Опубликовано в журнале Урал, номер 6, 2008
Обруби былое —
Постепенно
Высохнем,
Как листья
Без корней.
Лев Сорокин. Корни
Три именитых деятеля культуры в популярном телевизионном ток-шоу спорили о нынешнем отношении к литературе и искусству советской поры. Ведущий поставил вопрос: почему, дескать, наша публика, как будто навсегда уже простившаяся с советской эпохой, в последнее время все чаще возвращается к советскому искусству? Читают книги “мастеров соцреализма”, смотрят советские фильмы, поют советские песни…
Один из участников разговора — певец, композитор, фаворит столичных арт-тусовок — явил глубину своего менталитета: “Прикалываются!”
Другой — модный кинорежиссер и либерал-патриот — сформулировал свою версию более замысловато: “Ностальгируют по золотому веку, которого не было”.
Третий — прозаик, драматург, публицист, редактор, претендент на статус властителя дум — раздумчиво потеребил бородку, более короткую, нежели бороды российских патриотов, но более длинную, нежели модная европейская щетина a ля Хавьер Солана: “Нет, тут все гораздо сложней…”, — но толком не объяснил, что он имеет в виду.
Я же слушал их всех и думал — а почему им так не хочется признать простую истину: в советские (как и во все другие) времена были талантливые писатели, музыканты, артисты, которые создавали подлинное искусство? Сегодняшняя публика перечитывает, смотрит, поет не всё ведь подряд: тогда (как и сейчас, и всегда) было много конъюнктурщины и халтуры — этими поделками и действительно можно разве что “прикалываться”. Однако на фоне бесконечных нынешних бандитско-ментовских сериалов “Кубанские казаки” Пырьева, например, — настоящий шедевр киноискусства. И объясните мне, наивному, что вы находите “прикольного” в песнях Дунаевского из этого фильма (“Каким ты был”, “Ой, цветет калина”), которые пели в деревенских (да и в городских тоже) застольях все те сорок лет, пока фильм “лежал на полке” и лишь изредка упоминался киноведами как образец официозной кинолжи?
Ну ладно, пусть вам не нравится красивая музыкальная сказка про жизнь, которой на самом деле не было (а как в голодные и неустроенные послевоенные годы хотелось, чтоб она была!), — но я просто не представляю себе, чтоб вы решились с таким же снисходительным снобизмом отвергнуть, например, “Балладу о солдате” Чухрая, “Летят журавли” Калатозова, “Председателя” Алексея Салтыкова — а это стопроцентно советские (в смысле ни в чем не противоречащие советской идеологии) фильмы! Мало того, создателям классического “Председателя” мы даже прощаем в заключительных кадрах звездочку Героя Соцтруда на лацкане Егора Трубникова (Михаила Ульянова) и благоустроенный — почти нынешний коттеджный — колхозный поселок у него за спиной.
Напомню еще для примера песни Никиты Богословского из фильма “Два бойца” (“Темная ночь”, “Шаланды, полные кефали”), но ведь в сороковые-пятидесятые годы была, помнится, очень популярна и “Колыбельная” того же Богословского (на стихи Евгения Долматовского): “Месяц над нашею крышею светит, вечер стоит у двора…” Добавьте для полноты впечатления ангельской чистоты тенор Михаила Александрoвича (ученика Беньямина Джильи!)… Словом, услышали бы вы сегодня эту песню разок-другой по радио или с телеэкрана — и поневоле стали бы мурлыкать себе под нос, занимаясь какими-нибудь домашними делами: “Даст тебе силу, дорогу укажет // Сталин своею рукой. // Спи, мой воробушек, спи, мой сыночек, // Спи, мой звоночек родной”. И “Сталин” бы вам нисколько не помешал, потому что выбора нет: из псевдомузыкального мусора, которым забит нынешний эфир, ни на душу, ни в память не ляжет ведь и двух тактов.
Конечно, надо бы еще как-то объяснить, почему прежде и со “Сталиным” создавались (не всякий раз, конечно, но случалось) художественно полноценные вещи, а сегодня, конечно, свобода, но если и проклюнется у кого-то талант, так его тут же задавит бесцеремонный рынок, который будто бы “все расставляет по своим местам”. Но слово “рынок” я произнес, а более обстоятельное погружение в эти материи увело бы нас далеко за рамки темы этих заметок, ибо…
***
Ибо заметки мои посвящены не абстрактным истинам социологии искусства, а памяти талантливого уральского поэта Льва Леонидовича Сорокина, которому в нынешнем июне исполнилось бы 80 лет, но он умер в мае 1991 года, не дожив трех недель до 63-х. И трех месяцев — до исторического перелома, вследствие которого система ценностей, по которой выверялась жизнь общества на протяжении трех поколений, претерпела, как говорят мореплаватели, оверкиль: что было внизу — оказалось наверху, а что было наверху — погрузилось в пучину.
Надо ли подчеркивать, что этот переворот полной неожиданностью не был? Еще в конце 40-х — начале 50-х его предсказывал и с поражающей нынче конкретностью и глубиной анализировал философ-эмигрант Иван Ильин; в 1969 году тридцатилетний диссидент Андрей Амальрик опубликовал на Западе брошюру “Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?”, за что и был репрессирован, а потом выслан за границу. Но такова уж была инерция советских десятилетий, что даже и в начале августа 1991 года никому и в голову не приходило, что все совершится так скоро. С виду по-прежнему всесильные, а в действительности безвольные и немощные обкомы и райкомы не сделают даже демонстративного жеста в попытке удержать власть, между тем как инакомыслящие (а к тому времени таковыми стали почти все — от разномастных “неформалов” до далеких от политики обывателей, стоящих в очереди за зубной пастой) обретут вдруг полную свободу (не лучше ли сказать: волю?) от всякого общественного принуждения: что хочешь говори, куда хочешь иди, чем хочешь занимайся, как хочешь организуйся. Только к этой воле они (то есть мы с вами) не были готовы и потому ничего вразумительного, чтоб было на пользу обществу и нам самим, ни сказать, ни сделать не смогли.
Практически все бывшие советские люди приняли перемены августа 1991-го — как в марте 1917-го все подданные российской монархии нацепили красные банты. Но когда жизнь начала выстраиваться по-новому (только выстраиваться ли? — гораздо очевиднее было повсеместное и безудержное разрушение того, что было подвержено глубокой коррозии, но худо-бедно еще держалось), стала набирать силу поляризация общества. Помню трагикомическую сцену, когда один прославленный интеллигент-либерал буквально хватал за грудки другого прославленного интеллигента-либерала: “А ты где был 19 августа 1991 года?” Другой отвечал встречным уколом полемической шпаги: “А ты где живешь сейчас — в Москве или в Америке?” Столь рьяно они утверждали свою “эксклюзивную” причастность к историческому акту, который представлялся им освобождением от мирового зла, долгожданной победой правды и справедливости. То было в 1992 году. А несколькими годами позже, в 1998-м, академик Б.В. Литвинов, выдающийся ученый-ядерщик из Снежинска, высказал свою оценку переворота, совершившегося в августе 1991-го: “Нынешние демократы России похваляются тем, что они освободили граждан СССР от коммунизма. Много ли благодарных им за это? <…> Сейчас в России нет социализма, но есть экономическая свобода для сотен ее граждан, при которой нет свободы заниматься любимым делом и нет веры в будущее у миллионов. Реальная свобода жизни заменена рассуждениями о прелестях свободы выбора при полном отсутствии этой свободы”1 .
Льву Леонидовичу Сорокину не пришлось ни нацеплять на лацкан триколор контрреволюционера (которым в те дни отменялись прежние красные банты и знамена), ни выбирать оценку событий между “победой” и “катастрофой”: не дожил… Но непосредственно предшествующие его уходу годы “перестройки” стали поворотными и в его творческой судьбе — и в, так сказать, актуальной, и даже в посмертной.
***
Я чтo имею в виду? В одном из стихотворений сборника “Холодные росы”, над которым он работал в самые последние годы жизни, но не успел опубликовать, есть строки:
Гласность,
Что же ты сделала с нами!
Пригибает нас
Чувство вины:
Увеличилась личная память
На огромную память страны.
Первая фраза похожа на упрек, но восклицательный знак в ее конце снимает предположение, будто бы поэт против гласности. Не закрывать глаза на прорвавшее плотину цензуры половодье фактов, не убеждать окружающих (а в первую очередь себя самого), что это все наветы, обман и ничего такого на самом деле не было (сейчас не редкость и такие заявления), а освоиться с пригибающим душу грузом обновленной памяти — вот пафос этих строк.
В такой ситуации оказались тогда все граждане страны, но, конечно, в первую очередь поэты, миссия которых — фокусировать переменчивые настроения, рассеянные в обществе, во внятные позиции.
Но как же по-разному — в зависимости от того, как складывалась их судьба в советские годы — переживали поэты происходящие перемены…
Вот, к примеру, Алексей Решетов:
Мне душа нелегкая дана,
Я ни с кем не пробовал ужиться.
Только тень осталась мне верна:
Ест и пьет со мною и ложится.
О, как я бываю одинок,
Как по тени собственной тоскую,
Коротая серенький денек
Или ночь беззвездную глухую…
Честно говоря, я не знаю точно, когда написаны эти стихи: в издании, по которому цитирую, не обозначена дата, а в других изданиях я их не нашел. Но это и не важно — когда, потому что подобные состояния души — они как бы вне времени. То есть, конечно, время отразилось и в них, но примерно так же опосредованно, как, к примеру, в лермонтовском “И скучно, и грустно, и некому руку подать”, которое написано в первой половине XIX века, но трогает душу и сегодня.
А вот еще пример:
О, волоките меня волоком
По вашей грязной мостовой!..
Моя душа оббита войлоком,
Я ненавижу, я чужой
В миру, где умер почитатель
Стихов…
Это стихотворение в сравнительно недавнем (увы, опять-таки посмертном) сборнике не очень широко известного у нас, однако очень яркого поэта Евгения Блажеевского помечено двумя датами — 1966, 1999. Наверно, в последний год жизни он на самом деле что-то поправил в стихотворении, написанном 33 года назад, но едва ли изменил при этом его главный смысл. Между тем в стихотворении выражена квинтэссенция поэтической судьбы, которая развивалась под воздействием импульсов, идущих из глубины души и вопреки губительной для автора (и, в сущности, его и погубившей) общественной атмосфере.
Решетов, Блажеевский — очень хорошие поэты, но они здесь упомянуты в какой-то степени случайно: для иллюстрации этого наблюдения я мог бы процитировать и многих других. Процитировать, опять-таки, не затем, чтобы сравнивать их с Сорокиным, а для того лишь, чтоб подчеркнуть: он и они — очень разные, и можно этак, а можно так.
***
“Я ни с кем не пробовал ужиться”, “душа оббита войлоком” и другие подобные декларации обособленности от враждебного мира просто непредставимы для героя моих заметок. Для него-то как раз в единении с окружающими людьми обретается сила души, в человеческих связях источник его вдохновения, смысл жизни. Этот мотив звучит в стихах Льва Сорокина постоянно: порой громко и декларативно, в интонации лозунга или марша, а порой приглушается до тихой, доверительной беседы, не меняясь по сути.
Одно из его программных стихотворений, написанных в возрасте “акме” и на пике его общественного признания, — “Мой Урал”. Там, напомню, Урал — не просто географическое понятие, но метафора рабочего края: он кряжист и могуч, и кранами машет, и новостройки держит на плечах, а в годы войны — “полуголодный, в рваной робе”, он вставал к огню… Словом, здесь Урал — это, конечно, люди Урала, это их совокупный талант, их стойкость, мужество, труд. В этом смысле и следует понимать “ударный” финал стихотворения:
И если что-нибудь я стою,
То это только оттого,
Что вместе с ним
Живу и строю
И опираюсь на него.
Этот гимн человеческому единению предназначался, конечно, не для тихого, уединенного чтения. Стихотворение хорошо звучало с трибун, перед переполненными залами, и Лев Сорокин в годы своего наибольшего признания неизменно оказывался — благодаря этому и другим подобным своим стихам — фаворитом больших литературных праздников, где ему случалось выступать.
Но когда Лев Леонидович оставался наедине с собой (а это для поэтического творчества самое естественное состояние), душу его подтачивало ощущение совсем не праздничное: что люди все заметнее отдаляются от друга, слабеют человеческие связи. Тревога нарастала в его душе:
С каждым годом —
Все меньше друзей,
С каждым годом —
Все больше приятелей.
Это грустное размышление датировано 1980 годом. Несколькими годами позже, во второй половине 80-х, у Сорокина появляется тема одиночества. Это не значило, что он удалился от людей или люди стали его сторониться. Людей-то вокруг него по-прежнему было много, но как-то истончились или порвались душевные связи с ними. Это было одиночество в толпе. “Называю по имени-отчеству // Заходящих по делу // Людей”; “Нет того, // С кем до солнышка светлого // Мог бы ночь скоротать за столом”. И дело тут не в характере поэта или его знакомых, не в возрасте, а в каких-то подспудных процессах, разрушающих общественные связи; это, по Сорокину, болезнь, социальная болезнь: “Есть такая болезнь — // Одиночество, // Всех болезней // Она тяжелей”. Отсюда — афористически емкий, вызывающий чувство тревоги итог:
Шар земной
Населен миллиардами
Не узнавших друг друга людей.
В болезни одиночества поэт предощущает драматизм неотвратимых перемен.
Когда “душа оббита войлоком”, когда поэт “ни с кем не пробовал ужиться”, — иными словами, когда одиночество для него уже не болезнь, а норма жизни (так слепой начинает “видеть” ушами и пальцами) и он ищет ответы на свои вопросы в самом себе, — катаклизмы, подобные тем, что потрясли страну в августе 1991 года, не столь уж значимы для поэта. Читая, к примеру, стихи Алексея Решетова, я не заметил в них отражения какого-то перелома, резкого поворота, который пришелся бы на годы избавления от “тоталитаризма” и обретения гласности и либеральных “свобод”. Разве что усталый вздох несуетного человека:
Пускай себе шумная слава
Меня не задела крылом,
И я своей строчкой корявой
Пытался бороться со злом.
Пускай опускаются руки
И голову трудно поднять,
Но в черном предательстве внуки
Не будут меня обвинять…
Это в действительности написано задолго до перелома, но могло быть написано и после 1991 года — разве нет?
А лирическому герою Блажеевского, как заметил Юрий Кублановский, автор вступительной статьи к его посмертному сборнику, после августа 1991 года, “кажется, сделалось еще неуютней: как и многие из нас, “двух станов не боец, а только гость случайный”, он не мог примкнуть ни к победителям — мародерам от демократии, ни к изуродованному сталинизмом и советизмом лагерю патриотов”2 . “Кажется, сделалось еще неуютней”, — пишет Кублановский, и в этом замечании скрыт глубокий смысл, но вывода об особом значении общественного перелома начала 90-х годов для творчества Блажеевского из него не следует.
Таким образом, для поэтов, чей взгляд обращен по преимуществу в глубь себя, в недра своей души, переход из одной эпохи в другую скорее напоминал проезд мимо межевого столба: пусть он даже стоит на границе Европы и Азии, но дорога-то остается прежней, и цель поездки не изменилась.
А вот для Сорокина этот рубеж скорее напоминает пограничный кордон: за ним другая страна. Кстати, именно это выражение полюбили некоторые политики после августа 1991 года: “другая страна”, “мы проснулись в другой стране” и т.п. Ну-ка, скажите Решетову, с его обостренным чувством родины, что с того момента он очутился в другой стране…
Но Лев Леонидович Сорокин был по преимуществу, как тогда говорили, поэтом гражданской темы, мало того — поэтом советским не только по паспорту, но и по направленности, пафосу своего творчества. И когда были сломаны (нет, при нем лишь расшатывались и только-только начинали ломаться, но он же видел, к чему все идет) устои общественной системы, которую он не только принимал, но и крепил силой своего стиха, он не мог не ощутить, что для него прежней дороги нет и, более того, весь пройденный им до той поры путь, — казалось, так успешно пройденный! — мог на поверку оказаться путем в никуда. Впереди кордон, за кордоном — “другая страна”.
***
Иные политики, да и просто обыватели, оказавшись в “другой стране”, легко адаптировались к новым “дорожным указателям”: публично сожгли еще недавно бережно хранимые партбилеты, начали гневно обличать власть “большевиков”, представляя их как бы невесть откуда (с Марса, что ли?) появившимися “оккупантами”, запрезирали вдруг “коммуняк” и “совков”, будто бы сами все из дворян и графьев, а эти “коммуняки” разорили их родовые имения. Но были и такие “иммигранты”, кто занял глухую оборону, не допуская в “личную память” всего того, что вдруг всплыло в “огромной памяти страны”. Первых “другая страна” приняла охотно, а самых предприимчивых из них возвысила, поскольку рыночные отношения, вытесняющие все остальные человеческие связи, на мораль не ориентируются, она для рынка даже вредна, так что беспринципные деятели даже удобнее “новой России”. Вторые для “другой страны” не опасны ввиду их малочисленности и невнятности их намерений, поэтому “новая Россия” прикормила их тоже, отведя им декоративную роль демократической как бы оппозиции.
А вот поэту (если он настоящий поэт, а не участник рыночного процесса) ни с теми, ни с другими быть нельзя, ибо душа для него — не рудимент, только мешающий прагматичному “профессионализму” какого-либо преуспевающего “менеджера”, а незаменимое “орудие труда”; двоедушие убивает в поэте поэта. Лев Леонидович Сорокин всегда хорошо это понимал, поэтому конец 80-х и самое начало 90-х (больше ему судьбой не было отпущено времени) для него — время жесткой, беспощадной ревизии своего “рабочего инструмента”, то есть души. А значит, и прожитой жизни. Его творческая манера в эти годы совершила заметный поворот: теперь он не столько живет общей со всеми жизнью, сколько всматривается (как тот же Решетов, тот же Блажеевский) в себя. Но и в себя он всматривается, не укрывшись в кокон автономной души, а через тот мир, с которым душа его неразделима.
Заглянул еще раз я
В лесные просторы —
В голубые глубины
Природных зеркал.
Отшатнулся:
В них жизни моей отраженье,
Беспощадно правдивое,
Мне на беду.
Значит, зря я терпел
Униженья,
Лишенья,
Зря я верил,
Что верной дорогой иду.
Возвращаться обратно?
И снова — сначала?
Вряд ли времени хватит,
Тем более сил…
Финал этого стихотворения точно передает мироощущение поэта, принуждаемого внешними обстоятельствами в самом конце жизни отрекаться от того, что было сделано — ярко и талантливо, он же это понимал! — за четыре десятилетия литературного труда:
Ох, как сердцу тоскливо
В остылую пору,
Птичий табор с утра
Потянулся на юг.
Я родился в горах,
Я вернулся к вам, горы,
Вот и все.
И замкнулся
Мой жизненный круг.
Я процитировал стихотворение Льва Сорокина “Прощание”, оно помечено 1990-м годом; более поздних дат в его посмертном сборнике 2000 года я не нашел. И все-таки нельзя сказать, что именно этим стихотворением Лев Леонидович подвел итог своего творческого (и человеческого) пути. Прощальным, по сути, был весь цикл “Холодные росы” (1988-1991), а в нем этот итог выглядит не столь однозначным. В других стихах цикла не менее остро ощущается трагизм приближающегося финала, но при этом в поэтическом “я” более отчетливо проступает прежнее “мы” и нет хотя бы и предположительного “зря я верил”. Напротив, поэт убежден, что верил не зря, и потому продолжает верить. Происходящее в стране отнюдь не выглядит в его изображении закономерной победой справедливости: это, по его мнению, временная (он убежден, что временная!) победа зла. Разное бывало в России и прежде, но в конце концов все возвращалось на круги своя:
Трудней,
Чем по росным
Лесистым откосам,
Взбираюсь откосами дней.
Холодные росы,
Холодные росы —
Не диво в России моей.
Поэт не называет конкретных виновников происходящего — скорее он фиксирует свои изменчивые (и, что таить, поверхностные) настроения, предполагающие разные версии:
А по радио снова
Рок звучит иностранный,
Телевизор включаю —
Не по-русски поют.
…………
Почему же я слышу
Грустный хрип Челентано,
Я ж настроил приемник
На родную Москву?
А потом и рок, и Челентано оборачиваются “троянскими конями”:
Нас губят, нас губят
“Троянские кони”.
Мы сами втащили их
В нашу страну!
Виноваты в разрушении устоев и традиционные наши застолья (тогда эта тема обсуждалась шире, чем сейчас):
Любая встреча —
Водка на столе.
“На посошок!” —
При каждом расставанье.
……..
Путь озаряли
Звезды с этикеток,
От выпивки зависел
Новый дом
И новый цех,
И темпы пятилеток…
…….
Печально,
На дела моей страны
Еще ложатся
Тени
От бутылок.
Меркантилизм, равнодушие, забвение исконных норм народной жизни, засорение языка, вошедший в моду тогда “плюрализм”… Правда, этого слова он не употребляет, но разве не пресловутое право каждого на свое мнение (уравнивающее компетентность и невежество) имеется в виду, когда поэт говорит о множественности (но не равноценности!) правд:
Есть правда заката
И правда зари!
Есть правда крутых
Леденящих вершин,
И правда уютных
Зеленых долин.
Привлекается и давний, времен нэпа, аргумент (помните у Маяковского: “Травка выросла у моста, по мосту идут овечки. Я хотел бы очень просто отдохнуть у этой речки”):
С каким завидным постоянством,
Пройдя сквозь трещины годов,
Мещанство
___________борется
__________________с мещанством
И костерит своих отцов!
Наверно, в действительности была и та, и другая, и пятая, и еще много не названных, не очевидных, но не менее значимых причин деградации общественного уклада, начинающегося распада страны. Однако, представив обширный реестр вроде бы правдоподобных версий происходящего, поэт вдруг “вызывает огонь на себя”:
Смелость —
Откровенным быть с собою,
Повернувшись к прошлому лицом,
И постичь несложную задачу:
Мы виновны в горестях своих,
Хоть вину за наши неудачи
Мы свалить готовы на других.
Увы, и это тоже правда.
Были, несомненно, и внешние причины, и внутренние, но, при такой их множественности и неопределенности, вряд ли плодотворно говорить о случайном стечении обстоятельств. Скорее надо искать некую первопричину всех событий, но до нее уже не дотягивалась мысль сраженного болезнью и жизненной катастрофой поэта. Да и для поэзии ли такая задача? Важно, что он очень явственно и болезненно ощущал приближение катастрофы: “Страшно! // Вера в святое ушла. // А безверье — // Как засуха в поле”. Возмущался: “Да как себе в голову вбили, // Что суд не осудит земной // За то, что страну развалили, // Россию пустили с сумой”. И предупреждал, варьируя известную мысль: “За то, что над прошлым глумятся, // Жестоко грядущее мстит”. И еще определеннее:
Творим над предками
Мы громкий
Всеобщий
Беспощадный суд…
А вдруг и нашу жизнь
Потомки
Ошибкой тоже назовут?
Но, пожалуй, более всего выражало настроение поэта в годы всеобщего раздрая, непримиримых споров, разрушительных прожектов и неосмысленных порывов в неопределенное будущее короткое стихотворение, которое стоит привести полностью:
Раскачали лодку,
Раскачали,
В лодку заливается вода.
Смотрим в неизведанные дали,
Словно волны,
Дыбятся года.
Так плывем.
От споров мы устали.
На двоих — посудина одна.
Раскачали лодку,
Раскачали.
А вокруг —
Ни берега,
Ни дна!
***
Умирающий поэт не был услышан: тогда ведь, обустраивая Россию в качестве “другой страны”, “забивали последний гвоздь в гроб коммунизма”, а Сорокин настойчиво напоминал об уважении к прошлому:
От нас уходят не герои,
А раскаленные года.
Но их нам бури не закроют
И не затмят их никогда.
И если кто-то скажет:
— Братцы,
У них свое,
А мы не так!..
Наверно, можно разобраться,
Кто говорит:
Подлец
Иль враг?
Ну, кто бы стал тогда, с его подачи, “разбираться”, рискуя попасть в подлецы или враги?!
Советская эпоха, уже завершаясь, преподнесла своему поэту на прощание хороший подарок: к шестидесятилетию Льва Сорокина Средне-Уральское книжное издательство выпустило его добротный однотомник в престижной серии “Уральская библиотека”. Предисловие к этой книге написал самый авторитетный в то время на Урале (ныне, увы, тоже покойный) знаток поэзии А.С. Субботин — литературовед и критик, профессор Уральского государственного университета. Александр Сергеевич точно обозначил характерные особенности творческой манеры Сорокина: отметил его способность представлять свои чувства и мысли, сомнения и догадки, как выводы здравого смысла, выношенные житейским опытом многих; обратил внимание и на то, что “зов современности и даже злободневности звучит в нем подчас сильнее зова искусства”3 , тонко оттенил нюансы трактовки Сорокиным ключевых тем, отображенных в его стихах. Двадцать лет прошло, но статья Субботина не кажется устаревшей, и сама та книга — по полноте и адекватности отражения творчества поэта и качеству редакционной подготовки — представляется в некотором смысле эталонной: пройдут еще десятилетия, и новые историки литературы, стремясь понять, кто есть кто в литературе Урала 50-80 годов ХХ века, лучшего источника для знакомства с творчеством Льва Сорокина не найдут.
Так подытожила творчество Сорокина советская эпоха.
А в “новую Россию” — “другую страну” — его не взяли, зачислив в разряд стопроцентно “советских” поэтов. Каким он, собственно, и был — по убеждениям, пафосу творчества, опыту жизни.
“Не взяли” — что я имею в виду?
Прежде всего, на протяжении десяти лет не издавали его книги.
Это, впрочем, не воспринималось тогда как дискриминация: в журналах-то подборки Льва Сорокина продолжали появляться. А издание книг превратилось в бизнес, и кто мог оспорить право издателей самим определять, на каком издании они “сделают деньги”, а какое окажется самим в убыток. Тем более что они были безусловно правы, когда говорили, что Сорокина много издавали в предыдущие годы и ажиотажного спроса на его книги ожидать не приходится.
Однако по другим признакам можно было более однозначно заключить, что творчество Льва Сорокина в “другой стране” не ко двору.
В частности, такой факт.
В 1998 году в Екатеринбурге вышла “книга для учителя” (так осторожно был обозначен ее жанр) “Литература Урала. Очерки и портреты” — коллективный труд группы историков литературы под руководством доктора филологических наук Н.Л. Лейдермана и тогда кандидата, а ныне тоже доктора Е.К. Созиной. Труд смелый и даже уникальный, поскольку никогда и никем прежде попытки дать столь широкую панораму развития литературы в уральском регионе не предпринимались. Хотя — это надо подчеркнуть — книга замышлялась как своего рода “эскиз” или “черновик”, прорисовывающий лишь контуры будущего фундаментального труда (и над ним на самом деле сегодня идет работа), так что определенная неполнота картины, частные диспропорции и деформации были, можно сказать, запрограммированы и особых претензий не должны были вызывать. Поэтому я и не заявляю претензию (да и какой бы в том был смысл сейчас, десять лет спустя?), а просто констатирую факт, отражающий определенное состояние умов в “другой стране” на исходе 90-х годов: хотя в этом почти 700-страничном труде, где только “Указатель имен и произведений” занимает 20 страниц, Лев Леонидович Сорокин не забыт, он даже упоминается как “известный поэт”, — однако ему посвящено всего две фразы в одном разделе (шесть с половиной строк) и часть фразы (чуть больше половины строки) в другом — и все! Причем в обоих случаях речь идет только о его прозаических опытах, которые, при всем уважении к поэту, занимают совсем незначительное место в его творческом наследии. Не думаю, что о его поэзии “забыли” по каким-то “техническим причинам”: ее просто проигнорировали. Не захотели (вспоминаю телешоу, с которого начал) то ли “прикалываться”, то ли “ностальгировать”. “Историю Урала” писали, в основном, политически активные граждане “другой страны”. (Оговорюсь, что я тоже был участником “проекта”, но к стихам отношения не имел: мне досталась другая — локальная и, считаю, очень благодарная — задача…)
Однако в том же году, когда появилась “История Урала”, объединенными усилиями нескольких организаций и энтузиастов была издана — впервые после десятилетнего перерыва! — и книжечка Льва Сорокина. Я говорю “книжечка”, потому что это на самом деле было миниатюрное издание (кстати, очень изящно выполненное Каменск-Уральской типографией). Я принимал участие в подготовке этой миникнижечки (и небольшое предисловие к ней написал), поэтому хорошо помню, как она замышлялось. Мы ставили перед собой задачу в год 70-летия Сорокина напомнить читателям, что Лев Леонидович был не только “советский” поэт — он был талантливый поэт! Чтобы это оттенить, мы решились на необычную и рискованную операцию: “отфильтровали”, выделили из “живого вещества” его “советских” стихов “чистый экстракт” поэзии. Редкие стихи включались в книгу целиком: чаще — фрагмент, порой совсем небольшой фрагмент: две-три строки — яркая метафора, крепко скроенный афоризм. “Подкармливаю сердце, // Словно птицу, // Пилюли на ладони подаю”; “Бывает гениальною любовь // Но, значит, // И бездарною бывает”.
Мне до сих пор нравится эта книжечка. Однако не все приняли этот эксперимент. Предполагаю (хотя никаких прямых свидетельств тому не имею), что не понравился он и Николаю Ивановичу Рыжкову — известному в стране человеку, а по жизни давнему и близкому другу Льва Леонидовича Сорокина. И он помог Р.В. Сорокиной, вдове поэта, два года спустя издать большую книгу “Рябиновые зори. Избранное”, где собраны (без оглядки на идеологию и рынок) и лучшие стихи Сорокина, и его проза, и переводы из иноязычных друзей-поэтов, и довольно многочисленные сочинения, адресованные детям, а прежде всего любимому внуку Вове. Иными словами, “советский” поэт Лев Сорокин был представлен “другой стране” именно таким, каким он сам себя сознавал и каким был на самом деле.
Эту книгу я перечитал, принимаясь за свои заметки. Конечно, глаз читателя с многолетним редакторским опытом цепляется за некоторые огрехи; конечно, не оставляет мысль, что асы былого Средне-Уральского книжного издательства подготовили бы ее к появлению перед широкой читательской аудиторией (как появлялся сам Лев Леонидович перед переполненным залом) более тщательно и умело, но мне вовсе не хочется придираться. Меня занимает главное: как звучит голос Льва Сорокина в “другой стране”? Которая, однако, все трезвее в последние годы осознает, что само выражение “другая страна” — не констатация реальности, а тенденциозный миф, политический слоган, призванный оправдать “радикальные реформы”. На самом деле — костоломные, без уважения к истории и национальному своеобразию России. Нет “другой страны”, а есть вечная, любимая, с трудной, изломанной судьбой, но все та же Россия.
И как же звучит голос Льва Сорокина в нынешней России?
Не стану отрицать: на пике своей поэтической карьеры Лев Леонидович отдал определенную дань так называемой “датской” поэзии, открыто, откровенно и, как правило, изобретательно, афористично поворачивая общественное внимание к каким-то событиям и акциям советского обихода. Он жил общей жизнью и не считал для себя зазорным выполнить какую-то посильную работу для организации этой жизни. Точно так же он писал свои знаменитые “панегирики” — стихотворные экспромты (как правило, сдобренные хорошим юмором) по случаю писательских юбилеев и прочих событий в жизни друзей. Свои стихотворные сочинения “по поводу” он мог отдать в газету или прочитать перед телекамерой во время, скажем, первомайской демонстрации на центральной площади города, но, относясь к поэзии серьезно, он никогда не включал их в свои стихотворные сборники. Их нет ни в “Зимней молнии” (что вышла в серии “Уральская библиотека”), ни, разумеется, в миниатюрном издании “Я на земле уже не повторюсь”, ни в томе “Рябиновые зори”. А есть и там, и там стихи об Урале, о России, о близких ему по духу людях труда, об исторической памяти уральцев и россиян, о дальних и ближних странах, где он побывал, о любви и верности, о радостях и печалях повседневной жизни. Мы этим жили тогда — но кто сказал, что все это сегодня уже не актуально?
Порой его стихи отдают назидательностью (особенность поэтической манеры Сорокина, точно подмеченная А.С. Субботиным), порой слишком “трибунны”, но они всегда, неизменно искренни, горячи и, как правило, изобретательны по поэтическому сюжету, точны, иногда даже виртуозны по отделке. Это стихи талантливого, яркого поэта; они принадлежат к той части советского художественного наследия, которая сегодня так же ценна и уместна, как те фильмы и песни, с упоминания о которых начал я эти заметки.
Другое дело, что за двадцать лет после последнего прижизненного издания книги Сорокина широкому читателю не предлагались (упомянутые посмертные издания выходили малыми тиражами и мало кому оказались доступными за пределом узкого круга друзей), старшее поколение читателей стало о нем забывать, а младшее подчас и вовсе не слышало. Обрубаем корни…
1 Литвинов Б.В. Атомная энергия не только для военных целей. — Екатеринбург, 2004. С. 471.
2 Юрий Кублановский. Брутальный романс Евгения Блажеевского. // Евгений Блажеевский. Монолог: Стихотворения. — М.: Союз российских писателей, 2005. С. 5.
3 Александр Субботин. “Для живущих сегодня людей…” // Лев Сорокин. Зимняя молния: Стихи. — Свердловск: Сред.-Урал. кн. изд-во, 1988. С. 10.