому подобные вещи для оформления одной из трех комнат, которые мы в последнее время снимали, в “деревенский” стиль. Вся наша трехкомнатная квартира была оформлена разным стилем. Я не очень люблю создавать уют, но не по общему образцу: стенка и прочее (может, это мещанство, но такая я есть).
Итак, 15 сентября я была в Париже. Митя нас не встретил. Одно это обстоятельство уже меня обеспокоило. Вечером он позвонил. Мы встретились в небольшом ресторане. За ним следили, он не мог ночевать дома, и мы стали встречаться в гостиницах, а квартира была пустой, я не могла найти себе места в этой большой квартире. Без Мити она была пуста. Где только он не ночевал, вплоть до домов терпимости, где он мог спокойно укрыться от полиции, а проститутки удивлялись, зачем он к ним пришел, сидя всю ночь, не раздеваясь (точно как террорист и бомбометатель в рассказе Леонида Андреева “Тьма”. — В.В.).
27 сентября, после встречи в ресторане, Митя ушел. В 12 часов он позвонил. Решил, что за ним не было “хвоста”, и приехал ночевать домой. Нам было так хорошо, так были счастливы, очутившись все вместе: Митя, Мими и я. Увы! Мы не знали, что это последняя ночь, что мы встретимся только в мае 1939 года в Харькове. В 7 часов утра, уже 28 сентября, позвонила полиция. Я разбудила Мими, чтобы она заплакала, под громким плачем ребенка Митя мог уничтожить некоторые бумаги и спустить их в туалет. Пришлось открывать. Обыск был небольшой, продолжался он всего 5—10 минут. Нас всех арестовали. Допрашивали Митю. Слышны были крики: “Parle, parle! (Говори, говори!)”. Митя молчал. В чем состояло обвинение? Там было 15 пунктов. Там было нелегальное проживание во Франции с французским именем и фальшивыми документами. Это не самое страшное обвинение. За это дают 6 месяцев тюрьмы и высылают из Франции. Это был один пункт. Затем следовало еще 14 пунктов: призыв к свержению власти, организация братоубийственной войны и т.д. и т.п. За все преступления — от 10-ти до 15 лет каторжных работ. Дело уголовное”.
Даже спустя полвека Фаина Марковна умолчала о главном, несомненно, пункте обвинения: участии в убийстве Игнатия Рейсса. А добивалась от Дмитрия Смиренского полиция, конечно, сведений о соучастниках в этом преступлении и их местонахождении. Это подтверждается и фактом последующей экстрадиции Смиренского в Швейцарию; из всех предъявленных французской полицией пунктов обвинения швейцарскую полицию могла интересовать только его причастность к “делу Рейсса”.
Фаина Марковна продолжает: “Нас, меня с Мими, отпустили в 7 часов вечера. Хотела открыть газ и покончить со всеми страданиями. Маленькую Мими взяла в свою постель. Вспомнила свою мать и решила выжить”.
Фаина вспомнила стихи своего земляка, Довида Кнута. Она подумала, что они написаны о ней:
“Бездомный парижский ветер качает звезду за окном,
Испуганно воет труба и стучится в заслонку камина.
Дружелюбная лампа дрожит на упрямом дубовом столе
Всем бронзовым телом своим, что греет мне душу и руку.
Сжимаются вещи от страха. И мнится оргеевским сном
Латинский квартал за окном, абажур с небывалым жасмином,
Куба комнатного простота нестолична — и в полумгле
Заснувшая женщина, стол, будильник, считающий скуку”.
XVIII
Снова — из письма Фаины Марковны.
“Итак, с чего начать? Я не плакала. Нельзя было расслабляться. На следующий день я решила поехать на выставку. Тогда была Всемирная выставка и там работали друзья Мити. Я знала, что за мной следят. Поехали с Мими в магазин, где можно было купить самую модную одежду. Я переоделась: купила костюм, шляпу, подкрасилась больше, чем надо было, переодела Мими, уехала из магазина, сказав, что старое платье я оставляю до следующего дня, и поехала на выставку. В тот магазин я больше не возвращалась. Обойдя несколько павильонов, я вошла в советский павильон. Думала встретить там лучшего друга Мити Эфрона Сергея Яковлевича (мужа Марины Цветаевой)”.
Конечно же, Фаина Марковна не могла надеяться встретить на парижской Всемирной выставке Сергея Эфрона: она не могла не знать, что за ним охотится полиция — по той же причине, что и за Дмитрием. Но в многолюдном советском павильоне (на его крыше возвышалась потрясшая воображение посетителей скульптура Веры Мухиной “Рабочий и колхозница”), сотрудники которого — поголовно все! — были агентами НКВД, была надежда передать в резидентуру, находящуюся в советском посольстве, сведения об аресте Дмитрия и просьбу об установлении связи.
Возвратимся к письму Фаины Марковны.
“Итак, я рассказала об аресте Мити. МОПР мне будет помогать, но никаких советов мне дать не может. Теперь все вопросы я должна была решать сама — мне надо было бороться за свободу Мити. Передо мной стояли три задачи: найти хорошего адвоката, найти богатого человека, который согласился бы быть свидетелем, что я его любовница, что я у него на содержании (чтоб полиция не знала, откуда у меня деньги, ведь адвокат стоил дорого, да жизнь, наряды, на которые мне тоже надо было тратить немалые деньги)”.
Похоже, что через МОПР (или по другим каналам?) советская разведка снабжала Фаину Марковну достаточными средствами для достижения названных целей.
“Наконец, надо было доказать, что Мими его, Мити, ребенок. Дело в том, что наш брак был зарегистрирован в советском посольстве (еще одно свидетельство того, что, по крайней мере, с 1934 года, т.е. со времени регистрации брака в посольстве, Дмитрий и Фаина сотрудничали с советской разведкой. — В.В.). Брачного свидетельства у меня не было. Дети были записаны в моем паспорте по фамилии Геллер. Я считалась “fille-mere” (мать-одиночка). Незаконную жену на свидание с Митей не пускали. Французский друг Мити посоветовал обратиться к адвокату Лафону, бывшему министру юстиции. Когда я к нему пришла, он мне сразу сказал: “Не говорите мне, что вы не коммунистка, все бессарабцы коммунисты, но дело Смиренского я возьму, это будет стоит столько-то франков”. Я, конечно, не торговалась. Он обещал мне сообщить по телефону о новостях дела. Итак, вопросов осталось уже два. Вспомнила о наших друзьях. Господа Зивы были богатыми людьми (господин Зив — еврей, она русская). Поехала к ним. Рассказала о своем горе. Он согласился подтвердить, что я у него на содержании и он часто покупает мне наряды и т.п. Кстати, Зив был старше своей последней жены на 25 лет, это не мешало ему иметь любовниц, а ей — любовников среди французских артистов. Теперь еще осталось доказать, что Мими — дочь Смиренского. Хозяйка гостиницы, где мы жили с Митей, знала его под фамилией Rollin. Когда я к ней приехала, она удивилась, что я так плохо выгляжу. Я ей сказала, что мой друг, г-н Роллэн, узнав, что у меня будет второй ребенок, меня бросил, и я хочу подавать на него в суд, я найду его в Бельгии, куда он уехал. Она очень удивилась. Ведь г-н Роллэн вас обожал, заботился, как о королеве (ее слова), и бросил. Вот какие бывают мужчины! Мадам дала мне справку, что мы проживали у нее вместе с г-ном Роллэном (в полиции знали, что под фамилией Роллэн скрывался политический преступник — Смиренский). Теперь с такой справкой я могла ездить в тюрьму на свидание с Митей, но только с дочкой, с его ребенком. Свидания были раз в неделю. И вдруг свидания прекратились. В носки, которые я ему передавала, я клала маленькие кусочки грифеля, и он переводил одну книжку Тьерри “Indochino SOS””.
Какая вера в наивность адресата письма Фаины Марковны! Не было у заключенного в уголовной тюрьме другой заботы, кроме того, чтобы тайно переводить книжку с подозрительным “SOS” в названии! Конечно, кусочки грифеля были нужны для того, чтобы писать записочки, секретно передаваемые на волю.
Фаина Марковна продолжает.
“Через глазок надзиратель тюрьмы увидел, сделал обыск, нашел листки книжки и их порвал. Лишили свиданий на месяц. Митю сильно били. Французы вырвали ему волосы, выбили зубы, превратили его лицо в кровавую маску, как рассказывал потом Митя, а он молчал, только его казацкая натура (его мать была казачкой, а бабушка черкеской, отец русский) могла терпеть такие пытки. Он молчал. Меня вызвал следователь: “Я Смиренского не бил. Он молчит, тем хуже для него. Вы можете его спасти. Он вас обожает, очень любит ребенка. Если вы ему скажете, он заговорит”. После небольшой паузы, я: “И вы знаете, что я ему ничего не скажу. И вы уверены, если бы я даже его просила, он меня не послушает”. — “Да, я ожидал от вас такой ответ. Что же, вы знаете, что ему угрожает. Вас же вышлют из Франции в Румынию как коммунистку…” Вызывали меня много раз, то к одному, то к другому следователю. Допрашивали, показывали фотографии. Я держалась стойко: никого не знала, никого не узнавала. Однажды приезжаю с Мими на свидание, мы застали Митю в кандалах, были закованы руки и ноги. Ему разрешили поцеловать ребенка. Из французской тюрьмы Сантэ его перевели в тюрьму Френ, где был более жесткий режим.
Посылки туда нельзя было посылать. Работа заключенных была очень тяжелая. Стояли у станков и не имели права ни переговариваться между собой, ни повернуться. Перед глазами была только стена. Когда нужен был инструмент, надо было руками указать охраннику, и тот подавал нужный инструмент. Если же заключенный произносил хотя бы одно слово, его били лбом о стену. Так Митя просидел в этой тюрьме около четырех месяцев. А потом его перевели в Швейцарию”.
Арестованный Дюкоме остался под следствием во Франции, так как, будучи французским гражданином, выдаче властям другого государства не подлежал.
XIX
Дмитрий Смиренский вел в тюрьме записи, что, как видно, правилами отнюдь не возбранялось. Вот их сохранившаяся часть.
“28 мая (1938 г.). Сегодня узнал, что парень из камеры № 2 получил 7 лет за убийство своей жены. Она была мартиниканка, и он ее убил из карабина. Я был с ним на прогулке пару раз, даже больше. Мы с ним носили на прогулку безногого калеку. Он прожил в Африке 11 лет, говорит, что охотник по профессии. Он надеялся получить два года, а так как он сидит уже больше года, то, считая срок предварительного заключения, ему почти ничего не оставалось бы сидеть. Он мне хвалился, что привозил из Африки оружие (в ограниченном количестве) и продавал здесь. Мы с ним дружили, но… Денег у него не было, и я ему давал окурки или табак. Он делал какую-то сложную игрушку для своего сына с разрешения старшего надзирателя. Работать он не хотел, хотя и сидел без табака. Я после его осуждения увидел его в первый раз вчера у парикмахера. Он мне на вопрос “Сколько?” показал 7 пальцев. По губам я узнал, что это семь лет. Он очень изменился. Наказание его ошеломило, так как он думал отделаться двумя-тремя годами. Все парни нашего дивизиона, и я в том числе, поражены. Но, не зная деталей, судить трудно. Каждый заключенный рассказывает драму по-своему, как ему хочется. Я говорю “драму”, потому что, находясь под неусыпным наблюдением, здесь 95% драм. Между прочим, сегодня я вспомнил о Брешнере, который покончил с собой в январе. Несчастный бегал по камере точно так же, как тигр в клетке, но на тигра он не был похож. Его от смерти избавить было невозможно. Он пытался два раза. На третий раз ему удалось. После второго раза его дали мне в камеру (перевели из 13-й). Он ранен был в голову и ходил без перевязки. Часто со своим стеклянным взглядом он обращался к фельдшеру и просил помощи. Его ничего абсолютно не интересовало. Он никогда не читал. Бегал с утра до вечера и лишь изредка ложился на койку Лелю. Он безусловно гораздо счастливее там, где он находится сейчас. К жизни он не способен, в особенности, если жить, но много страдать или терпеть. Книг или журналов не читал. Выходец из Польши, еврей, он даже не прочел статью в “Illustration” о положении евреев в Польше. Других книг читать он тоже не хотел. Кстати, о книгах можно говорить здесь много. Купить их можно с разрешения директора. Есть каталог, где указаны книги, которые можно покупать без специального разрешения. Научные книги там не фигурируют. А разрешенные романы — хоть отбавляй. Нет даже элементарной истории Франции, ни географии, никаких учебников. Меня удивило то, что мы не можем купить, например, “Moto Revue”. Я писал директору и получил отказ”.
Дмитрий старательно переписывает со стен своей камеры надписи, оставленные ее прошлыми обитателями. Выше всех других какой-то умник процитировал Шопенгауэра:
“Если этот мир сотворил какой-нибудь Бог, то я не желал бы быть этим Богом: злополучие этого мира растерзало бы мне сердце”.
Ниже — надписи попроще.
“Уезжаю в Ролл за бродяжничество. На два года прощай теплый сортир и свобода”.
“Меня посадили на 6 месяцев, потому что не платил алименты своему ребенку, не имея работы”.
“Те, кто рвут книги, идиоты. Если вы не умеете читать, оставьте хотя бы в покое книги. После вас придут другие люди, которые любят читать, ведь чтение — наше единственное развлечение здесь, и книги — наши единственные друзья”.
“Как медленно приходит справедливость и как несправедливость мчится вскачь!”.
Далее — два четверостишия, одно — на немецком, другое — на французском. Дмитрий Михайлович попытался перевести их на русский язык.
“В этой камере шикарной,
Что ни ночь, то сон кошмарный:
Сотни блох, клопы и вошки
Пляшут польку без гармошки”.
“Без прокуроров, кошек, псов,
Без блох, без вошек и клопов,
Без адвокатов — жадных крыс
Народ со скуки бы прокис!”.
XX
Советского разведчика, через которого Фаина должна была поддерживать связь с резидентом, она знала как Жана (Фаина Марковна называла его “товарищем из МОПРа”. — В.В.). А он ее в телефонных разговорах, когда они уславливались о месте и времени встречи, называл “Жаннин”. Поэтому и дочку, рождения которой она тогда ожидала, она назвала Жаннин.
Фаина Марковна вспоминает все в том же письме к другу юности:
“Как я могла вести все дела? За каждым моим шагом следили. Мне надо было встречаться с Жаном. Он мне звонил, назначал время встречи. Как договариваться о месте встречи? Ведь за мной следили, когда заходила в булочную, когда ездила в детский диспансер с ребенком. Следили — как это было тяжело, как будто бы залезают в твою душу. И тогда я использовала разные способы. Пользуясь своей привлекательной внешностью, улыбалась идущему мне навстречу молодому человеку. Молодой человек, поравнявшись со мной, заговорил, назначил свидание в кафе. Место кафе выбирала я. Об этом я сообщала товарищу. Пока я танцевала с французом, товарищ меня ждал у столика. Устав немного, я садилась за этот столик. Мой кавалер танцевал с другой девушкой. Пока он танцевал танго, мы с Жаном обсудили некоторые вопросы: как ведется процесс, какие новости у адвоката, как ведет себя и чувствует себя Митя и т.д. Встал вопрос об устройстве Мими. Мне было уже тяжело в моем положении — ездить повсюду с Мими. Нелегко было найти комнату. Всю обстановку я продала. Оставила только носильные вещи и книги. Квартиру сдала хозяину. Куда деваться? Женщину с ребенком, ожидавшую второго ребенка, без мужа боялись пускать. Боялись такой “птички”. Одна хозяйка дешевой и далеко не первоклассной гостиницы сжалилась надо мной и сдала мне комнату на одну ночь. Комната была с каменным полом, довольно темная, но там были газ и вода. После этой ночи я переночевала еще одну ночь и так осталась там до отъезда в СССР. Мадам Декопэн мне потом сказала, что я ей понравилась и что я не была похожа на ту, за которую меня принимали другие. Она полюбила моих детей, и мы расстались друзьями. Я сказала на прощанье, что уезжаю в Румынию.
Еще напишу об одной слежке. Мими я отправила в пансион, в Версаль (это когда уже родилась Жаннин. — В.В.). В 12 часов дня я уехала, чтобы встретиться с Жаном. Перед гостиницей стояло такси, с одной и другой стороны переулка, где я жила, стояли шпики. Я их уже узнавала. Пройдя несколько кварталов пешком, я села в такси, поехала в далекий район Парижа. Спустилась в метро. К моему удивлению, там сидел один из тех двоих, которые были на улице Laecmal, где я жила. Села в метро, потом такси, потом автобус и т.д. За мной следило 12 человек. Как мне сообщить Жану? Так я проездила целый день. Меняла транспорт, а слежка продолжалась. И тогда я решилась еще на один шаг. Я вспомнила, что в одной гостинице, где я жила, хозяин мне каждый день посылал записочки, просил встречи со мной. Я эти записочки рвала. А теперь я сама поехала к г-ну Перинэ. На первом этаже было кафе. Выпила кофе, успела позвонить Жану и… входит тот, в кожаном пальто, которого я видела в метро. Это уж чересчур!.. Я пригласила г-на Перинэ поехать со мной танцевать. Мы поехали куда-то в богатое кафе, выпили кофе с ликером, танцевали. “Вы танцуете, как ласточка!”. Этот комплимент мне не доставил удовольствия. В 12 часов ночи я приехала домой. Жанночка спала. Она не ела с двенадцати дня до двенадцати ночи!
Осталось достать алиби.
Как быть с алиби? Как доказать, что Митя был в Париже, а не в другом городе (т.е. не в Лозанне, где был убит Рейсс. — В.В.)? Я знала, что Митя пил кофе в одном и том же кафе недалеко от нашего дома. Я туда зашла. Поздоровавшись кокетливо с официантом, я спросила, не видал ли он сегодня г-на Роллэна, моего друга. “Дело в том, что мой друг давно ко мне не ходит, я думала, что он, официант, мне скажет, когда он его видел в последний раз”. С удовольствием! Месье Роллэн бывал здесь каждый день, пил кофе, играл в “беллот”. (Это карточная игра — дамский преферанс. Митя в беллот не играл, а любил играть в настоящий преферанс.) Как видно, официант его спутал с другим французом, что было для меня неважно. Важно было, что он подтвердил, что Митя был тогда-то в Париже. Об этом потом сообщила адвокату. Это алиби сыграло большую роль в процессе”.
XXI
Следствие шло медленно. Никаких доказательств непосредственного участия Смиренского в убийстве так и не было получено, а просоветская печать требовала освобождения ни в чем не повинного человека — дело представлялось так, что члена французской компартии Марселя Роллэна преследуют за его убеждения.
Из записок Фаины Марковны:
“Адвокат Лафон считал, что в Швейцарии законы менее жестокие, чем во Франции, и поэтому хорошо, что его, т.е. Митю, потребовала Швейцария. Надо там найти адвоката. По моей просьбе Лафон поехал в Швейцарию. Там уже был адвокат г-н Бюсси. Последний с почтением отнесся к Лафону, называя его “mon maitre”. В Лозаннской тюрьме условия были лучше. Кормили хорошо. На деньги, которые я посылала, Митя мог покупать книги и стал изучать немецкий язык. Вернее, стал продолжать изучение иностранного языка; когда мы с Митей начали встречаться, я стала с ним заниматься немецким языком. И вот в тюрьме он продолжал. В Лозанне он также делал альбомы для марок. В течение четырех месяцев продолжалась работа обоих адвокатов. В Швейцарию я не могла ехать, а все ездил г-н Лафон, который держал меня в курс дела.
Жан мне однажды дал указание, чтоб я попросила Лафона показать мне дело Смиренского. Я должна была его прочесть полностью. Дело было довольно объемистое, и я долго сидела в гостиной Лафона и прочитывала, изучала это дело. Мне надо было запомнить многое. К счастью, у меня была хорошая память, и я могла запоминать десятки телефонов и вещей, о которых нельзя было писать. Я запомнила многое, а потом передала все Жану”.
XXII
Вот и близится развязка событий, связанных с “делом Рейсса”. Она не менее авантюрна, чем все предыдущее.
Из записок Фаины Марковны:
“9 ноября 1938 года мне приснилось, что Митя идет мне навстречу и он на костылях. Т.к. я в сны не верю, я и на этот раз тоже не придала значения приснившемуся.
На следующее утро, т.е. 10-го ноября, г-н Лафон меня вызывает срочно к себе. Он мне объявляет, что завтра Митю освобождают на поруки. Его надо встречать на швейцарской границе, вблизи города Полиньи. В 12 часов ночи Митя пройдет по дороге мимо четырех озер. Лафон изучал это место. Ввиду того, что 11 ноября праздник — День Перемирия в мировой войне, эта граница будет не очень охраняться. Митю надо встречать, но, возможно, будет слежка со стороны французской полиции. Встречать должен человек, которого полиция не знает и с которым я никогда не встречалась. Мне же никоим образом поехать нельзя.
Я звоню Жану. Встретились. Рассказала о моем разговоре с Лафоном. Жан обещал мне дать ответ вечером. К сожалению, никого не нашли. Придется мне самой поехать в Полиньи. За несколько часов я собралась. Полиньи — город спорта. Я надела спортивный костюм, одела потеплее Жанночку, взяла с собой несколько пеленок и была готова. Жанночке было тогда шесть месяцев. В ночь на 11-е я выехала на специальном автобусе на швейцарскую границу, в город Полиньи в горах Юра, 1000 метров над уровнем моря.
Воскресенье, все празднуют. Такси у вокзала нет. Наконец подъехало такси. Просила везти меня в самую лучшую гостиницу. К сожалению, в городе всего одна гостиница. В горах есть шале (небольшая дача) — нет, шале мне не подходит. Поехала в гостиницу. Позвала девчушку-горничную и попросила, чтобы завтрак, обед и ужин подавать мне прямо в комнату. Попросила позвать мне шофера, так как я вечером хочу осмотреть окрестности Полиньи. А смотреть было интересно. В долине полно зелени, а на горах лежит снег. Красота необыкновенная — но ничего не радовало.
Пришел шофер. Мне надо встретить моего друга, который приезжает из Швейцарии. Дело в том, что в Париже остался мой муж, и я бы не хотела, чтобы кто-нибудь узнал об этой встрече. Договорились: он (шофер) приедет за мной в 10 часов вечера, и поедем смотреть окрестности.
В 10 часов явился шофер. В кабине возле него сидела его жена; он, как видно, боялся и на всякий случай прихватил жену. Около 12 часов мы проезжали мимо четырех озер. Фары были потушены. И вдруг из темноты показался человек с палочкой. Мужчина прихрамывал. Говорю шоферу: “Включите фары!”. Подъехали вплотную к мужчине, который хромал. Тогда я вспомнила сон. Шофер открыл дверцу. “Марсель!” — крикнула я. Митя вошел в такси. Поехали в гостиницу.
Митя рассказал, что конвойный — швейцарец — дал ему фонарик и карту, где была указана граница (эта карта до сих пор хранится у нас), указал ему, как пройти, в каком месте перейти границу, пересечь лес, и он окажется возле четырех озер. Это уже Франция. В лесу Митя попал в яму, выбрался оттуда, достал сучок и, прихрамывая, с опухшей уже ногой добрался до четырех озер. Увидев машину с фарами, он остановился. А вдруг полиция. Но фары то потухали, то зажигались. И вот дверца открылась. Мы вместе!
В гостинице Митя заполнил бланк (паспорт там не спрашивают). С шофером договорились: он приедет за нами в 4 часа утра и мы поедем в Париж, так как мы должны быть там в 8 часов утра. Шофер взял за проезд 800 франков (в Париж и обратно). В Париже нас ждал товарищ, Митя ушел с ним. Так мы опять расстались”.
Вот так. Отпущенный на поруки арестант тайно перешел границу, несомненно, подкупив то ли конвойного, то ли пограничника.
XXIII
Неделю спустя Фанни получила письмо от господина Лафона. Тот сообщал, что к нему обратился швейцарский адвокат Смиренского, метр Бюсси, для согласования позиций по вопросу о возможности возбуждения дела о противозаконности передачи его клиента швейцарским властям и в связи с этим возмещения принесенного ими ущерба, поскольку Дмитрий был освобожден за отсутствием улик. Бюсси полагал, что такой шаг был бы нецелесообразен.
Именитый адвокат Лафон был откровенен с госпожой Смиренской:
“У меня лично такое же мнение, и я думаю, что, возбуждая процесс, мы только потеряем время и, вероятно, много денег”. В конце письма он добавил: “О Смиренском у меня новостей нет”.
Еще бы. Дмитрий находился на нелегальном положении, и Фаина Марковна поддерживала связь с мужем через того же “Жана”. Он передавал записочки от Мити, Фаина их прочитывала и тотчас же рвала. Ему писала несколько слов.
Потом обмен записочками прекратился. Жан дал пронять Фаине, что Дмитрий Смиренский так же, как Сергей Эфрон, скрытно переправлен в Советский Союз — по-видимому, через Испанию.
Жан посоветовал собрать багаж и отправить его на вокзал на хранение, чтобы быть готовой в любую минуту покинуть Париж.
4-го мая 1939 года Жан сказал, что завтра она уедет пароходом в СССР. Багаж отправила в Гавр. Фаина привезла из Версаля Мими, мадам Бельтовской, хозяйке пансиона, сказала, что уезжает в Румынию, к родителям. Александр Александрович Тверитинов, секретарь “Союза возвращения”, провожал до Гавра. Фаина Марковна с ним попрощалась, надеясь скоро увидеться в СССР.
XXIV
Дмитрий Смиренский, возвратившись в СССР, после непродолжительного пребывания в Москве (известно только, что он встречался с Эфроном на даче НКВД в подмосковном Болшево), поехал в Харьков, где у него были родственники. Вот какое письмо без подписи он там получил:
“…Мы написали о Вас в Киев с тем, чтобы они дали указание в Харьков связаться с Вами и помочь Вам устроиться на работу и с квартирой. Это письмо из Москвы будет отправлено завтра 23.II (1939 года. — В.В.). Через несколько дней ждите прихода к Вам товарища. Будьте с ним откровенны, он должен знать все подробности. По всем вопросам, связанным с работой и квартирой, обращайтесь к нему. Если у Вас будут затруднения другого порядка, пишите нам. Чем скорее Вы устроитесь, тем лучше для Вас в смысле приезда Вашей семьи. Как только Вы устроитесь — напишите нам, мы дадим указание, чтобы Вашу семью отправляли домой, а Вас предупредим, когда они прибудут и куда, с тем, чтобы вы могли их встретить”.
Обратите внимание на эзопов язык, которым написано письмо: вместо названия организации — “они”; пишите — “нам”; придет — “товарищ”; затруднения — “другого порядка”…
Если уж власть имущие тщательно конспирировались в своей стране, то что говорить о простых гражданах, работавших во Франции на советскую разведку, у которых хватало “затруднений другого порядка”… В августе 1940 года Смиренские получили открытку от знакомой по кругу Эфрона-Цветаевой Хеди Балтер. После общих, ничего не значащих фраз Хеди продолжает: “К сожалению, никому, кроме моей Мариночки (дочке уже 1 год и 3 мес.), привет передать не могу. С осени поступила на работу. Надеюсь, что заработаю на нее и себя. А лето прожили кое-как на даче, т.к. сняли еще весной. Очень уж все получилось тяжело, будто самый близкий друг тебя обидел. Но все же верю, что все выяснится, не могу просто допустить другой мысли”.
Смиренские расшифровали нехитрые намеки Хеди: все посажены, значит, и Павел, ее муж, и Эфрон, и дочь его Аля, и все, с кем Дмитрий встречался на даче в Болшево. Павел, архитектор, бежавший из гитлеровской Германии во Францию, арестован еще весной. А “самый близкий друг” — это, конечно, НКВД, советская разведка, на которую все они добросовестно работали.
Аля Эфрон встретилась с Павлом в застенках НКВД:
“Во время моего следствия мне однажды дали очную ставку с одним из товарищей отца, Балтер Павлом Абрамовичем. Я хорошо знала этого человека, но при очной ставке еле узнала его, в таком состоянии он был. Очная ставка проходила под непрерывный оглушительный крик следователя, обрывавшего каждую попытку Балтера что-то сказать “не согласованное” со следователем, каждую мою попытку что-нибудь спросить или опровергнуть. И, однако, вымыслы Балтера о моем отце и обо мне были настолько нелепыми, что удалось их разоблачить, несмотря на такую обстановку. Я знала Балтера как честного, порядочного человека, и мне было ясно видно, до какого состояния он был доведен…”
Сергей Эфрон был арестован вслед за своей дочерью и вместе с несколькими сотрудниками “Союза возвращения” — секретными сотрудниками НКВД — обвинен в работе на французскую разведку. Никакими доказательствами обвинение не располагало, но в застенках Лубянки из обвиняемых были выколочены “признания”. Вопреки утверждениям некоторых исследователей, Дмитрий Михайлович Смиренский не только не был расстрелян в Москве, но и не привлекался по делу Эфрона. В протоколах допросов Эфрона фамилия Смиренского упоминается только один раз, лишь на одиннадцатом допросе. На вопрос следователя — что он знает о Дмитрии Смиренском, Эфрон сказал, что знает его как человека, который участвовал в предварительной подготовке покушения на Рейсса, но в самом убийстве участия не принимал. Больше следствие к фамилии Смиренского не возвращалось. На прямой вопрос: “Что спасло Дмитрия Михайловича от репрессий?” Жанна Смиренская написала мне: “Если ответить коротко, то причин несколько, помимо счастливой судьбы, — быстрый отъезд из Москвы (он прибыл в Москву в январе, а в феврале был уже в Харькове); начало войны и переориентация НКВД на новые задачи; чрезвычайно низкое социальное положение во время войны (коновозчик, грузчик) и после войны (шофер, диспетчер). В 1947 или 1948 г. его вызывали в Свердловск — видимо, в НКВД”.
Все доводы, которые приводит Жанна, за исключением, пожалуй, счастливой судьбы, без труда опровергаются любым, кто хоть сколько-нибудь знаком с документами того времени. Вообще-то искать логику в бесконечной веренице кровавых репрессий, которые теперь называют “сталинскими”, — занятие безнадежное, но в данном случае определенный след усматривается. Так выгодно было следователям НКВД построить версию о наличии среди секретных сотрудников НКВД, проживавших и работавших во Франции, давно сколоченной и глубоко законспирированной организации единомышленников. А под все эти определения удачно подходили бывшие “евразийцы”, которые — все — на определенном этапе своей деятельности критически относились к коммунистической власти. Дмитрий Смиренский в организацию “евразийцев”, насколько нам известно, не входил, и его привлечение по этому делу могло бы разрушить сооружаемую следствием пирамиду обвинения.
А, может быть, дело объяснялось куда проще. Когда Берия принес Сталину список на арест секретных сотрудников, возвратившихся из Франции, внимание вождя остановилось на фамилии Смиренского. Его цепкая память восстановила услужливо преподнесенную когда-то разведкой выдержку из милюковских “Последних новостей”, набранную по старой орфографии, с “ятями” и твердыми знаками: “О личности Смиренского известно меньше других… Это — физически сильный, жестокий и грубый человек…”
“Ну в точности как обо мне — подумал вождь. — Иудушка Троцкий постоянно повторяет характеристику, которую Ильич дал мне в “Письме к съезду”: “Сталин слишком груб…” А этот худосочный француз, Анри Барбюс, в посвященной мне книге написал: “Вождь был суров и даже жесток с теми, кто не умел работать…” А прочие в списке — это так, интеллигентные болтуны…”
И жирным красным карандашом Сталин вычеркнул из списка фамилию Смиренского.
Ликвидация организации, работавшей на французскую разведку, была бы для советского руководства не лишним доказательством его дружественного отношения к другу и союзнику — гитлеровской Германии. А то, что следствие продолжало лепить “дело” уже после начала войны с Германией, ничего не меняет: не выпускать же на свободу изобличенных и признавшихся в своих мнимых “преступлениях” подследственных.
Никому из них “добровольное признание” не помогло, и военная коллегия Верховного суда “за активную антисоветскую работу” всех приговорила к расстрелу. Тут же был приведен в исполнение приговор в отношении всех осужденных, кроме Эфрона. Он был тогда болен, а, по-видимому, по какой-то секретной инструкции предписывалось проявлять гуманность и не расстреливать больных: сначала нужно их вылечить.
Сергей был расстрелян в страшный для Москвы день, 16 октября 1941 года, когда ввиду реальной угрозы прорыва немцев срочно зачищались места заключения. Эфрон значился первым в списке из 136 заключенных, подлежащих немедленному уничтожению.
XXV
Много лет спустя Мими спросила отца, Дмитрия Михайловича: “Если бы пришлось начать сначала, ты бы изменил что-нибудь?” — “Во всяком случае, в “левое” движение я бы не пошел”, — ответил он. Впрочем, после приезда в Советский Союз его не приняли с распростертыми объятиями в ВКП(б)-КПСС под тем предлогом, что у него не было свидетелей парижского периода его жизни.
Судьба Марины Цветаевой известна: она покончила с собой в Елабуге 31 августа 1941 года. Спустя полтора-два десятилетия она была канонизирована ценителями русской литературы как великая поэтесса.
От ответа на расспросы о Марине Фаина Марковна уклонялась; лишь однажды не выдержала и проронила два слова: “Всё — грязь”.
Был расстрелян и Александр Тверитинов, провожавший Фаину Марковну с дочерьми до Гавра.
Жизнь Ренаты Штейнер была длинной, но ее подробности неизвестны, кроме того, что она скончалась в 1986 году.
Константин Родзевич во время гражданской войны в Испании пользовался исключительным доверием “органов”: он вел большую работу по вербовке и отправке в Испанию добровольцев из числа бывших белых, был комиссаром сформированного из них батальона, воевавшего на стороне республики, а в годы немецкой оккупации стал участником французского Сопротивления. Он отсидел в немецком концлагере и вернулся во Францию, отказавшись переехать в Советский Союз. Родзевич дожил до глубокой старости, скончавшись в Париже в 1988 году.
Арестованный французской полицией Дюкоме, он же “Боб”, провел в тюрьме тринадцать месяцев. Выпущенный как не являющийся организатором или непосредственным участником убийства, он дожил до 1961 года.
Гертруда Шильдбах бежала в СССР, но там была арестована и приговорена к пяти годам ссылки в Казахстан.
Кондратьев, вернувшийся в СССР, вскоре умер от туберкулеза.
Борис Афанасьев в Москве стал офицером разведки, а Виктор Правдин вплоть до своей смерти в 1970 году работал в издательстве иностранной литературы; впрочем, по другим данным, он был в годы войны корреспондентом ТАСС в Нью-Йорке и по-прежнему выполнял шпионские задания.
XXVI
В течение многих лет, когда подступает неотвязная беспредметная тоска, которую Юхан Смуул назвал Большим Халлом — безликим, безглазым и бестелесным духом, рождающимся снова и снова из плеска волн и из серых облаков над головой, я выхожу на малолюдный причал, гляжу на растворяющийся в темноте горизонт и беззвучно бормочу пронзительные есенинские строки:
…Каждый день
Я прихожу на пристань,
Провожаю всех,
Кого не жаль,
И гляжу все тягостней
И пристальней
В очарованную даль.
Никого я, в сущности, не провожаю, и некого мне жалеть, но память о чем-то далеком и безвозвратно ушедшем заставляет каждый раз повторять:
Может быть, из Гавра
Иль Марселя
Приплывут
Мими или Жаннет,
О которых помню я
Доселе,
Но которых
Вовсе — нет…
Конечно, я знаю, что Есенин написал “Приплывет Луиза иль Жаннет…”, но я упрямо повторяю “Мими” вместо Луизы. Да, помню я доселе, а насчет “вовсе нет” Сергей Есенин, конечно, заблуждался. Ну, а что до того, что младшую сестренку зовут не Жаннет, а Жаннин — я думаю, она меня простит.