Заметки на полях. (Послесловие Александра Иличевского)
Опубликовано в журнале Урал, номер 6, 2008
Ирина Василькова — родилась в Москве. Окончила Геологический факультет МГУ, Литературный институт им. Горького и психологический факультет Университета Российской академии образования. Поэт. Автор четырех поэтических книг. Печаталась в журналах “Новый мир”, “Знамя”, “Октябрь”, “Новый берег”. В “Урале” публикуется впервые”. Живет в Москве.
Купол Экспедиции
Заметки на полях
1.
Что мне нравится во снах, так это ощущение другого мироздания. Правда, сновидения, которые разворачиваются в набивших казенную оскомину зданиях или в скукоженных городских пространствах — в университетском коридоре или на пригородном перроне знакомого вокзала — те как-то не в счет, те простоваты и всегда содержат полускрытый ответ, явную подсказку — ясно же, например, что в конце августа педсовет снится только фанатам педагогики. Эти люди никаким другим способом не умеют придать своей жизни экстрим, кроме как общаясь с энергичной толпой малолетних оболтусов, вот и сны их полны вполне понятных, почти вампирических предвкушений. Сюда же можно отнести и так называемые эротические — “как ты думаешь, дорогая, не проснуться ли нам еще раз в гостиничном номере в объятьях совершенно неинтересного коллеги или красавчика актера?”
Я же имею в виду совсем другие — те, что всегда просторны и длятся под открытым небом. Их пространство доверчиво, разомкнуто и гомогенно, ведь если нет стен, то нет и повода считать, что за стеной подстерегает нечто обманчивое и опасное. Мироздание там и вправду иное — чуть смещенное, вызывающее слабую память о бабочке Бредбери, а в чем смещение — сразу и не ухватишь. Разве что химический состав атмосферы сменился, и это слегка мешает дышать, но главное — химия сдвинула атмосферную оптику, поэтому свет здесь совсем чужой. Я бы даже сказала — как в фантастическом фильме, если бы фантастический фильм так настырно не резал глаза уликами павильонной или компьютерной съемки — нет, в фильме реальность всегда отдает кичем. Я же говорю именно о снах, что бывают реальней реальности, вот и застревают в голове на долгие годы. Возвращаясь, они радуют внезапным повторением места действия, хотя сюжет может выглядеть каждый раз по-другому. Вообразить можно и то, что живешь одновременно в нескольких мирах, и хотя в эту ерунду никто не верит, но ты-то веришь, особенно когда утром понимаешь, что снова неожиданно навещал знакомые места.
Это место снится часто. Дорога (хотя там не может быть никакой дороги!) идет вдоль серо-желтого склона конической горы, ее сыпучую монолитность протыкают большие конусы кроваво-бурого цвета и еще желтые поменьше, между ними серные выцветы, курящиеся из трещин дымки и запах, как в преисподней. Ни травинки. Иногда дует ветер, он несет песок, колет глаза и гудит, задевая остро торчащие камни. Странная смесь покоя и тревоги, утешения и опасности. Здесь всегда должно что-то произойти и никогда ничего не происходит.
Утром тру покрасневшие веки, избавляясь от назойливых песчинок, на зубах тоже похрустывает песок. Пробуждение, как водится, выпихивает из одной реальности в другую, не успев сдуть с меня пыль инобытия — в момент, когда до неведомого финала, приносящего то ли облегчение, то ли разгадку, остается совсем чуть-чуть. Занавес опускается, глянуть за край нет никакой возможности. Но параллельная реальность чего-то настойчиво требует. День по счастливому совпадению оказывается пустым, нерабочим. Открываю ящик стола и выуживаю из-под вороха бумаг старую клеенчатую тетрадь фабрики “Восход”. Москва, объем 96 листов, цена 44 копейки. На обложке ровным почерком “Камчатка-75”, а ниже “Геология — это не наука, а образ жизни”. Дневничок. Не раскрывала его лет тридцать, но и не выбрасывала, таскала с собой при переездах, перемещала из ящика на антресоли и обратно, хранила вместе с самыми важными бумагами и не понимала, зачем. А вот сегодня понадобилось открыть. Время настало, что ли.
2.
“…У меня сегодня приступ молчания. Мрачно дуюсь в углу палатки, ребята посмеиваются. Да нет, ничего не произошло, просто надоела мерзкая погода — который день не могу влезть на тот самый лавовый купол, то туман не пускал, теперь дождь.
Дался же мне этот купол! К тому же снился дурацкий сон — с Биллом в главной роли. Маразм. Прямо не сон, а сентиментальный фильм. Билл обнимал меня в салуне на Диком Западе, лицом был слащав, что твой лимонадный Джо, и другой рукой держался за пистолет. Нет, за стакан виски, пистолет был за поясом. Дожила, дура романтическая! Тьфу ты, прямо зло берет! Ты зачем вообще сюда ехала? Капли нудно барабанят по брезенту, где-то в углу он не выдерживает, промокает, и струйка, тихо журча, бежит на спальник. В это уютное гнездышко мы забились все вчетвером — тут теплее, надышали уже. Джон и Билл смахивают с доски сырые шахматы, им надоело. Шеф уже третий час делает вид, что изучает карту — понятно же, что просто делает вид. Вроде бы звук барабанчиков смолк — неужели перестало поливать? Ага, зашевелились. Перешептываются. Решают все без меня, ясное дело.
Ну, вот еще новости — Шеф и Билл идут в рекогносцировочный маршрут вдвоем, а меня не берут, потому что я, видите ли, притягиваю дождь! Счастливые — натянули штормовки, сапожищи свои болотные, ружьишки похватали — и вперед.
Ага, теперь еще и Джон собирается на охоту. Ему не дает покоя несправедливость судьбы — половину горного барана, добытого в прошлый раз, сожрал орел. Соответственно, он зол на судьбу, на орла и на баранов. “Счастливо оставаться, Флэсси! — скалится он. — Про обед не забудь!” — и исчезает в сером тумане. Ну вот, приветик. Опять все ушли.
Ну и хорошо. Мое время. Выползаю из палатки и сооружаю костерок. Тут холоднее, но веселее. Соберем мозги и подумаем, что мы вообще тут делаем”.
Вы как хотите, а я верю в знаки судьбы, в ее подсказки, стрелки, как в “казаках-разбойниках”. Мне было лет семь, я лежала в постели с ангиной и от скуки читала подряд Большой энциклопедический словарь. Стукнула входная дверь, появился папа, загадочный, веселый, поставил передо мной голубой глобус на черной ножке. Я, зачарованная тонким рисунком горизонталей на голубых и рыжих поверхностях, потребовала разъяснений. Краткий курс картографии был прочитан немедленно, и пока папа ужинал, я приучала зрение к тому, чтобы на месте красок и линий видеть крутые склоны и подводные впадины. С пространственным воображением все оказалось в порядке, глобус тут же получил статус волшебного предмета, свойства которого продлевались за пределы видимого. Вечером мы развлекались чудесным образом — раскрутить глобус и ткнуть пальцем в вертящуюся пестроту. Куда ты хочешь попасть? Я ткнула, замирая от восторга, шар остановился, я прочитала: “ючевская сопка”. Папа сказал: “какая чушь!” и стал изучать поверхность. Два листа бумаги были наклеены на сферу криво, один чуть налезал на другой и закрывал первые буквы. Это была Ключевская. Мы потом еще долго крутили, попадая то в Альпы, то в Саргассово море, но запомнилась именно Ключевская.
У детей в голове всегда так — засядет что-нибудь, и не выковыришь. Уйдет в глубину и дожидается своего часа.
Преддипломная практика — конечно, только Камчатка! Бзик у нас такой, у троих на курсе — только туда. Можно было поближе — нам предлагали и Урал, и Казахстан, и Среднюю Азию. У нормальных людей один только момент выбора (единственного из возможных заманчивых вариантов!) таит в себе неизъяснимое наслаждение, ползанье животом по расстеленным картам, штудирование статей и разговоры с очевидцами. Но сладость предварительной фазы мы отсекли с фанатизмом, все усилия потратив на поиски сумасшедших начальников, готовых взять на себя обузу в виде студента-дипломника или, что еще хуже, студентки.
У меня хранится фотография тех времен — кадр, бесспорно, постановочный, но характерный — в крошечной комнатке МГУ-шной общаги, от которой в памяти остался только мучительный запах застарелого табака (свидетельство мужественности хозяев!), две задумчивые барышни мечтают о небесных кренделях на фоне карты Камчатского региона. Видимо, фанатичное упорство разжалобило фортуну, и варианты все же нашлись — у всех разные. Тем не менее летели одним рейсом — я, подруга Катя и еще один однокурсник, Женька. Подарки судьбы отличаются от обычной текучки сгущением невероятных случайностей — и первой неожиданностью стал сам полет. Тем же рейсом на Камчатку везли новобранцев, они заняли весь задний салон самолета, но их, видимо, пасли строгие командиры, так что солдатиков было не слышно, не видно во время десятичасового перелета. В переднем же салоне единственными пассажирами оказались мы трое. Бортпроводнице, трезво оценившей ситуацию, лень было греть положенный аэрофлотовский обед, и она лениво поинтересовалась, не устроит ли нас трехлитровая банка персикового компота. Мы, естественно, согласились, в чем нисколько не прогадали — Катькины родители нагрузили ее таким количеством провизии, что на троих было как раз нормально. Мы и поспать могли бы на свободных креслах, но это вовсе не приходило в голову, поскольку эйфорическое возбуждение, истерическую шутливость и нервную жестикуляцию совершенно не успокоил персиковый нектар. Мы производили столько бессмысленного шума, что пилоты мучились в догадках, что за пассажиры им достались на этот раз. Один из них вылез из-за двери, пожал липкие от компота руки (ложку нам, понятно, дать забыли) и пригласил в пилотскую кабину. Стеклянный нос ТУ обеспечивал шикарный обзор — можно было любоваться на проплывающую внизу живую топографическую карту или восхищаться переливами закатного пламени в облаках. Хозяева положения изо всех сил распушали хвосты перед московскими барышнями, даже разрешили подержаться за штурвал. Нахлобученные летные фуражки придавали нам красоты в собственных глазах, а Женька торопливо щелкал затвором “Зенита”, ловя бесценные кадры.
Самое сильное впечатление от полета — час, два, три, четыре под нами только заснеженная июньская тайга и никаких примет цивилизации. Тогда я впервые прочувствовала масштабы, климатические особенности и роковую безлюдность этой страны. Промежуточная посадка состоялась в Братске, где мы слонялись меж вечерних берез, изнемогая от затянувшейся остановки, а бедные новобранцы завидовали — их так и не выпустили из самолета.
3.
Пишу рассказ. Я никогда еще не писала рассказов, но этот, первый, пишется сам. Смотрю в волшебный фонарь — человечки в ландшафте движутся, у них смешная жестикуляция и молчаливо раскрывающиеся рты. Не слышу ни слова, по мимике пытаюсь понять, что они говорят. Постепенно включается звук, картинка оживает.
И тут звонит телефон.
— Флэсси! — произносит трубка. — Ты меня помнишь?
Ничего себе! Помню, конечно. Это Шеф, только голос уже не такой молодой, а как бы слегка шероховатый. Ничего, что я не слышала его уже тридцать лет. Все равно узнала. Как все совпало!
— Флэсси! — говорит он. — Мы тут решили собраться. Ты придешь?
Я, разумеется, приду. Тем более что живем, оказывается, совсем рядом.
Вот неожиданность!
В Институте вулканологии нам тогда не очень-то обрадовались. Общаги у них не было, поэтому Женьку определили ночевать на столе в какой-то лаборатории, а к девушкам отнеслись гуманнее. Нас с Катей и новосибирскую студентку Таню взял на постой восточный красавец Фарид. Разве мог питерский эстет вынести прозу окна, выходящего на пустырь? Он решительно заклеил его калькой и нарисовал на ней решетку Летнего сада. Одна комната считалась петрографической лабораторией — микроскопы и стеллажи с книгами. Вторая оставалась совершенно пустой, если не считать широченного пружинного матраса, где Фарид вечерами возлежал в позе падишаха. Тюрбан из полотенца усиливал впечатление. Три девицы на своих спальниках скукожились у противоположной стены. Падишах смотрел на нас иронически, а в его глазах прыгали безумные искры. “Воды!” — требовал он повелительным голосом, и мы спешили на кухню, сталкиваясь лбами. Однажды утром он сказал — ночью было землетрясение, вы что, не слышали? Вот ты — на тебя чуть шкаф не упал! Я не то чтобы не слышала, но, ощутив колыхание резинового матраса под собой, думала, что это прекрасный сон.
Так жили неделю. Потом падишах отбыл в поле, Катя уехала на Паужетку, Таня куда-то еще. Меня переселили к Валере, альпинисту и горнолыжнику. Жена его была в отъезде “на материк”, он располагал свободной территорией. Квартира поражала алыми стенами туалета — закрывшись там, можно было испытать легкий приступ безумия, а еще огромной картой вместо обоев в прихожей. Днем я торчала в институте, обсуждая зигзаги и повороты дипломной темы — изотопы урана и тория в лавах Ключевской группы, особенно нацеливаясь на вулкан Безымянный, ночевать же тащилась в экстравагантную квартиру. Валера выглядел сурово и неприветливо — тем удивительней, что в выходной пригласил меня на пикник.
Компания составилась незнакомая и взрослая, я чувствовала себя неловко и предпочла остаться в лагере, когда они ушли бродить по живописной горной долине. Любоваться окрестностями я отправилась в одиночку и в другую сторону. Рекогносцировка склонов вывела меня к изумительному снежнику, с которого мне тут же удалось сверзиться. Набирая скорость по фирновому склону, я лихорадочно вспоминала азы профессиональной подготовки (по “зарубиться” я даже зачет сдавала) — но ледоруба не было, оставалось только пошире раскинуть руки-ноги, увеличивая трение. Это помогло мало, я приподнялась на локтях, чтобы увидеть, куда лечу — меня перевернуло в тот момент, когда снежник кончился, и шмякнуло бы лицом о камни, не успей я скрестить перед собой руки. Удар пришелся на них, оставив ссадины и изодранные в клочья рукава, зато лицо уцелело. Компания в лагере уже жарила шашлыки. Валера ничего не спросил, только посмотрел выразительно и покрутил пальцем у виска.
Я внутренне ликовала — убедилась, что мироздание меня бережет.
“…Петропавловское прозябание кончилось, теперь маленький отряд мается дурью в поселке Ключи в ожидании начала сезона. Поселок деревянный, по нему бродят бичи и стаи уродливых коротконогих дворняжек. Вулканостанция — особое государство, огороженное забором и подчеркивающее свою суверенность. В первую ночь меня определяют спать в чуланчик, там на веревках сушится красная рыба по-камчатски — с душком. Запах не дает уснуть всю ночь. Назавтра разбиваем палатки в дальнем углу территории, на лужайке, где пасутся кони и торчат несколько кустов жимолости с синими горчащими ягодами. Нас четверо — начальник партии Ермаков, ленинградский художник Виталий и московский инженер Борис. В одной крохотной палатке Ермаков с Борисом, в другой Виталий и я. Тесное соседство меня не смущает абсолютно — привычка бесполых студенческих ночлегов. От безделья придумываем себе занятие — снимаем фильм из жизни ковбоев, благо казенных лошадей сколько угодно. Ермаков не участвует — вечно занят какими-то важными делами, поэтому мы развлекаемся втроем. Придумываем имена — Виталий теперь называется Джоном, Борис — Биллом, а мне достается имя Флэсси, потому что они вечно цитируют какую-то фразу: “Это чудесно, Флэсси!” Может, она из фильма или книги, но мне неудобно спросить. Ермакову же никакое прозвище, кроме Шефа, явно не идет. Завернутая для мексиканского колорита в полосатое полотенце, я изображаю жену ковбоя — окучиваю мотыгой маис, а Джон с Биллом показывают чудеса вольтижировки…
Через неделю мы уже в поле…”
4.
Что тянет человека именно в эту точку пространства? Кроме детской фантазии существует что-то еще, какая-то мистика, неодолимый зов. Притяжение ландшафта. Разве можно догадаться, вдоль каких силовых линий скользит наше внутреннее “я”, каким законом описывается нестандартная траектория, да и не наше дело догадываться. Наше дело — прийти и слиться.
Я злюсь, потому что я уже здесь, а объекта для слияния нет. Нет игры красок, объемов, светотеней — только густой промозглый туман. “Интимный туман”, как выражается Шеф, потому что видишь только ближайшего собеседника. Весь мир сжался в точку, ты в нем свернут эмбрионом, и никакой длительности, никакой протяженности, даже само время застыло. Интересно обживают эту ситуацию мужчины — прошибают кокон, взрывают коллапс своей активностью. Нужен им этот рекогносцировочный маршрут, как же! Просто не могут сидеть и ждать. И Джон туда же со своим бараном. Знает же, что у нас продовольствия куча, можно не волноваться. И кого он там подстрелит, в этом молоке?
Ладно, помедитировала, теперь можно костром заняться. Сварю я им обед, никуда не денусь. Но меня это тоже немножко злит — типа, женщинам место на кухне. Правила игры. Орлы, тоже мне! Драю песочком посуду и смотрю на свои руки — нормальные, походные такие руки с цыпками и въевшейся грязью. Это тоже правила игры? Понимаю, сидела бы в городе и крем в ручки втирала — тогда и роль была бы другая, но я же тут, с вами, в болотных этих сапожищах (хорошо, папа научил правильно портянки наматывать!), в штормовочке брезентовой, вроде свой парень. А вот свой — да не свой. И переходы делаю, как они, и сплю, не раздеваясь, в мокром спальнике, и не пикнула ни разу — все равно не то.
О, ветерком потянуло, туман развеялся немного. Вдали выстрелы, смутные такие. За спиной шорох и чавканье, лошади бродят. Они у нас вроде как привязаны, но как-то ненадежно, к неустойчивым камням, больше не за что зацепить. У Орлика свисает изо рта сиреневая тряпка, тяну за конец — м-да, бывшее любимое полотенце с синим ирисом, уже наполовину пережеванное вместе с травой. Теперь уж доедай, зараза!
Еще бы надо банку лосося открыть, а нечем. Все ножи с собой уволокли, придется топором — тоже развлечение. Справлюсь, я тут со всем справляюсь.
Джон появляется из тумана бесшумно, как индеец, тащит на плечах баранью тушу. Когда сбрасывает ее на землю, вижу, что баран совсем небольшой, молодая самочка. Замшево-серая, как большая мышь, вся такая мягкая и даже, кажется, еще теплая. Невероятно жалко.
— Флэсси, будешь тушу свежевать? — ерничает Джон.
Он, что ли, думает, что я должна в обморок падать?
— Ладно, не для кисейных барышень это дело, — продолжает он меня дразнить и берется за нож.
Я уже знаю, что надо делать — точно подрезать какие-то сухожилия, тогда шкура снимается легко. Искоса наблюдаю за охотником — вдруг и это умение когда-нибудь пригодится. И все же это мужские игры — превратить упругий сгусток жизни в мертвый мешок с костями.
Все сделано очень быстро — влажная бордовая туша выглядит неприятно. Еще хуже мне становится, когда переполненный гордостью добытчик переворачивает ее носком сапога. Видно маленькое аккуратное вымя, на котором каплями выступает молоко. Еще недавно оно тоже было живым. Где-то остался малыш — интересно, он теперь не выживет или его накормит чужая мать? Меня тошнит.
Вокруг вертится и любопытствует Пират — забавная помесь сеттера со спаниелем, это петропавловская журналистка Светка доверила нам выгулять собачку.
Джон гремит сковородкой — собирается жарить печенку. Слышен шум и удаляющееся ржанье — лошади опять сбежали.
Найдутся.
5.
В детстве страдала оттого, что не мальчик.
Мальчики смелые и веселые. Всегда смотрят на нас свысока. Потом летят в космос или становятся капитанами. В крайнем случае, сухопутными первопроходцами. Что с того, что я учусь лучше всех в классе? Требуется что-то другое. Неужели нельзя выскочить из своего девчоночьего образа? Пробую. Шахматы, стрельба из лука, география, астрономия, физматшкола. На лыжах с крутых горок, иногда с мальчишками в хоккей. Но им не нравится в хоккей — им больше нравится накручивать на катке круги со мной за ручку, он — ведущий, я — ведомая.
Геология — вот выход. Нет, берем еще круче — вулканология. Гарун Тазиев, “Встречи с дьяволом”, легендарная Софья Набоко, прокатившаяся на застывшей корке по раскаленному лавовому потоку. У меня есть цель, упрямство и терпение. Я все смогу. Не хуже мальчиков. Я даже раздобыла телефон этой Набоко, но не звоню. Что я ей скажу?
Они относятся ко мне как старшие братья — заботливо, снисходительно, но и спуску не дают. Разведи костер под дождем, пройди километров десять по кекурнику без передышки, оседлай лошадь, сбегай за образчиком вон на ту сопочку. И разведу, и сбегаю. Проблема не в этом, а в том, что нам какой-то разный состав воздуха нужен для дыхания. Нет, не то — воздух на всех один, но нам для жизни нужны разные его компоненты. Эти сводящие с ума вибрации, этот мой роман с мирозданием абсолютно им невнятен. Им не слиться с ним надо — преодолеть. Зверя застрелить, шкуру снять, полтонны образцов в институт припереть. Они и мир — соперники, я и мир — одно. До меня медленно, но доходит — что я не могу, как они. Я просто не хочу, как они!
Еще мне любопытны их разговорчики про разлады с женами — все косвенно, намеками, не для моих ушей. Кажется, и здесь то же самое — разный состав воздуха. Конечно, про отношения двоих я пока ничего еще не знаю. Но чувствую, что в состоянии совместной гармонии удержаться трудно, как на канате… И как их совместить — слияние с преодолением? Разве что интуитивно — вряд ли дрессура поможет…
Вот так, оттирая песком закопченый зеленый чайник, я отгораживаюсь от очередных несправедливых наездов шефа. Ну, проснулся в плохом настроении — а я при чем? Мое состояние чувствует только Борис. Правда, он никогда и не скажет ничего, только подмигнет ободряюще, если я совсем уж не в себе — я и веселею. Щас, мужики, сделаю я вам вашу какаву!
“…Сидя у костра, смотрю на горы. Небо почти чистое, только вершину Безымянки окутывает облако, растет и становится похожим на черный шлейф. Неужели извержение? Точно, пепловая туча. Хватаю бинокль и впиваюсь в нее глазами. Там, как уголек в золе, вспыхивает искра, потом вторая, третья! Кратер подсвечен с другой стороны, только край очерчен тонкой золотой змейкой. Вспыхивает молния, зарево все сильнее дрожит, слышен далекий низкий гул. Вдруг угольки будто раздувает ветер и вниз проливается огненная струя — это сошла по склону раскаленная лавина!
Какая удача! Меня охватывает восторг, я напряжена, как струна, и боюсь потерять хоть миг, чего-то не досмотреть, не понять! Мне странно спокойствие ребят, сосредоточенно опустошающих сковородку и лишь слегка косящих в сторону грандиозного события. Только Шеф сосредоточенно катает что-то в полевой дневник, как и подобает суровому вулканологу.
Утром сонная вылезаю из палатки, он уже кипятит чай и добродушно спрашивает:
— Флэсси, ты что такая загадочная, что тебе снилось?
Снился мне, естественно, вулкан Безымянный, о чем и сообщаю.
— На полпути, — изрекает он флегматично.
Поймав удивленный взгляд, поясняет:
— Человек считается по-настоящему посвященным в вулканологи, когда ему приснится грандиозное извержение.
Забавно, да?”
Листала тут на досуге Иво Андрича, нобелевского лауреата. Порицает героиню: “…страдала избытком фантазии и болезненной, непредолимой, ненасытной потребностью восторгаться. Она восторгалась музыкой, природой, нездоровой филантропией, старинными картинами, новыми идеями, Наполеоном и всем, чем угодно, лишь бы это выходило за пределы ее круга и противоречило ее семейной жизни, доброму имени и хорошей репутации ее мужа”.
О как! Суровый мужской взгляд.
6.
О пении Егора Резникова я столько раз слышала и читала, но умом разве поймешь то, что можно почувствовать телом. Русский француз, профессор музыки чудесным образом заставляет пространство вибрировать и петь. Своды храма Козьмы и Дамиана будто колеблются, гудят, звук слышишь не ушами, а солнечным сплетением, с изнанки, с внутренней щекоткой — как варган, как трубный рев в буддийском монастыре. В храме полутемно, горят несколько свечей, еще одна в руках у седого человека, он ходит с ней по храму, перестраивая формы теней, проявляя в пространстве новые отголоски и призвуки. Говорят, так же он заставлял петь своды трех самых величественных соборов Франции. Нет, не заставлял — просто выпускал что-то на свободу. А голос слабый, без всякого вокала, вне техники. Но из всех углов дуновение — будто тишайшие хоры или тени хоров подпевают. Что-то эта акустика делает не только с душой, но и с телом — новое качество существования. Нет двух миров — снаружи и внутри, есть одно целое. Я и вселенная — едины. Это счастье. Физические свойства мира делаются и вправду иными — чуть смещенными, вызывающими слабую мысль о бабочке Бредбери, а в чем смещение — сразу и не ухватишь. Как во сне.
“…Ого, утро сегодня прекрасное! Дождя нет. Ясно и холодно. Чуть выше нас выпал снег. Сопка Зимина уходит в небо плавными белыми очертаниями, почти как Фудзи. На горизонте Толбачик, белый сфинкс. Можно вытащить спальники на солнце — хоть немного просохнут. Шеф, видимо, не в духе — мне это состояние передается моментально, поэтому успеваем немного поцапаться без причины, после чего он отправляет меня варить кашу. Пока я раздуваю костерок, они устраивают в палатке небольшой военный совет. Шеф с Биллом собирается сгонять на сейсмостанцию и к вечеру вернуться, мне же поручает сделать парочку маршрутов. Одной! Я искоса смотрю на него. Знает ведь, что ходить по одиночке — это нарушение техники безопасности. Значит, должен отправить со мной Джона, но тот без приказа не пойдет, а Шеф молчит. Просто вредничает. Или думает, что я откажусь идти. Еще чего!
Они уходят. У Джона свои дела — отправляется на поиски потерянного вчера вьюка с телогрейками.
Пользуясь тем, что от меня опять все отстали, созерцаю окрестный пейзаж. Желто-серый склон конической горы, вокруг причудливые лавовые потоки и шлаковые конусы ярко-красного цвета. Дует ветер — он несет песок и колет глаза. Странная смесь покоя и тревоги. Погода опять портится — то солнце, то дождь. Долго выжидаю момент для маршрута, но когда наконец решаюсь — все-таки попадаю под холодные струи. Хочется назад — туда, где под навесом еще дымит костерок, а рядом греется пес Пират. Может, и Джон уже вернулся и, мурлыкая что-то под нос, чинит уздечки.
Презрев капризы погоды, иду дальше. Сплошные лавовые бомбы и обелиски. Земля изрытая, вставшая на дыбы — вся из острых углов. На снежниках грязь розоватого цвета — наверное, пепловый выброс. Надо влезть на небольшую горушку — Купол Экспедиции — и взять несколько образцов. Издали она похожа на ежа — вся утыкана пиками. Склоны крутые, по мокрой траве лезть скользко и неприятно. Но когда оборачиваюсь — совершенно дурею от восторга. Над долиной тройная радуга таких чистых цветов, что я начинаю петь. Сама смеюсь над своими восторгами, но ничего не могу поделать. Смеюсь — смеюсь от счастья. Красота! Полет! Когда поднимаюсь еще выше, глазам открывается фантастический пейзаж в духе Рокуэла Кента. Резкие переходы сине-зеленых тонов, конусы вокруг Безымянного — черные, желтые, красные. Все подсвечено солнцем, которое прорывается из-за облаков, и свето-теневые контрасты делают картину ослепительной. А в ликующую гамму ярких цветов и нежных полутонов как черно-белая фотография врезана присыпанная снегом Безымянка.
Выше ждет еще одна неожиданность. Вершина горы — это нагромождение каменных глыб, между которыми огромные щели, пещеры, гроты, а в пустотах звенят-переливаются ручейки и водопады. Их почти не видно, но воздух вокруг весь из звона и музыки. Легкие колокольчики, глухой звук органа, бубны и флейты — все поет на разные голоса. Очарование нарушают резкие крики тарбаганов, зверьков типа сусликов, но с кошачьими хвостами. Их писк напоминает милицейский свисток — будто за каждым камнем сидит милиционер. Один зверек вылезает на камень, складывает лапки на животе и стоит столбиком, не думая убегать. Я сажусь и начинаю петь ему песню. Он таращит черные глазки-бусинки и слушает. Но одно неосторожное движение, из-под ноги катится камень и с шумом срывается вниз — тарбаган, пискнув, прячется в нору.
Обойдя весь купол и насладившись пейзажами, спускаюсь вниз, набрав букет непонятно откуда взявшихся ярко-синих цветов. Снег на Зиминой совершенно голубой, а на Толбачике сиреневый — нежный дым на фоне зеленоватого неба. Рюкзачок с образцами стучит по спине. Я абсолютно счастлива”.
Кажется, именно там все сошлось в случайной точке пространства — холодный воздух, тройная радуга, звуковые вибрации, глаза зверька и синие лепестки. Случайностью это назвать или Божьим промыслом — слияние с душой мира происходит здесь и сейчас. Замурзанная девочка встретилась с абсолютной красотой — сорван предохранитель, пошли топологические игры, внешнее стало внутренним, внутренне внешним. Чистая геометрия. Бутылка Клейна.
Важно, что девочка, не женщина. Такое должно случиться раньше, чем телесность ввергнет нас в игры другого порядка. Слияние с другим человеком — тоже геометрия, но он — не ты, и деформация общего пространства болезненна из-за невозможности отождествиться. Не потому ли там царят отношения власти и подчинения? Мироздание же не только впускает в себя целиком, но ставит между нами знак равенства. Я — это оно. Оно — это я.
Полное доверие.
Если у него и есть власть надо мной, то это та же власть, что у меня над своей собственной рукой. Когда рука отказывается подчиняться, это уже дефект системы, а то и распад. Мне больно и плохо. Миру тоже больно, если я не подчиняюсь. Может быть, в этом и есть отрицательная природа эгоизма? Миру больно.
А если любовь — это совместное подчинение всему высшему порядку? Общие пронизывающие вибрации?
Но как тогда быть, если ваш любимый человек не доверяет миру?
Когда думаю об этом, всегда мысленно возвращаюсь в тот миг и в то место.
7.
Только сейчас осознала, что наблюдаю “мужские игры” прямо-таки в упор. Не книги, не фильмы, не мифы — а все как есть. Эти — играют в робинзонаду. Понимаю, почему отказались тащить с собой рацию, почему взяли с собой самый скудный запас продуктов — условия задачи такие, полностью выпасть из социума. У всех троих “на материке” жены и дети — о, был же мимоходом какой-то случайный разговор, быстро скомканный, но ничего у них за спиной будто бы и не осталось, никаких соплей — только сезонная цель, борьба с препятствиями и гордость преодоления, она ведь и есть главный приз.
Это не поединок с судьбой — просто его модель, но тоже экстремальная. Собственно, истинная цель есть только у Шефа — ему нужен материал для научных построений. Полевая геология требует звериной интуиции, объемного воображения и удачливости. Покружив вокруг сопочки и поглядев на несколько обнажений, он выжидает, прикидывает и вдруг, ведомый внутренним зрением, делает охотничий рывок к одной из вершин и безошибочно находит нужный образец — именно то доказательство, что необходимо его стройной гипотезе. Он умеет в разрозненных деталях вдруг увидеть целостность, систему. Мне тоже хочется так научиться — но для этого нужно задавать много вопросов, а это его сбивает. Поэтому я отслеживаю логику его маршрутов интуитивно, как щенок, и только если уж мне совсем непонятно, отваживаюсь спрашивать.
Виталий — художник. Я вообще-то художников представляла несколько более романтичными — у этого на голове всклоченные соломенные волосы, прикрытые похожей на камилавку шапочкой, дырявые на коленках треники и маниакальное пристрастие к длинному и широкому брезентовому плащу, пережившему не один сезон. Когда идет, полы плаща развеваются и вся фигура напоминает странствующего монаха. Простодушно-голубые глаза вдруг жестко фокусируются на какой-нибудь подробности, и огрызок карандаша творит на крафт-бумаге для завертки образцов что-нибудь высокохудожественное. У него творческий кризис — вот и поехал на Камчатку конюхом. Здесь он, кажется, вполне счастлив. А если и ворчит на меня — то весьма добродушно.
У Бориса тоже кризис, семейный. Отправился доказывать себе свою мужественность, скинув на жену бытовые заботы. Не знаю, но меня почему-то это смешит, хотя я еще и не испробовала на собственной шкуре, каково остаться с маленьким ребенком и метаться между работой, детсадом и детской поликлиникой, пока муж ковбойствует и дефилирует по склонам, размахивая ружьем.
Впрочем, мне с моими ландшафтными заморочками есть чему у них поучиться.
Иногда смотрю на нашу четверку как бы сверху, разглядываю волшебную коробочку с живыми фигурками — вот вереница всадников пылит по пепловой равнине, вот выбирается на аласы, на зеленой траве парусят палатки, костерок трепещет, фигурки разбредаются, занятые насущными делами, порядок которых задается не планом, а самой невычисляемостью ситуации. Вот это чувство ситуации, чувство системы изумляет более всего. Идеальный коллектив, занятый, без преувеличения говоря, выживанием, работает как организм — то есть не задумываясь. Никто не отдает команд — каждый безошибочно чувствует, что именно должен делать. Каждый выкладывается на полную катушку — но одновременно играет в героя, даже если его никто не видит. Мне смешно, какие героические позы они принимают — прямо голливудские персонажи, как ухмыляются, ловя друг друга на одном и том же актерстве. Придуманные имена поэтому и не отлипают — конечно, это Джон арканит сбежавшую лошадь, а не Виталий, это Билл пошел на медведя, а не Борис.
А мне куда? На медведя братья явно не пустят, бедняжке Флэсси остается только одно — искать занятия, достойные боевой подруги. Готовку и постирушки мне никто особенно не навязывает — просто знаю, что надо.
Иногда Виталий рисует очередную многофигурную композицию, отражение суточных перемещений в пространстве, и каждый здесь узнаваем — не только осанкой или поворотом головы, но даже манерой держать лошадь под уздцы. Подметил, глазастый, как у меня ноги заплетаются, и даже прическу точно изобразил — два хвостика, прихваченные капроновыми бантами. Только на картинке замечаю, какой у меня глупый детсадовский вид. Смеется, гад!
“…На крутом берегу ручья маркируем образцы. На противоположном склоне кто-то шевелится.
— Тарбаган поймал евражку! — заявляет Билл.
— Быть не может! — упорствует Шеф.
Однако факт налицо — какой-то зверь действительно закусывает евражкой. Из-за камней виден только хвост и часть морды. Мы в недоумении. Лиса? Но здесь все лисы — огневки, а это кто-то желто-черный. Медвежонок? Тоже не похоже. Умираю от любопытства, а шеф громко свистит. Зверь поворачивает к нам злобную морду, продолжая доедать евражку. Наконец пир окончен, и он вылезает из-за камней, помахивая хвостом. Существо, ни на кого не похожее, разве что очень отдаленно на собаку.
— Росомаха! — определяет Шеф.
Ну и зверюга, до чего ж отвратительная! Разворачивается и мчится прямо на нас как бешеная, оскалив зубищи.
— Не собирается ли она закусить нами? — удивляется начальник. На всякий случай я крепче охватываю ручку геологического молотка и стараюсь не прятаться за Билла. Чудовище стремительно приближается. Когда нас разделяют метров тридцать, Шеф щелкает фотоаппаратом. Росомаха паникует, разворачивается на сто восемьдесят и с реактивной скоростью удаляется по руслу, заваленному каменными глыбами, демонстрируя поистине гимнастические прыжки.
Всю дорогу до лагеря Шеф развлекает нас рассказами про съеденных росомахой геологов. Привирает, конечно, но случаи бывали. В честь счастливого избавления раскололи его на спирт — это у нас называется “по гильзочке”, потому что вместо рюмки охотничья гильза двенадцатого калибра”.
Только сейчас отметила почти полное отсутствие алкоголя. “Гильзочки” были малы и редки. С никотином тоже как-то аскетично — трубка Шефа в особых случаях, пачка “Столичных” на весь сезон у меня, а у тех двоих — и вовсе ничего.
Странно, никого это не волновало.
8.
Теперь — о кризисе самоопределения?
Да ладно, никакого кризиса у меня и нет. Пусть они яростно самоутверждаются как мужчины — я же, напротив, блаженствую в состоянии совершенной бесполости. Бесформенная брезентовая куртка, сапоги кирзовые, ногти обломаны, глаз заплыл от комариного укуса. У меня в рюкзаке зеркальце есть, но я не доставала ни разу — зачем? Полное равнодушие к собственной внешности, зато непрерывное внутреннее возбуждение — так и ведет по магнитным линиям, так и тянет, только куда? Магия места, топологические игры, любовь пространства. Что-то в этой земле скрыто — гул под ногами, раскаленные магмы, завихрения силовых полей, во мне гудят наведенные индукционные токи. Вибрирую, живу на полную катушку — острей, больней, пристальней. Иногда немыслимая тяжесть прижимает к земле, будто гравитационная постоянная изменилась, иногда, наоборот, летаю.
Все просто — человек и природа. Между нами ничего нет — стен, электричества, чужих книжных мыслей, городских шлаков. Все честно. Пересыпая в ладонях черный вулканический пепел, обжигаясь о головешки костра, гладя лошадь по выпуклой шее и ловя ее лиловый косящий взгляд, я чувствую Божественное присутствие. Чистое, родниковое, оно наполняет меня час за часом, и чем труднее выдался день, тем его больше. Но эту внутреннюю торжественность надо прятать от других, только наедине с собой извлекать из солнечного сплетения, каждый раз шалея от прошибающего насквозь света.
Своего рода эротика — но тсс!
Именно поэтому люблю ходить в маршрут одна.
“…самостоятельный маршрут труден тем, что меня никто не подгоняет. Еле плетусь, но сразу прибавляю ходу, когда на глаза попадаются отчетливые медвежьи следы. Рядом след волка, совсем свежий. Жалею, что не взяла карабин — но очень уж тяжелый. Мне становится неуютно в этом дурацком месте. Наконец влезаю на плато. Там и сям торчат причудливые конусы, посередине мелкое озеро, на глинистом берегу полно бараньих следов. Колочу образцы. Передо мной отвесные скалы Купола Экспедиции. Эхо молотка грохочет и затихает вдали. Складывать камни некуда, я не взяла рюкзак, чтобы много не набирать — напихиваю в капюшон штормовки.
Хожу долго, места интересные. Нашла знаменитые обнажения, “поленницы” — базальтовые отдельности, рассыпающиеся, как сухие дрова. Вулканологи на Гавайях сложили камин из таких штучек, собрав их со всего мира. Каждый камень украшен табличкой с именем сборщика и местом находки. Где-то там есть и табличка с именем Ермакова — это отсюда.
С края плато глазам открывается долина реки Студеной. Солнце жарит вовсю. Над зеленой долиной белеет Толбачик, утыканный черными шипами. Неподалеку от меня торчит ярко-красный кратер. Картина диковато-фантастическая. Но главная неожиданность впереди. Спускаясь по склону и огибая травянистую гривку, выскакиваю на скалы и на тропе перед собой вижу… барана! Баран абсолютно флегматично смотрит и не бежит. Правда, нагибает голову, выставляя рога. “Привет, друг!” — говорю я от неожиданности и сажусь. Он издает неясный звук, из-за скалы вылезают еще два. Вид у них угрожающий. С перепугу ползу вниз по узкому распадку, а бараны, злобно ухмыляясь, спускают на меня камешки. Увертываясь от камнепада, с позором отступаю под радостный свист тарбаганов. Оказываюсь в узкой щели, а над головой толпа баранов, их уже восемь. Выбраться на тропу уже не получится, надо вниз. Капюшон, набитый камнями, мешает страшно. У подножия склона белеют какие-то крупные кости, это настраивает на мрачноватый лад.
Спуститься удается без потерь, не считая дрожи в коленках. Опять следы — медведей тут несчитанные толпы. По дороге к лагерю набредаю на ковер симпатичной травы, вблизи она оказывается щавелем. На Камчатке щавель другой — листочки круглые, но его выдают характерные черешки. Набиваю оба кармана.
Вечером — триумф кулинарного искусства. Весело булькают зеленые щи, на сковородке шипит баранья печенка. У нас это называется “патриции пируют”. Пират, символизирующий “массы”, вертя хвостом, доедает остатки. Ужин проходит на фоне Толбачика, тот пыхтит и освещает небо розовым заревом. Над ним красноватая туча, в ней вспыхивают фейерверки искр. А самый край кратера Безымянки, неожиданно освободившись от облаков, россыпью красных огоньков пылает в звездном небе. Так и ложимся спать — с юга извергается Толбачик, с севера тлеет Безымянный. Земля под нами гудит”.
9.
Будучи по рождению человеком равнинным, остро переживаю горный рельеф. Он притягателен динамикой красоты — пространство завораживает, как музыка, если перемещаешься в нем. Любое изменение точки обзора чревато неожиданностями, то постепенными гармоничными изменениями форм, то резкими переменами. Нас сотрясают эмоциональные бури и утешают нежные полутона. Партитура должна быть озвучена, но музыка без слушателя ничейна и сиротлива, вот и рельеф не проявлен без путешественника. Наплывы масс и линий, кулисообразное смещение задника, внезапно вздыбившиеся вертикали, плавные кривые свидетельствуют о силах иного масштаба и позволяют думать о руке мастера. Особенно здесь, в вулканическом регионе — мастер был здесь совсем недавно.
Еще аналогия — путешествие подобно чтению, и независимо от количества накрученных километров может быть пристальным, а может — поверхностным. И чем пристальней — тем яростней будет потрясение. Мне всегда хотелось попасть внутрь музыки, внутрь книги, но раз это невозможно — есть еще горный ландшафт. Внутрь ландшафта.
“Сегодня маршрут легкий — на купол Лохматый, на боку Безымянки. Шеф, как обычно, ищет включения в андезитах. Я тоже отбиваю камушки, но невпопад. А все из-за наших охотничков. Я-то думала, что мы будем два месяца сидеть в полуголодном состоянии, а у нас сплошная обжираловка. Билл сегодня на завтрак устроил отбивные под соусом, но это было не единственное блюдо. Словом, я совершенно обалдела, потому что моя печенка дает о себе знать — ноет правый бок, и слегка подташнивает. Чтобы заставить себя идти, ругаю себя самыми последними словами. Злюсь на собственную непутевость, особенно когда ребята резво уходят вперед по снежничку, а я тащусь в обход — испугалась в таком состоянии прыгать через глубокую трещину. Начальничек смотрит молча и недоверчиво, и мне неприятно. Но не обременять же его сведениями о состоянии моего драгоценного здоровья!
Тем временем нас накрывает беспросветный туман. Мы пытаемся сопротивляться, карабкаясь по лавовому потоку, но понимаем, что это не только бесполезно, но и опасно. Нулевая видимость, не видно даже нашего купола. Обидно, но приходится отступать.
Спускаемся по узкому каньону. Вода, выписывая виражи, пробила извилистый коридор во льду. Идти весело, перебрасываемся шуточками. И вдруг — останавливаемся у края бездны. Гигантский сброс. Ручей с шумом низвергается вниз. Туман здесь реже, но все-таки он застит потрясающее зрелище. Под нами глубокие ущелья, скалы, тысячи лавовых обелисков, огромные глыбы, готовые скатиться в любой момент, грохот водопадов. И ни одной травинки, ничего живого, холодный каменный хаос, горячая ладонь Земли. Земля здесь дышит и рождает горы, дикие, голые, жуткие, но эта красота неоспорима. Я счастлива, что вижу такое.
Возвращаемся назад, идем по другому ущелью, где встал на дыбы еще один купол. Головокружительные обрывы увенчиваются башнями и шпилями. Туманные очертания сказочного замка сквозь мелкую морось, красные и черные камни — сон, нереальность. “Долина привидений”, — говорит Билл. Сам он стоит на огромной глыбе и поет, эхо вторит на разные голоса, по штормовке течет вода, сапоги в грязи — я бы им любовалась, но заставляю себя отвернуться. “Маленький летний роман” был бы совершенно фальшивой нотой”.
Переживание пейзажа вызывает совершенно неадекватную эйфорию. За ужином хохочем над любой шуткой, даже не самой удачной.
— Что лучше сухой портянки? — вопрошает Ермаков.
— Чистая сухая портянка!
— Моя сухая портянка!
— Две сухие портянки!
И так до бесконечности. Спать пора, а мы истерически ржем.
10.
Взрыв 1956 года снес верхнюю часть конуса Безымянки, мгновенно превратив тонны камней в вулканический пепел и засыпав им несколько квадратных километров. Последующие двадцать лет отчасти сгладили следы катаклизма, но пейзаж так и остался неземным. Пепел — лишь термин, на самом деле просто мелкий черный песок, из которого точат белые, как мамонтовы кости, стволы без веток и коры — но они уже дальше, в нескольких днях пути. Вблизи же самого вулкана, кроме песка, почти ничего нет, даже больших камней не так много. Величие фантастического пейзажа обусловлено преобладанием неорганической составляющей мира — травы практически нет, кустов тем более, вот почему проблема дров становится самой актуальной.
Всю ночь снятся феерические сны. Фантастической силы извержения, грохот взрывов, фонтаны огней, раскаленные лавины, пепловые тучи. Пламя и дым, страх и восторг!
Но пробуждение совершенно не похоже на сон. Дождь опять шуршит по брезенту. Холод вползает в палатку коварной змеей. По стенкам сочатся струйки. Кажется, вот-вот пойдет снег. В камнях жалобно скулит ветер. Мелкий дождь отплясывает на тонких ножках, сам пытаясь согреться. В моем распоряжении только крохотный брезентовый кубик — каких-нибудь три квадратных метра, да и то пополам с Джоном. Сидеть нельзя — задеваешь головой, и с брезента капает за воротник. Остается лежать на холодном и сыром спальнике, ожидая неизвестно чего. На мне все мои свитера и телогрейка — чтоб не вымокли, и все равно холодно. У костра еще хуже — там пробирает до костей, да и подбросить в него уже нечего.
Билл на лошади отправился на Зимину за дровами — там можно найти сухие кусты.
Шеф углубился в геологические карты в соседней палатке.
“Кап-кап” — вот и вся монотонная музыка.
Жизнь замерла. Время остановилось.
Царапаю что-то в дневничке.
Так тянется день. Билл задерживается — каково ему там, под дождем?
Шеф, не выдержав, идет его искать. Скоро они возвращаются, мокрые до нитки, но, вопреки ожиданиям, Билл вполне доволен жизнью, и от него прямо-таки валит пар. Ого, сколько дров! Во мне просыпается забота, и я жажду накормить его чем-нибудь горячим. Вылезаю, с отвращением натянув мокрую штормовку, и стараюсь у костра изо всех сил. Скоро мы ужинаем в палатке.
И опять гитара. Прошу спеть “Дорогу” — и ее поют для меня, услышав о моем сне — “посвящении в вулканологи”.
Ух, как правильно я в детстве крутанула глобус!
Кажется, тут самое время о романтике вспомнить, как о доминанте мироощущения. Нынешнее время к романтике не то, что несправедливо — просто сам предмет утерян, а термин остался, вот и вызывает массовое отторжение и негодование.
Я как-то в Живом Журнале попыталась прояснить себе причины такого негодования. Спросила френдов просто — а что вы под романтикой понимаете? Ответы удивили.
“Это просто одни эмоции, а мозг не включается — это опасно для окружающих”.
“Противоположность романтике — реализм, да? Реализм — это физика, биология, психология и т.п., это скучно. Реализм и только реализм = цинизм: можно всё разложить по полочкам, мысля рационально. И не жить дальше — всё равно закопают. К счастью, без романтики, т.е. веры в иррациональное, в наше время уже даже физика не обходится”.
“Она лишь “огламуренная” проекция душевного порыва”.
“Эмоция, мечты, идеалы, и все разумеется очень возвышенно. При этом все эти мечты, слова подразумевают под собой обычно весьма реальные, обычные вещи. Говорим “романтический ужин”, подразумеваем обычный кадреж”.
“При условии сугубо отрицательной коннотации, романтика — это набор штампов (слезы, розы, грезы), используемый лицами обоего пола для маскировки довольно примитивного комплекта желаний и потребностей”.
“Романтика и пафос предполагают веру во что-либо. Вера лишает человека одного для меня очень важного свойства: способности мыслить. Соединять в себе эти две выше названных категории не могу, не хочу и не умею, поэтому не то чтобы “шарахаюсь”, но прошу, например, никогда не дарить мне живых цветов”.
“Романтический” — это когда вот сейчас, в данный момент, хорошо, но можно надеяться и на продолжение, которое хотя и будет, возможно, менее романтическим, но по ощущениям может превзойти “то, что сейчас”.
“Для меня романтика не только дальние страны, песни у костра или история любви. Это и состояние души, когда веришь, надеешься, грезишь о несбыточном, хотя всё вокруг кричит о том, что ты —”дура”…”
“В результате пришла к выводу, что для меня это отчасти — приятные и трогательные сюрпризы, когда речь о поведении, отчасти — струящийся-воздушный стиль в одежде, а ещё отчасти — воспевание бессмысленного, но красивого и непрактичного”
“На всяких БАМах с романтикою проще не в том смысле, что она сама там заводится, а что она помогает существовать в предлагаемых суровых обстоятельствах. Если это не романтика — то что я тут делаю? ну, деньги само собой, но надо же и как-то это… полетать?”
“Романтические поиски утерянного смысла. Они же несколько и пафосные. Но заблудиться может только тот, кто потерял направление. Не нуждающийся в направлении не может заблудиться”.
“Я бы знаешь над чем подумала? Бывает ли это дело НЕ фальшивым. То есть НЕ инструментом. Как? Бывает?”
Ну, в общем причины негодования мне понятны. Списочек достаточно симптоматичен. Мне кажется, люди путают романтику с пошлостью.
Еще раз просмотрим ключевые слова. Ну, так что это?
Скрытый обман. Отсутствие способности мыслить. Вера в иррациональное. Огламуренная проекция. Непрактичная красивость. Набор штампов для маскировки примитивных потребностей. Инструмент для манипуляций. Фальшивка.
Доморощенные социологические выводы прямо напрашиваются! Печальное состояние нашего среднестатистического собеседника — жизнь в ощущении постоянного обмана. Утверждение же “чудаков”, что существует и безобманная область, только сильнее раздражает.
Но были и ответы, которые порадовали. Немного, правда.
“Романтика в определенных обстоятельствах прекрасна”.
“Я бы шарахался от нечувствительных к романтике”.
“Для меня романтика прежде всего — это яркие, напряженные эмоции, это прорыв и преодоление, это предощущение нового и борьба за это новое. Это ощущение необычности и небессмысленности мира, присутствие в жизни чего-то большего, чем потребности в еде, сне и совокуплении. Романтика — это когда находишь то, ради чего не жаль жить в полную силу”.
Мне, что ли, высказаться?
А если романтика — особое психофизическое состояние “полета”, которое возникает из ощущения причастности к некой мировой гармонии. Вдохновение — не поэтическое, а жизненное. Так сказать, жизнь в полную силу. Но эта причастность не приходит сама, ее надо уметь найти и ощутить. Возможно, романтика — просто поиск и осуществление таких ситуаций плюс чувство благодарности миру за предоставленную возможность. Доверие, потому как без обмана. Боюсь, что социум этому только мешает.
Ставлю знак вопроса на полях — может, мне просто в то лето с компанией повезло? А были бы вокруг другие люди — тогда что?
11.
Иногда мне кажется, что из культуры уходит то, что называется преодолением себя. Видимо, теперь в этом нет необходимости. Наше поколение выросло на рассказах взрослых, и уйти от темы войны никак не удавалось. Примеры героизма были на слуху, а кое-что и героизмом не считалось — так, бытовые трудности. Моя семнадцатилетняя мама, улизнув от гестаповцев, пробежала неколько километров по снегу в одних носках — но она спасала свою жизнь. Ее подруга, фронтовая медсестра, выносила раненых из-под огня — она спасала других. Матери с малышами на руках, подростки, вытачивавшие снаряды в ночную смену, голод, холод, недосып — этого требовали обстоятельства.
Теперь не требуют. А человек — существо слабое, особенно городской человек. Преодолеть — что и зачем? Это подозрительно отдает пафосом, на который у всех аллергия.
Не хочется ничего, что дается с боем. Оправдательных причин много, и одна из них — мы устали. Устали от информационного шума, от навязанных стандартов, от концентрированной агрессии, от ожидания неприятностей. Некоторые спасаются рутиной. “Лечь бы на дно, как подводная лодка, чтоб не могли запеленговать…” И вряд ли это называется просто ленью.
Некоторые, впрочем, бьются — за комфорт, за публичность, за пиар. Преодоление себя и тут может присутствовать, но лишь в некоторой степени — все же чаще приходится преодолевать других. Напором, коварством, обманом, лакировкой действительности. Впрочем, полагаю, это рефлекторное.
Сознательная же необходимость заставлять себя идти в выбранную сторону присутствует, видимо, только у церковных людей или у фанатов науки, если таковые еще остались. Впрочем, у психологов это называется мотивацией.
Ни у кого из ныне окружающих меня людей нет мотивации взять за себя шкирку и показать самому себе, чего ты, собственно, стоишь. Внутренний такой альпинизм. Зачем штурмовать вершину? Потому что с нее открывается прекрасный вид? А просто потому, что “я могу сделать это”. Особенное, между прочим, удовольствие.
Но вот что интересно — необходимы ли в этом случае “наблюдатели”?
Станешь ли ты преодолевать себя, если никто не видит?
“Не хочется вылезать из теплого спальника. С интересом прислушиваюсь, как Джон и Шеф колдуют над манной кашей. Пока я собираюсь вылезти, она уже успевает пригореть. Но это, кажется, никого не волнует. Сегодня великий день. Шеф и Билл решили прорваться на Безымянку, хотя на проклятом вулкане опять туман. Но у нас нет времени, завтра мы снимаемся и уходим на Удину. Джон должен сегодня перебросить туда часть барахла. Шеф не хочет меня брать, мямлит что-то про непроходимые склоны. Но я уперлась, как осел — как это непроходимые, если я диплом пишу по Безымянному! Слишком велико желание влезть на эту “печку”, и спор кончается в мою пользу.
Шеф нарочно берет такой темп, что у меня не хватает сил. Прошла всего метров пятьсот, а у меня опять резь в боку, и просто плохо. Они ушли, их уже не видно. Сажусь на траву с единственным желанием — вернуться в палатку. Но впереди такая цель — восхождение на действующий вулкан.
Решаю считать до ста. Если все пройдет — иду дальше, если нет — назад. Считаю до ста. Ничего, конечно, не проходит, но я встаю и упрямо тащусь дальше. Билл ждет меня на каком-то камне. Шеф усвистал вперед и велел догонять. Сегодняшний маршрут для меня — настоящая пытка. Кажется, что в правом боку острый нож, больно пошевелиться. Не могу… А если через “не могу”? Билл рядом, поэтому упрямо лезу вверх, хотя у меня в глазах темно. Солнце печет, стаскиваю штормовку и свитер, рубашка промокла насквозь, по лицу текут соленые струйки, но иду. Внезапно нас накрывает туман. Движемся уже вслепую. Шеф должен ждать нас на лавовом куполе (ему, собственно, нужен только купол, а вершина — это уже для нашего собственного удовольствия), но никакого купола мы не видим. Пытаемся ориентироваться по карте, но бесполезно. Начинает идти снег. Резкий ледяной ветер валит с ног. В таких условиях я не поднималась еще ни разу. Не пойму, холодно мне или жарко. В тумане притупляются все чувства. Вижу только камни под ногами и силуэт впереди. Идем неизвестно куда. Какое-то белое безмолвие, только ветер свистит, да иногда доносится грохот камнепада. Местами туман развеивается, мелькают какие-то скалы, похожие на башни. Снега под ногами все больше и больше, он совсем чистый, даже становится светлее. Но ветер… Стоит выйти на какую-нибудь гривку, со свистом налетает и сталкивает вниз. Дальнейшее напоминает кадры из фильма о героических альпинистах. Две дрожащие фигурки, мокрые и усталые, клонясь от ветра и спотыкаясь, бредут по снегу к вершине.
И вдруг все сразу изменилось. Ветер будто закрутил в небе замысловатую дугу и рванул облака в сторону. Я оглянулась и ахнула. Вид был как с самолета. Над нами небо, но не голубое, а темно-синее, с ослепительным белым солнцем. Облака в три слоя, верхние — легкие и перистые, нижний слой — толстая ватная пелена под нами, а средние выписывают какие-то невероятные траектории, и в этой облачной пляске есть просветы, в такой мы и попали сейчас. Внизу в ватной пелене тоже есть “окно” — под нами будто клок топографической карты. Долина Студеной, кекурники, лавовые потоки — все кажется чуть выпуклым, крошечным и выкрашенным в сине-зеленые тона. Невдалеке из облаков торчит белая вершина Зиминой. Вытаскиваем кинокамеру и фотоаппарат. Но это продолжается недолго — опять туман. Лезем выше. У меня подозрение, что место встречи мы уже проскочили, но молчу.
Впереди небольшая гряда. Билл пытается взять ее в лоб, но неудачно. Видя это, беру немного в сторону и вверх, добираюсь до какого-то гребня, и… дальше обрыв. Ничего не понимаю, туман опять расступается, и видно, что обрыв полукольцом уходит в обе стороны. Вдруг соображаю, что это — уже всё. Мы на краю соммы, у края кратера! Наконец-то я поднялась на вулкан! Даже не чувствую величия момента — до такой степени обалдела от радости. Ко мне поднимается Билл и смеется: “Флэсси! Ты первая взяла вершину!” Стоим как зачарованные. К сожалению, вся кальдера по самые края будто налита молоком. Только слышен грохот обвалов, и в воздухе пахнет серой, как в химлаборатории. Когда туман местами рвется, становится виден молодой купол, черная громада внутри “блюдца”. Кое-где он дымится, из него бьют желто-белые струи газов. Он очень крутой, его стенки все время осыпаются, он дышит. Практически Безымянка находится в состоянии постоянного извержения. Но лава его так густа, что еле-еле выдавливается, как из тюбика, сразу затвердевая, и с купола постоянно сходят раскаленные лавины. Подходить к нему нельзя. Да мы все равно не сумели бы спуститься в кальдеру по отвесной стене. Попасть в нее можно только со стороны сейсмостанции, там, где край внешнего кратера вырван взрывом 1956 года. Так и стоим — балансируя на остром гребешке над обрывом и ловя момент для съемки. Высота — три тысячи. Значит, мы взяли превышение больше двух! Я страшно довольна “жизнью и собой”. Все радости сразу — Камчатка, восхождение и рядом улыбающийся Билл.
Вдруг слышим, кто-то подает голос. Теперь ниже виден злополучный купол, который мы проскочили, а на нем — Шеф. Теперь он лезет к нам. Пока ждем его, я успеваю совершенно продрогнуть, стоя на снегу в резиновых сапогах. Мы разговариваем. Я жалуюсь на боязнь высоты, которая так мешает в горах. Я даже на самолете боюсь, но Билл смеется: “А ты не бойся. Думай, что это я тебя держу. Ведь я тоже самолеты делаю”.
Лирическое отступление прерывается появлением начальника. Опять сгущается туман, слышен все тот же шум раскаленных лавин и запах серы. Больше ничего нам не покажут. Спускаемся. Мне всегда казалось, что склон вулкана — сплошные камни. А здесь земля, песок и грязь вперемешку со снегом. Это вулканические пеплы. Очень интересная морфология склона — ряды узких и высоких гребней тянутся вниз, между ними — снег. Пересечь их поперек невозможно — все сыплется и ползет вниз. Наши следы вызывают небольшие селевые потоки. Осторожно лезем, пока не выходим на “твердую” почву — это осыпь, но все же камни, а не сыпучий песок и не вязкая грязь. Туман какой-то ледяной, для обогрева решаем перекусить. Находим относительно плоскую площадку и открываем банку редкостной дряни. На нас нападает смех, мы вспоминаем нашу жизнь на Ключевской вулканостанции. “Завтрак на фоне Шивелуча” — сидим, повернувшись к северу. Вечером поворот на сто восемьдесят — это “ужин на фоне Ключевской”. Сегодня у нас новый этап — “обед под вершиной Безымянки”, даже холодный “Завтрак туриста” уже не кажется такой гадостью.
Долго и нудно спускаемся по кроваво-красным осыпям окисленных лав, по дороге натыкаемся на огромную серую глыбу, расколотую на три резных лепестка. “Каменный цветок”, — думаю я, Билл произносит то же самое вслух. Шеф улыбается и сообщает, что такого типа отдельность и в самом деле называется “каменным цветком”. Начинается дождь, но мы уже почти в лагере. Обычная кухонная суета. Едва успев переодеться, принимаюсь чистить подгоревшие кастрюли. Вот уж поистине занятие, достойное подвигов Геракла, особенно в такую погоду. Что они утром сделали с этой кашей?
Ужинаем втроем в палатке. Состояние блаженное — счастье и усталость. Шеф сегодня мной доволен. Он вручает мне ракетницу, я стреляю вверх, зеленый мерцающий свет тлеет в туманом воздухе. Это я салютую Безымянке. И еще (будем честными!) — немного себе. Ну, только самую малость”.
Опять возвращаюсь к вопросу — нужны ли наблюдатели? Наши преодоления — нет ли в них попытки утвердиться в глазах других? На миру и смерть красна.
Но был же Робинзон Крузо?
Целую маленькую вселенную построил — один.
Нет, опять не так сказала — был же Даниэлем Дефо придуман Робинзон Крузо? То есть Дефо обдумывал тему самоутвержениия человека в отсутствии зрителей, просто наедине с миром?
Прототип Робинзона, Александр Селкирк, кажется, все-таки одичал.
12.
Счастье, счастье…
Слишком часто это слово мелькает на страницах дневничка. Вот и думай теперь — что оно такое? Сформулировать трудно, поэтому пойдем от противного. Когда мы несчастливы? Когда раздражены, устали, голодны, когда нас не любят и притесняют, когда давят неразрешимые проблемы, когда от нас требуют того, чего мы не можем и не хотим.
А ведь усталости тогда было выше крыши. Постоянная взмыленность, и дрожь в коленках, и пропотевшая рубашка. Вдобавок постоянная сырость, влажный спальник, затхлые вещички. Охотничья удача тоже фактор непостоянный — иногда по нескольку дней на заплесневелых сухарях. Миллион поводов для раздражения, а раздражения не было.
“Холодно ли тебе, девица, холодно ли, красавица?” — спрашивает Морозко в русской сказке, и бедная падчерица должна ответить, что нет, тепло. Тонкий момент — просто она ему доверяет, ей больше некому доверять.
Может, причина счастья — доверие к мирозданию?
Привлечет красотой, потом помучает — и отпустит с подарками. Главное, не бояться и не жаловаться.
“Нежный вечер, чудесные акварельные тона. Тишина и спокойствие. Идиллию нарушает страшный шум — Полет подобрался к миске Пирата и съел его супчик. Пират озверел, и началась гонка по зеленой травке. Полет брыкался, Пират рычал, остальные лошади ржали — тарарам грандиозный. Наконец Полета прогоняют, но тут он принимается за забытые Джоном на пригорке акварельные краски.
Билл долго потрошил у речки своих тарбаганов. Пришел в кают-компанию мрачный и показал порезанный палец.
— Будет чума! — хладнокровно сообщил Джон. — Грызуны переносят заразу!
— Не чума, а заражение крови! — рассердился Билл. — Базаров отчего умер? Порезал руку при вскрытии трупа!
Шеф ухмылялся в углу. Потом изрек:
— Не верьте тому, что пишут в романах.
Билл прямо взвился, и пошла всеобщая перепалка. Я сидела в углу и хихикала, за что досталось и мне. Билл разошелся и никак не мог остановиться.
Шеф рассказал еще пару трагических случаев из жизни Института вулканологии и разогнал всех спать.
Перед сном мы с Джоном еще говорим в палатке “за жизнь”. Очередная тема — по поводу возраста. Например, я очень резко чувствую разницу лет между мной и Шефом. Причина — его суровый характер. Я его побаивалась сначала, но теперь он, кажется, помягчел и даже иногда зовет меня Леночкой. Джон тоже взрослый, но я могу с ним свободно трепаться и даже звать на ты. С Биллом, странное дело, разницы не чувствую вообще. Или не в возрасте дело?
Интересно, а что они думают про меня?”
“За жизнь” — это о кино, книгах, планах на будущее. Довольно нейтрально. Ни о каких личных экзистенциальных кризисах. Иногда простодушно рассказываю о своей жизни. О бабушке, например, как она нас с братом, маленьких, кормила манной кашей, обкладывая ее вишенками. Или клубникой. А зимой, когда ягод не было, так цветными карамельками. Он обхохотался и потом неделю дразнился — “бабушка с карамельками”!
А я еще пыталась казаться суровой. Детский сад!
Между прочим, поймала себя на том, что записывала не все. Например, как три раза очень боялась.
Один раз такой. Ребята в маршруте, я одна. У меня есть какие-то мелкие задания — отсортировать образцы, сбегать на обнажение пемз и туфов и добавить еще что-нибудь к нашей коллекции. Справляюсь довольно быстро и начинаю придумывать себе какие-нибудь полезные дела — ставлю заплатку на стенку палатки, которую вчера нечаянно прожгла свечкой, еще раз начищаю посуду, отстирываю два чьих-то грязных полотенца и принимаюсь кашеварить. Ужин готов, темнеет, никого нет. Забираюсь в палатку и вытаскиваю заветную тетрадь, чтобы излить очередную порцию восторгов. В ногах у меня блаженствует Пират. Вдруг он начинает рычать, шерсть на загривке встает дыбом. Стенка палатки подозрительно прогибается, будто кто-то давит снаружи. Я… я притрагиваюсь к этой выпуклости и давлю в ответ. Там что-то живое! Чья-то лапа? Зверь? Пират начинает скулить и жмется ко мне. Свечка падает на спальник, очередной прожженной дырки мне не хватало! Я со злости луплю кулаком по предполагаемой лапе, она убирается. Тишина. Сердце бухает, как молот, еще минут десять сидим в обнимку с Пиратом и дрожим. Потом беру ракетницу, высовываю руку из палатки и стреляю в никуда. Осмеливаюсь вылезти и оглядеться. Никого нет. И что это было? Раздуваю догоревший костер — у огня не так страшно. Так и сижу до утра — пока не появляются наши всадники. Что-что, известно что. Лошади в темноте застряли на кекурниках, холодная ночевка.
Ну, а случись с ними беда, и как бы я тут одна?
13.
Разве я тогда понимала, что главное? Фиксировала все подряд, как видеомагнитофон. Теперь только поняла, что вообще-то это был крутой эксперимент. Три месяца вдали от цивилизации. От трех китов, на которых, собственно, и стоит наша действительность — денег, секса и власти. Нет, еще от пиара.
Ситуация, когда ничего нельзя купить, возвращает даже не к натуральному хозяйству, а к первобытному коммунизму. Золотой век, доторговый — только охота и собирательство. Отсутствие общего эквивалента уравнивает всех — ужин состоится, если подвернется нужная дичь, не баран, так хоть куропатка, а еще если кто-то соберет дрова, а кто-то отчистит кастрюли. И куча побочных условий — например, не уронить в речку вьюк с чаем, сахаром и солью. От любого твоего действия зависит выживание группы. Ответственность приходит изнутри, оттого, что ты чувствуешь себя частью системы. Почти семьи.
Сурово?
“Холодно ли тебе, красавица?”
Нет, тепло.
Вопрос власти тоже решался просто. Властью был наделен Ермаков, и не потому, что он формально начальник — потому что это не первый его сезон, он знает места и имеет полевой опыт. Еще у него чутье на любой поворот ситуации и олимпийское спокойствие. Маркеры ситуации — два любимых слова, “офей”, когда все идет хорошо, и “собачка”, если ситуация вышла из-под контроля. Никаких выражений покрепче я не слышала. Мои щенячьи попытки вызвать его одобрение ничем не отличаются от попыток Бориса и Виталия. Никакого профиту одобрение не дает, зато определенно повышает самооценку. Если же говорить об иерархии власти, то я оказываюсь в самом низу, поскольку физические наши возможности несравнимы. Глядя, как пунцовый от напряжения Виталий затягивает чересседельник, упираясь сапогом в бок лошади, я понимаю, что сама должна найти применение своим скромным способностям.
Вот, например, когда дождь льет как из ведра, умудриться сварить горячий кофе и принести кружку шефу в палатку, где он, лежа на пузе и уворачиваясь от холодной струи, пытается чертить карту, используя Борькину гитару вместо стола, озабоченный только тем, как бы не перевернуть пузырек с тушью.
А для Витальки, когда он, чертыхась, приходит с очередной охоты, пустой и промокший, я извлекаю из-за пазухи найденные вчера в его углу палатки портянки, потихоньку мной выстиранные, хитроумным образом высушенные (мое ноу-хау!), а теперь еще и согретые на девичьей груди. Он улыбается, смахивая каплю с носа — система стремится к равновесному состоянию.
Что касается секса, связанного с отношениями власти и подчинения, то ему и вовсе не находилось места в этом странном братстве. Не могу сказать, что я была чужда увлечений и холодна как рыба — более того, меня дожидался в Москве молодой человек, уже официально представленный родителям в качестве жениха. Но что совершенно поразительно, дневничок ни одной записи о вышеупомянутом юноше не содержит — похоже, его просто выдуло из моей головы камчатским ветром.
Фотопортрет, сделанный Борисом на вершине Безымянки, запечатлел совершенно неженственное существо с облупленным носом и разлохмаченными вороньими патлами, прихваченными в два хвоста. Пеппи Длинный Чулок, девочко-мальчик. Образ этот можно обозначить только словом “шершавый” — зато он идеально вписан в окружающее нагромождение камней и снега. Теперь, правда, можно было бы воспользоваться термином “антигламур”.
В самые счастливые минуты я вообще думала о себе в мужском роде. Даже вслух иногда, забывшись, говорила: “Я пошел!”, чем очень веселила Виталия, тут же принимавшегося дразнить меня “кисейной барышней”.
В общем, никаких прикосновений. Никаких слов. Никаких взглядов. Нет, вру — Борис иногда смотрит, но будто бы защищает.
Мы весь сезон живем с Виталькой в крошечной палатке. Пару раз пришлось даже переодеваться при нем. “Отвернись!” — и все. Ни разу не пытался хоть краешком глаза подсматривать — это же спиной чувствуешь.
Через много лет я видела его картину в Псковской галерее. Она называлась “Журавли” — деревенские белоголовые мальчишки смотрели на птиц с крыши сарая. Ничего особенного, если бы не кренящийся ракурс, от которого кружилась голова. Главное — там было много неба.
Братство-сестринство так и осталось для меня высшим типом отношений.
14.
А еще, если использовать современную терминологию, мы выпали из информационного поля. У нас не было рации — таскать тяжело, и если бы что изменилось в мире, для нас это не имело никакого значения. Государственный переворот, прилет инопланетян, третья мировая — у нас все остается по-прежнему. Виталька мельчит топориком медвежатину и угощает всех котлетами с диким чесноком, Ермаков маркирует свои ксенолиты, Борис нежно припал к гитаре и услаждает наш слух:
Не верьте погоде,
Когда проливные дожди она льет.
Не верьте пехоте,
Когда она бравые песни поет…
Погоде мы, конечно, не верим, но что-то она к нам слишком сурова. Ермаков говорит, что у него это самый тяжелый сезон за десять лет — столько воды на нас вылилось.
Но вернемся к информации. Единственная информация, которую наш бравый коллектив извлекает из окружающей действительности — это история геологических процессов небольшого региона. Мы с Ермаковым вроде профессионалы (разрешите уж и мне примазаться!), но инженер с художником тоже заражаются нашим азартом и даже притаскивают с горящими глазами какие-то образцы. Некоторые шеф отбраковывает сразу, при виде других довольно усмехается. Иногда популярно объясняет суть своих теоретических построений — почему один разлом моложе другого. Я потом должна буду подтвердить это изотопным анализом.
Информация, не имеющая никакой практической пользы.
Азарт грибника понятен — грибы можно съесть.
Азарт коллекционера живописи — тоже. Картину можно продать.
А мы чем занимаемся?
Редкую прививку я тогда получила — восприятие, не опосредованное культурой. Естественный, так сказать, взгляд на вещи, в отсутствии некоторых маркеров иерархии. Мне, собственно, было без разницы, художник Виталий или нет. Наверное, я не так бы его воспринимала, встреться с ним на престижном вернисаже.
Мое камчатское существование было гармоничным — потому что экологичным. Полное отсутствие поводов для раздражения.
Раздражения для взгляда — нигде мы не встречали жалких отходов человеческой деятельности. Пластиковые бутылки, сигаретные пачки, полиэтиленовый мусор — им не было места в нашей реальности. На каждой стоянке мы начинали с того, что вырезали кусок дерна под будущим костровищем — и потом укладывали его обратно, снимаясь с места. Консервные банки, пакеты и кости зарывались в почву, дерн укладывался обратно — следы нашего пребывания уже не оскверняли девственную чистоту.
Еще про цвет подумала — благородство природной палитры, гармоничные сочетания серого-бурого-зеленого, а если и встречается красный конус или пурпурные лепестки — смотрятся аккуратной каплей, еще более гармонизирущим акцентом. Город с его чудовищными кислотными красками, рекламными щитами, грубыми диссонансами форм и цветов, сгущенная визуальная агрессия — увольте, это не для меня.
Не было тогда и повода раздражения для слуха — шум дождя, горное эхо одиночного выстрела, птичьи крики да звериные голоса. Скрежет, вой, пена дешевой попсы — ничто не мешало слушать себя.
Но главное, наверное, пространство. Человеку нужно много пространства, чтобы оглядеться и понять. Свободой дышишь здесь, не в городе.
15.
Вдруг задумалась, а как обстояло дело с телесной чистотой — в самом прямом, разумеется, смысле? Ничего про это не помню…
Городской житель сейчас и дня не проживет без душа, забыв времена, когда еженедельный семейный поход в баню казался вполне нормальным. Сейчас нормально нежить и ублажать организм с помощью гелей, ароматных мыл и увлажняющих лосьонов — вот уж прибыль производителям парфюмерии и пластиковых флакончиков! Правда, иной раз и наткнешься в Интернете на всеми обруганную статью, где научно доказывается, как ежедневное насилие над кожей с помощью химических средств снижает естественную иммунную защиту. Чукчи и прочие дети природы оказываются самыми правильными — жировой слой с их кожи не смывается никогда, зато и организм здоровее. Но запашок, наверное, у них в яранге!
Культура оказывается более жестокой, чем природа, предписывая современному человеку не иметь запаха или благоухать искусственным — это и модой-то уже не назовешь, ибо мода преходяща, а здесь моде подвластна только смена ароматов, но не сам факт их искусственности. Обоняние — отличная штука, и, как любой сенсорный механизм, оно запускает цепочку эмоций, ассоциаций и воспоминаний, а то и смещения сознания — так, сидя под дачным сиреневым кустом, становишься вдруг врубелевской демонической душой и слышишь внутри себя мятущуюся симфонию. Популярность зюскиндовского “Парфюмера”, скорее, состоит не в детективности сюжета, а в смутном отклике каждого читателя на запертую в нем сенсорную чувствительность — она страдает в нас, не совпадая с реальностью. Городская же среда то и дело проявляет настоящий обонятельный терроризм, и острые ноты парфюмерных новинок сезона устраивают в транспорте жгучую какофонию, ударяя в голову и внося свою лепту в урбанистические неврозы.
Камчатка пахла только камнями, хотя их специфический запах мог варьировать — ведь мокрые и нагретые солнцем камни пахнут по-разному. Иногда сернистые выцветы вносили свою струю, но их, впрочем, тоже забивал крепкий дух лошадиного пота. Все мои тогдашние рубашки и свитера мама в Москве из-за этого выбросила.
Листая заветную тетрадку, я нашла-таки место, где радуюсь, что стало чуть-чуть теплее и я сполоснулась в речке, да еще и голову вымыла — через месяц после начала сезона! Нашла и вспомнила — градусов пятнадцать в тот день все-таки было, да еще и с солнышком, если я рискнула стянуть свитера и влезть в жгучую воду. Будто даже вижу, как порозовело мое бледное тельце с загорелыми кистями рук и лицом — старинный такой, крестьянский вариант красоты. Выжимая волосы, приплясывала босиком на холодных камнях и была счастлива. Так и написано в дневнике.
Счастлива… не слишком ли часто упоминалось здесь это слово?
Выходит, чем суровее условия, чем меньше мелких потачек организму, тем его больше, этого счастья?
“…Последний перевал. Теперь только вниз. Впереди фантастическое нагромождение скал и снега со следами недавно сошедшей лавины. Щелкают фотоаппараты, рожи у всех восторженные, но все же грустно — конец сезона. Спуск крутой, зато довольно простой — успеваем даже голубики пощипать между делом.
Тропа великолепная — ее рубили геологи лет десять назад. Флоренский в этом году ее чуть подновил, поэтому не приходится тратить время на расчистку. Идем по долине реки Березнячишковой — один склон пологий, другой обрывистый, каменистый, похожий на китайскую гравюру. Кривые березы чудом держатся на отвесных скалах, отражаются в чистой голубой воде. Солнце в долину не попадает — слишком глубокая, но лучи красят в розовый цвет редкие облака и снежные вершины. Близится вечер — время приглушенных звуков и нежных размытых красок.
Как обычно, очередное приключение положило конец моим лирическим переживаниям. Переходим реку — я сижу на придурошной Аваче, примостившись на горе вьюков и держась за чересседельник. Авача, как водится, демонстрирует дурной характер — выйдя на другой берег, начинает скакать по камням, брыкаться и поддавать задом. Ничего себе родео! Меня кидает вверх-вниз, чувствую себя лихим ковбоем. Держусь довольно долго (или мне только так кажется?) — не падать же с лошади на глазах у ребят! Однако чересседельник вдруг лопается, и я, описав в воздухе дугу, грохаюсь на каменные глыбы спиной, теряя сознание от боли. Когда глаза все-таки открываются, я понимаю, что не могу пошевелиться. В висках стучит, передо мной плавают цветные пятна.
Подходит Джон и бурчит: “Да ладно, вставай уже!” — но я не могу ни двинуться, ни выдавить хоть звук. Кажется, он не верит в серьезность происходящего. Подбегает испуганный Шеф, умоляюще спрашивает: “Да что с тобой?” — его я слышу, но не вижу, голова не поворачивается. Минут через пять умудряюсь сесть. Все в порядке — кости целы, только голову разбила — волосы на затылке в крови, и течет за воротник. Мне ужасно неловко — всех задерживаю, а ведь до темноты надо пройти еще километра два! Шеф с Джоном, убедившись, что я жива, уходят вперед со своими лошадьми, захватив и Авачу, а мне командуют: “Догоняй”. Ну, может, и догоню. Пытаюсь, по крайней мере. Только получается плохо.
Тут из кустов появляется Билл и сочувствует: “Ну что ты, мать!” У меня вдруг опять земля уходит из-под ног, и я падаю буквально ему в объятия. Из-за ушибленой головы, это ж ясно, — но вот к Шефу же почему-то не падала! Билл дает мне немного постоять, подставив крепкое плечо. Да я б так хоть сколько еще стояла, но труба зовет — все-таки решаюсь сделать шаг и понимаю, что идти смогу, только все кружится. Билл берет меня за руку, так и шествуем — торжественно, как под венец, а он все шуточки отпускает, чтоб бодрость духа мою поддержать, так что начинаем уже давиться от смеха, хотя мне вовсе не смешно, а очень даже тошнит. Так, в сумерках, и вплываем в лагерь — глядя на нас, давятся от смеха теперь и Шеф с Джоном. Палатку мне они уже натянули. Нет, какие заботливые — освобождают меня от всех обязанностей по части ужина, я падаю прямо поверх спальника и тут же засыпаю”.
Мой счастливый организм между тем совершенно забыл, что он женский. Прокладок тогда не существовало, а запас ваты, взятый на случай протечек, все равно намок и никуда не годился. Однако никаких процессов не происходило, и, надо сказать, это меня вполне устраивало. Я читала, что такое было с женщинами блокадного Ленинграда, но там вполне объяснялось стрессом и дистрофией, у меня же вместо стрессов присутствовала постоянная эйфория, а толстые розовые щеки служили рекламой удачливости наших охотников.
Может, все из-за того, что я намеренно лелеяла в себе эту бесполость?
Объяснить, почему я переезжала реку на лошади, когда остальные переходили вброд? Элементарно, Ватсон — на складе не нашлось болотных сапог маленького размера, и когда я уже готова была шагнуть в воду в своих коротких кирзовых, Ермаков посмотрел жалостливо и сказал:
— Брось, я тебя на закорках перенесу!
— Я что, маленькая, что ли? — фыркнула барышня от смущения и ринулась в поток, но была схвачена за шиворот.
— Дура! — сказал мужчина. — Застудишь себе всякие дела. Давай ко мне на спину!
И все же прикосновение грудью к мужской спине казалось мне совершенно немыслимым — в общем контексте счастья. Видимо, он понял, поэтому предложил взамен сесть поверх лошадиных вьюков, что и оказалось тактически неверным.
“Всякие дела” я, впрочем, все равно застудила — в первый же вечер в Петропавловске валялась на ковре в Светкиной квартире, стеная и держась за живот — из меня хлынуло так, что даже взрослая Светка испугалась. Назавтра все прошло, хотя потом все равно полгода пришлось лечиться.
16.
В некотором смысле я все же дождалась признания. В последний полевой день суровый Ермаков объявил, что весь сезон держалась молодцом. Даже не ожидал, что кисейная барышня не отравит экспедиционный аскетизм своими капризами.
Однако гармонию я все-таки умудрилась нарушить, и как ни странно, именно в этот день. Возможно, это было неосознанной истерической реакцией на окончание счастья, но я устроила настоящий кухонный скандал. Дело в том, что остатки медвежьей туши, которые мы таскали с собой последние две недели, издавали совершенно недвусмысленный смрад, а очередной супчик откровенно горчил. Я демонстративно вылила его в речку к великому негодованию голодных мужиков. Сваренный из остатков провианта экстремальный “кондёр” содержал горстку сушеных овощей, вытряхнутых из пустых мешочков круп и кое-какой подножной зелени, но мясо в нем отсутствовало. Мне такое варево нравилось гораздо больше тухлого медведя, но мужики выглядели сумрачно и разговаривали со мной сквозь зубы. Борис, правда, пытался сгладить ситуацию, сварганив из остатков муки какие-то лепешки, но радости это не добавило. Последнее чаепитие прошло в неприятном молчании.
Долго не могла заснуть от ощущения дисгармонии, мною же и спровоцированной. Виталька давно похрапывал, я же мучилась раскаянием, пока последствия выпитого чая не заставили вылезти из палатки. Хотя названные братцы уже крепко спали, деликатность заставила меня отойти подальше.
Ночь была беспросветно темной, я наугад добрела до близлежащих кустов. И тут меня осенило, что завтра буду ночевать уже на вулканостанции, и мне захотелось прочувствовать последнее общение с дикой природой.
Я стояла в полной и совершенно ирреальной темноте, речка шумела так, что заглушала все ночные шорохи. Отчетливо пахло осенью, и, кроме обоняния, нечем было прильнуть к миру. Но мне и этого хватало. Возможно, совсем улетела бы в область счастливых грез, если бы не дуновение звериного запаха, укол смутной тревоги, вдруг превратившийся в неподдельный ужас. Ледяные мурашки побежали по спине — меня сверлил дикий и недобрый взгляд. Речка шумела, скрадывая шорохи, и я не могла понять причины страха. На совершенно ватных ногах вернулась к палатке, заползла в спальник и провалилась в кошмарный сон. Утром, когда все пили чай и веселились в ожидании конца приключений, я отправилась к давешним кустикам в поисках ответа и нашла там свежие медвежьи следы и кучку помета — зверь действительно глядел мне в спину из темноты, дышал совсем рядом, и кто его знает, что при этом думал.
Мироздание не собиралось наказывать — только предупредило.
Я все поняла.
Через тридцать лет я с ними наконец увижусь — так странно, в пяти остановках от моего дома и как раз тогда, когда я раскрыла тетрадь. Но встречают меня только двое. Виталий умер несколько лет назад. Не смог приспособиться к обстановке, объясняет Шеф. Очень прозаично — не смог приспособиться. К вулканам, медведям и лошадям мог, а к нынешнему беспределу не смог. И тут я понимаю, что его-то мне больше всех и не хватало.
Поэтому у нас грустное застолье. Но постепенно расслабляемся, начинаем вспоминать смешное
— А помнишь, как ты Виталю достала? — веселится Шеф.
— Ей-богу, не помню.
— Ну, как же, как же, он еще утром вылезал из вашей палатки и орал: “Меняю Флэсси на банку сгущенки!”
Правда ничего не помню. Вытеснение какое-то.
— А почему это?
— Флэсси, ну ты все такая же, — смеется Билл. — Это, понимаешь, чисто мужская проблема — весь сезон спать в палатке рядом с девушкой, но чтобы ни-ни! Это ж какую силу воли надо!
Теперь уже смеюсь я. Какую силу воли! Три месяца не замечала никакой проблемы.
Жалко Витальку.
…………………..
Иду домой по темной улице. Мне было хорошо — просторная квартира Шефа, его жена — плотная, немолодая, величественная в своей роли гостеприимной хозяйки, три богатыря-сына, каждый на голову выше отца. Покой и основательность. Грустный взгляд Билла — почти шестидесятилетнего, с грубыми тяжелыми руками слесаря и таким же, как раньше, печальным и понимающим выражением красивого лица.
Они были тогда молодцами. Мою восторженную нелепость, девичью непосредственность, трепет и жар — ничего они не спугнули. Хохмя и ворча, придираясь и подтрунивая, не дали своей мужской природе, азартной и победительной, устроить охоту, загнать в ловушку, показать свою силу. Ни словом, ни взглядом. Как братья. Ничего я не понимала, обижалась. Гармонии мне, видите ли, не хватало. А ведь они мне эту самую гармонию и обеспечивали все три месяца. Вытри слезы, дура.
Это место мне снится часто. Дорога (хотя там не может быть никакой дороги) идет вдоль серо-желтого склона конической горы, ее сыпучую монолитность протыкают большие конусы кроваво-бурого цвета и еще желтые поменьше, между ними серные выцветы, курящиеся из трещин дымки и запах, как в преисподней. Ни травинки. Иногда дует ветер, он несет песок, колет глаза и чуть завывает, задевая об острые торчащие камни. Странная смесь покоя и тревоги, утешения и опасности. Здесь всегда должно что-то произойти и никогда ничего не происходит.
Да нет, все уже произошло.
Пейзаж человека
1.
Что происходит в “Куполе”, в повествовании, почти лишенном событий, но от которого невозможно оторваться? Все просто: юное создание, аспирантка геологического факультета, вместе с тремя взрослыми мужчинами отправляется в долгосрочную экспедицию на Камчатку. Для драматургии выбор не самый широкий: либо повесть останется путевым дневником, либо что-то должно произойти для привлечения приключенческого жанра, либо героиня должна быть вовлечена в напряженные отношения, вызванные вынужденной близостью мужского мира. Но вместо этого повесть обращается к иным смыслам, а именно к драме мироздания и человека, сознающего свою отверженность, чужеродность как человеческому миру, так и ландшафту, чье неживое величие обладает такой интенсивностью, что глаз, разум, душа оказываются способны его, ландшафт, одухотворить.
Героиня уклоняется от любых отношений в плоскости человеческого и влюбляется в ландшафт. Не слишком изобретательно, скажете вы. Да, соглашусь я, фабула не слишком экстраординарная, — если только не добавить, что влюбленность эта — оказывается взаимной.
2.
Мало кто сможет признаться, что не испытывает интереса к пейзажу как к источнику красоты. Но еще меньше тех, кто способен ответить на вопрос: какова природа удовольствия, получаемого от такого иррационального занятия, как созерцание ландшафта.
Так насколько трудно объясниться в любви к ландшафту, восхититься пейзажем? Не слишком. А насколько необыкновенно, невероятно — стать его невестой? Женой? Зачать, выносить и воспитать творение?
3.
Ландшафт невозможно прочитать должным образом, не применяя естественнонаучных инструментов. Ландшафт — одна из самых интересных книг. К чтению нового ландшафта следует готовиться задолго, изучая весь ареал смыслов, в нем заложенных: культурно-исторических, геологических, географических и т.д. Только запасшись научной “партитурой”, следует слушать симфонию ландшафта.
Этим поначалу и занимается героиня “Купола”: день за днем, в самых сложных обстоятельствах она всматривается в симфонию ландшафта. Проходит тридцать лет, героиня перечитывает свой путевой дневник и обнаруживает, что взаимоотношения с ландшафтом, возникшие в той экспедиции, оказались не то чтобы едва ли не самым важным, что происходило в ее жизни, но — оказались той основой, на которой была выстроена жизнь. Свершение взрослости, достигнутой полноты личности — вот что дает драма повести.
4.
Почему ландшафт важнее, таинственнее государства? Почему одушевленному взгляду свойственно необъяснимое наслаждение пейзажем? Ведь наслаждение зрительного нерва созерцанием человеческого тела вполне объяснимо простыми сущностями. В то время как в сверхъестественном для разума удовольствии от наблюдения ландшафта если что-то и понятно, так только то, что в действе этом кроется природа искусства, чей признак — бескорыстность, чья задача — взращивание строя души, развитие ее взаимностью…
И не кроется ли разгадка в способности пейзажа отразить лицо ли, душу, некое человеческое вещество. Возможно, тайна — в способности если не взглянуть в себя сквозь ландшафт, то хотя бы опознать свою надмирность. Не потому ли глаз охотно отыскивает в теле отшлифованного камня разводы, поразительно схожие с пейзажем, что камень, эхом вторящий свету ландшафта, тектоническая линза, сфокусировавшая миллионы лет, даруя взгляду открытие своей ему со-природности, — позволяет заглянуть и в прошлое и будущее: откуда вышли и чем станем… Что выделанная взглядом неорганика непостижимо раскрывает свет души?
5.
Человек одухотворяет ландшафт глазом. Научным разумом одухотворяется Вселенная. Сейчас Бога больше в науке, чем где бы то ни было. Чистота, незыблемость и парадоксальность логических конструкций, красота математики как искусства, — все это сейчас убедительней объясняет человеку, ради чего он живет, чем конфессиональные институты.
Занятия наукой имеют бесценное значение для нравственной природы человека. Любовь к Творцу нередко начинается с любви к неживому Творению, но едва ли не столь же часто на этом и заканчивается, так и не развившись по отношению к Творению-живому — человеку. Развить внутренне себя, от неживого научного в сторону живую и высшую и, став сильнее с приобретением того особенного смысла, с каким моллюск вглядывается в известняк, вернуться к человеку — вот важная задача.
6.
Ксенолит — обломок горной породы, захваченный магмой, — является важным источником информации о строении недр. Ксенолит — это своего рода редчайший, “лунный” камень, только занесенный не из космических просторов, а с недостижимой бурением глубины — более двухсот километров.
Ксенолит в повести “Купол Экспедиции” — символ спасительной инородности, нечто предельно внешнее, чужеродное миру и тем более человеку, но несущее о мироздании ценнейшую информацию.
Но и героиня повести — тоже своего рода ксенолит, слиток человеческого, хрусталик взгляда, одухотворяющий неживое мироздание, с которым он парадоксально входит в творящую связь.
Александр Иличевский