Опубликовано в журнале Урал, номер 6, 2008
Прочтя мою очередную повесть в журнале “Урал”, он прислал мне письмо. Так и познакомились…
Советский полковник Лев Ефимович Манзон, как и знаменитый полковник Маркеса, не выиграл ни одного сражения, однако, в отличие от последнего, и — не проиграл. Потому что… Потому что так было угодно судьбе и начальству.
Человек войны — а разве не каждый гражданин страны во время Великой Отечественной был таковым — он мало повоевал (с Японией только), “героических подвигов” за собой не числит, но много повидал, много пережил и все понял. А еще послужил Родине не за страх, а за совесть, хотя порой страху было через край (пусть даже снаряды над головой не свистели, но всем же понятно, о чем идет речь), и тогда только совесть — бесплотная и невидимая — вопреки всем прочим человеческим чувствам противостояла большим и малым подлостям обстоятельств.
Воспоминания Льва Манзона по объему, обстоятельности изложения, насыщенности событиями и “плотности населения” вполне сравнимы с нашими грандиозными эпопеями Толстого и Шолохова. Правда, насчет литературного мастерства и художественности… Так автор на это все ни в малейшей степени и не претендует, а если на что претендует, то на искренность, зоркость взгляда, точность деталей и фантастическую незлобивость. И этого, ей-богу же, не отнимешь…
Лев Ефимович Манзон с детства мечтал стать ученым-звездочетом и наверняка стал бы им, потому что, где бы ни учился, — в школе, МГУ, Военно-воздушной академии имени Жуковского — всегда только на “отлично”. А стал командиром авиачасти. Родился в Москве, а вся служба на Дальнем Востоке прошла…
Потом было бы, наверное, логично в родной город вернуться, но Лев Ефимович выбрал Свердловск, где во время войны дислоцировалась эвакуированная “Жуковка”, из которой слушатель Манзон в свое время вышел в погонах старлея. Отличник же.
Ну, а то, что в воспоминаниях этого человека и намека нет на сведение счетов с кем-то или чем-то — будь то разная мелкая сволочь, либо крупные исторические личности, либо сама история родной страны — по нынешним временам и вовсе дорогого стоит…
Готовя к публикации этот совсем небольшой конспект огромного и бесхитростного “эпического полотна” (хотя, наверное, можно и без кавычек) да, само собой, вымарывая специфический армейский канцелярит, я тем не менее посчитал совершенно необходимым его в определенной степени сохранить. Чтобы партикулярный читатель смог почувствовать его терпкий аромат и тем самым ощутить особое армейское нечто, вжиться в него…
Вымарывал я также и некоторые банальности, однако, опять же, не перебарщивая, ибо счастливая семейная жизнь — а именно такая выпала нашему полковнику (“крепкий тыл”, как они говорят) — всегда банальна, нравится это кому-то или нет.
Редактировал да читал, а в голове все звучала да звучала рефреном пара строчек Маяковского из поэмы “Хорошо!”, которую некогда изрядно изучить довелось: “Мне рассказывал тихий еврей / Павел Ильич Лавут…”
Александр Чуманов
Мой отец умер в феврале 1926 года, когда мне не было еще и пяти лет, с родителями моего отца и прочими его родственниками мы как-то не общались, да и жили далеко от них: они на Украине в Житомире, а мы вместе с родителями матери — в Москве. Мама почти ничего нам не рассказывала, ну, разве что немного из истории своего замужества, вот почему обо всем, что предшествовало моему появлению на свет, я знаю только со слов моего дедушки, маминого отца Бориса Ароновича Бараца.
Дедушка Борис родился в 1851 году в Виннице на Украине, в семье приказчика мануфактурной лавки и был тринадцатым ребенком в семье, причем единственным сыном. И уж ему-то небогатый отец постарался дать образование: дедушка окончил реальное училище в Житомире, начал трудиться в одной из аптек города Бердичева, а вскоре ему еще удалось устроиться домашним учителем в семью мельника Ревича — обучать грамоте, арифметике и другим наукам дочь мельника, шестнадцатилетнюю Клару.
Между тем дедушка, несмотря на малый рост, был красивым и умным молодым человеком, так что симпатичная простушка Клара не могла не влюбиться в него, да и она ему пришлась по душе. Но просить ее руки было бесполезно — не отдал бы зажиточный мельник за него дочь. Вот и сговорились молодые пожениться тайно. Договорившись заранее со знакомым извозчиком и дождавшись отъезда мельника по делам, они собрали пожитки и готовы уже были незаметно ускользнуть из дома под покровом ночи. И погода как будто благоприятствовала им — ночь выдалась темная, пасмурная, и в доме все спали.
Вдруг — звон колокольчиков! Это неожиданно возвратился отец. Дедушка-то уже на крыльце стоял, но Клара замешкалась в своей спальне на втором этаже. Да, еще в доме кто-то проснулся, тоже услыхав колокольчик. И девушке оставалось лишь прыгнуть в окно. И до коляски ее пришлось нести на руках — нога, как выяснилось чуть позже в больнице, оказалась сломанной…
Бегство обнаружили только утром, но к этому времени дедушка вернулся сам и рассказал о случившемся. Мельник очень любил свою дочь и простил молодых. Вскоре они поженились, с помощью прадедушки выкупили аптеку и там, в Бердичеве, вырастили трех сыновей да одну дочку — мою маму. Вот только бабушка всю жизнь немного прихрамывала…
Жили, как говорится, справно: свой дом, корова, лошадь. Вот только в Бердичеве в то время преобладало еврейское население, придерживающееся всех религиозных обычаев, а дедушка был атеистом, брил бороду, дружил с русскими из немногочисленных русских интеллигентов и чиновников, читал не Талмуд и Тору, а светские русские книги. Но более всего возмущало местных евреев, что дедушка не посещал синагогу, покупал на рынке некошерное мясо и (о, ужас!) ел свинину. Впрочем, в доме и от традиционных еврейских блюд не отказывались: бабушка готовила очень вкусную фаршированную “рыбу-фиш” и всякие блюда из мацы.
То есть, как я понимаю, дедушка был по тем временам прогрессивным человеком. Он одним из первых в городе прочел запрещенную книгу “ Что делать?” Чернышевского и заразился ее идеями (впоследствии это была одна из первых “взрослых” книг, которую по его совету я прочел еще до школы).
Рассказывая о своей молодости, он поведал мне, что в девятилетнем возрасте едва не попал на базаре в облаву — таким оригинальным способом периодически рекрутировали еврейских мальчишек в кантонисты (военные музыканты). Ведь до отмены крепостного права в солдаты “забривали” только крепостных, евреев же подобным образом — в кантонисты.
Маму мою Марусю, как ее называли в семье, после окончания гимназии отправили учиться в Харьков на женских зубоврачебных курсах. Обучаясь там, мама участвовала в каком-то революционном студенческом кружке, собиравшемся на квартире, где она жила с подружкой. И однажды нагрянувшие жандармы обнаружили революционные листовки. Как они попали к девушкам, не знаю, возможно, это как-то связано с давним знакомым деда Львом Григорьевичем Дейчем — членом группы “Освобождение труда”, в тридцатые годы проживавшим в Доме старых большевиков и сыгравшим некоторую роль в судьбе нашей семьи.
В 1905-м же мой отец, находясь в Харькове по своим делам, наведался к маме как старый знакомый еще по Виннице. Им обоим в то время было по 22 года. Мама была необычайно хороша — миниатюрная жгучая брюнетка с голубыми глазами — и просто не могла не понравиться франтоватому, правда, не очень красивому купеческому сынку. Но она опасалась ареста и потому сразу согласилась выйти замуж, чтобы сменить фамилию и покинуть Харьков.
Родители молодоженов, однако, не пришли в восторг от этого брака. Но если мамины родители только повздыхали, то дед Абрам, не захотев даже посмотреть на невестку, отправил сына в Москву, назначив заведовать там ювелирным магазином да мастерской и положив оклад 100 рублей в месяц.
Кстати, право проживания в Москве до революции имели только крещеные евреи, а не крещеные — только врачи, адвокаты и купцы первой гильдии, к которой отца и отнесли.
Долгое время жили мои родители в гостинице и платили за номер 30 рублей в месяц. Оставшихся денег хватало лишь на скромную жизнь. Впрочем, отец обучался еще ювелирному делу, и это, наверное, давало приработок. Завелись у них и друзья. Мама много читала, ходила в театры, на каток, бывала в актерских компаниях. Несколько позже в одной из таких компаний она познакомилась со знаменитой драматической актрисой Алисой Коонен и ее мужем, основателем камерного театра Таировым. Поговаривали даже, что у него был роман с моей мамой.
Мои родители целых восемь лет ждали ребенка, и только 10 апреля 1913 года родилась моя старшая сестра Изабелла, которую по настоянию мамы все называли Люсей. К этому времени отец купил (или построил?) двухэтажный деревянный дом в Черкизово, откуда было пятнадцать минут ходьбы до конечной остановки трамвая.
Появилась в семье и домработница-няня, ровесница мамы, неграмотная, рябая после оспы, но очень умная и сердечная, засидевшаяся в девках Анюта Харитончикова (Анна Павловна). Родом она была из деревни Завалия, недалеко от города Венева, тогда Тульской губернии. В деревне и в Москве у нее набиралось аж тридцать три племянника, которые нередко бывали у нас. А когда мой отец умер, Анюта и вовсе сделалась полноправным членом нашей семьи.
После 1917 года деньги из Винницы перестали поступать, начались трудности с продуктами, дровами. Отцу пришлось ездить по деревням за мукой и овощами, заготавливать дрова на выделенных делянках.
С объявлением НЭПа дела стали поправляться. Не знаю уж, какими путями отец снял большую квартиру на втором этаже в самом центре Москвы (Глинищевский переулок, соединявший Тверскую и Большую Дмитровку). Ранее в этом старинном двухэтажном особняке располагалась гостиница, в которой встречались А.С. Пушкин и польский писатель Сенкевич, о чем сейчас извещает барельеф, установленный к какому-то юбилею.
Квартира состояла из трех больших комнат с высокими потолками, просторной кухни и ванной, совмещенной с туалетом. Правда, самой ванны уже не было, а колонка для разогрева воды не работала. Отапливалась квартира двумя голландскими печами до потолка, отделанными белыми изразцами с какими-то рисунками. В одной из комнат был камин. Чтобы протопить такую квартиру, требовалось огромное количество дров.
В мастерской, открытой отцом, главным специалистом был опытный мастеровой Ваня, и раньше работавший с ним, да еще двое-трое рабочих. Главной продукцией мастерской были портсигары. Откуда-то они получали заготовки половинок портсигаров, серебрили или золотили. Иногда на внешней поверхности по картинкам-образцам накладывали разноцветную эмаль. К заготовкам приваривали петельки под резинку, петли для соединения половинок и другие необходимые детальки, чтобы портсигар открывался и закрывался нажатием кнопки.
Один такой портсигар, изготовленный отцом, серебряный с позолотой и жанровой сценкой из эмали на верхней крышке, хранится у нас в семье до сих пор. Изготовлялись в мастерской и броши, и кулоны, тоже с отделкой эмалью. Позолоту и серебрение производили в кастрюлях-чугунках с каким-то раствором, подвешивая деталь на проволочках. Помню, что от разогретого раствора в мастерских было дымно и стоял смрад.
Вскоре в Москву переехали и поселились вместе с нами в одной из больших комнат мамины родители. Именно в этот период я и появился на свет в частной московской клинике. Случилось это 17 июня 1921 года. Отец был в восторге — наследник! Вся семья ликовала, в церквях звонили колокола, день моего рождения совпал с празднованием Троицы.
Отец, помню, за едой не обходился без пива. С какого-то времени и меня стал заставлял сделать несколько глотков, благодаря чему у меня до сих пор стойкое отвращение к этому напитку. После обеда он обычно ложился на кушетку и “катал” меня, подбрасывая на животе, а я крепко держался за его усы. Еще отец все пытался обучить меня хоть нескольким словам на “идиш”. Однако в семье никто на идиш не говорил, мама его едва понимала, а дедушка с бабушкой переходили на идиш только тогда, когда хотели быть непонятыми (с отцом они вообще не разговаривали). Таким образом, получается, что отец хотел воспитать меня в национальном духе, остальные же члены семьи ему мешали.
В конце 1925 года у отца случилась серьезная неприятность. Один из рабочих, воспользовавшись начатым наступлением на НЭП, стал шантажировать отца, требуя все больше и больше денег за свою не совсем добросовестную работу. А когда отец отказал ему в этом, подал заявление в суд с жалобой на то, что якобы ему вообще не заплатили за несколько месяцев. Однако документы и свидетели показали, что это ложь.
Как гласит семейное предание, объявляя свое решение, судья пожал руку отцу и сказал, что, хотя отец — буржуй, а заявитель — пролетарий, правда на стороне отца. Но все же, несмотря на это, а также поддержку остальных своих сотрудников, после этого случая отец стал работать один, зарегистрировавшись кустарем-одиночкой, еще больше пристрастился к пиву и не только пиву, а в феврале 1926 года в одночасье скончался от разрыва сердца (сейчас это называется инфарктом).
Со смертью отца у нас началась другая, нелегкая жизнь, мама подрабатывала, чем могла, а мы по мере сил помогали ей: раскрашивали кукольные целлулоидные головки, к которым мама пришивала самодельные тряпичные туловища и приклеивала ниточные волосы, нанизывали бисер на ниточки. Мама с Люсей еще изготавливали искусственный жемчуг из деревянных шариков, окрашивая их в каком-то растворе, а нас учили собирать из них бусы. В общем, все мы работали надомниками в артели. Маме еще советовали поступить работать помощницей врача в зубоврачебный кабинет (у нее был какой-то документ), но она категорически отказалась, считая, что все уже забыла. Выручали маму и оставшиеся от прежней жизни вещи. Одни она понемножку продавала, другие, выстаивая длинные очереди, периодически сдавала в ломбард на Большой Дмитровке, дедушка-пенсионер помогал деньгами, да еще дядя Гриша, навещая по воскресеньям, приносил младшим что-либо вкусное.
Немалую помощь нам оказывала и Анюта. Когда мы остались без отца, она перестала брать деньги за свою работу (наоборот, чаще маме давала в долг, возможно, без возврата). Водила нас, малых детей, в гости к своим племянникам, у которых были дети — наши ровесники. А в конце 20-х — начале 30-х годов мы на лето выезжали с ней в деревню к ее сестре Василисе.
Чтобы пополнить семейную казну, мама, с помощью Анюты, конечно, стала давать домашние обеды, а потом и пускать за небольшую плату жильцов. Первым таким жильцом стал приехавший из Киева Борис Каманов, на бывшей моей кровати обосновалась некая томная красавица, которую вечерами посещал ухажер и, наверное, любовник — писатель Геннадий Фиш, автор книги “Прощай, Суоми”.
К пяти годам дедушка научил меня читать и считать, немножко позже я и писать выучился. Вот только любви к каллиграфии дедушка не смог мне привить, хотя сам писал образцово, такого почерка даже в прописях не увидишь. К шести годам я бойко писал, выучил таблицу умножения, задачки из дореволюционного учебника щелкал, как семечки. В них фигурировали фунты, пуды, аршины, сажени, версты, десятины…
В то время в школу принимали только с восьмилетнего возраста. Но получилось, что перед началом учебного года все мы поочередно болели скарлатиной, корью, другими детскими болезнями. Поэтому я определился в школу только в девятилетнем возрасте. Набирали второй класс, но, когда учительница проверила мои знания, посадила сразу в третий.
Уроков физкультуры не было, пения тоже, зато я уже с третьего класса начал учиться немецкому языку. Хотя в классе я был “новеньким”, но как-то легко влился в детский коллектив, где сразу получил прозвище “Цыпа”. Ростом я не отличался и был худоват (хотя до трех лет дожил упитанным увальнем), учеба же сразу стала даваться легко. Была в классе небольшая группа, возглавляемая “атаманом” Лидой Бухман, около которой всегда крутились хулиганистые мальчишки, но меня они не трогали — был тогда хороший обычай новичка оберегать.
После введения карточной системы нам сперва карточек на хлеб и другие продукты как семье бывшего нэпмана не дали, и питались мы постными жидкими супчиками, а главным лакомством был черный хлеб, поджаренный на растительном масле и посыпанный солью. Между тем учеба в школе продолжалась, и я мог бы теперь рассказать почти о каждом, с кем вместе учился, однако ограничусь самыми примечательными личностями, которых было немало, поскольку сама школа была примечательной, пусть и не считалась образцовой.
Класс был интернациональным: русские, евреи, поляки, грузины, одна немка и одна итальянка. На уроки мы были обязаны приходить всегда в пионерских галстуках. Проводились сборы, проходили разного рода состязания между звеньями и отрядами, выпускались “боевые листки” и стенгазеты, организовывались походы, работали музыкальный, театральный, стрелковый кружки. Особенно популярными были внезапные сборы по цепочке. Ждали, пока в отряде соберутся все до одного, а потом подводили итоги. Эти сборы очень способствовали нашему сближению, мы, часто бывая друг у друга дома, не замыкались в дворовых компаниях.
После первой такой “цепочки” я и подружился с Сережей Власовым. Он жил рядом со школой, прибежал одним из первых, но впопыхах забыл галстук, попытался было у меня отобрать, и мы бы, наверное, подрались, но тут обнаружилось, что кого-то не оповестили, время затягивалось…
Из параллельных классов вспоминаются еще несколько человек. Это, прежде всего, Виктор Шор, с которым я обменивался марками, а в 9-м классе мы с ним вдруг собрались “международный детектив” писать под псевдонимом В.В. Шлем (Виктор Викторович Шор и Лев Ефимович Манзон), даже придумали сюжет и составили список действующих лиц, подобрав вырезанные из книг и газет подходящие физиономии. Правда, на том у нас все и кончилось. Запомнил еще сына Сергея Есенина и его сводного брата — сына актера Малого театра Холмского, мужа знаменитой актрисы Пашенной, у которой они оба и воспитывались; двух подружек-красавиц, звезд школьной самодеятельности Люсю Целиковскую и Аля Султан-заде, учившихся на класс старше нас.
Учился я с охотой всегда, по большинству предметов отлично, только по языкам, физкультуре и музыке были четверки. А в десятом поднажал и языки вытянул, добившись аттестата отличника (медали в ту пору были еще не в ходу), что дало право поступить в ВУЗ без экзаменов.
Легче всего давались математика и физика, нравилась география. От корки до корки читал научно-популярные книжки, проштудировал всю очень популярную и тогда, и позже серию Перельмана от “Занимательной математики и физики” до особо “зацепившей” еще в 5-м классе “Астрономии”.
Так что уже к седьмому классу по астрономии я прочел все, что смог достать — от Фломариска до Бредихина и Джинса, не говоря уже об “Истории астрономии”, которая стала моей настольной книгой. В седьмом же классе я стал членом МОВАГО (Московского астрономо-геодезического общества), в котором состояли и такие юнцы, как я, и убеленные сединами ученые, и просто астрономы-любители. В МОВАГО принято было обращаться друг к другу по имени и отчеству независимо от возраста, и в первое время я страшно смущался, когда меня величали Львом Ефимовичем, но ничего — привык.
Только после восьмого класса я впервые побывал в пионерском лагере. Да и эта поездка чуть было не сорвалась. Шефом пионерского лагеря нашей школы был Московский авиационный завод, который построил самый большой пассажирский самолет того времени “Максим Горький” и был готов построить еще целую эскадрилью, да во время прогулочного полета, организованного для стахановцев и ударников, самолет разбился. И стало руководству завода не до пионерского лагеря.
Были у нашей школы и другие шефы. Театр сатиры, например. Но такая ноша, как пионерлагерь, им была не по плечу. И тут наш школьный комсорг ЦК ВЛКСМ, очень энергичный молодой парень из рабочих того же завода, решился. Собрал человек десять пионерского актива всех возрастов (в их числе и я оказался) и повел на прием к тогдашнему секретарю московского горкома партии Хрущеву.
Пришли. Приемная набита ожидающими посетителями. А Хрущева еще нет. Ждем. И вдруг Никита Сергеевич не входит, а вкатывается стремительно и как будто спотыкается о нашу кучку. “Вы ко мне, ребята?” В ответ — общий галдеж. “Постойте! Кто-нибудь один говорите!” Замолчали. И наш комсорг Коля излагает суть дела. Хрущев тут же поднимает трубку телефона, звонит кому-то, называя его по имени-отчеству (как мы узнали потом — секретарю парткома завода). “Тут ребята на тебя жалуются, лагерь им срываешь! Ничего, ничего, найдешь и время, и деньги!” И — нам: “Будет вам, ребята, лагерь!” Быстро пожимает каждому из нас руку и скрывается в кабинете. Остальные посетители остаются ждать вызова, а мы, довольные, отправляемся в школу.
Лагерь состоялся. Он был небольшим, жили в каких-то сарайчиках поотрядно. Администрация лагеря минимальна — заведующая, старший пионервожатый, отрядные — комсомольцы из рабочих, медсестра и один повар. Охраняли лагерь, готовили пищу, собирали в лесу сушняк для кухни, таскали воду из ключа дежурные из старших отрядов. Жили вольно, мяч гоняли, по грибы-ягоды ходили.
Мне неожиданно повезло на прощальном костре. Тогда, поев ухи, мы долго пели песни, рассказывали разные истории, читали стихи. Особенно хорошо — две подружки-декламаторши, школьные звезды, в которых были влюблены поголовно все мальчишки — Люся Целиковская и Аля Султан-заде. Они были на класс старше нас и представляли собой замечательную пару: тоненькая, маленькая, изящная Люся с кукольным лицом, светлыми, слегка вьющимися волосами и нежным голоском и среднего роста, плотная, матово-румяная Аля с бархатным голосом.
А когда дошла очередь до меня чем-нибудь потешить публику и я начал рассказывать одну страшную историю, Люся неожиданно подозвала меня, положила мою голову себе на колени и стала ласково теребить мои кудри (были они у меня тогда!). Я млел, но рассказ продолжал.
На этом все, к сожалению, и кончилось, да и знал я, что у Люси в то время был уже почти жених, впоследствии первый ее муж Игорь Ритенберг, сосед по дому.
Между прочим, после школы подружки были приняты в студию при театре им. Вахтангова, но судьбы их сложились по-разному. Люся стала знаменитой киноактрисой, женой всесоюзного кумира Михаила Жарова, Аля же так и осталась на вторых ролях…
Последнее школьное лето я провел не дома, а в Осоавиахимовском лагере для допризывников. К службе в армии в те годы ребята готовились основательно, и хотя наш школьный военрук был дуб дубом, но строю, стрельбе и немножко топографии он нас научил (название науки топографии он объяснял как происходящее от слов “топать” и “графить”).
Условия жизни в лагере были спартанские. Одели нас в гимнастерки б/у и пилотки, спали в палатках по 25 человек на соломенных тюфяках, еда: хлеб, щи, каша да чай, приготовленные в полевой кухне. Поднимали чуть свет, и — пробежка, зарядка, обливание до пояса холодной водой, изучение оружия, уставов, сдача норм ГТО, ГСО, “Ворошиловский стрелок”, марш-броски. Даже на волейбол силы и времени не оставалось. Только после отбоя можно было поболтать, поближе познакомиться друг с другом, ведь не школа, а военкомат комплектовал лагерь. Так под разговор и засыпали.
Пора, наконец, обобщить школьный отрезок моей жизни. Он охватывает годы больших перемен с 1930 по 1938 год, время, когда складывалось сознание нашего поколения, годы, сначала голодные, а потом обнадеживающие и счастливые, когда мы могли гордиться своей страной, ее успехами в Заполярье и авиации, в индустриализации и в борьбе с несправедливостями капиталистического общества. А все остальное считали неизбежными издержками роста. Несмотря на массовые репрессии, не чувствовали мы себя рабами, наоборот, — самыми свободными людьми. А если кто невинно пострадал, то это во имя будущего всего человечества, в чем дополнительно убеждали популярный тезис о приоритете интересов большинства перед интересами личности и “чистосердечные” признания оппозиционеров на “открытом” процессе над ними. А также книги “Человек меняет кожу” Бруно Ясенского, сборник репортажей самых известных писателей после поездки на Беломорканал, организованной М. Горьким. Большие же сомнения возникали только тогда, когда репрессии касались твоих близких.
Но что до нас, так был всего один случай. Как-то ночью к нам нагрянули с обыском. Искали золото, припрятанное отцом — бывшим ювелиром. Что-то конфисковали. Маму и Люсю увезли на Лубянку. На следующий день они вернулись, дав подписку о неразглашении того, что с ними произошло. Но потом мама все-таки не утерпела и под большим секретом поведала, что их всю ночь, требуя показать, где припрятаны золото и драгоценности, продержали в переполненной камере вместе с другими “бывшими”. Но и после этого кое-что из серебра у нас осталось, а некоторые вещи дошли даже до моих детей и внуков.
Мама не любила вспоминать о случившемся, а Люся вообще до конца своей жизни отрицала этот факт, настолько, видимо, считала себя связанной подпиской.
Преследовали ли нашу семью впоследствии? Могу твердо сказать — нет! Никто не помешал мне поступить в МГУ. А потом в ВВИА им. Жуковского, вступить в комсомол, в партию. Я никогда не скрывал своего социального происхождения, родственников за границей. А те, кто скрывал, и потом это выяснялось, неизбежно теряли доверие властей, что касалось даже таких известных людей, как Твардовский…
Получив аттестат отличника, я тут же, в первый день приема документов, бросился в приемную комиссию механико-математического факультета МГУ. Отстояв небольшую очередь, был приглашен на беседу с представителем приемной комиссии — студентом-старшекурсником. Успешно ответил на каверзные вопросы о причинах своего выбора, блеснул членством в МОВАГО и перечислением прочитанной астрономической литературы. Самоуверенности у меня хватало еще и потому, что москвичам — и про это все знали — при поступлении предоставлялось негласное преимущество, так как мест в общежитии не хватало.
После беседы получил бланк анкеты и чистый лист бумаги с печатью, на котором тут же, как говорится, “не отходя от кассы”, должен был написать свою биографию. Предупредили, что правдивость и грамотность будут проверяться и учитываться при решении о приеме. Но еще я загодя знал, что достаточно одной грамматической ошибки, и меня не примут. Да и к “социальному происхождению” могли придраться. Но я написал все подробно, не таясь, и даже о дяде Хаскеле, проживающем в Палестине, о котором после смерти отца мы ничего не знали, не скрыл. В начале августа нашел себя в списках зачисленных, которые висели на стене в коридоре факультета.
В целом университетская учеба давалась мне легко, все экзамены сдавал на “отлично”, перед экзаменами не дрожал. Дня за два-три готовил что-то вроде путеводителя, в который заносил только ключевые, поворотные моменты и то, что казалось особо трудно запоминающимся. Повторял все в уме или с Аркадием. Там, где обнаруживалась хоть малейшая заминка, подчеркивал красным карандашом. Во второй половине дня перед экзаменом отдыхал — ходил в баню или гулял. Примет не боялся.
Хотя, само собой, учеба не позволяла непринужденно, как прежде, отдаваться любительским занятиям астрономией в МОВАГО. Но вот наступили летние каникулы, и я направился к знакомому зданию в окрестностях ОГПУ. Это был год великого противостояния Марса. На лето почти все члены планетно-кометной секции разъехались, и ключ от нашей маленькой обсерватории отдали мне.
Днем я подрабатывал репетиторством, был у меня даже один высокооплачиваемый урок с дочкой известной журналистки “Известий” Татьяны Тэсс, прославившейся зарубежными корреспонденциями. Впрочем, от этого урока вскоре пришлось отказаться: великовозрастная дочка все время сбивала меня на посторонние разговоры и заниматься не желала. Ну, а ночи у меня были свободными, я взбирался к находившемуся на крыше под куполом шестидюймовому телескопу и, дождавшись, когда Марс выползет из-за стены расположенного напротив дома, с упоением делал зарисовки марсианских “морей” и “каналов”. Домой потом несколько километров шел пешком, поскольку трамваи уже не ходили.
1938—1939 годы были годами укрепления экономики СССР, роста благосостояния людей, успехов в науке и военной сфере. Но после испанских событий чувствовалось приближение военной опасности. Военно-патриотическая работа была на высоте, молодежь стремилась приобретать военные профессии.
Помимо учебы в университете я поступил в школу пулеметчиков, закончив ее, продолжил обучение в школе инструкторов пулеметчиков, прослушал факультативный курс морской и авиационной астрономии, учился пользоваться секстантом, определять с его помощью и помощью хронометра широту и долготу по звездам и солнцу. Я был уверен, что после университета попаду служить на флот. Пятилетняя служба меня не смущала, я намеревался жениться на последнем курсе (хотя еще понятия не имел, на ком), сделаться отцом, а по окончании службы добавить к первому ребенку еще нескольких…
Зима 1940/41 гг. была зимой так называемой финской кампании, а, в сущности, настоящей войны. После победы Красной Армии на Хасане и Халхин-Голе в стычках с японской квантунской армией, успешных операций по вводу наших войск на территорию Западной Украины, Западной Белоруссии, Молдавии и прибалтийских республик бои на Карельском перешейке стали тяжелым испытанием. Прорвать “линию Маннергейма” оказалось делом тяжелым, кровавым, росли потери убитыми, ранеными, обмороженными, были среди них и добровольцы — студенты нашего университета. Росла опасность вовлечения СССР во Вторую мировую войну. “Странная война” на линии Мажино могла в любой момент перейти в активную фазу.
СССР в то время был связан “Договором о дружбе” с гитлеровской Германией. В западной прессе появлялись враждебные нашей стране статьи, на Ближнем Востоке формировался французский экспедиционный корпус генерала Вейгана, нацеленный на помощь Финляндии. В этих условиях особую тревогу вызвала передовая статья “Правды”, в которой была фраза о “зверином страхе англо-французских империалистов перед перспективой военного союза СССР и Германии”. Если раньше я воспринимал “дружбу” с Германией как маскировку, стремление удержать фашизм от экспансии на восток, теперь дело могло обернуться иначе.
До тех пор на уровне устной пропаганды противостояние фашистской угрозе продолжалось. Например, в этот период в клубе МГУ состоялась лекция руководителя компартии Германии Вильгельма Пика, в которой он давал свою оценку военных действий на Запад, триумфальному маршу гитлеровских войск в начале войны, положению в Германии и в оккупированных странах Европы. Помню, что, когда он рассказывал об успешном проникновении германских подводных лодок в главную военно-морскую базу Великобритании, в зале послышался смешок. “Не рекомендую вам смеяться над британскими ВМС”, — сказал В. Пик.
А что будет дальше? Гитлеровцы все наглее вели себя в Москве. Можно было уже встретить на улицах немцев в форме СС с повязкой на рукаве с изображением свастики. В этих условиях партийные идеологические органы были частично дезориентированы. Всякое отклонение от коммунистической идеологии, безграничной веры в политику партии рассматривалось как опасная идеологическая диверсия.
Видимо, поэтому и возникло тогда “дело шклярцев” — группы студентов мехмата, возглавляемой студентом старшего курса Шклярским (или Шкляром?). В вину им ставили самоизоляцию от основной массы студентов, открыто высказываемое мнение о необходимости превращения МГУ в высшее учебное заведение только для особо одаренных. “Середнячки” тянут вниз общий уровень обучения, считали они, а введенная, хоть и небольшая, плата за обучение мешает будущим светочам науки попасть и удержаться в МГУ. Высказывались ими и другие мысли: сдавать экзамены в любое время по мере готовности, досрочно переходить с курса на курс и (о, ужас!) сделать необязательным изучение общественных наук.
Общее комсомольское собрание университета по обсуждению коллективного персонального дела (чувствуете парадокс?) проводили в университетском клубе. Сочувствующие “шклярцам” сконцентрировались на “галерке” и мешали выкриками тем, кто выступал с противоположных позиций. Сами “шклярцы”, а были среди них и студенты нашего курса, оправдывались вяло, мнение собрания явно раскалывалось, я в числе многих не видел причины для исключения возмутителей спокойствия из комсомола, как того требовали обвинители.
Но тут поднялся на трибуну секретарь партбюро университета — аспирант исторического факультета (фамилию его не помню, слышал, что ему чуть ли не с начала войны присвоили комиссарское звание, равнозначное генеральскому). Не запомнил, что он говорил, как убеждал проголосовать за исключение. А когда собрание закончилось, я не мог понять, что же случилось. Это был первый случай, когда мне пришлось столкнуться с массовым гипнозом. Не сомневаюсь, что даром гипноза будущий молодой генерал обладал…
Завершилась учеба на третьем курсе. Сдан последний экзамен сессии. Впереди летние каникулы. А пока — мой день рождения. Мне исполнилось 20 лет. 17 июня 1941 года. Гостей немного. Кроме сестер — только самые близкие друзья: Женя Груздев и Аркадий Розенцвайг. Остальные заняты или уже в отъезде. Две фотографии на память. Я посредине дивана, Нина с Люсей прилегли с двух сторон. То же, но уже Женя с Аркадием присели по бокам. Фотографировал Саша, Люсин муж. Счастливые, беззаботные лица.
А через пять дней — поход в театр. Племянница-театралка Аня уговорила. Дневной оперный спектакль какого-то киевского театра “В степях Украины” в помещении театра им. Немировича-Данченко. Правда, опер я не любил и не люблю, потому что слов не разбираю. А тут еще на украинском языке. Спасибо либретто, да и Аня кое-что поясняет. Антракт. В фойе жарко. Публика вышла подышать свежим воздухом на улицу. Заметно необычное для Большой Дмитровки уличное оживление. Отношу его к лету, хорошей погоде, воскресенью…
Спектакль закончен. Идем домой. Аня в восторге, старается и меня убедить, что прослушанная опера — шедевр. Оживление на Дмитровке не утихает, и даже непривычно многолюдно в нашем всегда тихом Глинищевском переулке. Заходим домой. У нас тетя Соня. У всех озабоченные лица. Предчувствую какие-то неприятности — тетя Соня зря не зайдет…
И узнаем наконец о выступлении Молотова по радио, о бомбежке Киева и других городов. Пытаемся успокаивать Аню, встревожившуюся судьбой родителей, уговариваем не уезжать, пока у нее не закончилась сессия, уверяем в быстрой победе, напоминая о “ворошиловских залпах”.
А тут по радио передают распоряжение ПВО Москвы о введении режима светомаскировки. Мечемся по магазинам, закупаем рулоны черной светомаскировочной бумаги. Закрываем огромное окно в одной комнате бумагой, закрепляем которую кнопками.
Я бегу в университет записываться в добровольцы. Там, на Моховой, уже полная “Коммунистическая аудитория”. Один за другим ребята поднимаются на трибуну. Требуют отправки на фронт. Прибывший офицер военкомата убеждает не торопиться. Говорит, что пока в нас не нуждаются, обещает сообщить, когда понадобимся. А мы не хотим понять, что военкомату не до нас — идет мобилизация призывников, приписанных к воинским частям.
Импровизированное комсомольское собрание заканчивается при свечах, так как светомаскировка еще не оборудована. Неохотно расходимся по домам в потемках — уличное освещение не работает, зато лучи прожекторов, хотя сигналов воздушной тревоги в первые дни войны в Москве не подавалось, уже бродят по небу. В жилых домах электричество пока не отключено, но по улицам ходят патрули ПВО, внимательно оглядывают окна — не нарушают ли правила светомаскировки, не проникает ли свет из квартир наружу. Нарушителям грозят штрафами. Дома никто не спит — ждут меня.
Днем стекла окон заклеивают крест-накрест полосками бумаги. Мы всей квартирой включаемся в эту работу, варим из муки клейстер, режем газеты на полоски…
Наконец в конце июня нас, студентов мехмата мужского пола всех курсов, кроме выпускного, извещают: завтра рано утром надо собраться во дворе военкомата, взяв с собой запас продуктов на два дня, туалетные принадлежности, смену нижнего белья и паспорт. Мама плачет, предчувствует, что больше не увидит меня. Успокаиваю: “Это на какие-то работы, вернусь через два дня”.
В военкомате толкучка. Долго составляют списки. Потом наша колонна направляется на Киевский вокзал. Кроме нас, подходят студенты физфака и истфака. Посадка в эшелон с товарных путей. В теплушках — по пятьдесят человек — взвод. Эшелон ползет медленно, остановки только в поле. Осваиваем две команды: “Оправиться!” и “По вагонам!”. В сумерках кто-то замечает, что проехали Сухиничи. Ночь. Через пару часов эшелон останавливается. Командуют выгружаться.
Короткий сон в кустарниках вдоль насыпи. Завтракаем. Запасы воды у большинства закончились. Строимся в колонны — и вперед. Наша колонна — в хвосте. Пыльно, жарко. Попадающиеся в деревнях колодцы вычерпаны идущими впереди.
Мы уже знаем, что будем строить линию обороны на западе Брянской области. Первые колонны постепенно уходят на свои участки. А нам предстоит еще одна ночь под кустами. Принюхиваемся. Откуда-то тянет влажным воздухом. Кто-то в сумерках находит то, что принимаем за ключ. Зачерпываем воду, кто кружкой, кто кепкой, кто ладонями, а некоторые даже по-звериному пьют, припав губами к воде. Правда, вода болотцем попахивает, но это не страшно. Цель уже близко — деревня Снопать, место нашего размещения, но пока — спать. Снимаем обувь, вытягиваем натруженные ноги…
Поднимают нас чуть свет. Бежим умыться к “ключику”, который оказывается болотцем, затянутым ряской, полным головастиков. Однако все чувствуют себя нормально. Делаю вывод: человек — самое приспособленное к жизни млекопитающее. Лошадь непременно бы сдохла, попив такой воды. А наше поколение, даже относительно благополучные москвичи, вынесло полуголодное существование начала 30-х годов, когда кусок черного хлеба с солью, поджаренный на сковородке, был деликатесом, когда не было дров и в углах комнаты зимой лежал иней. А конец 30-х казался нам раем. И мы готовы были отстоять его любой ценой…
В деревне нас разместили по дворам, по пять-шесть человек. Хозяйка накормила картошкой, напоила парным молоком, предложила на выбор места для ночлега — сеновал или земляной пол в избе. Муж у нее был уже на фронте. С нею — только немая дочь-подросток. У дома, как и во всей деревне, ни дерева, ни кустика. Зато обширный земельный участок — огород и даже выгон для скотины.
В тот же день нам объявили, что отныне мы не студенты, а землекопы стройтреста НКВД. Разбили на взводы, командиров взводов назначили из наших, а прорабами на участках представили важничающих девчонок нашего же возраста, выпускниц какого-то строительного техникума. Нам участок достался километрах в трех от деревни. Задача — копать противотанковые рвы полного профиля. Распорядок, с учетом жары, в два приема по восемь часов: с четырех до двенадцати, потом сиеста до шестнадцати, потом опять работа до полуночи. Малые перекуры — десять минут в каждый час работы и по двадцать минут на прием пищи в утреннюю и вечернюю смену…
Мне досталась небольшая штыковая лопата, с которой я не расставался до самого конца. Научился по мере необходимости отбивать ее молотком и затачивать напильником. Поначалу отставал от других, задыхался, брови потом заливало, думал — свалюсь. А через несколько дней втянулся, работал, как автомат: воткнул лопату, надавил ногой, бросил землю назад с поворотом всего корпуса и — по новой. За такую работу завоевал уважение ребят. Уставали так, что мгновенно отключались на десятиминутных перекурах, а когда приезжала каша, проглатывали мгновенно и тоже несколько минут урывали для сна. На “сиесту” в деревню не ходили — спали тут же в вырытых траншеях. А на ночной сон в прохладе сеновала с учетом перехода оставалось не больше трех часов…
Уже к концу первой недели повадился к нам прилетать немецкий разведчик “рама”. Листовки сбрасывал, в которых предлагал студентам (знал, сволочь, даже из каких мы вузов) прекратить бесполезную работу. Картинки были на листовках: улыбающимся пленным раздают сосиски и огромные ломти белого хлеба, а толстый немец в военной форме, белом фартуке и поварском колпаке так и сияет благожелательностью. Но листовки не помогали. Студенты упорно не разбегались. Тогда “рама” стала постреливать, при этом экспериментируя. Но мы приспособились: когда самолет заходил справа — прижимались к правому откосу рва, когда слева — к левому. И даже не ранило никого. Разве что царапины от отскочивших камушков у некоторых были.
Но больше всего нас беспокоили вести с фронта и тревога о родных в Москве. В сводках, которые нам зачитывали, появлялись все новые направления — после Минского уже Смоленское и Гомельское — а это совсем рядом с нами. Появились первые сообщения о бомбежках Москвы. А писем из дому все не привозили, хоть мы адрес своей почты давно сообщили родным и подругам. И слухи ходили самые невероятные.
Наша строящаяся линия обороны проходила километрах в двадцати восточнее Рославля. Справа от нас был заболоченный участок, где рыть противотанковые траншеи было невозможно — там солдаты-саперы закопали противотанковые мины. Слева мы постепенно придвигались к берегу реки Снопать, вдоль которого другой студенческий отряд оборудовал эскарпы, делающие неприступными высокий берег, в тылу за линией противотанковых укреплений оборудовались дзоты.
Но войск пока было не видать, хотя на западе уже слышалась канонада, по ночам виднелось зарево. На душе было тревожно…
Мы уже работали рядом с заминированным участком. Место установки мин знали. Ну, надо же было такому случиться, что в момент, когда мы поглощали свою кашу, прибыл почтальон. Я сидел на пригорке, но тут, забыв обо всем, опрометью бросился вниз, к почтальону. “Стой, стой!” — закричали ребята, а я остановиться никак не могу. Ладно, на пути — дерево. В него с налету я и уперся вытянутыми вперед руками. А под этим деревом — я это точно знал — закопана одна из мин. Накануне неподалеку на такой же точно подорвалась лошадь. С трудом дрожащими руками отталкиваюсь от дерева. Вытираю тыльной стороной кисти выступивший на лбу холодный пот…
Письма мне не оказалось. И, как мы впоследствии узнали, немецкие танки преодолевать наши рвы и траншеи даже не пытались. Приехавшие на мотоциклах “добрые дяди” — немецкие разведчики — сбили замки с сельпо, загрузили все, что приглянулось, в свои коляски, угостили деревенских мальчишек ворованными конфетами, а те на радостях показали, где красноармейцы закопали дощатые ящики. Танки после разминирования и прошли через дыру, образовавшуюся в обороне. Тем более что и дзоты по флангам наша пехота занять не успела…
В Москву прибыли ночью на тот же Киевский вокзал. И хотя я уже знал, что в Москве введен комендантский час, но выдержать не мог. Город знал хорошо, переулочками, проходными дворами вышел на Арбат, Большую Никитскую и, только когда перебегал в темноте Тверскую, услышал окрик: “Стой, стрелять буду!”, а потом и выстрел. Но я уже был во дворе соседнего дома, а тут и свой дом рядом. Открываю ключом входную дверь. Дома никого нет. На столе записка от мамы: “Эвакуировались с Люсиной проектной организацией в г. Фрунзе…” И рядом — повестка из военкомата. Мне.
К открытию военкомата я уже был там вместе с другими, успевшими добраться до Москвы. В комнату мандатной комиссии заходили по одному. Там сначала каждому разъясняли, что отсрочка от призыва на военную службу не аннулирована, и если есть желание, то можно продолжить учебу в университете. Но в военкомате помнят о нашем настойчивом желании принять участие в отпоре врагу. Сейчас требуется пополнение технического состава авиации. Поэтому при ВВА имени Жуковского организованы краткосрочные курсы по подготовке авиационных техников. Нам предоставляется возможность добровольно вступить в ряды РККА и приступить к занятиям на этих курсах.
Нескольких человек не пропустила медицинская комиссия по зрению и другим заболеваниям, в том числе даже по недостатку веса. Я весовой барьер преодолел, хотя за время работы землекопом похудел на восемь килограммов, оставшиеся 48 при росте 168 в норму все же укладывались. А вот невропатолог меня чуть было не забраковал. Долго стучал молоточком по коленке, а нога никак не хотела подпрыгивать. Потом царапал спину в разных местах и спрашивал, что я чувствую. А я честно отвечал, что чувствую прикосновение пальца. В конце концов, комиссия постановила: такое отклонение от нормы (пониженная болевая чувствительность) службе в армии не помеха.
На следующий день мы, новобранцы, собрались уже на вокзале для отправки в Свердловск, куда к тому времени успела передислоцироваться академия. Настроение было приподнятое. Срок обучения (три месяца) казался вполне приемлемым, и мы искренне надеялись успеть принять участие в войне. Некоторых ребят провожали родители. Удивил всех отец Жени Бусурина, который, ничуть не стесняясь, вручил сыну солидную пачку презервативов.
В Свердловске высадились на станции Шарташ. Посреди лесной поляны стояли армейские палатки. Накормили нас из полевой кухни, разбили по взводам и отделениям. Рспределение по ротам, взводам, отделениям происходило с учетом личного желания новобранца. И я из трех факультетов: инженерного, спецоборудования и авиационного вооружения — выбрал последний. Главной причиной выбора были чисто практические соображения: факультет размещался в помещении политехнического института (центр города), остальные же — на окраине. Помимо того, на инженерный факультет и факультет спецоборудования старались брать физиков, а математики как раз в большинстве стали оружейниками.
Ночи в начале сентября были холодными, разогреваться удавалось только на зарядке и строевых занятиях. Кроме муштры, изучали еще уставы, политзанятия, само собой, проводились политинформации. Выдали форму — гимнастерка с голубыми петлицами, брюки-галифе, нижние рубашки и кальсоны, портянки, хромовые ботинки и черные шелковые обмотки к ним, пилотка, позже шинель. Постригли.
В палатках мы прожили до первых морозов. А дальше — Дворец пионеров в качестве учебного корпуса и общежитие на улице Быкова. Дворец пионеров (тот самый, из-за которого в 2000 году разгорелись баталии при решении вопроса о резиденции полномочного представителя Президента России) и сейчас остался почти таким же, каким был шестьдесят лет назад.
Еще “Жуковке” передали находящиеся на другой стороне улицы два флигеля, в одном из которых разместилась типография Академии. Это было то самое здание, в подвале которого в 1918 году была расстреляна царская семья, а мне нравилось стоять тут в карауле — сюда редко заглядывали проверяющие. Кроме того, через большое окно типографии можно было поглядывать на висевшие там электрические часы (своих-то у меня не было), что заметно облегчало ожидание смены.
Общежитие находилось примерно в километре от Дворца пионеров. Спальные помещения — на 12—16 человек. Спали на двухэтажных солдатских койках. Еще имелись каптерка для хранения личных вещей, канцелярия. Туалет — на улице. Питались первое время в полуподвале гостиницы “Центральная”, до и после этого занятом рестораном, а позже — в столовой, оборудованной в бывшей конюшне.
Наш университетский набор назвали курсом “А”. Начавших обучение еще в июле выпускников технических вузов нарекли курсом “Т”. Их выпустили действительно скоро, в начале 42-го года, присвоив звания младших техников-лейтенантов. А мы и последующие наборы (курсы “Б” и “В”) стали уже слушателями академии, и скорый выпуск нам не светил. Сначала обнадежили годичным сроком, потом растянули почти до трех лет с последующей защитой диплома.
Распорядок дня в академии был вполне армейский. Подъем в 6.00, получасовая зарядка под оркестр, чередующаяся с бегом вокруг пруда в парке на все удлиняющиеся дистанции, занятия и самоподготовка до 20.00. Личное время — после ужина до 22.00. Мылись по ночам в железнодорожных банях за вокзалом раз в две недели. Увольнения по воскресеньям до или после обеда разрешили только после присяги, спустя несколько месяцев.
Долгожданное письмо (вернее, открытку) от мамы я получил в начале октября. Мама писала, что во Фрунзе они устроились неплохо. Люся и Нина работают, жилье выделили в старой части города на Пишкеке (сейчас весь город стал называться Бишкеком), продуктов хватает. Только концовка письма меня обеспокоила — мама просила выслать ей денег, чего прежде даже представить было невозможно.
“Что-то у них не в порядке”, — подумал я. И не зря. После этого писем долго не приходило. Да и на фронте обстановка была тяжелая, немцы — почти в Москве. Конечно, я беспокоился, настроение было хуже некуда. Бессонницей ни раньше, ни позже я никогда не страдал, а вот среди ночи 16 октября внезапно проснулся и долго не мог заснуть. А позже узнал, что тогда как раз в Москве случилась паника — люди на всех видах транспорта и пешком массово покидали город, но главное, именно в эту ночь умерла моя мама…
Разгром немецко-фашистских войск под Москвой несколько улучшил наше настроение. Помогла укреплению моего духа и возникшая дружба с Иваном Мухиным. Ваня был каким-то по-особенному открытым, с ним можно было говорить о чем угодно. Простой крестьянский парень, немножко увалень, он обо всем имел собственное мнение, твердо стоял ногами на родной земле. Несмотря на разное происхождение и воспитание, мы были единомышленниками, можно сказать, во всем. Легче других переносили трудности, полуголодное существование, большие нагрузки как физические, так и психологические. Словом, эту дружбу я ценил очень высоко.
А ведь кое-кто сломался в тех условиях. Несколько человек умышленно завалили экзамены, добились отчисления и после окончания трехмесячных курсов при пехотном училище, намного раньше нас получив офицерское звание, отправились на фронт. Один из них, дослужившись до должности командира штрафного батальона, после ранения приехал в отпуск в Свердловск. Как мы ему завидовали! Но решиться на умышленный провал на экзаменах не могли. Совесть не позволяла. А может быть, трусили?…
Весной, после успешно сданной первой сессии, ввели наконец на нашем курсе “А” специальные предметы: стрелково-пушечное вооружение авиации, бомбардировочное вооружение, авиационные бомбы и взрыватели, бомбардировочные и стрелковые прицелы.
Зима 41—42-го были холодной, все с нетерпением ждали весны и обещанной нам фронтовой стажировки, мы еще надеялись, что наша стажировка плавно перейдет в службу на должностях техников по авиавооружению в авиачастях.
Второй сессии предшествовала месячная практика на самолетостроительном заводе в Химках под Москвой. Завод к тому времени был давно эвакуирован, в огромных эллингах осталось только несколько недостроенных самолетов — дальних бомбардировщиков ТБ-3 — и небольшая группа рабочих, устанавливавших на них двигатели да оборудование, снятое в основном с самолетов, подбитых на фронте.
Нам, практикантам, предстояло смонтировать на самолеты турели — подвижные стрелковые установки — прицелы и оружие. Работали мы парами, я — с Иваном Мухиным, по 12 часов в смену. Работа была тяжелая, требующая навыков работы монтажным инструментом и физической силы. Руководил — опытный мастер цеха. К концу смены мы выматывались до предела, не всегда даже на ужин в рабочую столовую ходили — посылали одного-двух человек по очереди, и они ужин на всех в судках приносили.
А жили в примыкавшем к цехам городке, состоявшем из четырехквартирных деревянных коттеджей. Коттеджей было несколько десятков, наша группа практикантов помещалась в одном, остальные пустовали. Мебели не было, спали на полу, застеленном соломой и брезентом. Освещение не работало, да летом в нем и нужды не было.
И вот однажды наши посыльные вернулись взволнованные, без пищи, предложили всем идти в столовую самим, поесть, а они пока отстоят в очереди за разливной водкой, которую там выдают по талонам — литр на брата. И точно: только пообедали — водку в ведре несут.
Пили, зачерпывая кружками, закусывали прихваченным хлебом с солью. Тут и мои московские еще сухари в дело пошли. У кого-то кусок сала оказался. Сидели кто на корточках, кто в позе лотоса, песни пьяные пели. Потом разбрелись прогуляться. Несколько человек, не найдя своего коттеджа, улеглись в других. Наутро едва подняли головы, но в цех явились все…
А после этой практики и сессии получаем командировочные предписания для стажировки в авиационных полках Северо-Западного фронта, в истребительную дивизию, штаб которой базируется в Выползово.
В штаб прибываем вместе, а там получаем направление в разные полки, на разные аэродромы. Добираться приходится на попутных машинах. Выданный на дорогу сухой паек съеден. Последние несколько километров иду пешком по узкой проселочной дороге, собираю малину по окрестным кустам. Вот и аэродром. Только ни людей, ни самолетов не видно. Наконец замечаю один замаскированный ветками самолет и несколько фигур в комбинезонах, копошащихся вокруг него. Рядом — “полуторка”. Подхожу поближе, представляюсь.
Прибыли. Предъявил документы начальнику штаба полка. Определили мне место в одной из землянок, познакомили с инженером полка по авиавооружению. А уж он ввел меня в курс дела. В полку две эскадрильи истребителей ЯК-1 и одна — английских “харрикейнов”. Во второй эскадрилье старшего техника по авиавооружению нет — военный трибунал недавно осудил старшего лейтенанта Федоренко, который по недомыслию организовал соревнования в стрельбе из пистолета по червонцу. А на червонце — портрет Ленина. Вот и загремел в штрафбат — кровью глупость свою искупать. Так что я вовремя прибыл.
ЯК-1 я знал хорошо, оружие, на них установленное, — два синхронных пулемета ШКАС калибра 7,62 и пушку ШВАК калибра 20 мм — тоже, да и реактивные снаряды РС-82 в Академии изучали. Установленными же на “харрикейнах” английскими пулеметами “кольт-браунинг” мне, к счастью, заниматься не предстояло — я про них знал только, что они весьма ненадежны.
Во фронтовую авиационную жизнь я втянулся быстро. Вылеты были не слишком частые. Летали на сопровождение бомбардировщиков Пе-2, бомбивших перешеек, связывающий немецкую группировку под Спасс-Демьянском, почти окруженную нашими войсками. На боевые задания “харрикейны” не выпускали — слаб был английский подарок против немецких “мессершмиттов”.
Немецкая авиация нас не беспокоила — после перебазирования не могли немцы определить расположение нашего аэродрома. Уж больно не похож он был на аэродром сверху: прямо посередине короткой взлетно-посадочной полосы росло несколько сбившихся в кучку деревьев, а по краям от нее была только узкая полоска, отделяющая лес. Требовалось настоящее искусство, чтобы при взлете и посадке в эту щель проскочить.
Дела у меня неплохо шли. Отказов оружия не было, к вылету самолеты готовились в срок, к комарам через пару дней притерпелся, ночью их из землянки выкуривали дымом сигнальных ракет, а дополнительной защитой от комаров вне землянки стали самокрутки из моршанской махорки, которые я научился скручивать и курить. Именно тогда, во время фронтовой практики, я к зелью приобщился, а дополнительным толчком к табакокурению стала солонющая селедка, которой нас пичкали в столовой. Мне посоветовали отбивать селедочный вкус махорочным дымом, что и впрямь оказалось эффективным.
Хотя фронтовая практика была непродолжительной (всего два месяца), но она оставила свой след в памяти. Начну со знаменательного происшествия, связанного с авиационным вооружением. Штабели РС-82 лежали, как вязанки дров, на стоянке самолетов, только без взрывателей. Как-то ночью, видимо от брошенного окурка, за одним из таких штабелей загорелась трава. РСы, как огненные змеи, расползлись по летному полю. Картина была впечатляющая. Но все обошлось. Ни пожаров, ни повреждений техники не случилось. Только обгоревшие эрэсы пришлось собирать и закапывать.
Другое происшествие случилось в небе. Возвращавшийся с боевого задания недавно прибывший в полк молодой летчик принял барражирующий “харрикейн” за немецкий истребитель. Начал активно атаковать его, открыл огонь. Хорошо, что пилотировал “харрикейн” опытный летчик. Он сумел увернуться от огня и посадить машину. А гордый новичок посчитал, что совершил подвиг, заставив сесть врага. После этого происшествия всех летчиков молодого пополнения специально сводили на другую сторону аэродрома, где стояли замаскированные “харрикейны”, и заставили сдать зачеты по умению опознавать типы самолетов своих и противника по их силуэтам.
И вот мы снова в Свердловске. Надежды на скорый выпуск не оправдались. Авиация понесла большие потери в самолетном парке и летном составе, а инженерно-технического состава пока достаточно. Так что учиться нам еще и учиться, придется и дипломный проект делать — выпустят только по изучению полного курса академии. Опять — долгие, томительные дни. Затруднения с продовольственным снабжением — сказываются неудачи на фронте (немецкий прорыв на Северный Кавказ, бои на подступах к Волге)…
Обстановка несколько улучшилась после начала наших успехов под Сталинградом. И настроение у всех повысилось, и со снабжением стало налаживаться. А сообщение ТАСС об окружении немецко-фашистских войск совпало с другим радостным событием — присвоением успевающим слушателям нашего курса звания техник-лейтенант и введением новых знаков различия и погон. Пришивать их, правда, пришлось к сильно поношенным солдатским шинелям. Спасибо, к этому времени ботинки с обмотками были заменены кирзовыми сапогами.
Офицерское звание, однако, почти ничего не изменило в нашей повседневной жизни. Оставаясь на казарменном положении, мы по-прежнему не могли, когда захочется, покидать территорию академии. В столовую, в общежитие, в баню так же, как и раньше, ходили только строем. В увольнении, правда, могли покрасоваться офицерскими погонами, но я, да и большинство моих товарищей, в увольнение особо не рвались — эти кирзовые сапоги, брезентовые ремни, солдатские шапки…
И морозы не способствовали прогулкам по городу, и на танцы, концерты, даже спектакли мы попросту попасть не могли — все заканчивалось так поздно, что к отбою никак не успеть. Кафе и рестораны — не по карману, вот разве что — кино.
Конечно, это касалось не всех, были и исключения. Так, например, на инженерном факультете учился сын М.М. Литвинова, бывшего до войны наркомом иностранных дел, а в 1943-м — послом СССР в США — скромный вообще-то парень, однако послабления, которые делало персонально ему командование, позволило не только жениться, но и жить вне казармы. Были еще счастливчики, получившие такие же привилегии.
Но не всем хватало чувства меры. Так, некто Очкасов, франтоватый парень, имевший, по-видимому, солидную финансовую поддержку родителей, получив разрешение на вступление в брак, захотел немыслимого — обвенчаться в церкви. И вдобавок пошел под венец в офицерской форме. Несмотря на патриотическую позицию русской православной церкви, возрождение ее открытой деятельности при поддержке руководства страны, такой поступок посчитали вызывающим. Очкасова исключили из комсомола и лишили права проживать в квартире жены. Разрешали только увольнения на ночь с субботы на воскресенье…
Весна ознаменовалась в нашей жизни очередным важным событием. Мы проходили летную практику на аэродроме Кольцово. Конечно, летной эту практику можно было назвать весьма условно. Никто не собирался учить нас летному мастерству. Практика состояла всего из нескольких полетов. Сначала просто в качестве пассажира, а потом — штурмана. Требовалось научиться использовать в воздухе простейший бомбардировочный прицел ОПБ-1р.
Первый ознакомительный полет совершали на самолете ПО-2. Нам показали, как надо надевать парашют, пристегиваться в кабине ремнями. Во втором полете требовалось научиться ориентироваться в полете по карте, находить цель для бомбометания. А в третьем полете уже на четырехместном самолете, кажется ЯК-6, каждый должен был “отбомбиться” по условной цели. Контролирующий на полигоне офицер по специально размеченному зеркалу фиксировал правильность момента “сбрасывания” бомбы, что имитировалось выстрелом из ракетницы через специально вырезанное в полу кабины отверстие.
Практика эта была для нас особенно желанной еще и потому, что в “летный день” нас и кормили в столовой на аэродроме по “летной норме”.
Практика не обошлась без курьезов. На второй день перед полетом на ориентирование летчик с одним из нас, находившимся накануне в наряде и, соответственно, на инструктаже не присутствовавшим, еще должен был провести ознакомительный полет. Парашют парню надеть помогли, а когда он вернулся на землю, все обступили его, чтобы поинтересоваться, какое впечатление на него произвел полет. “Все хорошо, — ответил он, — только вот при разворотах самолета приходилось руками за борта держаться. А то прямо вытягивало из кабины”. Тут и выяснилось, что пристегиваться ремнями его научить-то и позабыли! Летчик, поняв это, аж побледнел.
Видели мы на отдаленной стоянке в первый же наш приезд в Кольцово и какой-то странный маленький самолет без винта. Его стоянка была огорожена, охранялась. Наблюдая издалека, мы долго спорили: что это? Планер? Или опытный недостроенный самолет? В полете нам его видеть не довелось. И только много позже узнали, что видели первый советский реактивный самолет, при испытании которого погиб летчик-испытатель Бахчиванджи…
В Свердловск вернулись — новость: академия возвращается в Москву. Разговоры об этом шли и раньше, а после Курской дуги вопрос о перебазировании окончательно решился. Формировались один за другим эшелоны. Включились в дело и мы. Наш курс поехал в эшелоне, в товарных вагонах которого перевозились личные вещи руководства академии. Так что по прибытии в Москву с ходу выдали комбинезоны да рукавицы, и пришлось нам до самого вечера развозить мебель, сундуки, тюки, ящики по квартирам. Один раз, когда проезжали неподалеку от моего дома, я попросил разрешения у старшего команды забежать домой, но тот отказал. Обидно было чуть не до слез. К этому времени сестры уже вернулись из эвакуации, а о моем возвращении в Москву даже не догадывались…
После ужина улеглись спать в спортзале на матах. Чуть свет поднялись, получили чистое белье и отправились на автобусах в баню автозавода ЗИС (впоследствии — ЗИЛ). Прибыли за час до открытия бани для посетителей. Чтобы успеть пропустить всех, загнали нас сразу в оба отделения бани — мужское и женское. Я попал — в женское, да и то во вторую очередь. Но не успели мы намылиться, как ворвалась возмущенная задержкой с открытием бани группа работниц. Женщины разделись и с криками: “Уходите, нахалы! Это наша баня!” — заполнили моечную. Мы — бегом через душ в раздевалку, а там уже вторая волна бесстыжих пролетарок раздевалась, поторапливая нас и не думая даже срам прикрыть. Так что, кое-как натянув штаны и сапоги, окончательно привели мы себя в порядок лишь вестибюле…
Домой я приехал под вечер. Радости сестер не было предела.
Жизнь пошла своим чередом. Весь день — в академии. Вечером — книги, встречи с оставшимися в Москве школьными да университетскими друзьями. Заходили и Нинины подруги, другие знакомые да родственники. К тому времени, кроме продуктовых и промтоварных карточек, на которых сохранились довоенные цены, выдавались еще так называемые “заборные книжки”. По ним товары и продукты можно было купить по сниженным, в сравнении с коммерческими, ценами. Нам, как и другим офицерам, проживающим в Москве, тоже выдали заборные книжки. И это стало неплохим подспорьем для семьи…
В начале 1944 года предстояло приступить к подготовке дипломного проекта. Тему можно было выбрать самостоятельно из общего списка предложенного деканатом. Подумав, я остановился на теме: “Тренажер для обучения летчиков низкому торпедометанию по кораблям противника”. Она понравилась мне по двум причинам. Во-первых, как я узнал, задача была совершенно новой. Такого тренажера не существовало, а низкое, или так называемое “топмачтовое”, бомбометание показало себя как самое результативное, но требовало хороших навыков. Англичане и американцы, использовавшие этот метод, сумели потопить немало японских и германских кораблей с минимальными потерями со своей стороны. Во-вторых, проект для морской авиации давал мне шанс по окончании учебы. В морскую авиацию меня давно тянуло.
Я защитился на “5”, получил диплом с отличием, а значит, и право выбора рода деятельности. Кадровик послал меня к начальнику отдела кадров генералу Орехову.
Выслушав меня, генерал Орехов взял уже заготовленное предписание, зачеркнул в нем место назначения и сверху написал: “В распоряжение отдела кадров ВВС Дальневосточного военного округа”.
В Хабаровск я прибыл в субботу. И лишь в понедельник из штаба округа нас направили в распоряжение отдела кадров 9-й Воздушной армии в село Ново-Сысоевку Приморского края, снабдив проездными документами и талонами на питание. На следующий день поездом с пересадкой на станции Манзовка добрался до штаба 9 ВА, где получил наконец назначение в 776-й истребительный авиаполк.
Полк был молодежным, командир полка, замполит, старший инженер, штурман полка — майоры. Только начальник штаба носил звание подполковника. Еще было несколько офицеров в капитанском звании, остальные — от младшего до старшего лейтенанта. Аэродром — грунтовый, с покрытой металлическими решетками полосой. Гордостью аэродрома были кирпичные ангары, оборудованные сдвигающимися воротами. На вооружении полка стояли истребители ЯК-9М, мало чем отличавшиеся от ЯК-1, хорошо знакомых мне по фронтовой стажировке.
И стал я старшим техником второй эскадрильи по авиавооружению. В последующие дни я ближе познакомился со своими начальниками и починенными. Командир полка майор Новоселов, небольшого роста, кряжистый, немногословный, был непререкаемым авторитетом для всего личного состава. Только он да еще штурман полка Дубинин имели фронтовой опыт. На фронте Новоселов получил ранение, после которого некоторое время летал на транспортном самолете. Как-то в хорошем настроении он рассказал, как ему пришлось перевозить в самолете корову. История эта обросла легендами, о ней часто вспоминали, да и сам командир рассказывал о забавном эпизоде как о главном своем подвиге на войне. Не могу сказать твердо, на чем основывался непоколебимый авторитет командира, но полагаю, что прежде всего на его летном мастерстве, справедливости и умении держать слово. После того, как я уже не служил в том полку, случилось происшествие, особенно ярко характеризующее Новоселова.
Той осенью 1946 года в село для помощи колхозу в уборке урожая была направлена команда матросов Тихоокеанского флота. Деревенский клуб был невелик и, когда крутили кино, не мог вместить всех желающих. И вот однажды, задержавшись на ужине, матросы на сеанс не попали — зал уже был полон, дверь заперта изнутри. Тогда матросы принялись стучать, потом сломали дверь, зажгли свет, затеяли драку. Офицеров выпустили из зала, а рядовых и сержантов, имея явное численное преимущество, принялись избивать бляхами ремней. Наконец кто-то из авиаторов поднял тревогу в казарме. На выручку своим бросились, прихватив оружие. Прозвучало несколько выстрелов, и даже пролилась кровь. Как известно, остановить массовые беспорядки непросто. Но тут раздался крик: “Новоселов идет!” И этого оказалось достаточно, чтобы драка прекратилась и драчуны разбежались. Таков был авторитет начальника небольшого гарнизона, к этому времени уже подполковника Новоселова.
Вскоре после моего прибытия наметился большой праздник — очередная годовщина полка. Решили устроить грандиозный вечер (сейчас бы его назвали банкетом), совместив его с поздним ужином в летно-технической столовой, которая размерами вполне годилась для многолюдных собраний и даже показа кинофильмов для рядовых.
На каждом столике стояло по две бутылки водки и нехитрая закуска. После официальных поздравлений командира с замполитом и нескольких первых тостов стали сами разносить горячее, которое раздавала в окошке единственная официантка, жена Порохненко. Время от времени она выглядывала в окошко и грозила мужу пальцем — не пей лишнего! Пайковые две бутылки на столах скоро кончились, командир с другими руководящими лицами отправились по домам, а офицеры, с которыми я еще не успел познакомиться, стали по очереди подходить к нашему столику, и все до одного хотели выпить со мной за знакомство.
Отказываться было неловко, я лишь лихорадочно подсчитывал количество выпитого и, когда оно перевалило за литр, забеспокоился, найду ли свою шинель, шапку и дорогу на квартиру. Наконец, улучив момент, ускользнул. Шинель, шапку и дорогу нашел, добрался благополучно и, не раздеваясь, плюхнулся на койку. Заснул мгновенно. Было два часа ночи. А в четыре прибежал посыльный и сообщил, что комэск Хананов вызывает меня в штаб полка. К счастью, похмельного синдрома у меня никогда не было. Только слабость некоторая ощущалась, и спать очень хотелось. Но пробежка по морозцу окончательно отрезвила меня.
В штабе Хананова не оказалось — только записка, в которой он распорядился срочно пристрелять его самолет в тире. О порядке пристрелки я знал только по практическим занятиям в академии, самому организовывать и проводить пристрелку не приходилось. Однако сообразил, что нужно срочно поднимать механика самолета Скопинцева, своих оружейников и шофера тягача для буксировки самолета в тир. Едва не забыл прихватить с собой дежурного по стоянке, чтобы часовой на посту не помешал.
Собрались все быстро. Уж что-что, а быстро действовать по тревоге в истребительном полку все были приучены. Конечно, здорово помогли механик Хананова Вася Скопинцев и мой Миша Маклов. Погрузили козелки, мишени, инструмент и скоро были уже в тире. Установили самолет на козелки по уровню, вывесили мишени.
Рассвело. Я заканчивал наводку оружия на мишень по ТХП (трубки холодной пристрелки), когда услышал тарахтенье приближающегося мотоцикла. Это был сам Хананов. Доложил ему. Он залез на стремянку, проверил правильность наводки по ТХП и, бросив на ходу: “Можно отстреливать!” — укатил досыпать. Мы еще часок повозились, пока отстрелялись, и вернули самолет на стоянку, успев даже на завтрак. Почистить оружие ребята пообещали без меня. И я, вернувшись на свою “съемную” квартиру и тут же завалившись, проспал до обеда. А в понедельник стал самым уважаемым человеком в полку. Сложнейшую проверку я прошел на “пять”, и сразу окончательно наладились у меня отношения с подчиненными — больше никто не смотрел на меня, как на “академика” из другого мира.
А еще больше выросло уважение к моим техническим познаниям, когда к нам поступило несколько самолетов новой модификации ЯК-9Т с 37-миллиметровой пушкой Н-37. Во-первых, я оказался единственным в полку, кто эту пушку знал, во-вторых, при расконсервации предложил вместо предварительного выдерживания оружия в тепле и отскабливания консервационной смазки палочками погружать неразобранное орудие в банку с разогретым веретенным маслом, а затем промывать в бензине и смазывать. Работу эту в целях противопожарной безопасности делали под открытым небом, а чтобы не обморозить руки, смазывали их тем же веретенным маслом. Показывал, как собирать и разбирать пушки, поначалу делая это даже сноровистей своих механиков.
Зато потом был случай, едва не стоивший мне погон. Как-то при подготовке к дежурству самолета самого Хананова я обнаружил, что после проведенной в этот день стрельбы по наземной цели последний снаряд застрял в стволе. Такое бывало крайне редко, и на этот случай в комплекте инструмента имелся специальный наконечник к шомполу, с помощью которого можно было выбить снаряд из ствола в тыльную часть. Уже вечерело, с удалением снаряда ничего не получалось. И я решился. Развернули самолет в безопасном направлении. Раскачав снаряд, удалили его, а гильзу с оставшимся в ней шелковым мешочком пороха зарядили в ствол. Выстрелили. Застрявший снаряд благополучно вылетел.
И самолет вовремя заступил на дежурство. А через несколько дней в полк прибыл старший инженер дивизии со своим инженером по вооружению. Поинтересовались, как входит в строй молодой “академик”. И Порохненко возьми да похвастайся: “Вот был случай, когда у пушки в стволе снаряд застрял. Так он его другим снарядом выбил”. У начальства чуть не истерика: “Ведь так могло пушку разорвать! А ствол уж наверняка раздуло!” Приказали немедленно разобрать пушку, самым тщательным образом просмотрели ствол. Никакого раздутия.
И все равно на меня кричали, слова не давая сказать, решили, что это Порохненко нарочно над ними так зло подшутил (это он мог!). Но все же мне удалось несколько слов вставить, и, в конце концов, мою инициативу, хоть и рискованную, одобрили…
С приближением лета полеты становились все интенсивнее. Война на Западе стремительно подходила к концу. Первого мая — взят Берлин. А вот и девятое…
После проводившихся накануне полетов допозна у нас технический день. Механики моют самолеты, прибористы проверяют приборное, радио и электрооборудование. Мы разобрали и чистим оружие. Летчики работают вместе с нами в своих экипажах. И — вдруг!
Размахивая руками, бежит на стоянку посыльный из штаба и что есть мочи кричит: “Война кончилась! Победа!”
Что тут началось! Шум, объятья, стрельба из ракетниц! Здесь я, конечно, проморгал — пока опомнился и добежал до каптерки, где хранились ракеты, половину спалить успели. Хорошо, что день стоял нелетный и у летчиков пистолетов с собой не было, а то бы весь боекомплект расстреляли.
Узнаем из правительственного сообщения, что сегодняшний день объявляется праздничным. Но мы уже полдня отработали, да и оружие разобранным не бросишь. Остальные же быстренько сворачивают работу и — в деревню, на поиски любого соответствующего напитка…
А уже со следующего дня напряжение трудовых будней еще более возросло, работы невпроворот, оружейников не хватает, не во всех экипажах есть мастера, пополнения давно не видали…
В начале июля поступил приказ о перелете полка в летние лагеря на полевой аэродром Комиссарово вблизи маньчжурской границы. Собрались мы быстро, погрузили все необходимое для обеспечения полетов на автомобили, подготовили самолеты к перелету и отправились в Комиссарово. Во второй половине дня добрались, встретили самолеты и летчиков. А еще через день начались привычные учебные полеты: маршрутные, упражнения в зоне пилотирования, упражнения в ведении воздушного боя с использованием фотокинопулеметов. Погода стояла отличная, полеты проводились ежедневно, автомобили-стартеры, с помощью которых запускались двигатели ЯК-9, так и сновали по аэродрому, заправщики едва успевали заливать в самолеты бензин. Механики и мотористы работали за двоих — половина отдыхала после ночного караула. И оружейникам доставалось — оружие чистили и готовили патроны и конуса на следующий день уже в сумерках.
А между тем на аэродром подвезли второй и третий боекомплект к пушкам и пулеметам, заполнили бензином все резервные емкости. Летный состав начал усиленно изучать будущий театр военных действий — рельеф приграничной полосы, размещение на аэродромах Маньчжурии японских самолетов, их тактико-технические данные. Словом, в воздухе вполне явственно запахло войной…
В ночь со второго на третье августа разводящий разбудил инженера нашей эскадрильи, который исполнял обязанности начальника караула и спал со мной в одном шалаше. Разводящий доложил, что на одном из постов задержана полуторка без груза, которую вел мужчина среднего возраста без документов, появление свое около аэродрома объяснивший невразумительно. Пришлось сопроводить его на находящуюся неподалеку погранзаставу. Выяснилось, что это был засланный японцами лазутчик из числа белогвардейцев. Под сиденьем автомобиля обнаружили рацию…
После ужина на построении полка был зачитан приказ командующего 1-го Дальневосточного фронта о начале военных действий против империалистической Японии. Провели митинг. Летчикам выдали по две обоймы патронов к личному оружию. Технический состав тщательно осмотрел самолеты. Полностью заправили баки бензином под завязку. Установили полный боекомплект. Опробовали двигатели. Развернув самолеты в безопасном направлении, отстреляли пушки.
Приказ на боевые вылеты получили с рассветом. Самолеты вылетали парами, каждой из которых определили зону свободной охоты. Уничтожать следовало появлявшиеся самолеты противника, обстреливать воинские колонны на земле. Как с опозданием выяснила наша разведка (ведь до последнего дня летчиков лишь по картам знакомили с базированием японской авиации), всего за несколько дней до начала военных действий Япония, зная о нашем значительном превосходстве в воздухе, вывела всю свою боевую авиацию из Маньчжурии. Поэтому летчикам нашего полка удалось сбить только один транспортный самолет, в основном же действовали, как штурмовики, по наземным целям и даже для сопровождения бомбардировщиков не привлекаясь. Тем не менее наши истребители подвергались интенсивному зенитному обстрелу. Возвращаясь с боевых вылетов, летчики рассказывали о продвижении наших войск, вели попутную разведку.
Второй день военных действий ознаменовался эпизодом, характеризующим коварство японской военщины. Надо признать, что у японцев была отлично поставлена радиоразведка. А наши летчики не слишком строго соблюдали радиодисциплину. Поэтому японцы сумели составить список позывных командиров различного ранга и почти всех летчиков. В тот день во время свободного полета пару лейтенанта Денисова начали наводить на одиночный бомбардировщик. Наводящий использовал позывной командующего воздушной армии. Приблизившись к бомбардировщику, Денисов увидел звезды на плоскостях и фюзеляже. Доложил об этом. И тут же услышал в ответ: “Атакуй, тебе говорят!” с последующим трехэтажным матом. Денисов понял: это японская провокация — все знали, что командующий никогда не матерится.
Появилась у нас и первая боевая потеря. Молодой горячий летчик, оторвавшись от ведущего, решил по собственной инициативе обстрелять замеченную им зенитную точку. Но зенитка подожгла его самолет, летчик выпрыгнул с парашютом и приземлился на нейтральной полосе, но ближе к японцам. И парень попал в плен, потому что японцы наших опередили. Позже, когда наши войска продвинулись, нашли его обезображенный труп. Несчастного пытали, прежде чем расстрелять. В гибели своей он в значительной степени был виноват сам: получив патроны к пистолету, он тут же расстрелял их по консервной банке, тогда как, на несколько минут задержав японцев, глядишь, спасся бы…
Четырнадцатого августа император Японии отдал приказ о капитуляции. Боевые вылеты прекратились. За неделю боевых действий наша эскадрилья сделала почти 300 боевых вылетов. Ни одного отказа оружия не случилось. Были подготовлены и направлены в штаб дивизии представления на награждение летного и технического состава. Меня представили первоначально к ордену Красной Звезды, после отказа пытались добиться хотя бы медали “За отвагу”, но таковые техсоставу тем более не полагались. В конце концов я получил медаль “За боевые заслуги”, затем, вместе со всеми участники боевых действий, медаль “За победу над Японией” да корейскую медаль “За освобождение Кореи”…
Весь первый послевоенный год проходил в ожидании близких и важных перемен. Механики, мастера, мотористы, служба которых в армии затянулась на много лет, ждали приказа об увольнении. Ходили разговоры, что вот-вот начнется расформирование воинских частей, сокращение армии. Но на Дальнем Востоке это все сильно затягивалось. Потребовалось размещать авиационные части на новых советских территориях и за границей. Авиаполки и даже целые авиадивизии перебазировались на Сахалин, Курильские острова, разместились в Северной Корее и на Ляодунском полуострове, где до русско-японской войны начала века была наша военно-морская база Порт-Артур… Еще в июле пришел срок получения очередного воинского звания — инженер-капитан. А должность моя — не позволяла. Поэтому пока старшины, сержанты и рядовые ждали увольнения, я ждал перевода.
Почти сразу после отпуска меня ждал сюрприз — назначение на должность инженера по вооружению 799-го разведполка. Полк базировался на аэродроме рядом с колхозом “Коммуна имени Ленина” неподалеку от станции Дубининская. На вооружении полка были самолеты ПЕ-2 в разведывательном варианте. В управлении полка, кроме самолетов связи УТ-2 и ПО-2, еще были один ДБ-3Ф и американский бомбардировщик “Бостон” (Б-26), тоже в разведварианте.
После знакомства с хозяйством я сумел убедить сначала старшего инженера капитана ТС Павла Васильевича Грасса, а потом и командира майора Косарева в необходимости вернуть оружие на самолеты и, может быть, возобновить воздушные стрельбы. Установка вооружения потребовала много сил и времени, но после этого оружие снимали с самолетов только тогда, когда требовалось облегчить его для увеличения дальности полета. Само собой, работы оружейникам прибавилось, но и уважение к службе возросло. И механики мои, особенно Краснов и Машуков из первой эскадрильи, доказали, что не все еще забыли. Вскоре полк улетел в Чернышевку.
Служил в полку замполитом майор Муха. Фамилия ему никак не шла — был он высок ростом, плотен и громогласен, очень самолюбив, еще со времен, когда назывался комиссаром. Убедился я в его властности, близкой к наглости, при следующих обстоятельствах. Для перевозки личных вещей ему потребовалась тара. Вот он и решил воспользоваться отличными ящиками из-под аэрофотоаппаратов, приказав инженеру полка по фотооборудованию выдать ему “эти сундуки”.
Но капитан Дубко категорически отказался исполнять такой приказ — в ящики уже было упаковано другое фотоимущество. Тогда Муха прямо на месте отстранил Дубко от должности, назначил на его место молодого офицера — начальника фотолаборатории — и добился-таки своего. А для расправы с Дубко попытался использовать уполномоченного МГБ. И нашел основания.
А дело в том, что капитан Дубко воспитывался в детдоме. Его подобрали красноармейцы под Львовом при отступлении от Варшавы в 1920 году. Было ему тогда три года. Кроме имени своего — Костя Дубко — мальчик ничего не знал. И записали ему почему-то национальность — поляк. Рос он мальчишкой бойким, смышленым и в пятнадцать лет прямо из детдома прибился к какой-то воинской части, а потом поступил в военное училище. И вот на основании одной только записи в метрике Муха объявил капитана польским шпионом. Непонятно, ораторствовал Муха, как иностранец сумел пробраться в советское военное училище?
Дубко продержали несколько дней в следственном изоляторе. Разобравшись, отпустили, но из партии на всякий случай исключили. А между прочим, был Дубко высококлассным специалистом, на нем держалась вся фотослужба — ведущая служба полка. И еще, хотя это не входило в его обязанности, Дубко помогал обрабатывать и расшифровывать аэрофотопленки…
Думаю, что только поддержка старшего инженера полка капитана ТС Грасса да командира майора Косарева помогла вырвать беднягу из лап МГБ.
Кстати, и с Грассом у Мухи отношения были далеко не дружественными. Как рассказывали, когда полк еще до войны с Японией базировался под Хабаровском, Муха однажды отправил нескольких механиков самолетов вскапывать свой огород. А Грасс приказал им вернуться к самолетам. С тех пор между ними кошка и пробежала. У меня же с Грассом сразу установились хорошие отношения. Несмотря на отсутствие достаточного образования, он был отличным практиком-эксплуатационщиком, как говорится, нутром чувствовал авиационную технику, разбирался и в вооружении, и в электрооборудовании, и даже в радио. В Хабаровске полк наш был “придворным”, подчинялся напрямую командующему Воздушной Армии. И Грасса очень уважали в инженерно-авиационной службе армии. Ведь именно по его инициативе во всех ВВС стали использовать разжиженные авиабензином авиамасла для облегчения запуска двигателей при низких температурах. Он долго скрывал это свое изобретение, опасаясь наказания за отступление от инструкций…
Однако вернемся в Чернышевку. Самолеты улетели, а следом и мы, погрузив в кузов автомобиля три верстака, набив их ящики инструментом, тисками и бомбардировочными кассетами — тронулись потихоньку…
Военный городок состоял из четырех двухэтажных двухподъездных деревянных домов в километре от аэродрома. На полпути к аэродрому располагалась казарма, клуб и столовая. На самом аэродроме было кирпичное двухэтажное здание штаба, металлический ангар, бетонная полоса и несколько домиков для служб технического состава. Впритык к аэродрому стоял еще один такой же, как в основном городке, деревянный двухэтажный дом, в котором жили офицеры роты аэродромного обслуживания.
Командир полка Косарев, среднего возраста, был для полка настоящим “батей”, да и сам он воспринимал себя отцом большого семейства. По воскресеньям он чуть свет отправлялся на аэродром и, пролетая на бреющем над гарнизоном, устраивал общую побудку. Жена его, общительная, какая-то домашняя, тоже чувствовала себя полковой “мамой”. В субботу вечером или в воскресенье с утра в нашей комнате собиралась компания игроков в преферанс. Комадирша неизменно заходила к нам и резервировала место за столом мужу. Иногда и сама играла.
Начальник штаба Киреев, в отличие от Косарева, был довольно суровым человеком. Крепыш, небольшого роста, немногословный, собранный на службе, дома он мягчел, потому что очень любил своих детей, а заодно и нас называл по именам. Но только на Новый год он пригласил нас с Мишей к себе, и мы узнали, что он играет на гитаре и неплохо поет.
О замполите майоре Мухе я уже кое-что рассказал. Но в Чернышевке мне пришлось побывать у него дома. Он учился заочно в Военно-политической академии и попросил меня помочь в подготовке заданий по английскому языку. Дома у него оказался сущий домострой. Такая же полная, как он, краснощекая жена его Лидия и пикнуть не могла, даже на крылечко никогда не выходила и ни с кем не общалась. Когда я заканчивал свое репетиторство, она молча приносила нам графинчик водки и закуску, а сама уходила на кухню. В первый же день Муха предупредил меня, чтобы я был поосторожнее со своим непосредственным начальником П.В. Грассом. “Он немец, — внушал мне Муха, — но ему удалось это скрыть”.
Но между тем Грассу я тоже помогал. По математике. Он имел только семилетнее образование, но зато потрясающие способности. Трехлетний школьный курс одолел самостоятельно за один год. Сдав экстерном экзамены, получил аттестат зрелости. По приезде в Чернышевку Павел Васильевич задумал оборудовать технический класс. Уже через пару месяцев у нас был класс, почитавшийся в Воздушной Армии образцовым.
В часы политзанятий в этом классе занималась одна из групп. Любопытные сержанты и солдаты иногда не только рассматривали экспонаты, но и пытались их разобрать, заглянуть внутрь. Возмущенный Грасс как-то раз не дал ключа для проведения политзанятий. Занятия сорвались. И в тот же день на партсобрании майор Муха предложил включить в повестку дня дополнительный вопрос — персональное дело коммуниста Грасса. Но тут другие коммунисты стали громко высказываться в защиту Грасса, и Муха посчитал, что благоразумнее снять с голосования свое предложение. Но угрожающе заявил, что разберется в другом месте. “Другим местом” оказалась армейская парткомиссия, где, предложив прекратить склоку, влепили по выговору. Обоим.
Очень характерен для Мухи и другой эпизод. Однажды ему надлежало ехать на совещание в Хабаровск. Поезд от железнодорожной станции отходил рано утром. Майор отдал приказание шоферу своего “козлика” подъехать к дому в пять утра. Но в пять машины не было. Муха стал звонить в казарму. Коммутатор не отвечал. Разъяренный Муха долго крутил ручку индуктора и, наконец услышав заспанный голос телефониста, стал его отчитывать. “Это Муха говорит!” — кричал он. “А Комар слушает”, — был ответ.
Бросился на коммутатор. Ворвался. Солдат, узрев майорские погоны, вытянулся по стойке смирно и строго по уставу представился: “Дежурный по коммутатору рядовой Комар”…
Теперь о соседях моих по жилью. Миша Попов был года на три постарше меня. Летчик от Бога, летал и на ПЕ-2 вторым пилотом в экипаже командира полка, и на Б-25, и на ДБ-3Ф как пилот разведсамолета, и на ПО-2, и на УТ-2 в качестве летчика связи. Высокий, мускулистый, улыбчивый брюнет со сросшимися бровями. Говорил не торопясь, с чуть заметным украинским акцентом (был родом из Харькова). Отлично ладил и с начальством, и с подчиненными — техническими экипажами всех самолетов звена, и с рядовыми штаба, за казарменную жизнь которых он также отвечал.
Я сразу с ним подружился. Свободное время большею частью проводили вместе. Была у него тайная подружка — сорокалетняя жена инженера первой эскадрильи Козлова. И хотя о связи этой многие подозревали, но он мужественно все отрицал, защищая честь дамы.
Третий наш сожитель, доктор Васильев, в летах уже красавчик, был типичным донжуаном. О женских прелестях он говорил, захлебываясь, не пропускал ни одной юбки, пока его не застукали с женой молодого летчика, лежавшего в госпитале. По выходу из госпиталя летчику открыли глаза на измену супруги, и он наказал соблазнителя — перехватил Васильева, когда тот возвращался с танцев, и набил морду. Васильев сдуру пожаловался замполиту. Состоялся суд чести, летчика перевели в другой полк. А Васильева вызвал к себе командир полка Косарев и предъявил ультиматум — либо жениться немедленно, либо представят его к увольнению за моральное разложение. Васильев к этому времени ухлестывал за здоровенной деревенской семнадцатилетней девахой, но Косарев, который уже получил приказ о переводе, даже пообещал оставить молодой семье свою квартиру. Разговор этот состоялся дома у командира, взявшегося стать сватом. Время было заполночь, когда Васильев, торопясь, переоделся в лучший костюм, и они с командиром поехали на машине к родителям той девахи свататься. Предложение было принято. И едва Косарев уехал, в его квартире состоялась свадьба, после которой молодая жена вдруг со всей решительностью взяла нашего доктора в такой оборот, что даже заходить в нашу холостяцкую компанию ему запретила. А однажды, когда он посмел улизнуть, ворвалась к нам, порвала карты и отхлестала его по лицу…
Между тем от Чернышевки было рукой подать до Японии. И не только самолеты нашего полка последовательно “утюжили” Японию своими аэрофотосъемками, но и рядом совсем располагался лагерь японских военнопленных, собственно, — пехотный батальон, в полном составе и во главе со своим командиром сдавшийся в плен по приказу микадо.
Жили военнопленные в палаточном городке, огороженном колючей проволокой. Работали на аэродроме — удлиняли посадочную полосу. Командир батальона, высокий, с хорошей выправкой офицер, отлично, без акцента, говорил по-русски. Остальные офицеры в русском языке были значительно слабее, хотя все они, проходившие в Маньчжурии, обязаны были на службе один день в неделю общаться друг с другом только по-русски.
Японцы и в плену сохраняли свои обычаи, воинский порядок. Поднимались с рассветом, день начинали с молитвы, молились, повернувшись лицом к восходящему солнцу. Затем — зарядка, завтрак, работа. За малейшее нарушение дисциплины офицеры нещадно били солдат. Немного пообвыкнув и присмотревшись к порядкам в нашей армии, группа японцев пожаловалась начальнику охраны на свое начальство. Их командиру сделали соответствующее внушение, и он, недоумевая правда, рукоприкладство пресек.
Кстати, сам он пользовался неограниченным доверием советского командования, любил беседовать с офицерами нашего полка, свободно ходил в гарнизон и в деревню. А батальонному японскому врачу, призванному в армию незадолго до окончания войны, доктору медицинских наук, даже предоставили место в штабе нашего полка, где он вел прием. К нему часто обращались жены офицеров после того, как доктор Васильев вышел у них из доверия.
Среди японцев были и сторонники коммунистических идей, им разрешили создать коммунистическую ячейку и использовали в просоветской агитации. Судьбой своей пленные были, кажется, довольны, работали старательно и даже обижались, что норму для них установили ниже, чем для солдат, удлинявших посадочную полосу с другой стороны аэродрома.
Разрешали японцам подрабатывать. Кто деревянные ложки навострился вырезать, кто шахматные фигурки из хлебного мякиша лепил или статуэтки Будды, кто зажигалки ладил из стреляных гильз. Последнее время в воскресные дни пускали их “в увольнение” на деревенский базарчик, где они и торговали своими поделками, а потом шли в деревенскую лавочку, чтобы купить “пиво с быком”, как они называли зубровку.
А когда председатель соседнего колхоза обратился за помощью в уборке картофеля к командованию лагеря, то после “помочи” пленные, не нарушая строя, вели домой под руки двух наших пьяных охранников и пели при этом песни. Припоздавший из увольнения пленный на оклик часового: “Стой, кто идет?” мог с полным основанием отвечать: “Своя, япона!”
Был, правда, один из ряда вон выходящий случай. Часовой, охранявший стоянку самолетов полка, в темную ночь заметил белую фигурку японца, в нижнем белье подползавшего к самолету Б-25, и продержал его на морозе до смены караула. Потом сам японский комбат допросил его с пристрастием. И выяснил, что солдатика этого, слывшего среди пленных придурком, прибившийся к пехотинцам и задумавший бежать на Б-25 из плена курсант японского летного училища пообещал взять с собой и послал разведать, насколько бдительна наша охрана. Обоих немедленно убрали из лагеря.
Когда пленных отправляли на родину, некоторые из них изъявляли желание остаться в СССР, но разрешения не получили. Для доктора медицины, правда, хотели было сделать исключение, но, когда выяснили, что сын его служил офицером японского генштаба, отказали и ему.
Нарисованная здесь картина получилась идиллической, но между тем немало японских военнопленных поумирало в лагерях, а, по слухам, всех коммунистов своих японцы по пути домой утопили в море. Да и вообще японская традиция улыбаться да кланяться частенько только имитирует дружелюбие. И все же в Чернышевке, за это ручаюсь, японцы и наши отношения с ними были именно таковы…
Последние зимние месяцы начала 1948 года тянулись как-то особенно долго. Весна в Приморье приходит поздно. Вот уже и снег почти стаял, на проталинках зеленая травка стала проступать, а почки на деревьях все не появлялись. Ночью — морозец, днем +2, +5 градусов и пасмурно, то дождичек пройдет, то мокрый снег выпадет. Летать меньше стали. А тут весьма кстати телеграмма приходит: откомандировать меня в г. Свердловск для изучения конструкции и производства бомбардировочных прицелов.
Командировка оказалась приятной во всех отношениях: с одной стороны, давала возможность оторваться от изматывающего однообразия службы, а с другой стороны, побывать в городе, оставившем немалый след в моей жизни. Причем побывать уже в новом качестве: не курсанта, не слушателя, находящегося на казарменном положении, а в качестве уже опытного, самостоятельного специалиста.
Надо сказать, что надежды мои оправдались даже с избытком. Мало того, что я смог погулять по улицам, по которым в 1941—1943 годах ходил только строем, но и поселиться в гостинице “Центральная”, и ужинать в том самом ресторане при гостинице, где нас кормили, конечно, совсем другими “яствами” осенью 1941 года.
Но самое главное, город этот стал тем самым местом, которое наконец определило один из самых главных поворотов моей судьбы: весна сорок восьмого свела меня с Валей, ставшей вскоре моей женой…
Вместе со мной в Свердловск на сборы прибыл выпускник курса “Б” нашей академии — Виктор Шкерин. Начал он свою службу позже меня, но ко времени нашей командировки уже был инженером по вооружению бомбардировочного полка, базировавшегося в гарнизоне Чернышевка Центральная. Знакомство у нас до этой командировки было шапочным, а здесь мы смогли поближе узнать друг друга, хотя, как уже было сказано, я поселился в одноместном номере гостиницы “Центральная”, а он — на квартире тетушки своей жены по улице 9-го января. Тетушку эту Виктор считал своей тещей — она вырастила и воспитала его жену, самого Виктора знала со времени его учебы в академии.
Однажды, незадолго до майских праздников, Виктор предложил зайти к его “теще”. “Теща” — старая дева, всю жизнь проработавшая телефонисткой на телефонной станции, добродушная, словоохотливая женщина предпенсионного возраста. Познакомились. Поахала тетушка, узнав, что я в двадцатисемилетнем возрасте еще холостяк. Уверила, что в Свердловске подходящих невест полным-полно. Одна как раз — по соседству.
И побежала за ней, позвала к себе за какой-то якобы надобностью на минутку. А мы с Виктором на боковую лестницу вышли — сапоги почистить…
Тогда мы даже не познакомились — только мельком глянули мы друг друга, и сердце мое сразу ухнуло вниз. О такой девушке можно было только мечтать. А уж тетушка еще о неисчислимых достоинствах поведала. Предупредила, что ни о какой интрижке и речи быть не может. Только — жениться. И тут же план знакомства набросала. Купить билеты в кино, якобы себе, Виктору и еще кому-то. А тот пойти не сможет — зуб заболит. И Валя — вместо него, чтобы билет не пропал. День воскресный, сеанс ранний. Она наверняка дома будет — отчего б и не сходить.
Так все и вышло. Виктора Валя знала. Со мной познакомилась. И после кино договорились все вместе у тетушки первомайский праздник отметить…
А Валя мне все больше и больше нравилась — не только молодостью, красотой, но и какой-то домашностью, простотой в общении, открытостью. Короче говоря, я влюбился. Впервые после многочисленных и мимолетных детских влюбленностей.
Да и повзрослевшему мне многие девушки нравились. Но как только я пытался представить любую из них в роли своей жены, сразу понимал, что в жены мне она не годится. Спасибо маме моей, она сумела тактично научить меня замечать в девушках малейшие черточки, которые могут помешать браку стать счастливым.
Но у Валюши ни одной такой черточки не было! Нет, не только я не замечал их, их действительно не было, и это подтвердила вся наша дальнейшая счастливая жизнь. И еще — мама учила меня: если ты хочешь узнать, какой станет твоя жена — присмотрись к ее матери. Если будущая теща тебе тоже понравится — смело делай предложение. И через несколько дней я познакомился с будущей тещей. Она — соответствовала. И не только теща, но и вся их семья. Последним толчком послужила обыкновенная компотная косточка, да-да, косточка урюка! Первого мая, когда мы пришли в гости, Валя с моей свахой (как я ее уже называл про себя) закончили лепить пельмени. Сели за стол. Подняли тост за праздник и знакомство. Пельмени были очень вкусными, настроение — замечательным. Но вот на зуб мне попалось что-то твердое. Чтобы не смущать хозяек, постарался незаметно спрятать косточку в карман, что мне и удалось. А когда пельмени были съедены, “сваха” стала допытываться: кто съел “счастливый” пельмень? Пришлось признаться. А косточка была не просто косточкой — по ней загадано было: достанется мне — наше с Валюшей знакомство будет иметь счастливое продолжение…
Потом мы всей компанией присоединились к праздничному столу Валиных родных. Я сразу почувствовал себя среди них как дома. Это придало мне смелости. Пригласил Валюшу прогуляться, потом зайти в мой гостиничный номер — посмотреть, как я живу. Там сделал ей предложение и даже неуклюже, через разделявший нас столик, поцеловал. Я и не ждал, конечно, немедленного согласия Вали стать моей женой, и она действительно возразила, что мы еще очень мало знаем друг друга. Но и не отвергла напрочь, а этого было достаточно, чтобы я почувствовал себя на седьмом небе.
Впрочем, описать скучной прозой мои тогдашние переживания невозможно. Позже, лет двадцать спустя, я попытался сделать это в стихах. Эти стихи сохранились у меня до сих пор, но и они не смогли по-настоящему отразить все, что произошло со мной в мае сорок восьмого…
Сборы близились к концу. Мы успели еще сходить с Валюшей в театр, погулять по городу, переговорить обо всем на свете. Спустя несколько дней Валя провожала меня на поезд. С Валюшей у нас завязалась переписка, я обещал приехать в отпуск, продолжить наше знакомство. К сожалению, в отпуске с выездом в Свердловск мне было отказано. Командир полка сослался на негласную традицию: отпуск с выездом разрешать один раз в два года. А в 1947-м я ездил в Москву.
Пришлось написать Вале, что в этом году я приехать не смогу, хотя очень хотел бы. Ответ пришел скоро. Валя высказала в письме предположение, что командир мой женат, иначе понял бы меня и плюнул на традицию. Из чего следовало, что она не прочь выйти за меня замуж. Это радовало. Но тут же тоска навалилась еще сильнее.
Мише я о письме, конечно, рассказал. И он, как хороший друг, посочувствовал мне. Да не только посочувствовал, а без моего ведома отнес письмо командиру полка. Реакция последовала незамедлительно: командир отпуск разрешил. Правда, присовокупив, чтобы без жены не возвращался, иначе пять лет буду безвыездно на Дальнем Востоке торчать.
В отпуск я решил отправиться на крыльях и не только любви, но и на реальных крыльях — не терпелось скорее достичь желанной цели. Тогда как раз только-только установилось воздушное сообщение Хабаровск — Москва с промежуточными посадками. В том числе и в Свердловске. Решили лететь вместе с Мишей Поповым, который тоже направлялся в свой родной Харьков и тоже с надеждой найти там невесту.
Слухи о моей близкой женитьбе успели разнестись по нашему маленькому гарнизону, и один офицер, получивший перевод на запад, предложил мне купить его огород с уже отцветшей картошкой. Я купил, а собрать урожай попросил оружейников из звена управления полка, подчиненных одновременно мне и Мише…
Встретили меня, как хорошего знакомого, удивления никто, кроме самой Вали, не высказал. К Валиному приходу с работы я уже всем рассказал, каким образом добился отпуска, сбегал в магазин и принес какое-то угощение, поделился радужными планами женитьбы и поездки в Москву. Правда, Валюша особенного энтузиазма по поводу моего приезда и ближайших планов не проявила, но это я отнес на счет застенчивости. На следующий день пошли в загс подавать заявление. Удалось уговорить сократить испытательный срок до трех дней, ссылаясь на краткосрочность моего отпуска. Последующие два дня прошли, как в угаре. А Валя продолжала ходить на работу.
Встречу в день регистрации Валя назначила мне прямо в загсе, куда должна была прийти, отпросившись чуть раньше с работы. Регистрация прошла буднично, свидетелей в то время не требовалось. О том, что Валя не будет менять фамилию, мы договорились заранее. Колец у нас не было. Цветы и поздравления ждали дома. Стол готовила Валина мама — Анна Романовна, да сваха ей помогала. От меня потребовалось лишь купить коробку с подарочным набором напитков и закусок да бутылку шампанского. К нашему приходу стол был уже накрыт: уральские пироги, винегрет, что-то горячее. Валя стала помогать своей маме, что-то еще готовили. Потом все быстро переоделась.
Много лет спустя Валя призналась, что наше бракосочетание было на волоске от крушения, потому что никаких особенных чувств ко мне у нее тогда еще попросту не могло созреть, да и уезжать куда-то на край света с малознакомым человеком было страшновато. И, уходя утром на работу, она даже оставила мне записку о том, что выходить замуж передумала. Оставила ее на комоде. Но записку эту я никогда не видел. А родственники: брат Глеб, мужья сестер Вася и Володя вместе с Анной Романовной — уговорили ее не капризничать, пообещали даже деньги на обратную дорогу прислать, если что-нибудь не так будет…
Свадьба была веселой, очень домашней, семейной и ничуть не торжественной, не разгульной тем более. Особую романтичность ей придало внезапное отключение электроэнергии. Так что заканчивалась свадьба при свечах. Пили немного, потом все разошлись, и мы остались с Валюшей, первой моей женщиной, наедине. И, несмотря на мою неопытность, спустя ровно девять месяцев у нас родилась бесконечно желанная для обоих дочь Ира…
Ехали обратно на поезде, долгая дорога изрядно утомила, и уже не терпелось в свое гнездышко. Какое оно ни есть. Нет, я и не думал скрывать, какая в моей комнате убогая обстановка, но, едва мы вошли и составили чемоданы в угол, Валя расплакалась. Особенно ее расстроила рассыпанная на полу картошка, которую мои услужливые механики решили таким образом просушить. Но слезы были недолгими.
Скоро Валя познакомилась с нашей соседкой Галей Киреевой, стала хлопотать по дому. Картошку сгребли в мешки и вынесли в кладовку, на столе появилась скатерть, на этажерке и тумбочках — салфетки, на окнах — шторы (или занавески?) из маскировочных сетей, на солдатской койке — покрывало и подушки, на стене — коврик. Угостили Галю московскими лакомствами, а Галя предоставила в Валино распоряжение недостающую кухонную утварь. Они как-то сразу подружились, а я еще раз убедился, что мне крупно повезло: заполучил жену не только молодую и красивую, но хозяйственную и ласковую. Да еще с первых же дней семейной жизни почувствовал, как мне завидуют не только холостяки, но и женатые офицеры, сразу признавшие мою Валю первой красавицей нашего маленького гарнизона, из-за чего я не только гордился женой, но и немножко ревновал ее к моему другу Мише Попову, который теперь стал уже и другом семьи…
Подумать только: я обрел свой дом. Валя встречала меня с работы вкусным горячим обедом. В доме было чисто, уютно, прямо на глазах жилье наше из казарменного типа общежития бесповоротно превращалось в “свой дом”. Мы много рассказывали друг другу о нашем прошлом, читали и обсуждали “толстые” журналы “Октябрь” и “Неву”, которые я выписывал.
Меня знали и уважали в инженерно-авиационной службе Воздушной Армии и уже предлагали пару раз более высокие должности. До этого я отказывался от таких предложений — жаль было расставаться с хорошим коллективом, налаженной жизнью. Но когда поступило очередное предложение перевестись с повышением в гарнизон поселка Хороль, я согласился…
Между тем в июне 1950-го началась война в Корее. Первоначально войска Северной Кореи заняли почти весь корейский полуостров, но затем, высадив удачно морской десант (наши высадку эту прозевали), американцы перешли в контрнаступление. Война приняла затяжной характер, на помощь Ким Ир Сену пришли так называемый китайские добровольцы. Обстановка накалялась.
Советские Вооруженные Силы в боях не участвовали, но руководство страны не могло быть не обеспокоено. Участились проверки боеготовности, инспекции, учения. Так, однажды командование 54-й Воздушной Армии и спланировало большое учение смешанного авиакорпуса, к участию в котором привлекли семнадцатый полк нашей дивизии.
Полк перелетел на полевой аэродром Сухая Речка вблизи от советско-корейской границы, небольшая группа офицеров штаба дивизии, обеспечивавшая перелет, передала полк во временное оперативное управление командованию авиакорпуса и вернулась в Хороль.
Командир полка для согласования взаимодействий с корпусом вылетел в штаб Воздушной Армии в Ново-Сысоевку. Самолеты на Сухой Речке разместили рассредоточенно по периметру аэродрома. Начальник штаба полка подполковник Степанец определил порядок боевого дежурства. Личный состав приступил к оборудованию лагеря невдалеке от посадочной полосы, установке палаток.
Однажды после завтрака все, кроме дежурной эскадрильи, занимались благоустройством палаточного городка. Командир полка еще не вернулся, задания на учения пока не было. Погода ясная, солнечная, настроение у всех благодушное — воскресенье все-таки.
И тут в небе со стороны Владивостока появилась парочка каких-то самолетов на небольшой высоте. Под плоскостями что-то похожее на поплавки. Заспорили, что это за тип самолетов, приняв их за свои — морской авиации. Но тут парочка снизилась и, пролетев вдоль стоянки почти на бреющем, открыла огонь. Несколько самолетов загорелось. Заход повторили. Летчики дежурного звена попытались запустить двигатели, но, не получив никаких команд и заметив, что парочка делает очередной заход уже по их стоянке, покинули кабины и залегли на земле. Но их стоянку обстреливать не стали, видимо, закончился боекомплект, парочка только пролетела на бреющем и ушла в южном направлении. Загоревшиеся самолеты потушили. Некоторые из них потом удалось отремонтировать, но около десятка пришлось списать.
Что же было? Американская разведка накануне получила данные о размещении советских самолетов вблизи границы с Кореей. Предположили, что полк готовится вступить в боевые действия на северокорейской стороне, и решили воспрепятствовать этому?
В Хороле о случившемся узнали почти сразу — подобные слухи распространяются особенно быстро. Но так же быстро все успокоились, узнав, что никто из людей не пострадал. Командование нашей дивизии ответственности не несло — полк на этот период вышел из состава дивизии. Не предъявили претензий и к командиру полка — его не было в момент ЧП на Сухой Речке…
В общем, основную вину возложили на начальника штаба подполковника Степанца и попытались обвинить в трусости командира дежурной эскадрильи, а также — дежурного звена. Делом занялась военная прокуратура.
В итоге начальника штаба осудили за то, что он, в нарушение инструкций, разрешил поэскадрильное размещение самолетов на стоянках, и за то, что не организовал сразу после перелета связь с ПВО Владивостока. А вот обвинение в бездействии при налете с него сняли — сумел доказать, опираясь на опыт войны, что давать команду на взлет истребителей при штурмовке аэродрома противника — значит, обрекать экипажи под неминуемое уничтожение при взлете. И точно — Степанец при атаке находился на развернутом полевом пункте управления, держал в руках микрофон, но не счел разумным давать команду дежурному звену.
А командиров дежурной эскадрильи в трусости обвинить не смогли: команды на запуск двигателей и взлет они не получали, оставаться в кабинах было бессмысленно.
Кстати, меня следователь привлекал в качестве эксперта. Он поставил передо мной вопрос, нельзя ли было с земли сбить атакующие самолеты оружием истребителей. Пришлось разъяснить, что на истребителях оружие закреплено неподвижно, и если бы летчики дежурного звена открыли огонь, то поразили бы только свои самолеты на другой стороне аэродрома.
По поводу происшествия в газетах была опубликована нота протеста, в которой, правда, указывалось, что от огня американских самолетов пострадало “аэродромное имущество”. Американцы извинились, сославшись на то, что летчики ввиду близости границы приняли наш аэродром за корейский.
Вероятно, означенный инцидент послужил дополнительным толчком для принятия решения о перевооружении дивизии. На Дальнем Востоке к началу корейской войны реактивной авиации не было. Начали с того, что на аэродроме Воздвиженка села триста третья дивизия, состоящая из двух полков МИГ-15, перебазированная с Запада. Переучивание “местных” летчиков начали с нашей дивизии, т.к. посчитали, что реактивные самолеты с трехколесным шасси легче будет освоить тем, кто привык летать на “кинг-кобрах”, также имеющих трехколесное шасси с длинной передней стойкой.
Для освоения полетов с реактивным двигателем сначала прислали “спарки” реактивных ЯК-15 выпуска еще сорок шестого года, первых реактивных истребителей отечественного производства. Слабым местом этого самолета был двигатель, запускавшийся с большим трудом, и мизерная (чуть более 30 мин) продолжительность полета. Запуск двигателей производился наподобие зажигания примуса: впрыскивали в камеры сгорания форсунками воздушно-топливную смесь и поджигали факелом на длинной палке через выхлопную трубу. При этом технику требовалась немалая ловкость, чтобы вовремя отскочить от языка пламени. И шумели двигатели так же, как примус.
Боевые МИГ-15 начали поступать позже. Параллельно с переучиванием проводились частые инспекции, в том числе тотальные Министерством обороны и Генштабом.
На первом этапе боевых действиях в Корее наш 17 ИАП, базировавшийся в Хороле, был передан 303 дивизии и вместе с ней перелетел на аэродромы северного Китая. А у нас в Хороле развернулась школа подготовки летчиков из состава корейской молодежи. В обучении корейских курсантов пришлось принять участие и мне — обучал их обращению с советским авиационным оружием. У всех курсантов была хорошая общеобразовательная подготовка, крепкое здоровье. Русского языка они не знали, приходилось обучать практически, на оружии, объясняясь жестами. Но схватывали все быстро. И летная подготовка у них хорошо пошла.
Правда, на первых порах они были обижены тем, что готовили их к полетам на учебных УТ-2 и самолетах ПО-2 — транспортных, санитарных, ночных бомбардировщиках. Возникали трудности и с организацией питания: наша кухня им не нравилась, просили вместо хлеба и мяса — овощей, риса, рыбы.
А один курсант до того был малорослым, что его поначалу вовсе не хотели допускать к полетам, но потом все же придумали ему специальные деревянные колодки, чтобы до педалей доставал.
На выпускные самостоятельные вылеты прибыл корейский генерал — командующий ВВС, служивший раньше в японской авиации. И, надо же такому случиться, при заходе на посадку самолета УТ-2, управляемого тем самым летчиком-маломеркой, не вышла одна из стоек шасси. Но посадил он самолет на одну ногу мастерски, только чуть помял законцовку крыла. Генерал тут же наградил курсанта часами, сняв их со своей руки…
А вскоре после того, как 17-й полк убыл в Китай, на аэродром посадили транспортный полк на самолетах ИЛ-14. Надо было размещать где-то семьи. А семьи 17-го полка в большинстве своем оставались на месте. Поползли слухи о неизбежном уплотнении, дело могло дойти и до нашей семьи, в которой уже было двое детей — Ира и Костя.
Но все повернулось совсем по-иному — началась подготовка к отправке в Китай остатков нашей дивизии. Переучивание на МИГ-15 завершилось, требовалось подкрепление нашей авиации, помогавшей в защите Северной Кореи.
Меня вызвал начальник политотдела дивизии и с сожалением сообщил, что меня в загранкомандировку не берут. “Хотя командование и политотдел к вам претензий не имеют, — добавил зачем-то он, — иначе не доверили бы вам руководить группой марксистско-ленинской подготовкой офицеров”. А потом уж я узнал: было прямое указание органов государственной безопасности — евреев не брать.
И скоро поступил приказ об откомандировании меня на такую же должность в 147-ю авиадивизию ПВО в Уссурийске вместо майора Жотлухина, который убывал в загранкомандировку. То есть на мое место. Обидно, конечно, было. Но в принципе я ничего не терял. Наоборот, мог перевезти семью из поселка Хороль пусть в небольшой, зато город…
Жилье наше оказалось более чем в километре от штаба в отдельном, совсем маленьком военном городке. “Моя” квартира на первом этаже состояла из двух смежных комнаток, одна из которых служила одновременно прихожей и кухней. Сразу заплатил за оставляемые мне в сарае дрова.
После отъезда Жотлухиных я навел порядок в опустевшей квартире, протопил печи. Спал два дня возле печки, расстелив на полу шинель. А потом дождался грузовичка и поехал в Хороль за Валей и ребятишками. Несмотря на убогость нашей новой квартиры, Валя на этот раз не плакала. Не до этого было. Требовалось скорее обустраивать детей. Да и город все-таки манил, и обещание скорого переезда в лучшую квартиру утешало.
Уже через несколько дней, несмотря на тесноту и отсутствие удобств (все на улице), квартира стала уютной: половички, занавески, коврики, салфетки, покрывала. Да и от холода научились спасаться — плиту на кухоньке стали топить утром и вечером.
Справили новоселье. В гости пригласили новых соседей Егоровых и Гордеевых. Валя, как всегда, удивила своими кулинарными способностями.
Неплохой офицерский паек я приносили раз в месяц, пайковой хлеб выдавали в ларьке рядом со штабом. Были еще небольшие магазинчики в Северном городке и даже рядом с нашими “черными домами”, которые так называли из-за их почерневших бревенчатых стен. Все это на город, конечно, слабо походило. А чтобы попасть в центр, где были и хорошие магазины, и рынок, и даже ресторан, требовалось сначала пройти полтора километра до автобусной остановки да потом еще ехать полчаса.
Но дел у Вали и дома хватало. Особенно с конца лета, когда мы совместно с Гордеевыми купили годовалую, но худющую свинью, да потом Валя заодно и “единоличного” полугодовалого поросенка прикупила. Кормила их похлебкой из припахивающей керосином муки, остатков хлеба и мелкого картофеля. Под конец нам посоветовали подкормить наше поголовье тыквой, которая очень дешева была. Дети на молоке и мясе быстро подрастали.
Смерть Сталина породила первоначально некоторую растерянность. Большинство верили сталинскому руководству, чему во многом способствовала победа в войне, сравнительно быстрая отмена продовольственных карточек, общий патриотический подъем в стране, заметное всем энергичное восстановление народного хозяйства. Из-за чего прощались Сталину и репрессии, и ограничения гражданских свобод. Не скрою, что я тоже верил Сталину, его ближайшим соратникам, хотя атмосфера непомерной лести, бесконечные назойливые напоминания об его мудрости и величии, конечно, раздражали. (Особенно, когда однажды несколько месяцев подряд в газетах печатали бесконечные поздравления к семидесятилетию “отца родного”.)
Сам я, как и многие, старался по возможности не перебарщивать с цитатами (возможности были ограниченными), однако считал (да и считаю) Сталина человеком чрезвычайно талантливым, умным, на редкость умелым организатором. Подкупало его немногословие, умение (хоть и не часто) признавать “перегибы” (например, при проведении коллективизации, репрессий в так называемом “деле врачей”). Поэтому смерть Сталина и мне казалась страшным ударом.
Но доклад Хрущева на ХХ съезде партии перевернул сознание мое и многих других. Хотя доклад этот зачитывался полностью только на закрытых партийных собраниях, но содержание его моментально стало известно всем, и настоящих, отважных защитников Сталина почти не оказалось, разве что в Грузии возникли какие-то беспорядки.
Смелость Хрущева подкупала. Воспринимался он как немного чудаковатый, но простой парень. И за анекдоты про него совсем не преследовали. Одобрения заслужили и следующие его шаги — в первую очередь прекращение добровольно-обязательной подписки на государственные займы и массовое строительство жилья, хоть и неважного. Но прежде и о таком абсолютное большинство населения не смело мечтать. Еще радовали успехи в ракетостроении, ядерных технологиях в военных и мирных целях.
Но вскоре бесконечные зачитывания многословных речей Никиты Сергеевича по радио, его сумасбродные проекты повсеместного распространения кукурузы, некомпетентное вмешательство в дела научные (генетика, кибернетика) и искусства (борьба с модернизмом) стали первоначальные восторги осмелевших людей понемногу гасить…
А потом последовало разделение обкомов и райкомов на городские и сельские, разгон московских чиновников на периферию в созданные совнархозы, борьба против скота, птицы, фруктов и ягод на приусадебных участках… Впрочем, недовольство колхозников, оказавшихся вдруг рабочими совхозов, частично компенсировалось тем, что теперь у них были паспорта и хоть небольшая, но пенсия.
В общем, правление Хрущева большинство считало эпохой проб и ошибок и к нему лично относилось беззлобно. Однако уволенные в запас офицеры при знаменитом сокращении армии на миллион двести тысяч враз возненавидели первого секретаря люто — никому не хотелось “быкам хвосты крутить”, как предлагал малограмотным, но еще молодым военным пенсионерам Никита Сергеевич. Ну, и ущемленное столичное чиновничество — само собой…
А теперь о том, как мы ненароком заделались моряками. Между прочим, прослышав впервые о таких планах, мы вправду почувствовали “глубокое удовлетворение”. Потому что издавна не нравилось авиаторам некомпетентное руководство зенитчиков и вмешательство артиллерийских генералов в чисто летные дела. Все казалось, что обижает зенитчик авиацию, гонор летный то и дело давал о себе знать.
Особенно ликовали рядовые и сержанты: морская форма была куда престижнее армейской. Да и офицеры не прочь были в клешах да крабах пощеголять.
Переодевшиеся в тельняшки рядовые и сержанты начали спешно осваивать морскую терминологию. Казарму переименовали в кубрик, кухню — в камбуз, повара — в кока. А на двери женской уборной — скворечнике рядом со штабом полка — прибили табличку “Женская гальюна”.
Кроме смены формы, одежды, конечно, еще кое-что поменялось в нашей жизни. Более близким стало руководство инженерно-авиационной службы к дивизии, учебные сборы, обмен опытом стали более регулярными. Главный инженер авиации КТОФ и его инспекторы не только проверяли, но и помогали нам. Пока дивизия входила в состав ПВО, кроме письменных указаний из Москвы и редких наскоков, мы ничего не видели.
За время службы в Уссурийске я успел получить звание майора, а потом и подполковника. Но солидности у меня что-то все не прибавлялось. Не сделала меня военная служба твердым приверженцем неукоснительного выполнения всякого рода правил и инструкций, наверное, потому, что они далеко не всегда бывают разумными.
Вспоминаю, как мне неоднократно делали замечания за чуб, выпущенный из-под фуражки (это еще до того, как я облысел). Или сделали внушение, когда однажды явился на совещание во Владивосток в рубашке с голубоватым оттенком. На ехидное замечание главного инженера авиации КТОФ полковника Кравцова: “Вы бы еще в красной рубашке явились, Манзон! — я, не задумываясь, ответил: “Ну, нет у меня красной рубашки, товарищ полковник!”, чем вызвал дружный смех присутствующих.
Но мог я себе позволить такую дерзость лишь потому, что именно этот конкретный Кравцов уважал во мне грамотного специалиста. Однако стремительному росту по службе такие вольности здорово мешали. Ведь, к сожалению, начальники редко продвигают тех, кто имеет собственное мнение и хочет держаться независимо. Руководствуются почти всегда правилом: “По каждому вопросу существует только одно правильное мнение — мое!”
Но если все же правильным оказывается чужое мнение, то это не будет забыто никогда. Между тем, если начальник немножко поумней, он, не спеша выдвигать, держит толковых людей поближе к себе, при случае запросто выдавая их мнение за свое.
Впрочем, должность инженера-инспектора в инженерно-авиационной службе мне несколько раз предлагал начальник отдела авиавооружения полковник Блейхер. Но я отказывался — инспекторская работа меня не прельщала. А вот когда мне предложили должность старшего инженера 105-го смешанного авиаполка по авиавооружению в Советской Гавани — согласился. Там, вдали от Владивостока, я получал полную самостоятельность, возможность освоить вооружение не только истребителей, но и других типов самолетов и вертолетов, входивших в состав авиакорпуса: ТУ-16, ТУ-4, МИ-4, познакомиться с авиационными торпедами, крылатыми ракетами, новыми типами авиабомб.
Сказал Вале о своем решении. Не хотелось ей покидать насиженное место в Уссурийске — и друзья здесь появились, и дети в школу пошли — но все поняла правильно, возражать не стала — очень был благодарен ей за это.
В Советскую Гавань я вылетел ранней весной 1957 года на попутном самолете. Уже в полете меня ожидало первое разочарование. Окрестность Советской Гавани сверху выглядела мрачновато: сплошные проплешины выгоревшей тайги с торчащими из снега обугленными стволами деревьев, напоминающими гнилые зубы. Наутро опять же попутным самолетом меня подбросили на маленький аэродром поблизости от расположения штаба авиакорпуса. Представился главному инженеру авиакорпуса полковнику Борису Павловичу Равину.
Квартира, выделенная мне, произвела на меня приятное впечатление. Она представляла собой половину двухквартирного коттеджа. Такую — отдельную, без соседей — мы с Валей получили впервые.
Мне, привыкшему в истребительской авиации к жизни на пределе, когда на все про все отводятся порой минуты, неторопливая жизнь других родов авиации и особенность жизни штаба казалась сплошным курортом. Я и наслаждался этой относительно спокойной жизнью, и скучал об оставленной. И еще — здесь впервые у меня поначалу не было никаких дополнительных обязанностей, я никого не замещал, не имел ни постоянных партийных, ни общественных обязанностей. Разнообразие в эту спокойную жизнь вносили только учения и командировки, когда все уплотнялось.
Особенно поражали меня неспешные действия летно-технического состава при подготовке по тревоге самолетов ТУ-16 в бомбардировочном и особенно в минно-торпедном варианте. На подвеску и подготовку авиабомб времени отпускалось достаточно, действия оружейников и экипажа были хорошо продуманы, отработаны. А в минно-торпедном варианте вообще приходилось очень долго выжидать, пока снаряды проходили предварительную подготовку в специальных минно-торпедных партиях, где они хранились.
Кстати, тогда промеж нас ходила шутка, что в СССР существует только одна большая партия — коммунистическая, и множество меньших партий — минно-торпедные и геологические. Почему те и другие назывались партиями, а не группами или как-нибудь еще, я так и не понял.
Немалое впечатление на меня произвели города Корсаков и Южно-Сахалинск при первом посещении. Хотя к тому времени прошло тринадцать лет после выдворения японцев, но Япония все еще глядела из всех углов. Аэродром был построен японцами с целью подготовки летчиков палубной авиации. Заход на посадочную полосу происходил над морем, начиналась короткая посадочная полоса от обрывистого берега, а заканчивалась тоже у моря “уловителем” — толстой стеной из мягкого грунта на случай, если летчик не сможет уложиться в отведенные ему метры.
Город состоял в основном из японских, сколоченных из досок двухэтажных жилых домов. Обогревались дома от дымоходов печей, расположенных под полом, а топки этих печей выходили на улицу, и жили в домах корейцы, завезенные японцами для своего обслуживания. Двери в квартирах были фанерными, стены, шкафы да и двор открывались по-вагонному, раздвигаясь. Мебели не было, только циновки на полу да кое-где низкие столики. Жилищное строительство тогда только развертывалось, очереди на получение квартиры были запредельными, и корейцам, к тому же не желавшим принимать советское гражданство (чтобы не служить в армии и не терять возможности ездить к родственникам в Корею без визы), вообще надеяться было бы не на что, но то и дело случались массовые пожары японских “деревяшек”, причем — такое вот “совпадение” — всегда перед сдачей в эксплуатацию нового дома…
Еще случилось в тот период одно чисто профессиональное приключение. Неподалеку от побережья, в районе Советской Гавани, есть небольшой необитаемый островок. Использовался он одно время в качестве полигона для учебных бомбометаний, в том числе и с вертолетов МИ-4. Но вот жители прибрежных сел вздумали заготавливать на острове сено. Они имели на это полное право, поскольку островок за военным ведомством закреплен не был. А когда обнаружили на острове множество зарывшихся в грунт и просто разбросанных авиабомб, пожаловались местным властям.
Командиру авиакорпуса жалоба эта была переадресована с требованием очистить остров и дать гарантию безопасности. Генерал Башкиров вызвал меня и спросил, кто может выполнить эту работу. Я ответил ему, что это должны сделать саперы, имеющие допуск к подрывным работам, но у нас в авикорпусе таких специалистов нет. “Ну а ты на что инженером по авиавооружению называешься? С допуском или без допуска, как хочешь, но остров обезопась!”
Выделил мне для высадки на остров вертолет, прихватил я с собой тротиловые шашки, электродетонаторы, подрывную машинку, восьмимиллиметровый трос длиной сто метров, бомбардировочную лебедку, штырь и кувалду для крепления лебедки в почве. Хотел взять себе в помощники инженера по авиавооружению вертолетного полка, но тот испугался.
Пришлось лететь в одиночку. Экипаж высадил меня по спущенной веревочной лестнице, не приземляясь, а вертолет посадил на бережок напротив острова. Договорились, что по окончании работ подам сигнал ракетой — я их парочку с собой тоже прихватил, чувствовал, что могут понадобиться.
Начал с тщательного осмотра острова. Он был буквально усеян практическими (учебными) бомбами. Многие из них не взорвались. И в этом не было ничего удивительного. Штурманы вертолетов, чтобы гарантировать прицельное попадание, зависали над островом и сбрасывали бомбы с минимальной высоты. В результате бомбы падали плашмя и ветряки взрывателей даже не успевали свернуться.
С этими бомбами было просто — я лишь выворачивал взрыватели, и бомбы становились безопасными, а если взрыватель вывернуть не удавалось, укладывал поверх корпуса бомбы тротиловую шашку с электродетонатором да, протянув провод на несколько десятков метров, подрывал подрывной машинкой. Самому при этом приходилось прятаться в воронках от уже разорвавшихся бомб. Главная же трудность возникла с бомбами, головная часть которых зарылась в грунт. Попытался их вытаскивать с помощью лебедки — не вышло. Пришлось так на месте и взрывать. Закончив работу, обошел еще раз остров, убедился, что, кроме разбросанных стабилизаторов и цементных обломков учебных бомб, ничего не осталось, собрал инструмент и подал сигнал ракетой.
Начало уже смеркаться, подул холодный ветер, а я — в одном комбинезоне. Вертолет на берегу был виден, но экипаж не просматривался. Пришлось выстрелить еще одной ракетой уже в сторону берега. Догорающая ракета упала рядом с вертолетом — разбудила экипаж.
И вскоре я уже докладывал генералу о выполнении задания. Заработал скупую похвалу: “Я же говорил, что саперы не нужны”. И на следующий день остров был готов к сенокосу, только косы косарям следовало беречь.
Не прошло и двух лет моего пребывания в должности корпусного инженера, как грянуло хрущевское сокращение армии. Под первый удар попали истребительные части морской авиации. Посчитали, что не нужны они флотам, и истребительная дивизия, входившая в состав нашего авиакорпуса, была расформирована. А летом, когда я отдыхал в санатории, кажется, Сухуми, поступил приказ о расформировании и штаба корпуса.
К тому времени, когда я возвратился из отпуска, судьба большинства наших офицеров была уже определена. Большинство из имевших выслугу более двадцати лет было представлено к увольнению, другие, помоложе и те, кто имел высшее военное образование, получали новые назначения.
Так что, едва вернувшись из отпуска, предстал и я перед высокой комиссией, определявшей дальнейшую судьбу офицеров. Выслуга в календарном исчислении у меня двадцати лет еще не достигла, образование было высшее и служебная характеристика достойная. Но равноценной должности мне в морской авиации не нашли и предложили поступить либо в распоряжение штаба ракетных войск, которые интенсивно формировались, либо согласиться на назначение с понижением.
Выбрал последнее — очень уж привык я к авиации и ни в каких иных войсках себя не представлял. И уволили инженера дивизии по авиавооружению на аэродроме Каменный Ручей подполковника Ионушкина, отслужившего более двадцати пяти лет, назначив меня на его место.
На новом месте я потерял немного в окладе, зато сразу получил две комнаты в благоустроенной трехэтажке, да и по службе мне все здесь было знакомо. Только теперь я не инспектировал, а опять сам вкалывал, что мне даже было больше по душе. Привычная стихия то дневных, то ночных полетов, постоянная круговерть в обслуживании полетов и поддержании боеготовности вполне устраивали меня. И командировки теперь стали редким исключением, больше времени находился при доме, при семье, что стало особенно важным, когда Валя начала работать.
В части, которой командовал полковник Шарапов, произошло ЧП: караульный расстрелял большую часть состава караула.
Само собой, Шарапова сразу отстранили, и его должность командира (начальника) части предложили мне. Что стало совершенной неожиданностью для меня. Однако предупредили, что других предложений о моем продвижении по службе не будет, а в случае моего согласия представят меня личному составу части уже на утреннем построении.
Понимая, как тяжко будет Вале опять бросать налаженную жизнь, я до того, как принять решение, посоветовался с нею. И она, зная, насколько мне приелась прежняя служба, отнеслась с пониманием.
Ночь эту я почти не спал. Тщательно продумал, что скажу на построении личному составу, офицерам, старшинам, сержантам, матросам, оглушенным, напуганным гибелью сослуживцев. На построении меня представил член военного совета: “Вот ваш новый командир, подполковник Манзон. Надеюсь, что вы примете его, как подобает, поможете вывести часть в число передовых, покончить навсегда с тем, что привело к страшному происшествию”.
Я был краток. Сказал, что постараюсь быть справедливым, но никаких нарушений уставов и наставлений скрывать не буду, наказывать стану, невзирая на звание, должность и прежние заслуги, а в случае малейших признаков преступления виновников буду отдавать под суд военного трибунала. Выразил надежду на понимание и поддержку.
Хозяйственной и штабной работой я раньше никогда не занимался, с техникой, ради которой создана часть, знаком весьма поверхностно. Теперь-то я прекрасно понимаю, что мое согласие принять должность было своего рода авантюрой. Но трусостью в делах служебных я никогда не страдал, и уверенности в себе у меня всегда хватало. Вот и посчитал, что не боги горшки лепят — справлюсь. А подспудно, в тайных глубинах сознания еще и “червячок” глодал: утвердят ли на такой должности человека моего происхождения, ведь до сих пор происхождение социальное и национальное не раз становилось карьерным барьером?
Утвердили. Правда, спустя довольно продолжительное время. Назначение на эту должность производилось только приказом министра обороны, в отделе кадров министерства, по-видимому, колебались, но, очевидно, настойчивая позиция нашего командующего заставила-таки решить вопрос в мою пользу…
Приступая к должности, я знал о ЧП, случившемся в части, только в общих чертах. Следствие только-только закончилось, и дело передали в военный трибунал. Суд предстоял открытый, в Доме офицеров гарнизона назначили уже день суда. Прибывшими родственниками погибших занялся политотдел дивизии, подготовкой помещения — начальник Дома офицеров. А вот доставку обвиняемого из Советской Гавани, где он находился во время следствия, охрану и явку свидетелей (это были военнослужащие части) надо было организовать мне.
Суд проходил при полном зале. Здесь были и офицеры частей гарнизона, и их жены, и сверхсрочники, и сержанты, и матросы из всех частей. Были и некоторые родители пострадавших, приехавшие со всех концов страны. Присутствовала также мать обвиняемого. Не помню ни председателя суда, ни народных заседателей, ни других участников процесса, но обстановка в зале был накалена. Ввели подсудимого — матроса Новоселова. Я не видел его раньше, и меня поразило, что это был высокий, красивый блондин, никак внешне не выглядевший злодеем. Держался он спокойно, скорее даже безразлично.
Прокурор зачитал обвинительное заключение.
Что же произошло? Еще при подготовке к караулу возникла ссора между Новоселовым и несколькими матросами из-за сапожной щетки. Ссора едва не переросла в драку, которую сумел предотвратить сержант — командир их отделения, назначенный начальником караула дальней зоны, вот только об инциденте сержант, кстати, кандидат в члены КПСС, белорус по национальности, никому не доложил. После возвращения с поста первой смены Новоселов должен был отдыхать, предварительно принеся дров для топки печей. Дрова принес и лег, но уснуть не смог, встал снова, вошел в помещение, где очередная смена, в которой были и его обидчики, играла в нарды.
Новоселов выхватил из пирамиды автомат с полным магазином и открыл стрельбу по играющим. Только сержанту, командиру отделения, он крикнул: “Отойди в сторону!”, и сержант успел отскочить, но одна пуля все-таки попала ему в голову. Остальные, изрешеченные пулями, упали замертво. А Новоселов открыл окно и выпрыгнул с автоматом наружу.
Часовой на посту у караульного помещения матрос Степанов, слышавший стрельбу, спросил у Новоселова: “Что там случилось?” и в ответ услышал спокойное: “Я их всех расстрелял…” Наверное, убийца надеялся, пользуясь замешательством, уйти. Но Степанов заставил его бросить автомат и поднять руки вверх. Когда прибывший в караульное помещение дежурный по части (он же — дежурный по караулам) доложил о ЧП командиру части, Новоселова отправили сначала на гарнизонную гауптвахту, а позже, когда началось следствие, препроводили в тюрьму Совгавани.
Между прочим, в автомате Новоселова оставался еще один патрон. Но оказать сопротивление часовому он не попытался и, чтобы покончить с собой, ничего не предпринял. Хотя обе эти возможности у него были…
На суде выяснилось, что в роту охраны Новоселов был переведен по разнарядке из другой части, где тоже прослужить успел совсем недолго. Попал в отделение, где кроме него, командира и Степанова были одни так называемые нацмены из Средней Азии и республик Поволжья. И вот когда подошла очередь Новоселова чистить сапоги, злосчастную сапожную щетку предшественник передал не ему, а своему соплеменнику. И Новоселов, оскорбившись, полез в драку. Но драка не состоялась, и он затаил обиду. А при допросе на суде сказал, что когда пришел отдыхать, то увидел, что обидчики вошли в помещение для отдыха, намереваясь убить его. “Увидел или приснилось? Увидел или почудилось?” — допытывался судья.
“Увидел, — стоял на своем Новоселов, — и решил опередить их. Я — или они, третьего быть не могло”.
Подсудимый также заявил, что издевались над ним и раньше: поднимали ночью в казарме с койки, чаще других заставляли ходить во внутренние наряды, а главное, насмехались… А потом еще мать подсудимого поведала, что сына родила в Германии, куда была угнана на работы. Отцом его был немец, о котором она ничего говорить не хотела, и по возвращении на родину женщину в селе стали презрительно именовать “немецкой овчаркой”, а сына, соответственно, “фрицем”. И в школе он учился плохо, бывал второгодником, вечно чувствовал себя ущемленным…
В армии же про парня мало что знали, кто-нибудь из офицеров, конечно, мог бы обратить внимание на запись в его документах о месте рождения, однако не нашлось желающих. А в военном билете была записана национальность — русский. И фамилия русская. Хотя, разумеется, замкнутость Новоселова, хмурость какую-то, нежелание рассказывать что-либо о себе и неумение заводить друзей замечали многие.
Мать плакала, просила о снисхождении. Но в зале плакали и родители убитых. Правда, особого сочувствия к ним, особенно у присутствующих в зале женщин, я не замечал.
Трибунал приговорил Новоселова к расстрелу. Экспертиза признала его вменяемым. Та же охрана отвезла его в Советскую Гавань, откуда потом его отправили в Хабаровск для приведения приговора в исполнение…
Чтобы лучше познакомиться с офицерами, а, главное, сержантами, стал я посещать партийные и комсомольский собрания в подразделениях. Правда, поначалу довольно редко. И провел одно мероприятие, за которое меня отругал начальник политотдела дивизии: собрал в воскресный день у себя в кабинете всех оставшихся в части завзятых нарушителей дисциплины, но не для того, чтобы еще раз их “повоспитывать”, а просто для того, чтобы посмотреть каждому в лицо и запомнить их. Ведь разные они были: некоторые — просто не вышедшие из периода детских шалостей мальчишки, другие — убежденные противники воинских порядков и дисциплины, а третьи — просто лентяи и неумехи.
И повел собственную беспощадную борьбу с “дедовщиной”. Правда, в то время термина такого еще не было, хотя, по сути, в мягкой или грубой форме она уже тогда процветала. Начиналось обычно с шуточной “прописки” новичка в казарме: ритуал с клятвой верности традициям части, обязательная проверка умения мыть пол, делать приборку в местах общего пользования, чистить картошку и мыть посуду. Но бывало, что полезное обучение становилось принудительным. Стремление убедить молодого солдата в необходимости “уважать дембеля” обращалось в принуждение выполнять за другого какую-либо работу и даже обменивать новое обмундирование на поношенное.
Убежден, что традиции эти проникали в Вооруженные Силы из общежитий учебных заведений, особенно из детских домов. Несмотря на особый отбор, в авиационные и ракетные части просачивались те, кто побывал в местах заключения или входил до армии в какую-нибудь криминальную компанию. Они-то обычно и становились заводилами неуставных отношений, подчас жесткими и беспощадными.
В частности, в расформированной роте охраны погоду делал некто Хаджаев. Как выяснилось позже, когда он заканчивал службу уже в другом гарнизоне, это был находящийся во всесоюзном розыске бандит из Узбекистана, проникший в армию по фальшивым документам.
К сожалению, к неуставным отношениям многие офицеры относятся благодушно, а некоторые даже используют их для того, чтобы самим поменьше работать с личным составом. Вот и Ходжаев этот пользовался полным доверием командира подразделения, а каким способом он добивался внешнего порядка в казарме, никого не интересовало. И Ходжаев в отсутствии офицеров делался сущим тираном в казарме, вместе со своими прихлебателями держа в страхе и рабском повиновении остальных…
Мало-помалу дела в части налаживались. Хотя нарушения воинской дисциплины при еженедельных докладах командиру дивизии я не скрывал, как это частенько делали командиры других частей, но нарушений действительно становилось меньше, и пусть наша часть отличной пока не стала, но уже выдвинулась в число передовых.
Удалось мне сгладить конфликты с командирами авиаполков и командиром обслуживающей гарнизон авиатехнической базы, создать хорошую, если можно так сказать, дружелюбную атмосферу среди личного состава, пробудить гордость за свою часть, за ее успехи во всем.
Легче стало, когда назначили нового замполита, майора Палея, ранее служившего инструктором политотдела дивизии. Сразу у нас наладилась формальная, казалось бы, сторона дела: стали регулярно, без срывов, проводиться партийные и комсомольские собрания, политзанятия и политинформации — тут Палей был непоколебим, ни на какие уступки не шел, и конспекты все стали вести, и журналы вовремя заполнять, при всех проверках часть за политработу стала получать хорошие оценки.
Был Иван, конечно, несколько суховат, но там, где не требовалось душевности, вполне справлялся. Кроме этого он стал инициатором очень хорошей традиции: когда прибывало пополнение, мы с ним обязательно беседовали с каждым, знакомились лично. Интересовались гражданским прошлым, семьей, увлечениями, прохождением службы в учебном отряде, внимательно прочитывали характеристики, просматривали личные дела (карточки), медицинские книжки. При этом Палей особо интересовался творческими талантами и спортивными достижениями, все аккуратно записывая в толстый блокнот.
Ну, а если конкретней, то знакомство с очередной партией прибывших из учебки происходило примерно так. Входят по одному. Как и учили, четко докладывают. Один из главных наших вопросов: какие взыскания в учебном отряде были и за что? Чаще всего отвечают, что не было или мелочь какая-нибудь: за опоздание в строй, за нарушение формы одежды. И вдруг: за употребление наркотиков! И не один в этом признается, а мы и слыхом не слышали раньше о таком.
Но пополнение в учебке было частично из Средней Азии. А там чего не бывает. Однако данные конкретные “наркоманы” в большинстве из русской глубинки. Спрашиваем: откуда наркотики брали? Ответ у всех один — “Яковлев угостил”.
Доходит очередь до Яковлева. Заходит веселый такой, смугло-румяный, со щеками-персиками и глазами-маслинами бодрячок. “Взыскания были?” — “Никак нет!” — “А вот говорят, ты многих гашишем угощал… Сам, что ли, не попадался?” — “А его не употребляю. Ребятам рассказал, что в Ташкенте это не диво. Попросили попробовать. Друзьям написал. Прислали. Жалко, что ли? Пусть попробуют. А сам — ни-ни!” И открыто так улыбается, добавляя, что-де предупреждал их… Выясняем, что отец русский, а мать — узбечка. В школе чуть ли не отличником был, активист. Заканчиваем опрос.
Спросив разрешения, заходит старшина подразделения сверхсрочник Дяков. Еле смех сдерживает. Он параллельно с нами знакомство с пополнением проводил, только на свой манер. Построил и вопросы задает: “Кто столярничать умеет? Кто рисует? У кого почерк красивый?” И Яковлев после каждого вопроса руку поднимает.
И тут вспомнил Дяков, что от подразделения на стрелковые гарнизонные соревнования “юниор” из молодых требуется. Спрашивает, есть ли хорошие стрелки. Одна рука поднимается — Яковлева. Посмотрели в документы, точно — разряд по стрельбе. И не подвел ведь — второе место в гарнизоне занял, едва на флотские соревнования не забрали…
Подсказал мне Палей идею выпросить большое деревянное помещение бывшей столовой рядом с нашей частью под клуб. А его самого, должно быть, подтолкнуло еще более смелое решение начальника гарнизона — командира дивизии, полковника Трушкина: на пустыре построить спортивный клуб — просторное, шлакозаливное, капитальное здание. Так что нам было проще — здание, хоть и ветхое, уже имелось, оно пустовало, разрушалось, его даже сносить собирались. Разрешили при условии, что ремонт будем производить своими силами и обеспечим пожарную безопасность.
За дело взялись горячо. Нашлись умельцы. Палей весь свой немногочисленный “политаппарат”, включая нештатных художника, почтальона и киномеханика, задействовал. Само собой, помогали все подразделения в свободное от основных обязанностей время — надоело же напрашиваться в клубы других частей, крутить фильмы переносными киноустановками в тесных спальных помещениях…
Нет, однако, без этого Яковлева дальше никак не выходит. Потому что потом, уже в нашем свежеотремонтированном клубе, я как-то доклад на общем комсомольском собрании части делал. Яковлев, конечно, — на первом ряду. Гляжу — толкает соседа и что-то ему в бескозырке показывает. Тот вскакивает с места, выбегает из зала. Заканчиваю доклад, объявляю перерыв. Разыскиваю выскочившего матроса, отчитываю его. И выясняется, что Яковлев его живой змеей напугал. А тот и не думает отпираться, хохочет, говорит, что это уж, он его где-то рядом поймал. Ограничиваюсь пока устным выговором.
Через пару дней дежурный докладывает, что застал ночью дневального Яковлева сидящим на тумбочке с книжкой в руках. С наряда пришлось снять. Начальник штаба проверил знание Яковлевым устава внутренней службы. Тот обязанности дневального отчеканил слово в слово.
“Так почему же нарушил?” — спросил Николаев. “А дежурный? Только что проверял, все чин по чину было. Получаса не прошло, он — снова”. На этот раз на гауптвахту отправили, на двое суток.
А потом был случай, когда непьющий Яковлев попросил разрешения у старшины не ходить в столовую на обед (якобы живот заболел) и сразу после обеда был обнаружен пьяным. Объяснил позже, что земляк из соседней части, получив посылку, его угостил. “А что пил-то?” — спросил командир подразделения, майор Юрченко. “Не знаю!” — отвечает. “Так, может быть, это отрава была?” — “Когда друг угощает, не спрашивают”. — “А если я, командир твой, тебя угощу?” — И наливает Юрченко ацетон в стакан, подает… Еле успел выбить стакан из руки Яковлева — чуть не выпил…
В другой раз в часть только два человека прибыли, причем прямо с Запада, отчисленные за самоволку из Львовского высшего военного училища, сержанты Изаренко и Жуков. Оба высокие, симпатичные, интеллигентные. Побеседовали с ними. В проступке своем каялись, но как-то не очень убедительно. Сразу сообщили о своих музыкальных способностях, о том, что имеют музыкальное образование и опыт. Выразили готовность поднять музыкальную самодеятельность в части на небывалую высоту. А тут мы как раз и ремонт выделенного под клуб помещения закончили, и гарнизонный смотр самодеятельности был на носу. Так что, несмотря на сержантские звания, командирами отделений назначать их не стали, а “кинули” на самодеятельность, под руководство комсорга.
Ребята оказались не промах, сразу предложили эстрадную группу создать (такой ни в одной части гарнизона не было). И даже подсказали, как на музыкальные инструменты деньги найти. В части, кроме баяна, гитары и балалайки, ничего не было.
А деньги добыли сравнительно безболезненно, хотя и не вполне законно — несколько воскресений подряд посылали команду добровольцев на ближний лесозавод разбирать и сжигать отходы производства, за горы которых завод нещадно штрафовали. Мы этим источником и раньше пользовались, получая взамен пригодный для внутренних нужд горбыль. А тут деньгами взяли, купили духовые инструменты, барабан, тарелки и даже саксофон. Желающих и немножко играющих набралось достаточно. Одна из двух девушек-военнослужащих (Таня, кажется) неплохой голос и слух обнаружила.
Подготовка к смотру шла по вечерам, до отбоя. А когда до смотра оставалось всего несколько дней, подошел ко мне комсорг и попросил разрешения порепетировать и после отбоя. Обещал лично за порядком проследить.
А в тот вечер так вышло, что после отбоя я и сам в части задержался — ездил караулы проверять. Вернувшись в казарму, услышал, что репетиция еще идет (клуб-то рядом). Потом музыка смолкла. Заглянул в клуб. Стоят мои музыканты на крылечке, отдыхают, курят. Только разговор у них что-то очень уж оживленный и глаза горят. Заподозрил, что глотнули спиртного, отправил спать. Комсорг клянется — нет, не пили. Обошли вместе помещение — бутылок нет.
Решил наутро разобраться. Вспомнил, что, в отличие от других, молодой матрос-баянист молчал и вид у него был не такой, как у остальных. Утром, после завтрака, всю музыкальную команду в курилке усадил и говорю им: “Наказывать не буду, признавайтесь только, куда бутылку спрятали?” Клянутся, что не пили.
“А что ж у вас баянист невеселый был? — спрашиваю.
“А я некурящий! — отвечает баянист по наивности. — Это все они от сигарет такие веселые были”.
Тут уж пришлось Изаренко признаться, что отец ему в посылке сигарет с марихуаной прислал и он решил друзей угостить. Так что с “пробным” употреблением “легких” наркотиков и в шестидесятые годы можно было встретиться, просто такого опасного и массового распространения наркотики тогда еще не получили…
В который уже раз мысленно возвращаюсь к последним месяцам моего пребывания на командирском посту. Все-таки не мое это было дело. Не хватало у меня жесткости, непререкаемого командирского авторитета. Одним словом, того, что называется “командирской косточкой”.
Уважали. Поздравляли. Кое-кто даже любил. Но порой я сам себе смешон был в роли строевого командира. Например, в тот день, когда на торжественном марше по случаю какого-то праздника прямо перед моим носом выскочила на улицу коза и шествовала впереди меня, высоко задирая ноги под музыку.
Может, это сигнал был, что пора менять службу? Да и устал я. А тут подходило время Косте после окончания школы поступать в вуз, Ира уже жила самостоятельной жизнью в Свердловске. Хотелось, чтобы Костя оставался с нами. И весьма кстати в это время оказалось предложение моего бывшего командира, начальника тыла авиации КТОФ генерала Лукина. Он предложил мне занять должность начальника отдела снабжения авиаимуществом, вооружением и боеприпасами. Пообещал сразу квартиру в новом доме в самом центре Владивостока, помощь в переезде и освоении новой для меня должности.
И через несколько дней я был во Владивостоке. Генерал Иван Максимович Лукин встретил меня радушно, как старого знакомого и сослуживца. Новые сослуживцы, офицеры и служащие моего отдела — немножко настороженно… К весне полностью втянулся в новую работу.
Вторую зиму во Владивостоке мы уже чувствовали себя не пришельцами-новоселами, а коренными жителями этого славного приморского города, став ценителями и знатоками сушеной корюшки да прочих даров моря вплоть до морского гребешка, крабов, миноги, блюд из китового сердца и мяса. А я постепенно избавлялся от командирских замашек, чтоб не выглядеть белой вороной среди прочих тыловиков и снабженцев. Пришлось осваивать хитрости взаимоотношений с отправителями и получателями подведомственной мне номенклатуры.
Если оформлять документы на получение приходилось и до этого — на должности инженера и командира, то в отправителях числиться доводилось разве что в случае предъявления рекламации. А тут буквально окунулся я в переписку с отправителями и получателями грузов да транспортными ведомствами — частенько что-либо исчезало или приходило в негодность в пути, и составлялись акты, сочинялись обращения в арбитраж, велась другая, чаще всего бесполезная переписка…
Особую головную боль вызывали периодические инвентаризации, которые проходилось проводить на складах, где хранилось более сотни тысяч наименований материальных ценностей, учитываемых в комплектах, штуках, килограммах, литрах и метрах. Думаю, что составители инструкций по инвентаризации отлично понимали: пересчитать, перевешать, перемерить все это, да еще и определить при этом категории совершенно невозможно. Тут нужны были сотни специалистов и годы работы. Так что “специалистов” (грузчиков) — военнослужащих срочной службы — прикомандировывали из других частей (реже — еще и офицеров-техников).
Выдача имущества со складов на время инвентаризации ограничивалась, работать приходилось без выходных по 10—12 часов в день, и все равно едва успевали пересчитать ящики, мешки, коробки и иную тару, сверяя маркировку с учетными данными. А то и просто переписывали предыдущие инвентаризационные ведомости, внося в них только изменения с учетом полученного, выданного, переведенного из одного категории в другую или списанного имущества. Таким образом, расхождения в учете и наличии выявлялись не в процессе инвентаризации, а когда числящееся имущество, которое мы выписывали, не могли разыскать на складе…
Приближалось мое пятидесятилетие, которого я с нетерпением ожидал. Дело в том, что действовавший в то время приказ министра обороны строго ограничивал офицерскую службу в Вооруженных Силах по возрасту. Для полковников таким предельным возрастом было пятидесятилетие, и продлять его на пять — но не более — лет имел право только сам министр. Притом лишь для отдельных категорий офицеров и по ходатайству командования. Однако ничего такого я вовсе не желал — устал, здоровье стало ухудшаться, нервы. Наслужился, в общем.
Однако празднование полувекового юбилея стало в какой-то мере служебным мероприятием. Отмечали его в ресторане “Приморье”, где один раз встречали Новый год. В банкетном зале собрались мои сослуживцы из штаба тыла да из инженерно-авиационной службы. Было торжественно и немного грустно, я впервые почувствовал приближение старости. Хотя и ждал скорого увольнения в запас, желал его даже, как “старичок” после двух лет казармы, но будущая жизнь на гражданке все же несколько страшила.
Поэтому, когда после хвалебных тостов я напомнил о близком расставании, а в ответ полковник Дьяков объявил, что по его ходатайству срок моей службы продлен на пять лет, я был обескуражен. Ведь настроился уже на увольнение!..
Семья для меня в то время стала настоящей отдушиной от тяготившей все более службы. Командующий, генерал Павловский, быстро продвинувшийся с должности командира полка до командующего авиацией КТОФ, замучил всех офицеров штаба, служб и тыла бесконечными вечерними, после окончания рабочего дня, докладами. Он пытался знать все обо всем в масштабе объединения, раскинувшегося от Приморья до Камчатки. Я вместе со своими подчиненными готовил для него доклады, бесчисленные таблицы и схемы о наличии и размещении двигателей, крылатых ракет, боеприпасов и даже запасов летно-технического обмундирования да спасательных средств (лодок и плотов), которые тоже находились в моем ведении. Особенно мучили доклады о наличии боеприпасов.
Особую же досаду вызывало то, что, пригласив на вечерний доклад несколько офицеров, генерал принять меня не успевал и приходилось зря тратить время в приемной до полуночи. А прорвавшись наконец на доклад и ответив на многочисленные вопросы командующего, я был не гарантирован от последующих вызовов через месяц-два, ибо за это время генерал все благополучно забывал. Да и невозможно было даже при выдающейся его памяти и способностях объять необъятное, это же был не полк, где он знал все и всех.
В конце концов, убедив предварительно моего непосредственного начальника Дьякова, я подал рапорт об увольнении в запас до окончания назначенного мне пятилетнего срока. И рапорту дали ход…
А я стал потихоньку готовиться к увольнению. В рапорте я указал как место моего отъезда Москву, где я имел право поселиться после увольнения в запас как призванный на службу из Москвы.
Но тут-то возникло затруднение. Весной 1973-го вышел приказ министра обороны, ограничивавший льготы для тех из уволенных в запас, кто призывался из Москвы, Ленинграда и нескольких других городов. Суть ограничения заключалась в том, что если они заканчивали службу не в закрытых гарнизонах сельской местности, за ними сохранялось только право прописки по месту призыва, но льготы на внеочередное получение жилплощади, предусмотренной для прослуживших в Вооруженных Силах более двадцати пяти лет, они лишались.
Это означало, что, поселившись в Москве, я должен был сначала прописаться на жилплощади, позволяющей по нормам метража разместить мою семью, а затем ожидать в общей очереди отдельной квартиры. Между тем, пока льготу не отменили, квартиру мне обязаны были выделить в течение трех месяцев. А теперь — надо ждать годы.
Конечно, поселиться моя семья могла у моих сестер — там и площадь позволяла, и они нас приглашали. Но многолетнее совместное проживание с сестрами нас не прельщало — уж больно сложно и перепутано было все там…
Правда, теоретически можно было поменять квартиру во Владивостоке на квартиру в Москве. Но практически это совершенно исключалось, точнее, при обмене мы могли бы рассчитывать, максимум, на неблагоустроенную однокомнатную квартиру на окраине Москвы. А скорее даже — на комнату в коммунальной квартире. Поэтому мы с Валей стали обсуждать другие варианты. Я даже подумывал о переселении в город Пржевальск, на берег знаменитого озера. Там, как я считал, и климат нежаркий, и условия курортные, и овощи-фрукты в изобилии. Там, наконец, закончила жизнь моя мама…
А еще соблазняли нас обосноваться на юге или в Прибалтике наши родственники и друзья, ранее там побывавшие, и так, между прочим, поступили при увольнении в запас многие. Целые города бывших дальневосточников появились в Крыму, в Краснодарском крае, в Харькове, Одессе, Риге и Подмосковье. Но нас смущал то климат, то иноязычное окружение, то провинциальный образ жизни.
А Валя, конечно, настаивала на Свердловске, где она выросла, и где жила ее сестра, племянники, и где у нашей дочки Иры уже была своя квартира. На том и порешили, поручив Валиной сестре Люсе и Ире подыскать что-либо подходящее для обмена. Побывав в Свердловске в конце лета, осмотрел вместе с Ирой предложенные для обмена квартиры и остановился на той — уралмашевской, где и обитаю по сей день…
С тех пор прошла уйма времени. Еще целых восемнадцать лет я проработал или прослужил — поскольку это все же структура полувоенная — начальником курсов ГО, окончательно отойдя от дел лишь в семидесятилетнем возрасте, но и с того момента уже минуло почти столько…
Сколько народу похоронил и оплакал — с ума сойти! В том числе и Ваю мою бесценную…
Но — такова оборотная сторона долгой жизни. А вы что думали?…
Есть и другие признаки старости: снижение интереса к новой информации, к женщинам, к жизни своих близких и друзей, рост числа глупейших ошибок в повседневной жизни, временные провалы в памяти. А стареть-то не хочется! Вот и ищу противоядие: перепроверяю каждый свой шаг, ищу и тщательно “пережевываю” все вновь ставшие мне известными факты.
Смотрю все политические и военно-аналитические передачи, не пропускаю научных, а также посвященных искусству и истории программ. Что-то совпадает с моими представлениями и взглядами, что-то противоречит им. С огорчением подмечаю лукавство ведущих, стремящихся непременно подвести участников, а значит, и слушателей к желательному заключению, даю собственную оценку самим ведущим. А когда мне кажется, что ведущего я разгадал, интерес к нему начинает гаснуть.
Очень помогают рецидивы молодости, когда особенно нуждаюсь в женском внимании и поддержке духа мужского. Никогда не уделял много внимания своей внешности и одежде, и хочется, чтобы другие не придавали им значения. Вот говорят, что женщины воспринимают больше ушами, чем глазами. Стараюсь этим пользоваться. Слава Богу, голос и интонации у меня сохранились. Да, впрочем, и фигура не одряхлела, не обрюзгла. Что касается лысины, морщин и отчасти походки, то их восприятие меняется в ходе беседы.
Всегда вспоминаю серию рисунков датского художника Бидструпа, изобразившего, как меняется на глазах (или в глазах) и молодеет пожилая пара, чем дальше продвигается их общение. Жаль очень, что альбом с рисунками Бидструпа у меня кто-то зажилил. Очень остроумный он был карикатурист.
Так что держусь, борюсь со старением. И пока более или менее удачно. Пока мысли не заняты болезнями и лечением, все хорошо. А в этом мне помогают сами болезни, они какие-то щадящие и мало меня беспокоят — приспосабливаюсь я к ним, не придаю им значения, по врачам не бегаю. Дар такой у меня — неприятности легко переношу, отмахиваюсь от них.
И спасибо, что загрустить мне не позволяют мои подопечные, нуждающиеся в моих заботах. Имею в виду младшего сына Бориса и чудесного кота нашего Барсика. Ведь надо, чтобы дома они чувствовали себя комфортно. Чтобы в холодильнике и на полках всегда были запасы еды: хлеба, масла, макарон, жиров, сахара, сладостей, чая, кофе, консервов, сала, мяса и рыбы, овощей и фруктов, говяжьей или свиной печени для Барсика. И чтобы завтрак и ужин Боре были вовремя приготовлены, кормушка и поилка кошачья не пустовали, а санитарный уголок всегда прибран был. А это шевелиться заставляет, на улицу выходить за покупками, по квартире толкаться.
А время от времени надо еще и гостей сзывать на всякие праздники да памятные даты. Тут уж заботы сразу приумножаются. Вот недавно из Ростова племянник Валин Лева гостил у нас недельку. Всю родню собирали. До полуночи и позже разговоры у меня с Левой продолжались. Вот где душу отвел! И не помешала даже некоторая моя раздражительность по поводу медлительности гостя при утреннем подъеме.
Благостная, не правда ли, картина моего существования сложилась? Это с моей оптимистической точки зрения. А вот если посмотреть со стороны глазами людей среднего возраста, особенно молодежи, я могу оказаться совершенно иным: старик неопрятный и беззубый, с невнятным говором, суетливыми движениями. А еще хорохорится, ко всем со своими старческими фантазиями пристает, считает бесценным свой жизненный опыт. И пахнет от него неприятно, и слюнявый он, и руки дрожат. А глаза тусклые, как у рыбы. То есть ни взгляд, ни слух не радую.
Вполне допускаю, что в этом — немалая доля правды. Помню еще, какое недоумение у меня вызывали молодящиеся джентльмены и дамы, особенно бывшие красавцы и красавицы, скелеты и толстяки в военных формах. Казались они мне смешными и жалкими.
Поэтому по мере своих сил стараюсь оставаться таким, каков есть, не навязывать свою особу окружающим, даже друзьям и детям своим. Не уверен, что это мне всегда удается. Хотя стороннее мнение о себе весьма любопытно, но могу обойтись и без него. Человек я самоуверенный, только вот недостаточно “самодостаточный” и самолюбивый. В общем, не все “само” у меня присутствуют.